Вскоре после того, как барабаны проследовали мимо кафе, Папироску и Аретузу начало сильно клонить ко сну, и они направили свои стопы в гостиницу, расположенную от кафе через один дом. Однако, хотя мы были несколько равнодушны к Ландреси, Ландреси не осталось равнодушно к нам. Весь день, как мы узнали, люди в промежутках между ливнями бегали смотреть на наши байдарки. Сотни человек — так было нам сказано, хотя такие числа не вязались с этим городком, — сотни человек посетили угольный сарай, где они хранились. В Ландреси мы стали героями дня, хотя накануне в Поне были всего лишь коробейниками.
   И вот теперь, когда мы вышли из кафе, у дверей гостиницы нас нагнал сам Juge de Paix — насколько я понял, чиновник примерно того же ранга, как помощник шерифа в Шотландии. Он вручил нам свою визитную карточку и тут же пригласил отужинать у него — с большим изяществом и любезностью, как это умеют французы. Ради чести Ландреси, объяснил он нам, и хотя мы знали, что принимать нас — не такая уж великая честь для городка, ответить грубым отказом на столь учтивое приглашение было, разумеется, невозможно.
   Дом судьи находился неподалеку. Это было комфортабельное обиталище холостяка, где стены украшала забавная коллекция медных грелок, которыми в старину обогревали кровати. Некоторые из них были покрыты замысловатым чеканным узором. Идея такой коллекции показалась нам оригинальной. Глядя на эти грелки, человек невольно начинал думать о том, сколько ночных колпаков из поколения в поколение склонялось над ними, какие шутки и поцелуи они слышали и как часто ими напрасно согревали ложе смерти. Если бы они могли говорить, о каких только нелепых, непристойных или трагических сценах не поведали бы они!
   Вино было превосходным. Когда мы похвалили его судье, он сказал:
   — Я предложил вам не самое худшее, что у меня есть.
   Когда только англичане научатся подобной радушной изысканности в мелочах! А это искусство стоит постигнуть — оно украшает жизнь и придает блеск обыденности.
   За ужином присутствовали еще два ландресийца. Один был сборщиком уж не помню чего, а другой, как нам сообщили, — главным нотариусом городка. Таким образом, оказалось, что мы все пятеро в той или иной мере причастны юриспруденции. При подобной пропорции разговор не мог не стать профессиональным. Папироска весьма эрудированно повествовал про законы о бедных. А вскоре я почему-то начал толковать шотландский закон о внебрачных детях, о котором, должен с гордостью сказать, я не имею ни малейшего представления. Сборщик и нотариус, оба люди женатые, обвинили холостяка судью в том, что эту тему подсказал он. Судья отверг обвинение с тем смущенным и самодовольным видом, который я в подобных случаях замечал у всех мужчин, будь то французы или англичане. Странно, как любому из нас в минуты откровенности нравится, что его считают завзятым сердцеедом!
   Вино меня пленяло чем дальше, тем больше; коньяк оказался еще лучше, а компания была очень приятной. За все время нашего путешествия волны общественного благоволения ни разу не поднимались так высоко ни до, ни после. В конце концов мы находились в доме судьи, что было как бы полуофициальным признанием наших заслуг. А потому, памятуя, что Франция — великая страна, мы воздали должное оказанному нам гостеприимству. Ландреси давно спало, когда мы вернулись в гостиницу, и часовые на укреплениях уже ожидали рассвета.

КАНАЛ САМБРА — УАЗА

БАРЖИ НА КАНАЛЕ

   На другой день мы отправились в путь поздно и под дождем. Судья любезно проводил нас под зонтиком до конца шлюза. К этому времени мы прониклись истинным смирением во всем, что касалось погоды, — смирением, которое человек обретает лишь изредка, если только он не бродит по шотландским горам. Клочок голубого неба, проблеск солнечного сияния преисполняли наши сердца восторгом, а если дождь не лил как из ведра, мы уже считали такой день почти безоблачным.
   Вдоль канала стояли длинные вереницы баржей; почти все они выглядели очень чистенькими и прифранченными в своих куртках из архангельского дегтя с белой и зеленой отделкой. Некоторые щеголяли железными перилами, выкрашенными яркой краской, и настоящими партерами из цветов в горшках. На палубах играли дети, не обращая на дождь ни малейшего внимания, словно они родились на берегу Лох-Каррона; мужчины с борта удили рыбу, некоторые под зонтиками; женщины занимались стиркой; и на любой барже была своя дворняжка, исполнявшая роль сторожевого пса. Каждая такая собачонка, яростно лая на байдарки, бежала рядом по борту до самого носа, откуда сообщала о них своей товарке на следующей барже. За день плавания мы видели не менее сотни таких ковчегов, тянущихся друг за другом, как дома на улицах, — и со всех них без исключения нас приветствовал собачий лай. Мы как будто побывали в зверинце, заметил Папироска, Эти маленькие городки по берегам канала наводят на неожиданные размышления. Из-за цветочных горшков и печных труб, из-за стирки и стряпни они казались неотъемлемой принадлежностью пейзажа; однако стоит шлюзу ниже по течению открыться, и все эти суденышки поставят парус или запрягут лошадей и одно за другим поплывут в самые разные уголки Франции — импровизированная деревня дом за домом разбредется на север, на запад, на юг, на восток. Дети, игравшие сегодня вместе на канале Самбра — Уаза, не покидая родительского порога, где и когда встретятся они вновь?
   В течение некоторого времени мы говорили только о баржах и рисовали себе картину нашей старости на каналах Европы. Мы смаковали неторопливое продвижение к месту назначения, когда мы то уносились бы по быстрой реке, влекомые пыхтящим буксиром, то день за днем простаивали бы у какого-нибудь никому не известного шлюза, дожидаясь лошадей. С берега и с лодок видели бы, как мы, осененные величием преклонных лет, с седыми бородами по колено, тихонько трудимся на палубе. А мы не выпускали бы из рук ведерка с краской, и ни на одном канале не нашлось бы баржи, чья белая краска была бы белее, а зеленая — изумруднее нашей. Наши каюты хранили бы книги, банки с табаком и бутылки со старым бургундским, красным, как ноябрьский закат, и ароматным, как фиалка в апреле. Был бы у нас и флажолет, из которого Папироска искусными пальцами извлекал бы при свете звезд чарующие мелодии, а может быть, отложив флажолет в сторону, он запевал бы голосом, чуть менее звучным, чем в былые годы, и слегка дрожащим — или назовем это природным тремоло, — торжественный и прекрасный псалом.
   Подобные тихоструйные мечты зажгли в моей груди желание оказаться на борту одного из этих идеальных приютов безмятежного досуга. Выбор у меня был огромен, и я одну за другой оглядывал баржи, мимо которых проплывал под лай сторожевых псов, принимавших меня за бродягу. Наконец я заметил симпатичного старика — он и его жена посматривали на меня с явным интересом, а посему я поздоровался с ними и причалил к их борту. Разговор я начал с их песика, смахивавшего по виду на пойнтера, затем похвалил цветы мадам, после чего сказал несколько лестных слов об их образе жизни.
   Если бы вы попробовали устроить что-либо подобное в Англии, вас немедленно одернули бы, доказав, что хуже такой жизни не придумаешь, и уколов вас намеком на ваше собственное благополучие. А вот во Франции каждый прямо и без всяких колебаний признает свою удачливость, и это мне очень нравится. Они там знают, с какой стороны намазан маслом их хлеб, и с радостью показывают это посторонним — что может быть лучше такого символа веры? И они не хнычут над своей бедностью — какое мужество может быть более истинным? Мне довелось услышать, как моя соотечественница, занимающая куда более видное положение и располагающая немалыми деньгами, назвала своего ребенка, отвратительно причитая, «сыном нищего». Я бы и герцогу Вестминстерскому не сказал ничего подобного. Но во французах живет дух гордой независимости. Может быть, причина заключается в республиканских институтах, как они их называют. Вернее же, дело в том, что настоящих бедняков не так уж много, и любителей хныкать расхолаживает слишком малое число единомышленников.
   Хозяева баржи пришли в восторг, услышав, что я восхищаюсь их жизнью. Они сообщили мне, что прекрасно понимают, почему мсье им завидует. Однако мсье, без сомнения, богат, а в таком случае он может сделать свою баржу настоящей виллой — joli comme un chateau. После чего они пригласили меня посетить их собственную плавучую виллу. Они извинились за убожество каюты: у них нет денег, чтобы перестроить ее как следует.
   — Печь нужно бы установить вот тут, в этом углу, — объяснил муж. — Тогда посередине можно было бы поставить письменный стол с книгами и (всеобъемлющий жест) прочим. Каюта приобрела бы просто кокетливый вид — ca serait tout-a-fait coquet.
   И он посмотрел по сторонам, словно все здесь уже было перестроено. Конечно, он не впервые созерцал в своем воображении эту прекрасную каюту, и если ему удастся подзаработать малую толику, ее середину, несомненно, украсит письменный стол.
   У мадам в клетке жили три птички. Самые обыкновенные, объяснила она. Хорошие певуны стоят больших денег. Они думали купить канарейку, когда были прошлой зимой в Руане (В Руане? — подумал я. — Неужели этот .дом 4. собаками, птичками и печными трубами — действительно такой бывалый путешественник и столь же привычная деталь пейзажа среди скал и фруктовых садов Сены, как и на зеленых равнинах Самбры?), но канарейки стоят пятнадцать франков штука — подумайте только, целых пятнадцать франков!
   — Pour un tout petit oiseau — за крохотную пичужку! — добавил муж.
   Я продолжал выражать свое восхищение, и эти добрые люди вскоре не только перестали извиняться, но и принялись с такой гордостью хвалить свою жизнь, словно были императором и императрицей Обеих Индий. Слушать их было очень приятно, и я пришел в превосходное расположение духа. Если бы только люди знали, как ободрительно действует хвастовство — при условии, что человеку есть, чем хвастать, — они, я убежден, перестали бы стесняться хвастовства и всяческих преувеличений.
   Затем старички стали расспрашивать меня про наше путешествие. Как увлечены они были! Казалось, еще немного — и они, распростившись с баржей, последуют нашему примеру. Однако хотя эти canaletti 8 и кочевники, но полуодомашненные. Эта одомашненность проявилась в очень симпатичной форме. Внезапно чело мадам омрачилось.
   — Cependant 9, — начала она, запнулась, а потом спросила, холост ли я.
   — Да.
   — А ваш друг, который поплыл дальше?
   — Он тоже не женат.
   Ну, в таком случае все обстояло прекрасно. Ей не нравится, когда жен бросают дома в одиночестве. Но раз у нас нет жен, то мы не могли бы придумать ничего лучше.
   — Посмотреть мир вокруг себя, — заметил ее муж, — il n'y a que ca 10, только ради этого и стоит жить. Вот, например, человек, который сидит в своей деревне, как медведь, — продолжал он. — Ну, он ничего не видит. А потом приходит смерть, и все кончается. А он так ничего и не увидел.
   Мадам напомнила своему другу об англичанине, который путешествовал по этому каналу на пароходе.
   — Наверное, мистер Моунс на «Итене», — предположил я.
   — Да-да, — ответил муж. — Он взял с собой жену, слуг и детей. Сходил на берег у всех шлюзов, спрашивал у сторожей и лодочников, как называются деревни, и все записывал, записывал. О, он писал без конца! Наверное, это было пари.
   Наше собственное путешествие нередко приписывали пари, но считать, что человек делает заметки на пари, — это оригинально.

УАЗА ПОСЛЕ ДОЖДЕЙ

   На следующее утро в девять часов обе байдарки были уже погружены в Этре на деревенскую повозку, и вскоре мы следовали за ними вдоль склона прелестной долины, зеленевшей хмельниками и тополями. Там и сям на склоне виднелись уютные деревушки, и среди них — Тюпиньи, где гирлянды хмеля свешивались с шестов прямо над улицей, а домики были увиты диким виноградом. Наше появление вызвало некоторый интерес: ткачи высовывались из окон, ребятишки вопили от восторга при виде двух «игрушечных барок» — barquettes, а прохожие в блузах, сплошь знакомые нашего возницы, отпускали шуточки по адресу его груза.
   Раза два начинался ливень, но тут же переставал, не успев нас даже как следует вымочить. Воздух среди этих зеленых полей и всей этой зелени был живительным и чистым. Погода ничем не напоминала осеннюю. А когда в Ваденкуре мы выгрузили байдарки на небольшой лужайке напротив мельницы и спустили их на воду, из туч выглянуло солнце, и все листья в долине Уазы ослепительно засверкали.
   Река вздулась от долгих дождей. От Ваденкура до Ориньи она бежала все быстрее, набирая скорость с каждой милей, и мчалась так, словно уже чувствовала запах моря. Желтая, мутная вода крутилась бешеными воронками возле полузатопленных ив и сердито плескалась о каменистые берега. Река вилась по узкой лесистой долине. Она то ударялась о склон и терлась о меловое подножие холма, показывая нам среди деревьев небольшие поля рапса, то неслась под самыми садовыми оградами, и мы успевали заглянуть в открытую дверь дома или разглядеть священника, расхаживающего в пятнах солнечного света. Потом листва вдруг смыкалась так, словно впереди был тупик, река бежала под стеной ив, над которыми вздымались вязы и тополя, а над водой, как клочок синего неба, мелькал зимородок. И на все это солнце лило свой ясный и всеобъемлющий свет. На поверхности быстрой реки тени лежали так же плотно, как и на неподвижных лугах. Золотые лучи играли среди танцующих тополиных листьев, и наши взоры причащались холмам. А река все бежала и бежала, ни на миг не останавливаясь, чтобы передохнуть, и каждая камышинка у ее берегов трепетала от корня до вершины.
   Наверное, есть миф (хотя я его не знаю), объясняющий этот трепет камышей. Мало что в природе так поражает человеческий глаз. Трудно найти более выразительную пантомиму ужаса, и при виде стольких охваченных паникой существ, которые ищут укрытия во всех укромных уголках у воды, глупое создание — человек — начинает ощущать смутную тревогу. Впрочем, может быть, им просто холодно стоять по пояс в воде. А может быть, они никак не свыкнутся с бешеной скоростью вздувшегося потока или с неиссякаемым чудом его вечного движения. На их далеких предках некогда играл Пан, и теперь руками реки он все еще играет на нынешних камышинках в долине Уазы — играет ту же мелодию, и нежную и пронзительную, которая рассказывает нам о красоте и об ужасе мира.
   Течение несло байдарку, как опавший лист. Оно подхватывало ее, встряхивало и властно увлекало с собой, точно кентавр, похищающий нимфу. Чтобы удерживать лодочку в повиновении, приходилось усердно и искусно работать веслом. Река так торопилась скорее добраться до моря! Каждая капля мчалась в панике, словно люди в обезумевшей от ужаса толпе. Но какая толпа бывает столь многочисленна и столь единодушна? Все вокруг уносилось назад в ритме танца; зрение мчалось вместе с мчащейся рекой; каждый миг был исполнен такого напряжения, что все наше существо уподоблялось хорошо настроенному струнному инструменту, а кровь, очнувшись от обычной летаргии, неслась галопом по широким улицам и узким проулкам вен и артерий и пробегала через сердце так, словно кровообращение было лишь праздничным развлечением, а не беспрерывным трудом, длящимся изо дня в день многие десятки лет. Пусть камыш предостерегающе гнулся и выразительно дрожал, показывая, что река не только сильна и холодна, но и жестока и что в водоворотах кроется смерть. Но ведь камыш прикован к своему месту, а те, кто вынужден сохранять неподвижность, всегда робки и не уверены ни в чем. Ну, а нам хотелось ликующе кричать. Если эта полная жизни красавица река и вправду была орудием смерти, то коварная старуха просчиталась, думая, что заманила нас в ловушку. Я каждую минуту жил за троих. Я выигрывал десять очков у костлявой с каждым ударом весла, с каждым речным поворотом. Мне редко удавалось получать с жизни подобные дивиденды.
   Да, мне кажется, именно с этой точки зрения следует нам рассматривать ту тайную войну, которую каждый из нас ведет со смертью. Если человек знает, что в пути его неминуемо должны ограбить, он будет требовать лучшего вина в каждой гостинице и чувствовать, что, проматывая деньги, он надувает разбойников. А главное, он не просто тратит деньги, но выгодно и надежно их помещает. Вот почему каждый сполна прожитый час, а особенно отданный здоровым занятиям, мы отнимаем у оптовой грабительницы-смерти. Когда она остановит нас, чтобы забрать все наше добро, у нас будет меньше в карманах и больше в желудке. Быстрая река — любимая западня старухи и приносит ей немалый годовой доход, но когда мы сойдемся с ней, чтобы свести наши счеты, я засмеюсь ей в глаза и напомню эти часы, проведенные на верхней Уазе.
   К вечеру мы совсем опьянели от солнца и быстрого движения. Мы были больше не в силах сдерживаться и подавлять свой восторг. Байдарки были нам тесны, нам требовался берег, чтобы хорошенько поразмяться. И вот мы растянулись на зеленом лужке, закурили табак, превращающий людей в богов, и объявили, что мир прекрасен. Был последний упоительный час этого дня, и я задерживаюсь на нем, чтобы продлить удовольствие.
   Высоко на склоне долины по отрогу холма ходил за плугом пахарь, то скрываясь из виду, то снова появляясь. И при каждом своем появлении он в течение нескольких секунд четко рисовался на фоне неба — точь-в-точь (по заявлению Папироски) как игрушечный Берне, который только что запахал горную маргаритку. Кроме него, вокруг не было видно ни одной живой души, если, конечно, не считать реки.
   На противоположном склоне среди листвы виднелись красные кровли и колокольня. Вдохновенный звонарь вызванивал там призыв к вечерне. В этой мелодии было что-то пленительное: мы никогда еще не слышали, чтобы колокола разговаривали так выразительно и пели так гармонично. Наверное, ткачи и юные девушки шекспировской Иллирии пели «Поспеши ко мне, смерть» в лад именно та— кому звону. В голосе колоколов слишком часто звучит тревожная нота, грозная и металлическая, и, слушая их, мы испытываем боль, а не радость; но эти колокола, звонившие вдали то громко, то тихо, то с грустным кадансом, который врезался в память, как рефрен модной песенки, оставались неизменно мелодичными; они были столь же неотъемлемы от общего духа этого тихого сельского ландшафта, как журчание ручьев и крик грачей неотъемлемы от весны. Я готов был просить благословения у этого звонаря, кроткого старца, так мягко раскачивающего веревку в такт своим размышлениям. Я готов был благословлять священника, церковный совет или еще кого-нибудь, кто заведует во Франции подобными делами, за то, что они позволяют этим милым старинным колоколам проливать безмятежную радость, а не созывают собрания, не устраивают сбора пожертвований, не печатают в местной газетке постоянных призывов, чтобы обзавестись набором с иголочки новых, наглых бирмингемских подделок, которые начнут трезвонить во всю мочь под ударами с иголочки нового звонаря, буйным набатом пугая эхо в долине и наводя на нее ужас.
   Наконец колокола смолкли, и с последним отголоском закатилось солнце. Представление окончилось; долиной Уазы завладели безмолвие и сумрак. Мы взяли весла, полные светлой радости, как люди, посмотревшие чудесный спектакль и возвращающиеся теперь к повседневному труду. Река в этом месте была особенно опасна; она бежала необыкновенно быстро и внезапно порождала коварные водовороты. Одна трудность тут же сменялась другой. Иногда нам удавалось проскочить над затопленной плотиной, но чаще вода переливалась по самым кольям, и мы должны были выходить на берет и тащить лодки на себе. Однако больше всего нам мешали последствия недавних бурь. Через каждые двести-триста ярдов реку перегораживало упавшее дерево, и обычно не одно. Порой оно не доставало до противоположного берега, и мы огибали лиственный мыс, слушая, как журчит и пенится вода среди ветвей. Порой же доставало, но берег был так высок, что, пригнувшись, мы благополучно проскакивали под стволом. Иногда нам приходилось влезать на ствол и перетаскивать байдарку через него, а иногда — если течение было особенно сильным — у нас оставался только один выход: причалить к берегу и нести байдарку на себе. Все это придавало плаванию значительное разнообразие и не позволяло нам забыться в мечтах.
   Вскоре после того, как мы снова пустились в путь и я намного обогнал Папироску, все еще пьяный от солнца, скорости и колокольного звона, река по обыкновению сделала львиный прыжок у излучины, и я увидел почти прямо перед собой очередное упавшее дерево. Я мгновенно повернул руль и прицелился пронестись под стволом в том месте, где он выгибался над водой, а ветви образовывали просвет. Когда человек только что поклялся природе в вечной братской любви, он склонен принимать великие решения без должного обдумывания, и это решение, для меня достаточно великое, не было принято под счастливой звездой. Ствол уперся мне в грудь, и пока я пытался съежиться и все-таки проскользнуть под ним, река взяла дело в свои руки и унесла из-под меня лодку. «Аретуза» повернулась поперек течения, накренилась, извергла то, что еще оставалось от меня на ее борту, и, освободившись от груза, нырнула под ствол, выпрямилась и весело помчалась дальше.
   Не знаю, скоро ли мне удалось выбраться на дерево, за которое я цеплялся, но, во всяком случае, эта операция длилась дольше, чем мне хотелось бы. Мысли мои приняли мрачный, почти траурный оборот, но я все-таки крепко держал весло. Едва мне удавалось извлечь на поверхность плечи, как река уносила мои пятки, и, судя по весу моих брюк, в их карманах скопилась вся вода Уазы. Пока не испробуешь этого на практике, невозможно даже представить себе, с какой силой река увлекает человека в глубину. Сама смерть схватила меня за ноги, так как это была ее последняя засада и она лично вмешалась в борьбу. Но все-таки я не выпустил весла. В конце концов я ползком вскарабкался на ствол и приник к нему размокшим бездыханным комком, не зная, смеяться ли мне или плакать от такой несправедливости. Какую жалкую фигуру являл я, наверное, в глазах Бернса, все еще пахавшего в высоте! Но в руке у меня было весло. И на моей гробнице, если я ею когда-нибудь обзаведусь, будет высечено: «Он крепко держал свое весло».
   Папироска уже промчался мимо, ибо — как мог бы заметить и я, не пылай я тогда такой любовью ко всей природе, — вершина дерева далеко не доставала до противоположного берега. Он предложил мне помощь, которую я отклонил, так как уже утвердил на стволе локти, и послал его в погоню за беглянкой «Аретузой». Течение было слишком быстрым, чтобы можно было выгрести против него даже в одной байдарке, не говоря уж о том, чтобы вести за собой на буксире вторую. Поэтому я перебрался по стволу на берег и отправился дальше пешком. Я так продрог, что сердце мое преисполнилось злобы. Теперь мне стало понятно, почему отчаянно дрожат камыши. Впрочем, я мог бы преподать урок дрожания любой камышинке. Когда я приблизился к Папироске, он шутливо сообщил мне, что решил, будто я «занимаюсь гимнастикой», и только потом сообразил, что меня бьет озноб. Я хорошенько растерся полотенцем и переоделся в сухой костюм, извлеченный из прорезиненного мешка. Но до конца плавания я так и не пришел в себя. Меня не оставляло мерзкое ощущение, что сухая одежда на мне — моя последняя. Борьба с рекой меня утомила, и, может быть, я, сам того не зная, несколько пал духом. Здесь, в этой зеленой долине, где властвовала быстрая река, природа внезапно обратила против меня свою хищную сторону. Колокола колоколами, но я услышал и зловещую мелодию Пана. Неужели злая река все-таки утащит меня за ноги на дно? И не утратит при этом свою красоту? Благодушие природы в конечном счете оказывалось лишь маской. Нам предстояло еще долго плыть по извилистой реке, и, когда мы добрались до Ориньи-Сент-Бенуат, сумерки совсем сгустились, а колокола звонили к поздней вечерне.

ОРИНЬИ-СЕНТ-БЕНУАТ

ДНЕВКА

   На следующий день было воскресенье, и церковные колокола звонили почти без передышки. Собственно говоря, насколько я помню, мне нигде больше не приходилось замечать, чтобы верующим предлагался столь богатый выбор всевозможных служб. А пока колокола заливались в ярком солнечном свете, весь городок в сопровождении собак отправился на охоту среди рапса и свеклы.
   Утром мимо гостиницы проходил разносчик со своей женой, и под тихую жалобную музыку они пели «О France, mes amours» 11. Люди начали выглядывать из окон и дверей, и, когда наша хозяйка подозвала торговца, собираясь купить листок со словами, оказалось, что он уже все их распродал. Она была далеко не первой, кого очаровала эта песня. Есть что-то чрезвычайно жалобное в той любви, которую французы со времен войны питают к тоскливым патриотическим песням. Как-то на крестинах в деревушке под Фонтенбло я наблюдал за лесником из Эльзаса, когда кто-то запел «Les malheurs de la France» 12. Он встал из-за стола и отвел в сторону своего сынишку. Остановившись возле меня, он сказал, положив руку на плечо мальчика: