Страница:
невеликих сил толкать Максима в грудь, что-то отчаянно бормоча
плачущим голосом. Максим понимал только: "Идите, идите..." Было
ясно, что Фанк не в себе.
Тут дверца рядом с Фанком распахнулась, в машину
просунулись два разгоряченных лица под черными беретами,
сверкнули ряды металлических пуговиц, и сейчас же множество
твердых, крепких рук взяли Максима за плечи, за бока, за шею,
оторвали от Фанка и вытащили из машины. Он не сопротивлялся --
в этих руках не было угрозы, скорее наоборот. Отодвинутый в
галдящую толпу, он видел, как двое в беретах повели согнутого,
скрюченного Фанка к желтой машине, а еще трое в беретах
оттесняли от него людей, размахивавших руками. Потом толпа с
ревом сомкнулась вокруг покалеченной машины, машина неуклюже
зашевелилась, мелькнули в воздухе медленно крутящиеся резиновые
колеса, и вот она уже лежит крышей вниз, а толпа лезет на нее,
и все кричат, поют, и все охвачены каким-то яростным, бешеным
весельем.
Максима оттеснили к стене дома, прижали к мокрой
стеклянной витрине, и, вытянув шею, он увидел поверх голов, как
желтый квадратный автомобиль, издавая медный клекот,
задвигался, засверкал огнями, протиснулся сквозь толпу людей и
машин и исчез из виду.
Поздно вечером Максим понял, что сыт по горло этим
городом, что ему ничего больше не хочется видеть, а хочется
чего-нибудь съесть. Он провел на ногах весь день, увидел
необычайно много, почти ничего не понял, узнал простым
подслушиванием несколько новых слов и отождествил несколько
местных слов на вывесках и афишах. Несчастный случай с Фанком
смутил и удивил его, но, в общем, он был даже доволен, что
снова предоставлен самому себе. Он любил самостоятельность, и
ему очень не хватало самостоятельности все это время, поке он
сидел в Бегемотовом пятиэтажном термитнике с плохой
вентиляцией. Поразмыслив, он решил временно потеряться.
Вежливость вежливостью, а информация информацией. Процедура
контакта, конечно, дело святое, но лучшего случая получить
независимую информацию, наверно, не найдется...
Город поразил его воображение. Он жался к земле, все
движение здесь шло либо по земле, либо под землей; гигантские
пространства между домами и над домами пустовали, отданные
дыму, дождю и туману. Город был серый, дымный, бесцветный,
какой-то везде одинаковый -- не зданиями своими, среди которых
попадались довольно красивые, не однообразным кишением толп на
улицах, не бесконечной своей сыростью, не удивительной
безжизненностью камня и асфальта, -- одинаковый в чем-то самом
общем, самом главном. Он был похож на гигантский часовой
механизм, в котором нет повторяющихся деталей, но все движется,
вращается, сцепляется и расцепляется в едином вечном ритме,
изменение которого означает только одно: неисправность,
поломку, остановку. Странный, ни на что не похожий, невиданный
мир! Вероятно, он был достаточно сложен и управлялся многими
законами, но один -- и главный -- закон Максим уже открыл для
себя: делай то же, что делают все, и так же, как все. Впервые в
жизни ему хотелось быть как все. И Максим делал как все. Вместе
с толпой он вваливался в гулкие общественные склады под
грязными стеклянными крышами, вместе со всеми покидал эти
склады, вместе со всеми спускался под землю, втискивался в
переполненные электрические поезда, мчался куда-то в
невообразимом грохоте и лязге, подхваченный потоком, выходил на
поверхность, на какие-то улицы, совершенно такие же, как
старые...
Потом наступил вечер, зажглись несильные фонари,
подвешенные высоко над землей и почти ничего не освещавшие; на
больших улицах стало совсем тесно, и, отступая перед этой
теснотой, Максим оказался в каком-то полутемном и полупустом
переулке. Здесь он понял, что на сегодня с него довольно и
остановился.
Он увидел три светящихся золотистых шара, мигающую синюю
надпись, свитую из стеклянных газосветных трубок и дверь,
ведущую в полуподвальное помещение. Он уже знал, что тремя
золотистыми шарами обозначаются места, где кормят. Он спустился
по щербатым ступенькам и увидел зальцу с низким потолком,
десяток пустых столиков, пол, толсто посыпанный относительно
чистыми опилками, стеклянный буфет, уставленный подсвеченными
бутылками с радужными жидкостями. В кафе почти никого не было.
За никелированным барьером возле буфета медленно двигалась
рыхлая пожилая женщина в белой куртке с засученными рукавами.
Поодаль, за круглым столиком, сидел в небрежной позе
малорослый, но крепкий человек с бледным квадратным лицом и
толстыми черными усами.
Максим вошел, выбрал столик в нише подальше от буфета и
уселся. Рыхлая женщина за барьером поглядела в его сторону и
что-то громко хрипло сказала. Усатый человек тоже взглянул на
него пустыми глазами, отвернулся, взял стоявший перед ним
длинный стакан с прозрачной жидкостью, пригубил и поставил на
место. Где-то хлопнула дверь, и в зальце появилась молоденькая
и милая девушка в белом кружевном переднике, нашла Максима
глазами, подошла, оперлась пальцами о столик и стала смотреть
поверх его головы. У нее была чистая нежная кожа, легкий пушок
на верхней губе и красивые серые глаза. Максим галантно
прикоснулся к кончику своего носа и произнес:
-- Максим.
Девушка с изумлением посмотрела на него, словно только
теперь увидела. Она была так мила, что Максим невольно
улыбнулся до ушей и тогда она тоже улыбнулась, показала себе на
нос и сказала:
-- Рада.
-- Хорошо, -- сказал Максим . -- Ужин. Она кивнула и
что-то спросила. Максим на всякий случай тоже кивнул. Он,
улыбаясь посмотрел ей вслед - она была тоненькая, легкая, и
приятно было вспомнить, что в этом мире тоже есть красивые
люди.
Рыхлая женщина у буфета произнесла длинную ворчливую фразу
и скрылась за своим барьером. Тут Максим обнаружил, что усатый
смотрит на него. Неприятно смотрит, недружелюбно. И если
приглядеться, то и сам он какой-то неприятный. Трудно сказать,
в чем здесь дело, но он ассоциируется не то с волком, не то с
обезьяной. Ну и пусть, не будем о нем...
Рада вернулась и поставила перед Максимом тарелку с
дымящейся кашей из мяса и овощей и толстую стеклянную кружку с
пенной жидкостью.
-- Хорошо, -- сказал Максим и приглашающе похлопал по
стулу рядом с собой.
Ему очень хотелось, чтобы Рада посидела рядом с ним пока
он будет есть, рассказала бы ему что-нибудь, а он бы слушал ее
голос, и чтобы она почувствовала, как она ему нравится и как
ему хорошо рядом с ней.
Но Рада только улыбнулась и покачала головой. Она сказала
что-то -- Максим разобрал слово "сидеть" -- и отошла к барьеру.
"Жалко" -- подумал Максим. Ое взял двузубую вилку и принялся
есть, пытаясь из тридцати известых ему слов составить фразу,
выражающую симпатию, дружелюбие и потребность в общении.
Рада, прислонившись спиной к барьеру, стояла, скрестив
руки на груди, и поглядывала на него. Каждый раз, когда глаза
их встречались, они улыбались друг другу, и Максима несколько
удивило, что улыбка Рады с каждым разом становилась все бледнее
и неуверенней. Он испытывал весьма разнородные чувства. Ему
было приятно смотреть на Раду, хотя к этому ощущению
примешивалось растущее беспокойство. Он испытывал удовольствие
от еды, оказавшейся неожиданно вкусной и довольно питательной.
Одновременно он чувствовал на себе косой давящий взгляд усатого
человека и безошибочно улавливал проистекавшее из-за барьера
неудовольствие рыхлой женщины... Он осторожно отпил из кружки.
Это было пиво. Холодное, свежее, но, пожалуй излишне крепкое,
на любителя.
Усатый что-то сказал и Рада подошла к его столику. У них
начался какой-то приглушенный разговор, неприятный и
неприязненный, но тут на Максима напала муха, и ему пришлось
вступить в борьбу. Муха была мощная, синяя, наглая: она
наскакивала, казалось, со всех сторон сразу, она гудела и
завывала, словно объясняясь Максиму в любви, она не хотела
улетать, она хотела быть здесь, рядом с ним и его тарелкой,
ходить по ним, облизывать их, она была упорна и многословна.
Кончилось все тем, что Максим сделал неверное движение, и она
обрушилась в пиво. Максим брезгливо перестаювил кружку на
соседний столик и стал доедать рагу. Подошла Рада и уже без
улыбки, глядя в сторону, спросила что-то.
-- Да, -- сказал Максим на всякий случай. - Рада хорошая.
Она глянула на него с откровенным испугом, отошла к барьеру и
вернулась, неся на блюдечке маленькую рюмку с коричневой
жидкостью.
-- Вкусно, -- сказал Максим, глядя на девушку ласково и
озабоченно. -- Что плохо? Рада, сядьте здесь и говорить. Не
надо уходить.
Эта тщательно продуманная речь произвела на Раду
неожиданно дурное впечатление. Максиму показалось даже, что она
вот-вот заплачет. Во всяком случае, у нее задрожали губы, она
прошептала чтото и выбежала из зала. Рыхлая женщина за барьером
произнесла несколько негодующих слов. "Что-то я не так делаю"
-- обеспокоенно подумал Максим. Он совершенно не мог себе
представить -- что. Он только понимал: ни рыхлая женщина, ни
усатый мужчина не хотели, чтобы Рада с ним "сидеть" и
"говорить". Но поскольку они явно не были представителями
администрации и стражами законности и поскольку он, Максим,
очевидно не нарушал никаких законов, мнение этих людей не
следовало, вероятно, принимать во внимание.
Усатый человек произнес нечто сквозь зубы, негромко, но с
совсем уж неприятной интонацией, залпом допил свой стакан,
извлек из-под стола черную полированную трость, поднялся и не
спеша приблизился к Максиму. Он сел напротив, положил трость
поперек стола и, не глядя на Максима, но обращаясь явно к нему,
принялся цедить медленные, тяжелые слова, часто повторяя
"массаракш", и речь его казалась Максиму такой же черной и
отполированной от частого употребления, как и его уродливая
трость, и в речи этой была угроза, вызов и неприязнь, и все это
как-то странно замывалось равнодушием интонации, равнодушием на
лице и пустотой бесцветных остекленелых глаз.
-- Не понимаю, -- сердито сказал Максим. Тогда усатый
медленно повернул к нему белое лицо, поглядел как бы насквозь,
медленно, раздельно повторил какой-то вопрос и вдруг ловко
выхватил из трости длинный блестящий нож с узким лезвием.
Максим даже растерялся. Не зная, как поступить, он взял со
стола вилку и повертел ее в пальцах. Это произвело на усатого
неожиданное действие. Он мягко, не вставая, отскочил, повалив
стул, нелепо присел, выставив перед собой свой нож, усы его
приподнялись, и обнажились длинные желтые зубы. Рыхлая женщина
за барьером оглушительно завизжала. Максим от неожиданности
подскочил. Усатый вдруг оказался совсем рядом, но в ту же
секунду откуда-то появилась Рада, встала между ними и принялась
громко и звонко кричать -- сначала на усатого, а потом,
повернувшись, на Максима. Максим совсем уже ничего не понимал,
а усатый неприятно заулыбался, взял свою трость, спрятал в нее
нож и спокойно пошел к выходу. В дверях он обернулся, бросил
несколько негромких слов и скрылся.
Рада, бледная, с дрожащими губами, подняла стул, вытерла
салфеткой пролитую на стол коричневую жидкость, забрала грязную
посуду, унесла, вернулась, и что-то сказала Максиму. Максим
ответил "да", но это не помогло. Рада повторила тоже самое, и
голос у нее был раздраженный, хотя Максим чувствовал, что она
не столько рассержена, сколько испугана. "Нет", -- сказал
Максим, и сейчас же женщина за барьером ужасно заорала,
затрясла щеками, и тогда Максим наконец признался: "не
понимаю".
Женщина выскочила из-за барьера, ни на секунду не
переставая кричать, подлетела к Максиму, встала перед ним,
уперев руки в бока, и все вопила, а потом схватила его за
одежду и принялась грубо шарить по карманам. Ошеломленный
Максим не сопротивлялся. Он только твердил "не надо" и жалобно
взглядывал на Раду. Рыхлая женщина толкнула его в грудь, и,
словно приняв какое-то решение, помчалась обратно к себе за
барьер и там схватила телефонный наушник.
-- Фанк! -- Произнес Максим проникновенно. - Фанк плохо!
Идти.
Потом все как-то неожиданно разрядилось. Рада сказала
что-то рыхлой женщине, та бросила наушник, поклокотала немного
и успокоилась. Рада посадила Максима на прежнее место,
поставила перед ним новую кружку с пивом, и, к его неописуемому
удовольствию, села рядом. Некоторое время все шло очень хорошо.
Рада задавала вопросы, Максим, сияя от удовольствия, отвечал:
"не понимаю", рыхлая женщина бурчала в отдалении. Максим,
напрягшись, построил еще одну фразу и объявил, что "дождь ходит
массаракш плохо туман". Рада залилась смехом. А потом пришла
еще одна молоденькая и довольно симпатичная девушка,
поздоровалась со всеми, они с Радой вышли, и через некоторое
время Рада появилась уже без фартука, в блестящем красном плаще
с капюшоном и с большой клетчатой сумкой в руке.
-- Идем, -- сказала она, и Максим вскочил. Однако так
сразу уйти не удалось. Рыхлая женщина опять подняла крик. Опять
ей что-то не нравилось, опять она чего-то требовала. На этот
раз она размахивала пером и листком бумаги. Некоторое время
Рада спорила с ней, но подошла вторая девушка и встала на
сторону женщины. Речь шла о чем-то очевидном, и Рада в конце
концов уступила. Тогда они все втроем пристали к Максиму.
Сначала они по очереди и хором задавали один и тот же вопрос,
которого Максим, естественно, не понимал. Он только разводил
руки. Затем Рада приказала всем замолчать, легонько похлопала
Максима по груди и спросила:
-- Мак сим?
-- Максим, -- поправил он.
-- Мак? Сим?
-- Максим. Мак -- не надо, сим -- не надо. Максим. Тогда
Рада приставила палец к своему носику и произнесла: -- Рада
Гаал. Максим... Максим понял, что им зачем-то понадобилась его
фамилия, это было странно, но гораздо больше его удивило
другое.
-- Гаал? -- Произнес он, -- Гай Гаал? Воцарилась тишина.
Все были поражены. -- Гай Гаал, - повторил Максим обрадованно.
-- Гай хороший мужчина.
Поднялся шум. Все женщины говорили разом. Рада теребила
Максима и что-то спрашивала. Очевидно, ее страшно интересовало,
откуда Максим знает гая. Гай, Гай, Гай -- мелькало в потоке
незнакомых слов. Вопрос о фамилии Максима был забыт.
-- Массаракш, -- сказала наконец рыхлая женщина и
захохотала, и девушки тоже засмеялись, и Рада вручила Максиму
свою сумку, взяла его под руку, они вышли под дождь.
Они прошли до конца эту плохо освещенную улочку и свернули
в еще менее освещенный переулок с деревянными покосившимися
домами по сторонам грязной мостовой, неровно мощенной
булыжником; потом свернули еще раз и еще раз; кривые улочки
были пусты, никто не встречался им по пути.
Сначала Рада оживленно болтала, часто повторяя имя Гая, а
Максим то и дело подтверждал, что Гай хороший, но добавляя
по-немецки, что бить людей по лицу не хорошо, что это странно и
он этого не понимает. Однако, по мере того, как улицы
становились все уже, все слякотнее, речь Рады все чаще
прерывалась. Иногда она останавливалась и вглядывалась в
темноту, и Максим думал, что она выбирает дорогу посуше, но она
искала в темноте что-то другое, потому что луж она не видела, и
Максиму приходилось каждый раз легонько оттягивать ее на сухое
место, а там, где сухих мест не было, он брал ее под мышку и
переносил -- ей это нравилось, каждый раз она замирала от
удовольствия, но тут же забывала об этом, потому что она
боялась.
Чем дальше они уходили от кафе, тем больше она боялась.
Сначала Максим пытался найти с ней нервный контакт, чтобы
передать ей немного бодрости и уверенности, но, как и с Фанком
это не получилось. И когда они вышли из трущоб и оказались на
совсем уже немощенной дороге, справа от которой тянулся
бесконечный мокрый забор с ржавой колючей проволокой наверху, а
слева -- непроглядно черный зловещий пустырь без единого
огонька, Рада совсем увяла, она чуть не плакала, и Максим,
чтобы поднять настроение, принялся во все горло распевать самые
веселые из известных еми песен. Это помогло, но не надолго,
лишь до конца забора. А потом снова потянулись дома, желтые,
длинные, с темными окнами; от них пахло остывающим металлом,
органической смазкой, еще чем-то душным и чадным, редко и мутно
горели фонари, а вдали, под какой-то глухой аркой, стояли
мокрые, нахохлившиеся люди, и Рада остановилась.
Она вцепилась в его руку и заговорила прерывистым шопотом:
она была полна страха за себя и еще больше за него. Шепча, она
потянула его назад, и он повиновался, думая, что ей от этого
станет лучше, но потом понял, что это просто безрассудный акт
отчаяния и уперся.
-- Пойдемте, -- сказал он ласково. -- Пойдемте, Рада.
Плохо нет. Хорошо.
Она послушалась, как ребенок. Он повел ее, хотя и не знал
дороги, и вдруг понял, что она боится этих мокрых фигур, и
очень удивился, потому что в них не было ничего страшного и
опасного -- так себе, обыкновенные, скрючившиеся под дождем
аборигены, стоят и трясутся от сырости. Сначала их было двое,
потом откуда-то появились третий и четвертый с огоньками
наркотических палочек. Максим шел по пустынной улице между
желтыми домами прямо на эти фигуры, а Рада все теснее
прижималась к нему, и он обнял ее за плечи. Ему вдруг ему
пришло в голову, что он ошибается, что она дрожит не от страха,
а просто от холода. В мокрых людях не было совершенно ничего
опасного. Он прошел мимо них, мимо этих сутулых, длиннолицых,
озябших, засунувших руки глубоко в карманы, притоптывающих,
чтобы согреться, жалких, отравленных наркотиком, и они как
будто даже не заметили его с Радой, хотя он прошел так близко,
что слышал их нездоровое, нервное дыхание. Он думал, что Рада
хоть теперь успокоится -- они были уже под аркой -- и вдруг
впереди, как из-под земли, отделившись от желтой стены
появились и встали поперек дороги еще четверо, таких же мокрых
и жалких, но один из них был с длинной толстой тростью, и
Максим узнал его...
Под облупленным куполом нелепой арки болталась на
сквозняке голая лампочка, стены были покрыты плесенью, под
ногами был растрескавшийся грязный бетон со следами многих ног
и автомобильных шин. Позади гулко затопали. Максим обернулся --
те четверо догоняли, прерывисто и неровно дыша, не вынимая рук
из карманов, выплевывая на ходу наркотические палочки... Рада
сдавленно вскрикнула, выпустила его руку, и вдруг стало тесно.
Максим оказался прижатым к стене, вокруг вплотную к нему стояли
люди; они не касались его, они держали руки в карманах, они
даже не смотрели на него, просто стояли и не давали ему
двинуться, и через их головы он увидел, что двое держат Раду за
руки, а усатый полошел к ней, неторопливо переложил трость в
левую руку, а правой так же неторопливо и лениво ударил ее по
щеке...
Это было настолько дико, что Максим потерял ощущение
реальности. Что-то сдвинулось у него в сознании. Люди исчезли.
Здесь были только два человека -- он и Рада, а остальные
исчезли. Вместо них неуклюже и страшно топтались по грязи
жуткие и опасные животные. Не стало горда, не стало арки и
лампочки над головой -- был край непроходимых гор, страна
Оз-на-Пандоре, была пещера, гнусная западня, устроенная голыми
пятнистыми обезьянами, и в пещеру равнодушно глядела желтая
размытая луна, и надо было драться, чтобы выжить. И он стал
драться, как дрался тогда на Пандоре.
Время послушно затормозилось, секунды стали
длиннымидлинными, в течение каждой можно было сделать очень
много движений, нанести много ударов и видеть всех сразу. Они
были неповоротливы, эти обезьяны, они привыкли иметь дело с
другой дичью, наверно, они просто не успели сообразить, что
ошиблись в выборе, что лучше всего им было бы бежать, но они
тоже пытались драться...
Максим хватал очередного зверя за нижнюю челюсть, рывком
вздергивал податливую голову и бил ребром ладони по бледной
пульсирующей шее, и сразу же поворачивался к следующему,
хватал, вздергивал, рубил и снова хватал, вздергивал, рубил --
в облаке зловонного, хищного дыхания, в гулкой тишине пещеры, в
желтой слезящейся полутьме -- и грязные кривые когти рванули
его за за шею и соскользнули, желтые клыки впились в плечо и
тоже соскользнули... Рядом уже никого не было, а к выходу из
пещеры торопился вожак с дубиной, потому что он, как и все
вожаки, обладал самой быстрой реакцией и первым понял, что
происходит. И Максим мельком пожалел его -- как медленна его
быстрая реакция -- секунды тянулись все медленнее, и
быстроногий вожак едва перебирал ногами, и Максим, проскользнув
между секундами, поравнялся с ним, зарубил его на бегу и сразу
остановился...
Время вновь обрело нормальное течение, пещера стала аркой,
луна -- лампочкой, а страна Оз-наПандоре -- непонятным городом
на непонятной планете, более непонятной, чем Пандора...
Максим стоял, отдыхая, опустив зудящие руки. У ног его
копошился усатый вожак. Кровь текла из пораненого плеча
Максима. И тут Рада взяла его руку и, всхлипнув, провела его
ладонью по своему мокрому лицу. Он огляделся. На грязном полу
мешками лежали тела. Он машинально сосчитал их. Шестеро,
включая вожака, -- и подумал, что двое успели убежать. Ему было
невыразимо приятно прикосновение Рады, и он знал, что поступил
так, как должен был поступить и сделал то, что должен был
сделать -- ни каплей больше, ни каплей меньше. Те, кто успел
уйти, ушли, он не догонял их, хотя мог догнать -- даже сейчас
он слышал, как панически стучат их каблуки в конце тоннеля. А
те, кто не успел уйти -- те лежат, и некоторые из них умрут, а
некоторые уже мертвы, и он понимал теперь, что это все-таки
люди, а не обезьяны, хотя дыхание их было зловонно,
прикосновения -- грязны, а намерения хищны и отвратительны. И
все-таки он испытывал какое-то сожаление и ощущал потерю,
словно потерял какую-то чистоту, словно утратил неотъемлемый
кусочек прежнего Максима, и знал, что этот прежний Максим исчез
навсегда, и от этого ему было немножко горько, и это будило в
нем какую-то незнакомую гордость...
-- Пойдем, Максим, -- тихонько сказала Рада. И
он послушно пошел за ней.
-- Короче говоря, вы его упустили.
-- Я ничего не мог сделать... Вы же сами знаете, как это
бывает...
-- Черт побери, Фанк! Вам и не надо было ничего делать.
Вам достаточно было взять с собой шофера.
-- Я знаю, что виноват. Но кто мог ожидать.
-- Хватит об этом. Что вы предприняли?
-- Как только меня выпустили, я позвонил Мегу. Мегу ничего
не знает. Если он вернется, Мегу тотчас же позвонит мне...
Далее: я взял под наблюдение все дома умалишенных... Он не
может уйти далеко, ему просто не дадут, он слишком бросается в
глаза...
-- Дальше.
-- Я поднял своих людей в полиции. Я приказал следить за
всеми случаями нарушения порядка, вплоть до нарушений правил
уличного движения. У него нет документов... У него нет ни
одного шанса скрыться, даже если он захочет... Я распорядился
сообщать мне обо всех задержанных без документов... По-моему,
это дело двух -- трех дней... Простое дело.
-- Простое... Что могло быть проще: сесть в машину,
съездить в телецентр и привезти сюда человека... Но вы даже с
этим не справились.
-- Виноват. Но такое стечение обстоятельств...
-- Я сказал, хватит об обстоятельствах. Он действительно
похож на сумасшедшего?
-- Трудно сказать... Больше всего он, пожалуй, похож на
дикаря, на хорошо отмытого, ухоженного горца. Но я легко
представляю себе ситуацию, в которой он выглядит сумасшедшим...
И потом, эта вечная идиотская улыбка, кретинический лепет
вместо нормальной речи... И весь он какой-то дурак...
-- Понятно. Я одобряю ваши меры... И вот что еще, Фанк...
Свяжитесь с подпольем.
-- Что?
-- Если вы не найдете его в ближайшие дни, он непременно
объявится в подполье.
-- Не понимаю, что делать дикарю в подполье.
-- В подполье много дикарей. И не задавайте глупых
вопросов, а делайте, что я вам говорю. Если вы упустите его еще
раз, я вас уволю.
-- Второй раз я его не упущу
-- Рад за вас... Что еще?
-- Любопытный слух о Волдыре.
-- О Волдыре? Что именно?
-- Простите, Странник... Если позволите, я предпочел бы об
этом шепотом, на ухо...
Окончив инструктаж, господин ротмистр Чачу распорядился:
-- Капрал Гаал, останьтесь. Остальные свободны. Когда остальные
командиры секций вышли, гуськом, в затылок друг другу, господин
ротмистр некоторое время разглядывал Гая, покачиваясь на стуле
и насвистывая старинную солдатскую песню "Уймись, мамаша".
Господин ротмистр Чачу был совсем не похож на господина
ротмистра Тоота. Он был приземист, темнолиц, с большой лысиной,
он был гораздо старше Тоота, в недавнем прошлом - участник
восьми приморских инцидентов, обладатель огненного креста и
трех значков "За ярость в огне". Рассказывали о его
фантастическом поединке с белой субмариной, когда его машина
получила прямое попадание и загорелась, а он продолжал
стрелять, пока не потерял сознание от страшных ожогов.
Говорили, что на его теле нет живого места: сплошь чужая
пересаженная кожа, а на левой руке у него не хватало трех
пальцев. Он был прям и груб, как настоящий вояка, и, не в
пример сдержанному ротмистру Тооту, никогда не считал нужным
скрывать свое настроение ни от начальства, ни от подчиненных.
Если он был весел, то вся бригада знала, что господин ротмистр
Чачу нынче весел, но если он был не в духе и насвистывал
"Уймись, мамаша"...
плачущим голосом. Максим понимал только: "Идите, идите..." Было
ясно, что Фанк не в себе.
Тут дверца рядом с Фанком распахнулась, в машину
просунулись два разгоряченных лица под черными беретами,
сверкнули ряды металлических пуговиц, и сейчас же множество
твердых, крепких рук взяли Максима за плечи, за бока, за шею,
оторвали от Фанка и вытащили из машины. Он не сопротивлялся --
в этих руках не было угрозы, скорее наоборот. Отодвинутый в
галдящую толпу, он видел, как двое в беретах повели согнутого,
скрюченного Фанка к желтой машине, а еще трое в беретах
оттесняли от него людей, размахивавших руками. Потом толпа с
ревом сомкнулась вокруг покалеченной машины, машина неуклюже
зашевелилась, мелькнули в воздухе медленно крутящиеся резиновые
колеса, и вот она уже лежит крышей вниз, а толпа лезет на нее,
и все кричат, поют, и все охвачены каким-то яростным, бешеным
весельем.
Максима оттеснили к стене дома, прижали к мокрой
стеклянной витрине, и, вытянув шею, он увидел поверх голов, как
желтый квадратный автомобиль, издавая медный клекот,
задвигался, засверкал огнями, протиснулся сквозь толпу людей и
машин и исчез из виду.
Поздно вечером Максим понял, что сыт по горло этим
городом, что ему ничего больше не хочется видеть, а хочется
чего-нибудь съесть. Он провел на ногах весь день, увидел
необычайно много, почти ничего не понял, узнал простым
подслушиванием несколько новых слов и отождествил несколько
местных слов на вывесках и афишах. Несчастный случай с Фанком
смутил и удивил его, но, в общем, он был даже доволен, что
снова предоставлен самому себе. Он любил самостоятельность, и
ему очень не хватало самостоятельности все это время, поке он
сидел в Бегемотовом пятиэтажном термитнике с плохой
вентиляцией. Поразмыслив, он решил временно потеряться.
Вежливость вежливостью, а информация информацией. Процедура
контакта, конечно, дело святое, но лучшего случая получить
независимую информацию, наверно, не найдется...
Город поразил его воображение. Он жался к земле, все
движение здесь шло либо по земле, либо под землей; гигантские
пространства между домами и над домами пустовали, отданные
дыму, дождю и туману. Город был серый, дымный, бесцветный,
какой-то везде одинаковый -- не зданиями своими, среди которых
попадались довольно красивые, не однообразным кишением толп на
улицах, не бесконечной своей сыростью, не удивительной
безжизненностью камня и асфальта, -- одинаковый в чем-то самом
общем, самом главном. Он был похож на гигантский часовой
механизм, в котором нет повторяющихся деталей, но все движется,
вращается, сцепляется и расцепляется в едином вечном ритме,
изменение которого означает только одно: неисправность,
поломку, остановку. Странный, ни на что не похожий, невиданный
мир! Вероятно, он был достаточно сложен и управлялся многими
законами, но один -- и главный -- закон Максим уже открыл для
себя: делай то же, что делают все, и так же, как все. Впервые в
жизни ему хотелось быть как все. И Максим делал как все. Вместе
с толпой он вваливался в гулкие общественные склады под
грязными стеклянными крышами, вместе со всеми покидал эти
склады, вместе со всеми спускался под землю, втискивался в
переполненные электрические поезда, мчался куда-то в
невообразимом грохоте и лязге, подхваченный потоком, выходил на
поверхность, на какие-то улицы, совершенно такие же, как
старые...
Потом наступил вечер, зажглись несильные фонари,
подвешенные высоко над землей и почти ничего не освещавшие; на
больших улицах стало совсем тесно, и, отступая перед этой
теснотой, Максим оказался в каком-то полутемном и полупустом
переулке. Здесь он понял, что на сегодня с него довольно и
остановился.
Он увидел три светящихся золотистых шара, мигающую синюю
надпись, свитую из стеклянных газосветных трубок и дверь,
ведущую в полуподвальное помещение. Он уже знал, что тремя
золотистыми шарами обозначаются места, где кормят. Он спустился
по щербатым ступенькам и увидел зальцу с низким потолком,
десяток пустых столиков, пол, толсто посыпанный относительно
чистыми опилками, стеклянный буфет, уставленный подсвеченными
бутылками с радужными жидкостями. В кафе почти никого не было.
За никелированным барьером возле буфета медленно двигалась
рыхлая пожилая женщина в белой куртке с засученными рукавами.
Поодаль, за круглым столиком, сидел в небрежной позе
малорослый, но крепкий человек с бледным квадратным лицом и
толстыми черными усами.
Максим вошел, выбрал столик в нише подальше от буфета и
уселся. Рыхлая женщина за барьером поглядела в его сторону и
что-то громко хрипло сказала. Усатый человек тоже взглянул на
него пустыми глазами, отвернулся, взял стоявший перед ним
длинный стакан с прозрачной жидкостью, пригубил и поставил на
место. Где-то хлопнула дверь, и в зальце появилась молоденькая
и милая девушка в белом кружевном переднике, нашла Максима
глазами, подошла, оперлась пальцами о столик и стала смотреть
поверх его головы. У нее была чистая нежная кожа, легкий пушок
на верхней губе и красивые серые глаза. Максим галантно
прикоснулся к кончику своего носа и произнес:
-- Максим.
Девушка с изумлением посмотрела на него, словно только
теперь увидела. Она была так мила, что Максим невольно
улыбнулся до ушей и тогда она тоже улыбнулась, показала себе на
нос и сказала:
-- Рада.
-- Хорошо, -- сказал Максим . -- Ужин. Она кивнула и
что-то спросила. Максим на всякий случай тоже кивнул. Он,
улыбаясь посмотрел ей вслед - она была тоненькая, легкая, и
приятно было вспомнить, что в этом мире тоже есть красивые
люди.
Рыхлая женщина у буфета произнесла длинную ворчливую фразу
и скрылась за своим барьером. Тут Максим обнаружил, что усатый
смотрит на него. Неприятно смотрит, недружелюбно. И если
приглядеться, то и сам он какой-то неприятный. Трудно сказать,
в чем здесь дело, но он ассоциируется не то с волком, не то с
обезьяной. Ну и пусть, не будем о нем...
Рада вернулась и поставила перед Максимом тарелку с
дымящейся кашей из мяса и овощей и толстую стеклянную кружку с
пенной жидкостью.
-- Хорошо, -- сказал Максим и приглашающе похлопал по
стулу рядом с собой.
Ему очень хотелось, чтобы Рада посидела рядом с ним пока
он будет есть, рассказала бы ему что-нибудь, а он бы слушал ее
голос, и чтобы она почувствовала, как она ему нравится и как
ему хорошо рядом с ней.
Но Рада только улыбнулась и покачала головой. Она сказала
что-то -- Максим разобрал слово "сидеть" -- и отошла к барьеру.
"Жалко" -- подумал Максим. Ое взял двузубую вилку и принялся
есть, пытаясь из тридцати известых ему слов составить фразу,
выражающую симпатию, дружелюбие и потребность в общении.
Рада, прислонившись спиной к барьеру, стояла, скрестив
руки на груди, и поглядывала на него. Каждый раз, когда глаза
их встречались, они улыбались друг другу, и Максима несколько
удивило, что улыбка Рады с каждым разом становилась все бледнее
и неуверенней. Он испытывал весьма разнородные чувства. Ему
было приятно смотреть на Раду, хотя к этому ощущению
примешивалось растущее беспокойство. Он испытывал удовольствие
от еды, оказавшейся неожиданно вкусной и довольно питательной.
Одновременно он чувствовал на себе косой давящий взгляд усатого
человека и безошибочно улавливал проистекавшее из-за барьера
неудовольствие рыхлой женщины... Он осторожно отпил из кружки.
Это было пиво. Холодное, свежее, но, пожалуй излишне крепкое,
на любителя.
Усатый что-то сказал и Рада подошла к его столику. У них
начался какой-то приглушенный разговор, неприятный и
неприязненный, но тут на Максима напала муха, и ему пришлось
вступить в борьбу. Муха была мощная, синяя, наглая: она
наскакивала, казалось, со всех сторон сразу, она гудела и
завывала, словно объясняясь Максиму в любви, она не хотела
улетать, она хотела быть здесь, рядом с ним и его тарелкой,
ходить по ним, облизывать их, она была упорна и многословна.
Кончилось все тем, что Максим сделал неверное движение, и она
обрушилась в пиво. Максим брезгливо перестаювил кружку на
соседний столик и стал доедать рагу. Подошла Рада и уже без
улыбки, глядя в сторону, спросила что-то.
-- Да, -- сказал Максим на всякий случай. - Рада хорошая.
Она глянула на него с откровенным испугом, отошла к барьеру и
вернулась, неся на блюдечке маленькую рюмку с коричневой
жидкостью.
-- Вкусно, -- сказал Максим, глядя на девушку ласково и
озабоченно. -- Что плохо? Рада, сядьте здесь и говорить. Не
надо уходить.
Эта тщательно продуманная речь произвела на Раду
неожиданно дурное впечатление. Максиму показалось даже, что она
вот-вот заплачет. Во всяком случае, у нее задрожали губы, она
прошептала чтото и выбежала из зала. Рыхлая женщина за барьером
произнесла несколько негодующих слов. "Что-то я не так делаю"
-- обеспокоенно подумал Максим. Он совершенно не мог себе
представить -- что. Он только понимал: ни рыхлая женщина, ни
усатый мужчина не хотели, чтобы Рада с ним "сидеть" и
"говорить". Но поскольку они явно не были представителями
администрации и стражами законности и поскольку он, Максим,
очевидно не нарушал никаких законов, мнение этих людей не
следовало, вероятно, принимать во внимание.
Усатый человек произнес нечто сквозь зубы, негромко, но с
совсем уж неприятной интонацией, залпом допил свой стакан,
извлек из-под стола черную полированную трость, поднялся и не
спеша приблизился к Максиму. Он сел напротив, положил трость
поперек стола и, не глядя на Максима, но обращаясь явно к нему,
принялся цедить медленные, тяжелые слова, часто повторяя
"массаракш", и речь его казалась Максиму такой же черной и
отполированной от частого употребления, как и его уродливая
трость, и в речи этой была угроза, вызов и неприязнь, и все это
как-то странно замывалось равнодушием интонации, равнодушием на
лице и пустотой бесцветных остекленелых глаз.
-- Не понимаю, -- сердито сказал Максим. Тогда усатый
медленно повернул к нему белое лицо, поглядел как бы насквозь,
медленно, раздельно повторил какой-то вопрос и вдруг ловко
выхватил из трости длинный блестящий нож с узким лезвием.
Максим даже растерялся. Не зная, как поступить, он взял со
стола вилку и повертел ее в пальцах. Это произвело на усатого
неожиданное действие. Он мягко, не вставая, отскочил, повалив
стул, нелепо присел, выставив перед собой свой нож, усы его
приподнялись, и обнажились длинные желтые зубы. Рыхлая женщина
за барьером оглушительно завизжала. Максим от неожиданности
подскочил. Усатый вдруг оказался совсем рядом, но в ту же
секунду откуда-то появилась Рада, встала между ними и принялась
громко и звонко кричать -- сначала на усатого, а потом,
повернувшись, на Максима. Максим совсем уже ничего не понимал,
а усатый неприятно заулыбался, взял свою трость, спрятал в нее
нож и спокойно пошел к выходу. В дверях он обернулся, бросил
несколько негромких слов и скрылся.
Рада, бледная, с дрожащими губами, подняла стул, вытерла
салфеткой пролитую на стол коричневую жидкость, забрала грязную
посуду, унесла, вернулась, и что-то сказала Максиму. Максим
ответил "да", но это не помогло. Рада повторила тоже самое, и
голос у нее был раздраженный, хотя Максим чувствовал, что она
не столько рассержена, сколько испугана. "Нет", -- сказал
Максим, и сейчас же женщина за барьером ужасно заорала,
затрясла щеками, и тогда Максим наконец признался: "не
понимаю".
Женщина выскочила из-за барьера, ни на секунду не
переставая кричать, подлетела к Максиму, встала перед ним,
уперев руки в бока, и все вопила, а потом схватила его за
одежду и принялась грубо шарить по карманам. Ошеломленный
Максим не сопротивлялся. Он только твердил "не надо" и жалобно
взглядывал на Раду. Рыхлая женщина толкнула его в грудь, и,
словно приняв какое-то решение, помчалась обратно к себе за
барьер и там схватила телефонный наушник.
-- Фанк! -- Произнес Максим проникновенно. - Фанк плохо!
Идти.
Потом все как-то неожиданно разрядилось. Рада сказала
что-то рыхлой женщине, та бросила наушник, поклокотала немного
и успокоилась. Рада посадила Максима на прежнее место,
поставила перед ним новую кружку с пивом, и, к его неописуемому
удовольствию, села рядом. Некоторое время все шло очень хорошо.
Рада задавала вопросы, Максим, сияя от удовольствия, отвечал:
"не понимаю", рыхлая женщина бурчала в отдалении. Максим,
напрягшись, построил еще одну фразу и объявил, что "дождь ходит
массаракш плохо туман". Рада залилась смехом. А потом пришла
еще одна молоденькая и довольно симпатичная девушка,
поздоровалась со всеми, они с Радой вышли, и через некоторое
время Рада появилась уже без фартука, в блестящем красном плаще
с капюшоном и с большой клетчатой сумкой в руке.
-- Идем, -- сказала она, и Максим вскочил. Однако так
сразу уйти не удалось. Рыхлая женщина опять подняла крик. Опять
ей что-то не нравилось, опять она чего-то требовала. На этот
раз она размахивала пером и листком бумаги. Некоторое время
Рада спорила с ней, но подошла вторая девушка и встала на
сторону женщины. Речь шла о чем-то очевидном, и Рада в конце
концов уступила. Тогда они все втроем пристали к Максиму.
Сначала они по очереди и хором задавали один и тот же вопрос,
которого Максим, естественно, не понимал. Он только разводил
руки. Затем Рада приказала всем замолчать, легонько похлопала
Максима по груди и спросила:
-- Мак сим?
-- Максим, -- поправил он.
-- Мак? Сим?
-- Максим. Мак -- не надо, сим -- не надо. Максим. Тогда
Рада приставила палец к своему носику и произнесла: -- Рада
Гаал. Максим... Максим понял, что им зачем-то понадобилась его
фамилия, это было странно, но гораздо больше его удивило
другое.
-- Гаал? -- Произнес он, -- Гай Гаал? Воцарилась тишина.
Все были поражены. -- Гай Гаал, - повторил Максим обрадованно.
-- Гай хороший мужчина.
Поднялся шум. Все женщины говорили разом. Рада теребила
Максима и что-то спрашивала. Очевидно, ее страшно интересовало,
откуда Максим знает гая. Гай, Гай, Гай -- мелькало в потоке
незнакомых слов. Вопрос о фамилии Максима был забыт.
-- Массаракш, -- сказала наконец рыхлая женщина и
захохотала, и девушки тоже засмеялись, и Рада вручила Максиму
свою сумку, взяла его под руку, они вышли под дождь.
Они прошли до конца эту плохо освещенную улочку и свернули
в еще менее освещенный переулок с деревянными покосившимися
домами по сторонам грязной мостовой, неровно мощенной
булыжником; потом свернули еще раз и еще раз; кривые улочки
были пусты, никто не встречался им по пути.
Сначала Рада оживленно болтала, часто повторяя имя Гая, а
Максим то и дело подтверждал, что Гай хороший, но добавляя
по-немецки, что бить людей по лицу не хорошо, что это странно и
он этого не понимает. Однако, по мере того, как улицы
становились все уже, все слякотнее, речь Рады все чаще
прерывалась. Иногда она останавливалась и вглядывалась в
темноту, и Максим думал, что она выбирает дорогу посуше, но она
искала в темноте что-то другое, потому что луж она не видела, и
Максиму приходилось каждый раз легонько оттягивать ее на сухое
место, а там, где сухих мест не было, он брал ее под мышку и
переносил -- ей это нравилось, каждый раз она замирала от
удовольствия, но тут же забывала об этом, потому что она
боялась.
Чем дальше они уходили от кафе, тем больше она боялась.
Сначала Максим пытался найти с ней нервный контакт, чтобы
передать ей немного бодрости и уверенности, но, как и с Фанком
это не получилось. И когда они вышли из трущоб и оказались на
совсем уже немощенной дороге, справа от которой тянулся
бесконечный мокрый забор с ржавой колючей проволокой наверху, а
слева -- непроглядно черный зловещий пустырь без единого
огонька, Рада совсем увяла, она чуть не плакала, и Максим,
чтобы поднять настроение, принялся во все горло распевать самые
веселые из известных еми песен. Это помогло, но не надолго,
лишь до конца забора. А потом снова потянулись дома, желтые,
длинные, с темными окнами; от них пахло остывающим металлом,
органической смазкой, еще чем-то душным и чадным, редко и мутно
горели фонари, а вдали, под какой-то глухой аркой, стояли
мокрые, нахохлившиеся люди, и Рада остановилась.
Она вцепилась в его руку и заговорила прерывистым шопотом:
она была полна страха за себя и еще больше за него. Шепча, она
потянула его назад, и он повиновался, думая, что ей от этого
станет лучше, но потом понял, что это просто безрассудный акт
отчаяния и уперся.
-- Пойдемте, -- сказал он ласково. -- Пойдемте, Рада.
Плохо нет. Хорошо.
Она послушалась, как ребенок. Он повел ее, хотя и не знал
дороги, и вдруг понял, что она боится этих мокрых фигур, и
очень удивился, потому что в них не было ничего страшного и
опасного -- так себе, обыкновенные, скрючившиеся под дождем
аборигены, стоят и трясутся от сырости. Сначала их было двое,
потом откуда-то появились третий и четвертый с огоньками
наркотических палочек. Максим шел по пустынной улице между
желтыми домами прямо на эти фигуры, а Рада все теснее
прижималась к нему, и он обнял ее за плечи. Ему вдруг ему
пришло в голову, что он ошибается, что она дрожит не от страха,
а просто от холода. В мокрых людях не было совершенно ничего
опасного. Он прошел мимо них, мимо этих сутулых, длиннолицых,
озябших, засунувших руки глубоко в карманы, притоптывающих,
чтобы согреться, жалких, отравленных наркотиком, и они как
будто даже не заметили его с Радой, хотя он прошел так близко,
что слышал их нездоровое, нервное дыхание. Он думал, что Рада
хоть теперь успокоится -- они были уже под аркой -- и вдруг
впереди, как из-под земли, отделившись от желтой стены
появились и встали поперек дороги еще четверо, таких же мокрых
и жалких, но один из них был с длинной толстой тростью, и
Максим узнал его...
Под облупленным куполом нелепой арки болталась на
сквозняке голая лампочка, стены были покрыты плесенью, под
ногами был растрескавшийся грязный бетон со следами многих ног
и автомобильных шин. Позади гулко затопали. Максим обернулся --
те четверо догоняли, прерывисто и неровно дыша, не вынимая рук
из карманов, выплевывая на ходу наркотические палочки... Рада
сдавленно вскрикнула, выпустила его руку, и вдруг стало тесно.
Максим оказался прижатым к стене, вокруг вплотную к нему стояли
люди; они не касались его, они держали руки в карманах, они
даже не смотрели на него, просто стояли и не давали ему
двинуться, и через их головы он увидел, что двое держат Раду за
руки, а усатый полошел к ней, неторопливо переложил трость в
левую руку, а правой так же неторопливо и лениво ударил ее по
щеке...
Это было настолько дико, что Максим потерял ощущение
реальности. Что-то сдвинулось у него в сознании. Люди исчезли.
Здесь были только два человека -- он и Рада, а остальные
исчезли. Вместо них неуклюже и страшно топтались по грязи
жуткие и опасные животные. Не стало горда, не стало арки и
лампочки над головой -- был край непроходимых гор, страна
Оз-на-Пандоре, была пещера, гнусная западня, устроенная голыми
пятнистыми обезьянами, и в пещеру равнодушно глядела желтая
размытая луна, и надо было драться, чтобы выжить. И он стал
драться, как дрался тогда на Пандоре.
Время послушно затормозилось, секунды стали
длиннымидлинными, в течение каждой можно было сделать очень
много движений, нанести много ударов и видеть всех сразу. Они
были неповоротливы, эти обезьяны, они привыкли иметь дело с
другой дичью, наверно, они просто не успели сообразить, что
ошиблись в выборе, что лучше всего им было бы бежать, но они
тоже пытались драться...
Максим хватал очередного зверя за нижнюю челюсть, рывком
вздергивал податливую голову и бил ребром ладони по бледной
пульсирующей шее, и сразу же поворачивался к следующему,
хватал, вздергивал, рубил и снова хватал, вздергивал, рубил --
в облаке зловонного, хищного дыхания, в гулкой тишине пещеры, в
желтой слезящейся полутьме -- и грязные кривые когти рванули
его за за шею и соскользнули, желтые клыки впились в плечо и
тоже соскользнули... Рядом уже никого не было, а к выходу из
пещеры торопился вожак с дубиной, потому что он, как и все
вожаки, обладал самой быстрой реакцией и первым понял, что
происходит. И Максим мельком пожалел его -- как медленна его
быстрая реакция -- секунды тянулись все медленнее, и
быстроногий вожак едва перебирал ногами, и Максим, проскользнув
между секундами, поравнялся с ним, зарубил его на бегу и сразу
остановился...
Время вновь обрело нормальное течение, пещера стала аркой,
луна -- лампочкой, а страна Оз-наПандоре -- непонятным городом
на непонятной планете, более непонятной, чем Пандора...
Максим стоял, отдыхая, опустив зудящие руки. У ног его
копошился усатый вожак. Кровь текла из пораненого плеча
Максима. И тут Рада взяла его руку и, всхлипнув, провела его
ладонью по своему мокрому лицу. Он огляделся. На грязном полу
мешками лежали тела. Он машинально сосчитал их. Шестеро,
включая вожака, -- и подумал, что двое успели убежать. Ему было
невыразимо приятно прикосновение Рады, и он знал, что поступил
так, как должен был поступить и сделал то, что должен был
сделать -- ни каплей больше, ни каплей меньше. Те, кто успел
уйти, ушли, он не догонял их, хотя мог догнать -- даже сейчас
он слышал, как панически стучат их каблуки в конце тоннеля. А
те, кто не успел уйти -- те лежат, и некоторые из них умрут, а
некоторые уже мертвы, и он понимал теперь, что это все-таки
люди, а не обезьяны, хотя дыхание их было зловонно,
прикосновения -- грязны, а намерения хищны и отвратительны. И
все-таки он испытывал какое-то сожаление и ощущал потерю,
словно потерял какую-то чистоту, словно утратил неотъемлемый
кусочек прежнего Максима, и знал, что этот прежний Максим исчез
навсегда, и от этого ему было немножко горько, и это будило в
нем какую-то незнакомую гордость...
-- Пойдем, Максим, -- тихонько сказала Рада. И
он послушно пошел за ней.
-- Короче говоря, вы его упустили.
-- Я ничего не мог сделать... Вы же сами знаете, как это
бывает...
-- Черт побери, Фанк! Вам и не надо было ничего делать.
Вам достаточно было взять с собой шофера.
-- Я знаю, что виноват. Но кто мог ожидать.
-- Хватит об этом. Что вы предприняли?
-- Как только меня выпустили, я позвонил Мегу. Мегу ничего
не знает. Если он вернется, Мегу тотчас же позвонит мне...
Далее: я взял под наблюдение все дома умалишенных... Он не
может уйти далеко, ему просто не дадут, он слишком бросается в
глаза...
-- Дальше.
-- Я поднял своих людей в полиции. Я приказал следить за
всеми случаями нарушения порядка, вплоть до нарушений правил
уличного движения. У него нет документов... У него нет ни
одного шанса скрыться, даже если он захочет... Я распорядился
сообщать мне обо всех задержанных без документов... По-моему,
это дело двух -- трех дней... Простое дело.
-- Простое... Что могло быть проще: сесть в машину,
съездить в телецентр и привезти сюда человека... Но вы даже с
этим не справились.
-- Виноват. Но такое стечение обстоятельств...
-- Я сказал, хватит об обстоятельствах. Он действительно
похож на сумасшедшего?
-- Трудно сказать... Больше всего он, пожалуй, похож на
дикаря, на хорошо отмытого, ухоженного горца. Но я легко
представляю себе ситуацию, в которой он выглядит сумасшедшим...
И потом, эта вечная идиотская улыбка, кретинический лепет
вместо нормальной речи... И весь он какой-то дурак...
-- Понятно. Я одобряю ваши меры... И вот что еще, Фанк...
Свяжитесь с подпольем.
-- Что?
-- Если вы не найдете его в ближайшие дни, он непременно
объявится в подполье.
-- Не понимаю, что делать дикарю в подполье.
-- В подполье много дикарей. И не задавайте глупых
вопросов, а делайте, что я вам говорю. Если вы упустите его еще
раз, я вас уволю.
-- Второй раз я его не упущу
-- Рад за вас... Что еще?
-- Любопытный слух о Волдыре.
-- О Волдыре? Что именно?
-- Простите, Странник... Если позволите, я предпочел бы об
этом шепотом, на ухо...
Окончив инструктаж, господин ротмистр Чачу распорядился:
-- Капрал Гаал, останьтесь. Остальные свободны. Когда остальные
командиры секций вышли, гуськом, в затылок друг другу, господин
ротмистр некоторое время разглядывал Гая, покачиваясь на стуле
и насвистывая старинную солдатскую песню "Уймись, мамаша".
Господин ротмистр Чачу был совсем не похож на господина
ротмистра Тоота. Он был приземист, темнолиц, с большой лысиной,
он был гораздо старше Тоота, в недавнем прошлом - участник
восьми приморских инцидентов, обладатель огненного креста и
трех значков "За ярость в огне". Рассказывали о его
фантастическом поединке с белой субмариной, когда его машина
получила прямое попадание и загорелась, а он продолжал
стрелять, пока не потерял сознание от страшных ожогов.
Говорили, что на его теле нет живого места: сплошь чужая
пересаженная кожа, а на левой руке у него не хватало трех
пальцев. Он был прям и груб, как настоящий вояка, и, не в
пример сдержанному ротмистру Тооту, никогда не считал нужным
скрывать свое настроение ни от начальства, ни от подчиненных.
Если он был весел, то вся бригада знала, что господин ротмистр
Чачу нынче весел, но если он был не в духе и насвистывал
"Уймись, мамаша"...