Роберт Стоун
Псы войны

   Ответственному комитету посвящается


   Я видел демона насилия, и демона алчности, и демона испепеляющей страсти; но, клянусь Небом, то были крепкие, сильные демоны с глазами как раскаленные угли, которые повелевали людьми – людьми, говорю вам! Но, стоя на склоне того холма, я понял, что под ослепительным солнцем этой страны мне предстоит узнать обрюзгшего, двуличного, подслеповатого демона стяжательства, хищничества и безумия, не знающего жалости.
Джозеф Конрад. Сердце тьмы

   Всячески рекомендуется – как увлекательная история и как произведение искусства.
Boston Globe
   Роман невероятно сильный и занимательный, невероятно серьезный, и забавный, и пугающий, невероятно затягивающий и впечатляющий, невероятно мастерски сделанный… экшн, саспенс, психология – все на высоте.
Esquire
   Незаконнорожденный отпрыск приключенческих историй Эрнеста Хемингуэя и Джозефа Конрада, переселенный в Юго-Восточную Азию и Калифорнию, нарративная медитация о контркультуре…
The New York Sunday Times
   Блестящий роман, живописующий обезумевшую, наводненную наркотиками Америку в терминах одновременно реалистичных и фантасмагоричных… едко, шокирующе, выше всяких похвал.
Publishers Weekly
   Важнейший роман года.
Washington Post Book World
   Это не просто динамичный триллер, это суровая аллегория… борьба стихий, разыгрывающаяся здесь и сейчас, в солнечной Калифорнии, населенной ветеранами шестидесятых – безродными хиппи, поблекшими гуру, стариками, обезумевшими от разрыва между былыми посулами и нынешней реальностью. С ужасающей, снайперской точностью Стоун описывает путешествие в ад и произносит эпитафию времени, которое не кончилось.
Time
   Лучше любого другого недавнего романа «Псы войны» передают цинизм и кошмар современности, эту ненасытную жажду нового опыта.
The New Yorker
   Новая версия «Сокровищ Сьерра-Мадре», только вместо золота здесь другой возбудитель алчности – три килограмма чистейшего героина, который становится мощной метафорой порчи, разъедающей Америку.
The New York Times
   Именно этой книги мы так долго ждали. Она доказывает, что не все наши авторы лишились дара речи, глядя на безумие, захлестнувшее Америку после эйфории шестидесятых. Кому из мастеров слова под силу отобразить эпоху, в которой наркотики и Вьетнам наложились на немыслимо бредовую политическую ситуацию? Только Роберту Стоуну.
Playboy
 
   В Сайгоне я досконально изучил и черный рынок, и рынок наркотиков; это было страшно. Поразительное количество уважаемых людей – журналистов, дипломатов, госслужащих, даже военных – было тем или иным образом вовлечено в торговлю золотом и наркотиками. Пресс-корпус в Сайгоне находился огромный; немало корреспондентов употребляли или торговали.
   Перед Вьетнамом я несколько лет жил в Англии; вернувшись в Америку, я увидел совершенно другой мир, как будто после революции. Революции музыкальной, сексуальной, в отношениях между людьми, в отношении к наркотикам… Затяжной шизофренический эпизод, право слово: мы хотели победить в войне, перестроить общество и как следует повеселиться – одновременно. Как же, держи карман шире.
   Думаю, все понимают, что после Вьетнама наша страна не так твердо стоит на ногах, еще не оправилась от удара. В «Псах войны» я попытался исследовать сам удар и его последствия. Это роман о мечтах, которые сгнили на корню. О людях, гонящихся за ощущениями ради самих ощущений; о людях, до сих пор продолжающих творить то, что творили тогда.
Роберт Стоун (из интервью The New York Times)
* * *
   Только одна скамья находилась в тени, и Конверс направился к ней, хотя она была уже занята. Он придирчиво осмотрел каменное сиденье на предмет какой-нибудь гадости, ничего не обнаружил и уселся. Свою огромную сумку он поставил рядом на скамью; ее ручка блестела, влажная от потной ладони. Он сидел лицом к улице Ту До, положив одну руку на сумку, а другой трогая лоб – не поднялась ли опять температура? В характере Конверса было беспокоиться о своем здоровье.
   Кроме него, на скамье сидела еще американка средних лет.
   Был час сиесты, и, кроме них, в парке никого не было. Мальчишки, которые обычно гоняли в футбол на газонах, сейчас спали на другой стороне улицы в тени навесов над материнскими прилавками. Шлюхи, промышлявшие на Ту До, спасались от солнца в «Пассаже Эдем», где слонялись с сонными глазами, время от времени встряхиваясь, чтобы свистнуть вслед какому-нибудь обливающемуся потом американцу. Было три пополудни, на небе почти ни облачка. Дождь задерживался. Кроны пальм в парке и цветы цезальпинии поникли в полном безветрии.
   Конверс незаметно взглянул на женщину рядом. На ней было зеленое ситцевое платье, панама и козырек от солнца. Когда он садился, она слабо улыбнулась ему, и он подумал: интересно, заговорит ли она с ним, узнав в нем соотечественника? Лицо у нее было гладкое, как у молоденькой девушки, но серое и бледное, так что трудно было сказать, то ли она хорошо сохранилась, то ли преждевременно состарилась. Такие восковые лица бывают у курильщиков опиума, но она явно не относилась к их числу. В руках у нее был роман Кронина «Цитадель», который она читала.
   Неожиданно она оторвалась от книги, застав Конверса, разглядывавшего ее, врасплох. Нет, с опиумом она, конечно, дел не имела. Карие глаза глядели тепло и ясно. Конверсу, отличавшемуся экстравагантным вкусом, она показалась привлекательной.
   – Ну что, – подделываясь под непринужденную армейскую манеру, сказал он, – похоже, погодка скоро разыграется.
   Она из вежливости посмотрела на небо.
   – Дождь будет обязательно, – согласилась она. – Но еще не скоро.
   – Пожалуй что так, – задумчиво проговорил он и отвернулся, а она снова погрузилась в чтение.
   Конверс зашел в парк, чтобы посидеть на прохладном ветерке, который всегда поднимался перед дождем, и прочитать письма. Надо было как-то убить время, оставшееся до назначенной встречи, и успокоить нервы. Появляться в такой ранний час на террасе «Континенталя» не хотелось.
   Он достал из сумки небольшую пачку писем, бегло просмотрел. Одно было из голландской андерграундной газеты, выходившей на английском языке, с просьбой написать о Сайгоне. Два – с чеками: от тестя и ирландской газеты. Письмо из Беркли, от жены. Он достал носовой платок, отер пот, заливавший глаза, и принялся читать.
   «Я все-таки съездила в конце концов в Нью-Йорк, – писала жена, – провела там девятнадцать дней. Взяла с собой Джейни, и хлопот с ней особых не было. Опять вернулась на работу, как раз вовремя: крутим новую порнуху, самую тоскливую за всю дорогу. Тебе от всех привет, говорят, береги себя.
   Нью-Йорк ужасен. Сорок вторая улица сейчас – это что-то невообразимое. По сравнению с ней Третья просто дом родной. Увидишь сам, как испортился город, когда в следующий раз пойдешь в то местечко на Бродвее, где всегда брал хот-доги. Я нарочно зашла туда – меня-то эти расклады, честно говоря, слабо колышут, не то что тебя. А еще проехалась в сабвее, на что, уверена, ты бы не отважился.
   Съездила с Джейни в Кротон, навестить дядю Джея и его гудзонских большевиков. Мы с ней пошли на вечер в „Нешнл гардиан“[1], и я словно перенеслась в прошлое – все эти фолкеры и ручные негры. Кому-то пришло в голову сделать мексиканский стол, были марьячи[2] из Пуэрто-Рико, и народ рассказывал байки о своем друге Сикейросе. Не жди клубнички, на этот раз у меня ни с кем не срослось. Был бы Галлахер – другое дело, но его не было. Там все на него злятся».
   Подняв глаза от письма, Конверс увидел уличного фотографа в гавайской рубашке, приближавшегося к скамье. Он поднял руку, показывая, что не нуждается в его услугах, и фотограф повернул к «Пассажу Эдем». Ковбои с улицы Ту До повыползали из укрытий, где проводили сиесту, и уселись на свои тут же взревевшие «хонды». Ветерок так до сих пор и не поднялся.
   Конверс вернулся к письму.
   «Самая жесть за все эти дни в Нью-Йорке – это как мы сходили на демонстрацию в поддержку войны. Мы были втроем – я выглядела почти цивильно, а Дон с Кэти довольно улетно. Поглядывали на нас косо. Чтобы в такое поверить, надо самому это видеть. Миллионы флагов и кругленькие польские священники, марширующие гусиным шагом за мальчишками-горнистами, украинцы с саблями и в меховых шапках, Немецкие ветераны ликвидации варшавского гетто, Братство бывших охранников концлагерей, Сыновья Муссолини, Союз Уродов. Немыслимо! Вот кто настоящие фрики, мелькнуло у меня, а вовсе не мы. Считаешь их цивилами, но видишь такое и понимаешь, что это какие-то упыри. Одна такая жирная ряха заговорила со мной. „Крысы выползают из своих нор“, – говорит. А я ему: „Слушай, мудила, у меня муж во Вьетнаме“».
   Конверс снова оторвался от письма и поймал себя на том, что рассеянно смотрит на даму рядом.
   Она улыбнулась:
   – Письмо из дому?
   – Да, – ответил Конверс.
   «Когда я была там, в Кротоне, Джей спросил меня, что же это такое творится? Кругом. Говорит, мол, ничего не понимает, что происходит. Может быть, сказал он, стоит начать принимать наркотики. Этак с сарказмом сказал. Я ответила, что он чертовски прав, стоит. На что он мне: от наркотиков, мол, люди деградируют, становятся фашистами, упомянул о Мэнсоне и сказал, что скорее умрет, чем позволит себе свихнуться. А еще он сказал, наркотик ему не нужен, на что я чуть не заржала, – уж кому наркотики точно не помешали бы, так это ему. Я сказала, что если б он употреблял что-нибудь, то никогда не стал бы сталинистом. Он пробуждает во мне садистку. Что совершенно непонятно, ведь он такой славный. Наш спор напомнил мне один случай из детства, когда я была еще девчонкой и мы с Доди, гуляя с Джеем, прошли мимо парочки, черного и белой. Джей, естественно, принялся распространяться: мол, как это замечательно и прогрессивно, хотел просветить нас, детей. „Разве это не прекрасно?“ – говорит он. На что Доди, которому тогда было, наверно, не больше десяти, отвечает: „А я думаю, это отвратительно“. Доди всегда знал, на какие кнопочки с ним нажимать».
   Конверс сложил письмо и взглянул на часы. Женщина отложила своего Кронина.
   – Дома все хорошо?
   – О да, – ответил Конверс, – все прекрасно. К родне съездили в гости, обычные дела.
   – Спокойней для вас, молодых, заниматься своим делом, когда знаешь, что дома все в порядке.
   – Совершенно с вами согласен.
   – Вы работаете не на АМР[3]?
   – Нет. – Он помолчал, подыскивая слово. – Я бао ши.
   Бао ши – так вьетнамцы называют журналистов. А Конверс был вроде как журналистом.
   – Ах вот как, – сказала дама. – И давно вы здесь?
   – Восемнадцать месяцев. А вы? Как давно вы здесь?
   – Четырнадцать лет.
   Конверс не мог скрыть ужаса.
   Серая кожа под глазами женщины была усыпана выцветшими веснушками. Казалось, женщина посмеивается над ним.
   – Вам не нравится эта страна?
   – Нет, – признался Конверс. – Не нравится.
   – Там, где я живу, – сказала она, – гораздо прохладней. У нас растут сосны. Говорят, что там климат как в Северной Калифорнии, но я никогда не бывала в Калифорнии.
   – Наверно, вы живете под Комтумом.
   – Южнее. В провинции Нгоклинь.
   Конверсу не доводилось бывать в провинции Нгоклинь, и он знал, что мало кому удавалось туда попасть. Он пролетал над ней, и с воздуха те места выглядели совершенно жутко – сплошной лабиринт темно-зеленых горных хребтов. Никто туда не летал, даже бомбить, с тех пор как «зеленые береты» оставили эту территорию.
   – Мы называем ее Страной Бога, – сказала женщина. – В шутку.
   – Понятно, – сказал Конверс. Он пытался представить: тело ее такое же тускло-серое, как лицо, и тоже в бледных веснушках или нет? – И что вы делаете там, в горах?
   – Племена, что живут вокруг нас, говорят на пяти разных наречиях. Мы эти наречия изучаем.
   Конверс заглянул в ее кроткие глаза.
   Ну конечно.
   – Вы миссионерка?
   – Мы себя так не называем. Но другие – пожалуй.
   Он понимающе кивнул. Они не любят этого слова. Оно напоминает об империализме и съеденных миссионерах.
   – Должно быть, вы… – Конверс попытался поставить себя на ее место, – получаете большое удовлетворение от вашей работы.
   – Мы никогда не бываем удовлетворены, – весело ответила она. – Нам всегда хочется сделать больше. Думаю, мы делаем благое дело, хотя, конечно, и нам посланы свои испытания.
   – Одного без другого не бывает, верно?
   – Верно, – ответила женщина. – Не бывает.
   – Север Калифорнии я знаю, – сказал Конверс, – а что собой представляет Нгоклинь – нет.
   – Некоторым там не нравится. А мы всегда любили те места. Я только день как оттуда, а уже скучаю.
   – Собираетесь в Штаты?
   – Да. Всего на три недели. Это будет первая моя поездка за все эти годы. – Она улыбнулась мягко, но и решительно. – Муж ездил в прошлом году, как раз перед тем, как его увели. Он говорил, что там все так изменилось, все стало так странно. Мужчины, говорил он, носят широкие яркие галстуки.
   – Да, многие носят, – подтвердил Конверс и подумал: что бы это значило – «увели»? – Особенно в больших городах.
   Похоже, внутри этой женщины был очень прочный стержень. Она в буквальном смысле старалась держать выше голову. Взгляд мягкий, но что в глубине? Какой пожар бушует?
   – Что значит «увели»? – спросил он.
   – То, что он умер. – Твердый голос, ясные глаза. – Обычно нас не трогали. А тут пришли однажды ночью к нам в деревню и забрали Билла и замечательного юношу, Джима Хэтли, просто связали им руки, увели и убили.
   – О боже, извините меня!
   Конверс вспомнил рассказ о случившемся в провинции Нгоклинь. Ворвались ночью в хижину, забрали миссионера и бросили его связанным в пещере в горах. К его голове прикрепили клетку с крысой. В конце концов голодная крыса прогрызла миссионеру череп и сожрала мозги.
   – Он прожил счастливую жизнь. Как бы ни велика была потеря, нужно покорно принимать волю Господа.
   – Господь в буре, – сказал Конверс.
   Она секунду непонимающе смотрела на него. Потом глаза ее вспыхнули.
   – Боже мой, да! – воскликнула она. – Господь в буре. Иов, глава тридцать седьмая[4]. Вы хорошо знаете Библию.
   – Не очень.
   – Час пробил. – Куда только подевались ее мягкий голос, расслабленные жесты; однако, несмотря на все воодушевление, в серо-бледном лице не прибавилось ни кровинки. – Истекают последние дни. Если вы так хорошо знаете Библию, то понимаете, что все знамения Откровения исполнились. Расцвет коммунизма, восстановление Израиля…
   – Иногда мне тоже так кажется. – Ему очень хотелось понравиться ей.
   – Теперь или никогда, – сказала она. – Вот почему мне не хочется терять эти три недели, даже на родителей Билла. Господь обещал нам избавление от дьявола, если мы будем веровать в Его евангелие. Он хочет, чтобы все мы услышали Его слово.
   Конверс сам не заметил, как подсел к ней поближе. Вопреки здравому смыслу, его тянуло к ней, к этой женщине, верящей в Апокалипсис. Он готов был пригласить ее… пригласить на что? На джин с тоником? На анашу? Наверно, это от лихорадки, подумал он, трогая свой лоб.
   – Прекрасно было бы избавиться от дьявола.
   Конверсу показалось, что она клонится к нему.
   – Да, – сказала она с улыбкой, – и это обязательно свершится. Господь обещал нам это.
   Конверс опять достал платок и вытер пот.
   – Какую религию исповедуют там, в Нгоклине? Я имею в виду – в тех племенах?
   Она, похоже, возмутилась:
   – Это не религия. Они поклоняются Сатане.
   Конверс улыбнулся и покачал головой.
   Она как будто не удивилась.
   – Вы не верите, что Сатана существует?
   Конверс, все еще желая понравиться ей, подумал и ответил:
   – Нет.
   – Меня всегда удивляло, – спокойно сказала она, – что людям так трудно поверить в существование Сатаны.
   – Думаю, они предпочитают не верить. Я хочу сказать, что это так страшно. Это их слишком пугает.
   – Людей ждет неприятная неожиданность. – Она сказала это без всякой злобы, словно ей действительно было их жалко.
   От реки потянул легкий ветерок, принесший запах дождя, пробудивший листья пальм, и цветы, и неподвижный воздух. Конверс и женщина откинулись на спинку скамьи, наслаждаясь ветерком, как прохладительным напитком. Дождевые тучи затянули небо. Конверс глянул на часы и встал.
   – Пора идти, – сказал он. – Приятно было поговорить с вами.
   Женщина подняла на него глаза, удерживая его взглядом.
   – Господь учил, – сказала она бесстрастно, – что если мы будем веровать в Него, то можем обрести жизнь вечную.
   Он почувствовал, как его трясет озноб. Лихорадка начинала его беспокоить. К тому же покалывало справа, под ребрами. Гепатит был здесь частым явлением. Несколько его друзей уже заболели.
   – Могу я… – сказал он, откашлявшись, – могу я пригласить вас пообедать со мной, если вы завтра будете в городе?
   Ее удивленный вид немного расстроил его. Лучше б она покраснела, подумал он, если способна краснеть. Наверно, не способна. Плохое кровообращение.
   – Сегодня мой последний день здесь. Завтра меня тут уже не будет. К тому же вряд ли вам будет весело в моей компании. Вы, наверно, очень одиноки. И я, право же, намного старше вас.
   Конверс моргнул, словно в глаз попала искра грядущего Дня гнева.
   – Зато было бы интересно, вы не находите?
   – Какой прок в интересном? – ответила она. – Это не то, что нам нужно.
   – Приятного путешествия, – сказал Конверс и направился к выходу из парка.
   Из «Пассажа Эдем» вышли двое менял и пошли навстречу ему. Женщина тоже встала, и он заметил, как она махнула в сторону менял, галереи и террасы отеля «Континенталь». Это был чисто вьетнамский жест.
   – Здесь властвует Сатана! – крикнула она ему.
   – Да, – ответил он. – Наверно.
* * *
   Он прошел мимо менял и зашагал по маслянистому тротуару улицы Ту До. Полуденная жара схлынула, и узкая улица заполнилась стаями «хонд», на которых разъезжали солдаты АРВ[5] в красных беретах, густо накрашенными проститутками из баров, буддийскими монахами в желтых одеяниях, католическими священниками в строгих черных сутанах. На террасе отеля появились первые желающие выпить аперитив; старуха-беженка тащила за собой через стриженые кусты сына-кретина к компании красношеих подрядчиков, собравшихся за крайним к улице столиком.
   На другой стороне площади, напротив террасы, стоял памятник, изображавший изготовившихся к бою двух вьетнамских солдат, из-за двусмысленной позы фигур прозванный местными жителями Памятником педерастии. Когда Конверс проходил мимо, возле памятника суетились полицейские в серой форме, которые устанавливали заграждения, перекрывая улицу до здания Национального собрания. Они ожидали появления демонстрантов. Ожидали уже несколько недель.
   Конверс прошел несколько кварталов до улицы Пастера и, подняв руку, остановил такси, стараясь, чтобы его жест не выглядел пренебрежительным. Когда он втискивался в горячее, как печка, нутро маленького «ситроена», хлынул дождь.
   – Нгуентонг, – сказал он водителю адрес.
   Потоки воды с грохотом обрушивались на машину, пока они ехали в направлении Тансонхата; облупившиеся охряные стены домов потемнели, семенные коробочки на колючем кустарнике по обочинам блестели глазурью дождя. Аэрвэшные солдаты, охранявшие дома политиков, укрылись под парусиновыми навесами.
   До улицы Нгуентонг было минут пятнадцать езды, и к тому времени, когда они остановились в конце проулка, где жила Чармиан, рытвины на дороге успели превратиться в озера.
   Ничего не видя из-за дождя, хлещущего в лицо, Конверс добрел до ее калитки и, когда после долгой возни с щеколдой оказался внутри, увидел, что Чармиан сидит на веранде и наблюдает за ним. В вылинявшей до белизны джелабе и накидке поверх нее, с прямыми светлыми волосами, спадавшими на плечи, она походила на участницу какого-то обряда, словно приготовленную к жертвоприношению или крещению. Он рад был видеть ее улыбку. Когда он взошел по ступенькам на веранду, она поднялась с плетеного кресла и поцеловала его в щеку. Она была только что из душа и пахла ароматным китайским мылом.
   – Привет, – сказал Конверс. – Человек уже приходил?
   – Конечно.
   Она провела его в огромную комнату, в которой спала, наполненную фигурками Будды, медными фигурками животных, купленными ею в Пномпене, и увешанную развернутыми свитками храмовых икон. Она владела половиной виллы, в колониальные времена принадлежавшей французу-пивовару, и постоянно находила завалявшиеся по углам семейные фотографии и поздравительные открытки.
   – Да, человек приходил, – сказала она. Зажгла благовонную палочку, помахала вокруг и положила дымиться в пепельницу.
   Из прачечной в дальнем углу сада доносился женский голос – прачка подпевала радио.
   – Я смотрю, ты кайфуешь, – заметил Конверс.
   – Затянулась пару раз вместе с Тхо. А ты хочешь?
   – Время сейчас не такое, чтобы кайфовать.
   – Всего-то ты, Джон, боишься, – сказала Чармиан. – И самого себя, наверно, тоже.
   Она подошла к металлическому шкафчику у стены и, опустившись на колени, набрала шифр на замке нижнего ящика. Вынула из ящика большой квадратный пакет, завернутый в газету, и передала Конверсу. Это была либеральная католическая газета, легко узнаваемая по полосам пустых колонок, оставлявшихся с целью позлить цензуру.
   – Ну как, страшно?
   Она положила сверток рядом с пепельницей, в которой курилась палочка, и развернула газету. Конверс увидел два белоснежных хлопчатых мешочка, чьи тесемки были аккуратно завязаны на изящные бантики. Каждый мешочек находился в нескольких черных пластиковых пакетах, которые используются в американских правительственных учреждениях для бумаг, подлежащих уничтожению, и заклеен непрозрачной лентой. Чармиан отлепила ленту, показав Конверсу, что в мешочках героин.
   – Посмотри, как горит, – сказала она. – Дьявольский блеск.
   Конверс посмотрел на порошок:
   – Да он весь слипся.
   – И что? Влажность большая.
   Он осторожно опустил палец в порошок и набрал немножко на ноготь.
   – Посмотрим, настоящий ли, – сказал он и втянул порошок в ноздрю.
   Она, забавляясь, наблюдала за ним:
   – Не думай, что ничего не почувствуешь от такой малости. Это почти чистый скэг. Можешь себе представить?
   Она вытянулась, встав на носки и спрятав руки в складках джелабы. Конверс потер нос и взглянул на нее:
   – Надеюсь, ты не увлекаешься этой дрянью.
   – Мой опиат, – ответила Чармиан, – это опиум. Но я не отказываю себе в удовольствии время от времени отключиться так же, как все. Как все. Как ты.
   – Только не я, – сказал Конверс. – Никаких отключек больше.
   Ему показалось, что его лба коснулась легкая прохлада, умеряя жар, притупляя страх. Он опустился на подушку, брошенную на пол, и отер пот с бровей.
   – Скэг – это не мое, – сказала Чармиан.
   Ее папаша был судьей в северной Флориде. Несколько лет назад она была секретарем и любовницей шустрого парня по имени Ирвин Вайберт, который однажды утром вывалился из сахарных тростников Луизианы – молодой, хитрый как черт и алчный сверх меры. «Торговец влиянием» – так его называли газеты, а иногда «заправилой». У него было множество друзей в правительстве, и все они прекрасно относились к Чармиан. Они продолжали прекрасно к ней относиться и после того, как разразился неизбежный скандал, и даже после гибели Вайберта в подозрительной авиакатастрофе. Чем дальше она оказывалась от Вашингтона, тем прекраснее становились их отношения. Какое-то время Чармиан работала в Информационном агентстве США, а сейчас номинально числилась корреспонденткой вещательного синдиката со штаб-квартирой в Атланте. Ей нравился Сайгон. Он напоминал ей Вашингтон. Люди приятные, прекрасно к ней относятся.
   Конверс неожиданно обнаружил, что перестал обливаться потом. Он сглотнул, подавляя легкий позыв тошноты.
   – Бог ты мой, конь и впрямь хорош.
   – Тхо говорит, что потрясающий.
   – Откуда, черт подери, он знает?
   Чармиан завязала тесемки на мешочках и завернула их в газету. Немного поколебавшись, протянула сверток Конверсу. Он взял его и взвесил на ладони. Сверток был не по размеру увесист. Три килограмма.
   – Смотри не гнись под такой тяжестью, когда понесешь в сумке. А то смешно будет смотреть.
   Конверс сунул сверток в сумку и застегнул молнию.
   – Ты его взвешивала?
   Она сходила на кухню за бутылкой очищенной воды из холодильника.
   – Конечно взвешивала. В любом случае, чтобы с героином был недовес – такого и у динамщиков не бывает. Вот разбавить могут, это да.
   – А этот не разбавлен?
   – Ха! Исключено. Я знаю о героине побольше, чем Тхо, и он побоялся бы устраивать подставу в самый первый раз. У меня есть анализатор влажности.
   Конверс расслабленно откинулся на подушке, опершись локтями о выложенный плиткой пол, и уставился в беленый потолок.