Страница:
Разве кто-нибудь посмеет сказать мне, что конторская деятельность приятнее возни с лодками? Тот, кто так думает, либо никогда не видел лодок, либо никогда не видел контор. И первые, во всяком случае, гораздо полезнее для здоровья. Самым важным делом для человека должно быть его любимое развлечение. Противопоставить этому можно только алчную погоню за деньгами; один лишь «Маммона, дух бесчестнейший из всех, низринутых с небес», посмел бы возразить хоть слово. Только лживые ханжи и лицемеры могут утверждать, будто коммерсант и банкир — это люди, бескорыстно трудящиеся на благо человечества, а посему всего более полезные ему именно тогда, когда они наиболее поглощены своими сделками. Это не так, ибо человек важнее своей службы. А когда мой королевский водник оставит свою исполненную надежд юность так далеко позади, что будет испытывать горячий интерес только к гроссбуху, то, смею сказать, он будет уже куда менее симпатичен и вряд ли с таким радушием встретит двух промокших до костей англичан, которые в сумерках приплывут на байдарках в Брюссель.
Когда мы переоделись и выпили по стакану светлого пива за процветание клуба, один из юношей проводил нас до гостиницы. Отобедать с нами он отказался, но готов был выпить стаканчик вина. Энтузиазм — штука весьма утомительная, и я начал понимать, почему пророки были столь непопулярны в Иудее, где их знали лучше всего. Три мучительных часа этот превосходный молодой человек сидел с нами и разглагольствовал о лодках и лодочных гонках, а перед уходом любезно распорядился, чтобы нам в спальню подали свечи.
Время от времени мы пытались переменить тему, но это удавалось нам лишь на краткое мгновение: королевский водник становился на дыбы, шарахался в сторону, отвечал на вопрос и вновь кидался в бушующие валы своей излюбленной темы. Я называю это его темой, но боюсь, он был не хозяином ее, а рабом. Аретуза, для которого любые гонки и скачки — порождение дьявола, оказался в тяжелом положении. Он не смел выдать своего невежества и, чтобы не посрамить честь Старой Англии, рассуждал о знаменитых английских клубах и знаменитых английских гребцах, дотоле ему вовсе не ведомых. Несколько раз, особенно когда речь зашла о подвижных сиденьях, его чуть было не разоблачили. Что до Папироски, который в буйную пору юности участвовал в лодочных гонках, но ныне отрекается от грехопадений тех легкомысленно потраченных лет, то его положение было даже еще более отчаянным, ибо королевский водник предложил ему пройти завтра на одной из их восьмерок, дабы они могли сравнить английскую и бельгийскую греблю. Каждый раз, когда об этом заходила речь, на лбу моего друга выступал холодный пот. Точно так же подействовало на нас и еще одно предложение юного энтузиаста. Оказалось, что чемпион Европы по байдарке (как, впрочем, и большинство остальных чемпионов) был членом «Клуба королевских водников». И если бы мы только подождали до воскресенья, этот адский гребец милостиво проводил бы нас до следующей нашей остановки. Но мы
— ни тот и ни другой — не испытывали ни малейшего желания гнать солнечных коней вперегонки с Аполлоном.
Когда молодой человек ушел, мы отменили распоряжение насчет свечей и заказали коньяку и воды. Пучина сомкнулась над нашими головами. Королевские любители водного спорта были на редкость славными юношами, но они были немножечко слишком юны и чуть-чуть слишком любили водный спорт. Нам стало ясно, что мы старые циники: нам нравилось тихое безделье и приятные размышления о том о сем; мы не желали опозорить нашу страну, сбив с темпа восьмерку или жалко влачась в кильватере чемпиона по байдарке. Короче говоря, нам пришлось спасаться бегством. Это отдавало неблагодарностью, но мы постарались возместить свою невежливость карточкой, исписанной изъявлениями искреннейшей признательности. Нам было не до церемоний: мы уже чувствовали на своих затылках жаркое дыхание чемпиона.
В МОБЕЖЕ
ПО КАНАЛУ САМБРЫ
В КАРТ
ПОН-СЮР-САМБР
МЫ — КОРОБЕЙНИКИ
Когда мы переоделись и выпили по стакану светлого пива за процветание клуба, один из юношей проводил нас до гостиницы. Отобедать с нами он отказался, но готов был выпить стаканчик вина. Энтузиазм — штука весьма утомительная, и я начал понимать, почему пророки были столь непопулярны в Иудее, где их знали лучше всего. Три мучительных часа этот превосходный молодой человек сидел с нами и разглагольствовал о лодках и лодочных гонках, а перед уходом любезно распорядился, чтобы нам в спальню подали свечи.
Время от времени мы пытались переменить тему, но это удавалось нам лишь на краткое мгновение: королевский водник становился на дыбы, шарахался в сторону, отвечал на вопрос и вновь кидался в бушующие валы своей излюбленной темы. Я называю это его темой, но боюсь, он был не хозяином ее, а рабом. Аретуза, для которого любые гонки и скачки — порождение дьявола, оказался в тяжелом положении. Он не смел выдать своего невежества и, чтобы не посрамить честь Старой Англии, рассуждал о знаменитых английских клубах и знаменитых английских гребцах, дотоле ему вовсе не ведомых. Несколько раз, особенно когда речь зашла о подвижных сиденьях, его чуть было не разоблачили. Что до Папироски, который в буйную пору юности участвовал в лодочных гонках, но ныне отрекается от грехопадений тех легкомысленно потраченных лет, то его положение было даже еще более отчаянным, ибо королевский водник предложил ему пройти завтра на одной из их восьмерок, дабы они могли сравнить английскую и бельгийскую греблю. Каждый раз, когда об этом заходила речь, на лбу моего друга выступал холодный пот. Точно так же подействовало на нас и еще одно предложение юного энтузиаста. Оказалось, что чемпион Европы по байдарке (как, впрочем, и большинство остальных чемпионов) был членом «Клуба королевских водников». И если бы мы только подождали до воскресенья, этот адский гребец милостиво проводил бы нас до следующей нашей остановки. Но мы
— ни тот и ни другой — не испытывали ни малейшего желания гнать солнечных коней вперегонки с Аполлоном.
Когда молодой человек ушел, мы отменили распоряжение насчет свечей и заказали коньяку и воды. Пучина сомкнулась над нашими головами. Королевские любители водного спорта были на редкость славными юношами, но они были немножечко слишком юны и чуть-чуть слишком любили водный спорт. Нам стало ясно, что мы старые циники: нам нравилось тихое безделье и приятные размышления о том о сем; мы не желали опозорить нашу страну, сбив с темпа восьмерку или жалко влачась в кильватере чемпиона по байдарке. Короче говоря, нам пришлось спасаться бегством. Это отдавало неблагодарностью, но мы постарались возместить свою невежливость карточкой, исписанной изъявлениями искреннейшей признательности. Нам было не до церемоний: мы уже чувствовали на своих затылках жаркое дыхание чемпиона.
В МОБЕЖЕ
Под влиянием ужаса, который мы испытывали перед нашими добрыми друзьями
— королевскими водниками, а также учитывая, что между Брюсселем и Шарлеруа нам пришлось бы пройти не менее пятидесяти пяти шлюзов, мы решили остальную часть пути до границы проехать на поезде вместе с байдарками и прочим багажом. Пройти пятьдесят пять шлюзов за один день практически означало бы проделать весь этот путь пешком, таща байдарки на плечах, к великому удивлению деревьев над каналом и под градом насмешек всех нормальных детей.
Пересечь границу даже на поезде Аретузе далеко не просто. Почему-то любому чиновнику он кажется подозрительным субъектом. Где бы он ни проезжал, там всегда собирается чиновничий конклав. Во всем мире торжественно подписываются договоры, от Китая до Перу величественно восседают послы, посланники и консулы, и «Юнион Джек» развевается на всех ветрах; под этой внушительной охраной дородные священники, школьные учительницы, джентльмены в серых костюмах из твида и всяческая мелочь английского туризма со справочниками в руках без малейших помех раскатывают по континентальным железным дорогам, и все же худощавая особа Аретузы застревает в ячеях сети, тогда как эти крупные рыбы весело продолжают свой путь. Если он путешествует без паспорта, то его без лишних разговоров ввергают в гнусное узилище, если же его бумаги в порядке, то ему, правда, позволяют следовать дальше, но только после того, как он до дна изопьет унизительную чашу всеобщего недоверия. Он с рождения британский подданный, и все же ему ни разу не удалось убедить в этом ни единого чиновника. Он льстит себя мыслью, что не лишен честности, и все же его в лучшем случае принимают за шпиона, и нет такого нелепого или злонамеренного способа добывания хлеба насущного, который не приписывался бы ему в пылу чиновничьего или гражданского недоверия…
Это просто уму непостижимо. И я по призыву колокола ходил в церковь и сидел за столом хороших людей, но это не оставило на мне ни малейшего следа. Чиновничьим очкам я непонятен, как индеец. Они поверили бы, что я уроженец какого угодно края, но только не моего собственного. Мои предки трудились напрасно, и в моих скитаниях за границей славная конституция мне не защита. Поверьте, быть приличным образчиком своего национального типа — великое дело.
Никого по дороге в Мобеж не просили предъявить документы, кроме меня! И хотя я отчаянно цеплялся за свои права,, мне наконец пришлось смириться с унижением, чтобы не отстать от поезда. Я сдался, скрепя сердце, — но ведь мне надо было ехать в Мобеж!
Мобеж — город-крепость с очень хорошей гостиницей «Большой олень». Он, по-видимому, населен солдатами и коммивояжерами: во всяком случае, мы больше никого там не видели, если не считать коридорных. Нам пришлось задержаться там, потому что байдарки не торопились к нам присоединиться; в конце концов они прочно сели на мель в таможне, и мы должны были вернуться к ним на выручку. Делать нам было нечего, осматривать — тоже. Кормили нас, к счастью, хорошо, но и только.
Папироску чуть было не арестовали за попытку зарисовать фортификации, чего он даже при всем желании не сумел бы сделать. А кроме того, мне кажется, каждая воинственная нация уже имеет планы всех чужих укреплений, и подобные предосторожности более всего напоминают попытку запереть конюшню после того, как коня угнали. Но, без сомнения, они способствуют поддержанию духа у населения. Великое дело, если людей удается убедить, что они каким-то образом причастны к свято хранимой тайне. Это придает им значение в собственных глазах. Даже масоны, чьи секреты разоблачались всеми, кому не лень, сохраняют известную гордость; и любой бакалейщик, хотя в глубине души он и сознает, какой он безобидный и пустоголовый простак, возвращаясь с одного из «застолий», ощущает себя необыкновенно важной персоной.
Странно, как хорошо живется двум людям — если их двое — в городе, где у них нет знакомых. По-моему, созерцание жизни, в которой ты не участвуешь, парализует личные желания. И ты с охотой довольствуешься ролью зрителя. Булочник стоит в дверях своей лавки; полковник с тремя медалями на груди проходит вечером мимо, направляясь в кафе; солдаты бьют в барабаны, трубят « горны и расхаживают на часах у фортов, храбрые, как львы. Невозможно подобрать слова, чтобы описать, насколько умиротворенно ты созерцаешь все это. В родных местах нельзя сохранить безразличие: ты сам участвуешь в событиях, в армии служат твои друзья. Но в чужом городе, не настолько маленьком, чтобы он сразу стал привычным, и не настолько большом, чтобы обхаживать путешественников, ты оказываешься так далеко от всего, что просто забываешь, как можно в чем-то участвовать; вокруг нет ничего по-человечески близкого, и ты уже не помнишь, что ты человек. Возможно, в скором времени ты вообще перестанешь быть человеком. Гимнософисты удаляются в лесные дебри, где их окружает буйная жизнь природы, где все дышит романтикой, — нет, было бы куда полезнее для их цели, если бы они поселились в скучном провинциальном городке, где видели бы ровно столько образчиков человеческой породы, сколько необходимо, чтобы рассеять тоску по людям, и где перед ними были бы лишь приевшиеся внешние стороны человеческого существования. Эти внешние стороны так же мертвы для нас, как многие церемонии, и говорят с нашими глазами и ушами на мертвом языке. Они столь же бессмысленны, как слова присяги или приветствие. Мы так привыкли видеть супружеские пары, шествующие в церковь по воскресеньям, что уже не помним, символом чего они являются, и романистам даже приходится оправдывать и превозносить адюльтер, когда они хотят показать нам, как это прекрасно, если мужчина и женщина живут только друг для друга.
Однако в Мобеже нашелся человек, который позволил мне заглянуть за свой фасад. Это был кучер омнибуса нашей гостиницы — насколько помню, ничем не примечательный на вид коротышка, но с какой-то человеческой искрой в душе. Он прослышал про наше маленькое плавание и явился ко мне, полный восторженной зависти. Как он жаждет путешествовать! Как ему хочется побывать в других местах и посмотреть мир, прежде чем он сойдет в могилу!
— Ну, что у меня есть? — сказал он. — Я еду на станцию. Ну, ладно. А потом я еду назад к гостинице. И так каждый день всю неделю. Бог мой, разве это жизнь?
Я тоже не мог назвать это жизнью — для него. Он настойчиво расспрашивал меня о том, где я побывал и куда еще намерен отправиться, и, слушая меня, он вздыхал — я не преувеличиваю. Может быть, он стал бы мужественным исследователем Африки, может быть, он поплыл бы с Дрейком к Индиям? Но наш век немилостив к людям с цыганскими наклонностями. Кто умеет плотнее других сидеть на конторском табурете, тот и завоевывает богатство и славу.
Хотел бы я знать, служит ли мой приятель по-прежнему кучером в «Большом олене». Навряд ли; мне кажется, когда мы приехали в Мобеж, он уже готов был взбунтоваться, и встреча с нами могла послужить последней каплей. В тысячу раз лучше, если он стал бродягой, чинит тазы и кастрюли где-нибудь у дороги, спит под деревьями, и каждый день утренняя и вечерняя заря пылает для него на новом горизонте. Вы, кажется, сказали, что быть кучером омнибуса — весьма респектабельное занятие? Прекрасно. Так какое же право имеет тот, кому это респектабельное занятие не нравится, препятствовать другим воссесть на козлы своего омнибуса? Предположим, мне не понравилось какое-нибудь кушанье, а вы сообщили мне, что остальное общество питает к нему пристрастие. Какой вывод должен был бы я сделать из ваших слов? Неужели мне следовало бы продолжать насиловать мой желудок? Респектабельность — вещь по-своему неплохая, но она не превыше всего. Я не посмею, конечно, намекнуть, что это — дело только вкуса; однако я рискну сказать следующее: если какое-либо занятие человеку явно не по душе, неприятно, необязательно и, в сущности, бесполезно, то, будь оно респектабельно, как англиканская церковь, чем скорее он его бросит, тем лучше для него самого и для всех, кого это касается.
— королевскими водниками, а также учитывая, что между Брюсселем и Шарлеруа нам пришлось бы пройти не менее пятидесяти пяти шлюзов, мы решили остальную часть пути до границы проехать на поезде вместе с байдарками и прочим багажом. Пройти пятьдесят пять шлюзов за один день практически означало бы проделать весь этот путь пешком, таща байдарки на плечах, к великому удивлению деревьев над каналом и под градом насмешек всех нормальных детей.
Пересечь границу даже на поезде Аретузе далеко не просто. Почему-то любому чиновнику он кажется подозрительным субъектом. Где бы он ни проезжал, там всегда собирается чиновничий конклав. Во всем мире торжественно подписываются договоры, от Китая до Перу величественно восседают послы, посланники и консулы, и «Юнион Джек» развевается на всех ветрах; под этой внушительной охраной дородные священники, школьные учительницы, джентльмены в серых костюмах из твида и всяческая мелочь английского туризма со справочниками в руках без малейших помех раскатывают по континентальным железным дорогам, и все же худощавая особа Аретузы застревает в ячеях сети, тогда как эти крупные рыбы весело продолжают свой путь. Если он путешествует без паспорта, то его без лишних разговоров ввергают в гнусное узилище, если же его бумаги в порядке, то ему, правда, позволяют следовать дальше, но только после того, как он до дна изопьет унизительную чашу всеобщего недоверия. Он с рождения британский подданный, и все же ему ни разу не удалось убедить в этом ни единого чиновника. Он льстит себя мыслью, что не лишен честности, и все же его в лучшем случае принимают за шпиона, и нет такого нелепого или злонамеренного способа добывания хлеба насущного, который не приписывался бы ему в пылу чиновничьего или гражданского недоверия…
Это просто уму непостижимо. И я по призыву колокола ходил в церковь и сидел за столом хороших людей, но это не оставило на мне ни малейшего следа. Чиновничьим очкам я непонятен, как индеец. Они поверили бы, что я уроженец какого угодно края, но только не моего собственного. Мои предки трудились напрасно, и в моих скитаниях за границей славная конституция мне не защита. Поверьте, быть приличным образчиком своего национального типа — великое дело.
Никого по дороге в Мобеж не просили предъявить документы, кроме меня! И хотя я отчаянно цеплялся за свои права,, мне наконец пришлось смириться с унижением, чтобы не отстать от поезда. Я сдался, скрепя сердце, — но ведь мне надо было ехать в Мобеж!
Мобеж — город-крепость с очень хорошей гостиницей «Большой олень». Он, по-видимому, населен солдатами и коммивояжерами: во всяком случае, мы больше никого там не видели, если не считать коридорных. Нам пришлось задержаться там, потому что байдарки не торопились к нам присоединиться; в конце концов они прочно сели на мель в таможне, и мы должны были вернуться к ним на выручку. Делать нам было нечего, осматривать — тоже. Кормили нас, к счастью, хорошо, но и только.
Папироску чуть было не арестовали за попытку зарисовать фортификации, чего он даже при всем желании не сумел бы сделать. А кроме того, мне кажется, каждая воинственная нация уже имеет планы всех чужих укреплений, и подобные предосторожности более всего напоминают попытку запереть конюшню после того, как коня угнали. Но, без сомнения, они способствуют поддержанию духа у населения. Великое дело, если людей удается убедить, что они каким-то образом причастны к свято хранимой тайне. Это придает им значение в собственных глазах. Даже масоны, чьи секреты разоблачались всеми, кому не лень, сохраняют известную гордость; и любой бакалейщик, хотя в глубине души он и сознает, какой он безобидный и пустоголовый простак, возвращаясь с одного из «застолий», ощущает себя необыкновенно важной персоной.
Странно, как хорошо живется двум людям — если их двое — в городе, где у них нет знакомых. По-моему, созерцание жизни, в которой ты не участвуешь, парализует личные желания. И ты с охотой довольствуешься ролью зрителя. Булочник стоит в дверях своей лавки; полковник с тремя медалями на груди проходит вечером мимо, направляясь в кафе; солдаты бьют в барабаны, трубят « горны и расхаживают на часах у фортов, храбрые, как львы. Невозможно подобрать слова, чтобы описать, насколько умиротворенно ты созерцаешь все это. В родных местах нельзя сохранить безразличие: ты сам участвуешь в событиях, в армии служат твои друзья. Но в чужом городе, не настолько маленьком, чтобы он сразу стал привычным, и не настолько большом, чтобы обхаживать путешественников, ты оказываешься так далеко от всего, что просто забываешь, как можно в чем-то участвовать; вокруг нет ничего по-человечески близкого, и ты уже не помнишь, что ты человек. Возможно, в скором времени ты вообще перестанешь быть человеком. Гимнософисты удаляются в лесные дебри, где их окружает буйная жизнь природы, где все дышит романтикой, — нет, было бы куда полезнее для их цели, если бы они поселились в скучном провинциальном городке, где видели бы ровно столько образчиков человеческой породы, сколько необходимо, чтобы рассеять тоску по людям, и где перед ними были бы лишь приевшиеся внешние стороны человеческого существования. Эти внешние стороны так же мертвы для нас, как многие церемонии, и говорят с нашими глазами и ушами на мертвом языке. Они столь же бессмысленны, как слова присяги или приветствие. Мы так привыкли видеть супружеские пары, шествующие в церковь по воскресеньям, что уже не помним, символом чего они являются, и романистам даже приходится оправдывать и превозносить адюльтер, когда они хотят показать нам, как это прекрасно, если мужчина и женщина живут только друг для друга.
Однако в Мобеже нашелся человек, который позволил мне заглянуть за свой фасад. Это был кучер омнибуса нашей гостиницы — насколько помню, ничем не примечательный на вид коротышка, но с какой-то человеческой искрой в душе. Он прослышал про наше маленькое плавание и явился ко мне, полный восторженной зависти. Как он жаждет путешествовать! Как ему хочется побывать в других местах и посмотреть мир, прежде чем он сойдет в могилу!
— Ну, что у меня есть? — сказал он. — Я еду на станцию. Ну, ладно. А потом я еду назад к гостинице. И так каждый день всю неделю. Бог мой, разве это жизнь?
Я тоже не мог назвать это жизнью — для него. Он настойчиво расспрашивал меня о том, где я побывал и куда еще намерен отправиться, и, слушая меня, он вздыхал — я не преувеличиваю. Может быть, он стал бы мужественным исследователем Африки, может быть, он поплыл бы с Дрейком к Индиям? Но наш век немилостив к людям с цыганскими наклонностями. Кто умеет плотнее других сидеть на конторском табурете, тот и завоевывает богатство и славу.
Хотел бы я знать, служит ли мой приятель по-прежнему кучером в «Большом олене». Навряд ли; мне кажется, когда мы приехали в Мобеж, он уже готов был взбунтоваться, и встреча с нами могла послужить последней каплей. В тысячу раз лучше, если он стал бродягой, чинит тазы и кастрюли где-нибудь у дороги, спит под деревьями, и каждый день утренняя и вечерняя заря пылает для него на новом горизонте. Вы, кажется, сказали, что быть кучером омнибуса — весьма респектабельное занятие? Прекрасно. Так какое же право имеет тот, кому это респектабельное занятие не нравится, препятствовать другим воссесть на козлы своего омнибуса? Предположим, мне не понравилось какое-нибудь кушанье, а вы сообщили мне, что остальное общество питает к нему пристрастие. Какой вывод должен был бы я сделать из ваших слов? Неужели мне следовало бы продолжать насиловать мой желудок? Респектабельность — вещь по-своему неплохая, но она не превыше всего. Я не посмею, конечно, намекнуть, что это — дело только вкуса; однако я рискну сказать следующее: если какое-либо занятие человеку явно не по душе, неприятно, необязательно и, в сущности, бесполезно, то, будь оно респектабельно, как англиканская церковь, чем скорее он его бросит, тем лучше для него самого и для всех, кого это касается.
ПО КАНАЛУ САМБРЫ
В КАРТ
Часа через три весь «Большой олень» отправился проводить нас к реке. Кучер омнибуса смотрел на нас тоскливыми глазами. Бедная птица в клетке! Как памятно мне время, когда я сам бродил по станционной платформе, смотрел, как поезда один за другим уносят в ночь свой груз свободных людей, и жадно читал в расписании названия далеких городов!
Мы еще не миновали все форты, как начался дождь. Лобовой ветер налетал яростными порывами, а пейзаж вполне гармонировал с безжалостностью небесных стихий. Мы плыли вдоль изуродованных берегов, покрытых редким кустарником, но зато щеголяющих разнообразием фабричных труб. Мы сделали привал на замусоренном лужке, где торчало несколько древесных стволов с обрубленными ветвями, и выкурили по трубочке, пользуясь тем, что выглянуло солнце. Однако ветер был так силен, что мы, собственно, курили только его. Окрестный пейзаж не радовал глаз никакими природными красотами, кроме грязных мастерских. Стайка детей во главе с высокой девочкой остановилась в двух шагах от нас и внимательно наблюдала за нами до самого нашего отъезда. Я был бы рад узнать, что они о нас думали.
Шлюз в Омоне оказался почти непреодолимым препятствием, так как место причала располагалось под высоким и крутым берегом, а спуск находился оттуда очень далеко. Человек десять прокопченных рабочих пришли нам на помощь. От вознаграждения они отказались наотрез и — что еще лучше — с истинным благородством, не оскорбившись и не оскорбляя. «Такой уж обычай в наших местах», — объяснили они. Прекрасный обычай! В Шотландии, где вам тоже помогут бескорыстно, добрые люди отвергнут ваши деньги так, словно вы пытаетесь подкупить избирателя. Коль скоро человек готов утрудить себя достойным поступком, то, право, стоит сделать еще одно небольшое усилие и не посягать на достоинство тех, кому помогаешь. Однако в наших бравых саксонских странах, где мы семьдесят лет бредем по грязи, с рождения и до смерти внимая свисту ветра,, мы и добро и зло творим надменно, почти вызывающе, даже милостыню превращая в свидетельство собственной добродетели и в акт войны против несправедливости.
За Омоном снова выглянуло солнце, а ветер стих; после нескольких минут усердной гребли заводы остались позади, и мы очутились в очаровательном краю. Река здесь вилась среди пологих холмов, и солнце то светило нам в спину, то оказывалось прямо впереди, превращая реку в поток непереносимого сияния. По обеим сторонам тянулись луга и яблоневые сады, отделенные от воды лишь полоской осоки и водяных лилий. Изгороди были очень высоки и опирались на стволы могучих вязов, так что поля, порой очень маленькие, казались рядами беседок над рекой. Дали были от нас заслонены, лишь изредка над ближайшей изгородью вдруг вздымалась лесистая вершина холма, создавая средний план, — и все. Небо было безоблачно. Воздух после дождя чаровал чистотой и прозрачностью. Река петляла между холмов, сверкая, как зеркало, и каждый удар весла заставлял вздрагивать лилии у берега.
По лугам бродили причудливо узорные черно-белые коровы. Одна, с белой мордой и глянцевито-черным туловищем, подошла к воде напиться и, когда я проплывал мимо, смотрела на меня, задумчиво подергивая ушами, точно комичный священник в какой-нибудь пьесе. Через секунду я услышал громкий всплеск и, оглянувшись, увидел, что «священник» с трудом выкарабкивается на обрушившийся берег.
Кроме коров, мы не видели ни единого живого существа, если не считать нескольких птиц и множества рыболовов. Эти последние сидели на бережку с удочками — кто с одной, а кто и с десятком. Они, казалось, цепенели в блаженстве, и те из них, кого нам удавалось втянуть в обмен репликами о погоде, отвечали нам тихим и рассеянным голосом. Они как-то странно расходились во мнениях относительно того, какая именно рыба привлекла их сюда со всей их наживкой, но в одном были единодушны: этой рыбой река изобилует. Когда мы убедились, что ни одному из них никогда не попадалась на крючок рыба той породы, которую постоянно ловил его сосед, мы невольно заподозрили, что никто из них вообще в жизни не поймал ни одной рыбешки. Но так как день был удивительно хорош, я от души надеюсь, что терпение каждого из них было вознаграждено, и каждый отправился домой, неся полную корзинку серебристой добычи. Кое-кто из моих друзей начнет стыдить меня за это пожелание, но мне человек, будь он даже удильщиком, куда приятнее самой лучшей пары жабер во всех господних водах. К рыбам я не питаю ни малейшей нежности, кроме тех случаев, когда их подают к столу под белым соусом, тогда как удильщик — это весьма существенная часть речного пейзажа, а посему заслуживает известного признания со стороны байдарочников. Он всегда вежливо ответит, где ты находишься, а его недвижная фигура отлично оттеняет окружающую пустынность и безмолвие, напоминая к тому же о сверкающих обитателях глубин под днищем твоей байдарки.
Самбра так трудолюбиво выписывала узоры среди своих холмов, что было уже начало седьмого, когда мы подошли к шлюзу в Карте. Папироска вступил в шутливую перебранку с ватагой ребятишек, которые бежали рядом с нами по бечевнику. Тщетно я взывал к его благоразумию. Тщетно я убеждал его на нашем родном языке, что нет на свете существа опаснее мальчишки: стоит только им ответить, и града камней тебе не избежать. Что до меня, то на все обращенные ко мне реплики я лишь кротко улыбался и покачивал головой, словно был существом вполне безобидным и не понимал ни слова по-французски. Мой прошлый опыт на родных реках был таков, что я предпочту столкнуться нос к носу с любым кровожадным хищником, чем встретиться с компанией здоровых и нормальных уличных мальчишек.
Однако я был несправедлив к этим мирным юным эноитянам. Когда Папироска отправился наводить справки, я выбрался на берег, чтобы, покуривая трубку, приглядывать за байдарками, и тотчас стал объектом самого дружеского любопытства. К детям теперь присоединились молодая женщина и кроткого вида юноша без одной руки, так что я почувствовал себя почти в безопасности. Когда я рискнул произнести свое первое французское слово, одна девчушка кивнула со смешной взрослой умудренностью.
— Вот видите, — заявила она. — Он все хорошо понимает, он просто притворялся.
И все весело засмеялись.
Сообщение о том, что мы приехали из Англии, произвело на них большое впечатление, и та же девочка не преминула объяснить, что Англия — это остров «очень далеко отсюда — bien loin d'ici».
— Это ты правду сказала: очень-очень далеко отсюда, — заметил однорукий паренек.
Никогда еще меня не охватывала такая тоска по родине: расстояние до места, где я впервые увидел свет дня, вдруг показалось мне неизмеримым.
Байдарки им очень понравились. И я подметил в этих детях деликатность, про которую стоит рассказать. Последнюю сотню ярдов нашего пути они оглушительно требовали дать им покататься; и на следующее утро, когда мы готовились отчалить, они опять оглушили нас той же песенкой; однако в эту минуту, когда обе байдарки стояли возле берега пустые, не раздалось ни одной такой просьбы. Деликатность ли? А может быть, они просто боялись пуститься в плавание в такой чудней лодке? Я ненавижу цинизм даже больше, чем дьявола, — впрочем, может быть, это одно и то же? И все же цинизм — неплохое тонизирующее средство, холодный душ и грубое полотенце для сантиментов, совершенно необходимые для чрезмерно чувствительных натур.
От байдарок они перешли к моему костюму. Они не могли насмотреться на красный шарф, служивший мне поясом, а нож исполнил их благоговейного ужаса.
— Вот такие ножи делают в Англии, — сказал однорукий юноша, и я обрадовался, что он не знает, как плохо теперь делают их в Англии. — Они для тех, кто уходит в море, — добавил он. — Чтобы защищаться от больших рыб.
Я чувствовал, что с каждым его словом становлюсь в их глазах все более романтической фигурой. Да, собственно, я и был романтической фигурой. Даже моя трубка, самая обыкновенная французская трубка, казалась им редкостной диковинкой, ибо прибыла сюда издалека. И пусть мои перышки были сами по себе не слишком пышны, зато они были заморскими. Правда, одна деталь моего туалета рассмешила их так, что они забыли про вежливость, — мои парусиновые туфли, давно уже утратившие свой первоначальный цвет. Вероятно, ребятишки не сомневались, что причиной была их местная грязь. Все та же девочка (душа нашего общества) показала для сравнения свои сабо — жаль, что вы не видели, как грациозно и весело она это проделала.
Неподалеку на траве стоял молочный бидон молодой женщины — огромная медная амфора. Я воспользовался возможностью отвлечь всеобщее внимание от моей персоны, а также отплатить похвалой за похвалы. И вот я с большим жаром стал восхищаться формой бидона и его цветом, с полной искренностью уверяя их, что он кажется совсем золотым. Это их ничуть не удивило. По-видимому, такие бидоны были местной гордостью. И дети принялись расписывать, как дороги эти амфоры, — некоторые стоят даже тридцать франков штука! Они сообщили мне, что бидоны возят на осликах по одному с каждой стороны седла — какая богатая попона могла бы с ними потягаться? — и что они есть тут повсюду, а на больших фермах их очень много и совсем огромных.
Мы еще не миновали все форты, как начался дождь. Лобовой ветер налетал яростными порывами, а пейзаж вполне гармонировал с безжалостностью небесных стихий. Мы плыли вдоль изуродованных берегов, покрытых редким кустарником, но зато щеголяющих разнообразием фабричных труб. Мы сделали привал на замусоренном лужке, где торчало несколько древесных стволов с обрубленными ветвями, и выкурили по трубочке, пользуясь тем, что выглянуло солнце. Однако ветер был так силен, что мы, собственно, курили только его. Окрестный пейзаж не радовал глаз никакими природными красотами, кроме грязных мастерских. Стайка детей во главе с высокой девочкой остановилась в двух шагах от нас и внимательно наблюдала за нами до самого нашего отъезда. Я был бы рад узнать, что они о нас думали.
Шлюз в Омоне оказался почти непреодолимым препятствием, так как место причала располагалось под высоким и крутым берегом, а спуск находился оттуда очень далеко. Человек десять прокопченных рабочих пришли нам на помощь. От вознаграждения они отказались наотрез и — что еще лучше — с истинным благородством, не оскорбившись и не оскорбляя. «Такой уж обычай в наших местах», — объяснили они. Прекрасный обычай! В Шотландии, где вам тоже помогут бескорыстно, добрые люди отвергнут ваши деньги так, словно вы пытаетесь подкупить избирателя. Коль скоро человек готов утрудить себя достойным поступком, то, право, стоит сделать еще одно небольшое усилие и не посягать на достоинство тех, кому помогаешь. Однако в наших бравых саксонских странах, где мы семьдесят лет бредем по грязи, с рождения и до смерти внимая свисту ветра,, мы и добро и зло творим надменно, почти вызывающе, даже милостыню превращая в свидетельство собственной добродетели и в акт войны против несправедливости.
За Омоном снова выглянуло солнце, а ветер стих; после нескольких минут усердной гребли заводы остались позади, и мы очутились в очаровательном краю. Река здесь вилась среди пологих холмов, и солнце то светило нам в спину, то оказывалось прямо впереди, превращая реку в поток непереносимого сияния. По обеим сторонам тянулись луга и яблоневые сады, отделенные от воды лишь полоской осоки и водяных лилий. Изгороди были очень высоки и опирались на стволы могучих вязов, так что поля, порой очень маленькие, казались рядами беседок над рекой. Дали были от нас заслонены, лишь изредка над ближайшей изгородью вдруг вздымалась лесистая вершина холма, создавая средний план, — и все. Небо было безоблачно. Воздух после дождя чаровал чистотой и прозрачностью. Река петляла между холмов, сверкая, как зеркало, и каждый удар весла заставлял вздрагивать лилии у берега.
По лугам бродили причудливо узорные черно-белые коровы. Одна, с белой мордой и глянцевито-черным туловищем, подошла к воде напиться и, когда я проплывал мимо, смотрела на меня, задумчиво подергивая ушами, точно комичный священник в какой-нибудь пьесе. Через секунду я услышал громкий всплеск и, оглянувшись, увидел, что «священник» с трудом выкарабкивается на обрушившийся берег.
Кроме коров, мы не видели ни единого живого существа, если не считать нескольких птиц и множества рыболовов. Эти последние сидели на бережку с удочками — кто с одной, а кто и с десятком. Они, казалось, цепенели в блаженстве, и те из них, кого нам удавалось втянуть в обмен репликами о погоде, отвечали нам тихим и рассеянным голосом. Они как-то странно расходились во мнениях относительно того, какая именно рыба привлекла их сюда со всей их наживкой, но в одном были единодушны: этой рыбой река изобилует. Когда мы убедились, что ни одному из них никогда не попадалась на крючок рыба той породы, которую постоянно ловил его сосед, мы невольно заподозрили, что никто из них вообще в жизни не поймал ни одной рыбешки. Но так как день был удивительно хорош, я от души надеюсь, что терпение каждого из них было вознаграждено, и каждый отправился домой, неся полную корзинку серебристой добычи. Кое-кто из моих друзей начнет стыдить меня за это пожелание, но мне человек, будь он даже удильщиком, куда приятнее самой лучшей пары жабер во всех господних водах. К рыбам я не питаю ни малейшей нежности, кроме тех случаев, когда их подают к столу под белым соусом, тогда как удильщик — это весьма существенная часть речного пейзажа, а посему заслуживает известного признания со стороны байдарочников. Он всегда вежливо ответит, где ты находишься, а его недвижная фигура отлично оттеняет окружающую пустынность и безмолвие, напоминая к тому же о сверкающих обитателях глубин под днищем твоей байдарки.
Самбра так трудолюбиво выписывала узоры среди своих холмов, что было уже начало седьмого, когда мы подошли к шлюзу в Карте. Папироска вступил в шутливую перебранку с ватагой ребятишек, которые бежали рядом с нами по бечевнику. Тщетно я взывал к его благоразумию. Тщетно я убеждал его на нашем родном языке, что нет на свете существа опаснее мальчишки: стоит только им ответить, и града камней тебе не избежать. Что до меня, то на все обращенные ко мне реплики я лишь кротко улыбался и покачивал головой, словно был существом вполне безобидным и не понимал ни слова по-французски. Мой прошлый опыт на родных реках был таков, что я предпочту столкнуться нос к носу с любым кровожадным хищником, чем встретиться с компанией здоровых и нормальных уличных мальчишек.
Однако я был несправедлив к этим мирным юным эноитянам. Когда Папироска отправился наводить справки, я выбрался на берег, чтобы, покуривая трубку, приглядывать за байдарками, и тотчас стал объектом самого дружеского любопытства. К детям теперь присоединились молодая женщина и кроткого вида юноша без одной руки, так что я почувствовал себя почти в безопасности. Когда я рискнул произнести свое первое французское слово, одна девчушка кивнула со смешной взрослой умудренностью.
— Вот видите, — заявила она. — Он все хорошо понимает, он просто притворялся.
И все весело засмеялись.
Сообщение о том, что мы приехали из Англии, произвело на них большое впечатление, и та же девочка не преминула объяснить, что Англия — это остров «очень далеко отсюда — bien loin d'ici».
— Это ты правду сказала: очень-очень далеко отсюда, — заметил однорукий паренек.
Никогда еще меня не охватывала такая тоска по родине: расстояние до места, где я впервые увидел свет дня, вдруг показалось мне неизмеримым.
Байдарки им очень понравились. И я подметил в этих детях деликатность, про которую стоит рассказать. Последнюю сотню ярдов нашего пути они оглушительно требовали дать им покататься; и на следующее утро, когда мы готовились отчалить, они опять оглушили нас той же песенкой; однако в эту минуту, когда обе байдарки стояли возле берега пустые, не раздалось ни одной такой просьбы. Деликатность ли? А может быть, они просто боялись пуститься в плавание в такой чудней лодке? Я ненавижу цинизм даже больше, чем дьявола, — впрочем, может быть, это одно и то же? И все же цинизм — неплохое тонизирующее средство, холодный душ и грубое полотенце для сантиментов, совершенно необходимые для чрезмерно чувствительных натур.
От байдарок они перешли к моему костюму. Они не могли насмотреться на красный шарф, служивший мне поясом, а нож исполнил их благоговейного ужаса.
— Вот такие ножи делают в Англии, — сказал однорукий юноша, и я обрадовался, что он не знает, как плохо теперь делают их в Англии. — Они для тех, кто уходит в море, — добавил он. — Чтобы защищаться от больших рыб.
Я чувствовал, что с каждым его словом становлюсь в их глазах все более романтической фигурой. Да, собственно, я и был романтической фигурой. Даже моя трубка, самая обыкновенная французская трубка, казалась им редкостной диковинкой, ибо прибыла сюда издалека. И пусть мои перышки были сами по себе не слишком пышны, зато они были заморскими. Правда, одна деталь моего туалета рассмешила их так, что они забыли про вежливость, — мои парусиновые туфли, давно уже утратившие свой первоначальный цвет. Вероятно, ребятишки не сомневались, что причиной была их местная грязь. Все та же девочка (душа нашего общества) показала для сравнения свои сабо — жаль, что вы не видели, как грациозно и весело она это проделала.
Неподалеку на траве стоял молочный бидон молодой женщины — огромная медная амфора. Я воспользовался возможностью отвлечь всеобщее внимание от моей персоны, а также отплатить похвалой за похвалы. И вот я с большим жаром стал восхищаться формой бидона и его цветом, с полной искренностью уверяя их, что он кажется совсем золотым. Это их ничуть не удивило. По-видимому, такие бидоны были местной гордостью. И дети принялись расписывать, как дороги эти амфоры, — некоторые стоят даже тридцать франков штука! Они сообщили мне, что бидоны возят на осликах по одному с каждой стороны седла — какая богатая попона могла бы с ними потягаться? — и что они есть тут повсюду, а на больших фермах их очень много и совсем огромных.
ПОН-СЮР-САМБР
МЫ — КОРОБЕЙНИКИ
Папироска вернулся с хорошими вестями: в десяти минутах ходьбы отсюда, в местечке, называющемся Пон, есть гостиница. Мы спрятали байдарки в хлебном амбаре и попробовали найти проводника среди ребятишек. Кружок вокруг нас сразу распался, а когда мы предложили вознаграждение, ответом было обескураживающее молчание. Дети, несомненно, считали нас парой разбойников. Почему бы и не поболтать с нами в людном месте, да к тому же опираясь на значительное численное превосходство? Но совсем другое дело — отправиться в одиночку с двумя головорезами, которые в этот тихий вечер точно с неба упали в их мирную деревушку с ножами за кушаком, овеянные ароматом дальних странствий. К нам на помощь пришел владелец амбара; выбрав какого-то мальчугана, он пригрозил ему телесным наказанием, иначе, боюсь, нам пришлось бы самим отыскивать дорогу. Но, по-видимому, мальчуган страшился хорошо известного ему хозяина амбара больше, чем таинственных незнакомцев. Однако, я думаю, его сердчишко билось отчаянно, во всяком случае, он старался держаться впереди на безопасном расстоянии и пугливо на нас оглядывался. Наверное, вот так на заре мира дети указывали дорогу Зевсу или кому-нибудь еще из олимпийцев, спустившихся на землю в поисках романтического приключения.
Мы шагали по грязному проселку, и Карт с его церковью и трещоткой-мельницей остался позади. С полей брели домой батраки. Нас обогнала бойкая маленькая женщина. Она боком сидела на ослике между двух сверкающих бидонов, то и дело изящно подгоняла ослика каблуками и визгливо окликала прохожих. Но никто из усталых мужчин не трудился ей отвечать. Наш проводник вскоре свернул с дороги и зашагал по тропинке через поле. Солнце уже зашло, но весь западный горизонт перед нами был еще сплошным золотым озером. Через несколько мину* тропка нырнула в узкий проход, похожий на бесконечную решетчатую беседку. По обеим сторонам тянулись темные фруктовые сады,, среди листвы прятались низенькие домики, и дым из труб тянулся к небесам; порой в просветах мелькал огромный золотой щит запада.
Мне еще не приходилось видеть Папироску в столь идиллическом настроении. Восхваляя сельский пейзаж, он положительно впал в поэтический слог. Да и сам я был опьянен не меньше. Теплый вечерний воздух, сумеречные тени, пылающее небо и тишина гармонично аккомпанировали нашей прогулке, и мы оба решили впредь избегать городов и искать ночлега только в деревушках.
Наконец тропинка скользнула между двумя домами и вывела путников на широкую грязную проезжую дорогу, по обеим сторонам которой, насколько хватал глаз, тянулось малопривлекательное селение. Дома отстояли от дороги довольно далеко, и на узких пустырях перед ними виднелись поленницы, тележки, тачки, мусорные кучи и чахлая травка. Слева посреди улицы торчала тощая башня. Чем она была в прошлые века, я не знаю, — возможно, надежным убежищем в дни войны, — но теперь наверху виднелся циферблат со стертыми цифрами, а внизу железный почтовый ящик.
Гостиница, которую нам рекомендовали в Карте, была переполнена, а может быть, хозяйке не понравился наш вид. Следует упомянуть, что наши длинные мокрые прорезиненные мешки делали наше обличье не слишком цивилизованным. По мнению Папироски, мы смахивали на мусорщиков.
Мы шагали по грязному проселку, и Карт с его церковью и трещоткой-мельницей остался позади. С полей брели домой батраки. Нас обогнала бойкая маленькая женщина. Она боком сидела на ослике между двух сверкающих бидонов, то и дело изящно подгоняла ослика каблуками и визгливо окликала прохожих. Но никто из усталых мужчин не трудился ей отвечать. Наш проводник вскоре свернул с дороги и зашагал по тропинке через поле. Солнце уже зашло, но весь западный горизонт перед нами был еще сплошным золотым озером. Через несколько мину* тропка нырнула в узкий проход, похожий на бесконечную решетчатую беседку. По обеим сторонам тянулись темные фруктовые сады,, среди листвы прятались низенькие домики, и дым из труб тянулся к небесам; порой в просветах мелькал огромный золотой щит запада.
Мне еще не приходилось видеть Папироску в столь идиллическом настроении. Восхваляя сельский пейзаж, он положительно впал в поэтический слог. Да и сам я был опьянен не меньше. Теплый вечерний воздух, сумеречные тени, пылающее небо и тишина гармонично аккомпанировали нашей прогулке, и мы оба решили впредь избегать городов и искать ночлега только в деревушках.
Наконец тропинка скользнула между двумя домами и вывела путников на широкую грязную проезжую дорогу, по обеим сторонам которой, насколько хватал глаз, тянулось малопривлекательное селение. Дома отстояли от дороги довольно далеко, и на узких пустырях перед ними виднелись поленницы, тележки, тачки, мусорные кучи и чахлая травка. Слева посреди улицы торчала тощая башня. Чем она была в прошлые века, я не знаю, — возможно, надежным убежищем в дни войны, — но теперь наверху виднелся циферблат со стертыми цифрами, а внизу железный почтовый ящик.
Гостиница, которую нам рекомендовали в Карте, была переполнена, а может быть, хозяйке не понравился наш вид. Следует упомянуть, что наши длинные мокрые прорезиненные мешки делали наше обличье не слишком цивилизованным. По мнению Папироски, мы смахивали на мусорщиков.