– Эх ты! – смеялась Хэннян. – Ты ведь сама небрежничаешь, а еще винишь мужа! С утра до вечера бесконечной нитью прожужжать ему уши – да ведь это же значит «в чащи гнать пичужек»[124]. Их разлука усиливает их чрезвычайно. Слетятся они и еще более предадутся своему вовсю… Пусть муж сам к тебе придет, а ты не впускай его. Пройдет так месяц, я снова тебе что-нибудь посоветую.
   Чжу послушалась ее слов и принялась все более и более наряжать Баодай, веля ей спать с мужем. Пил ли, ел ли Хун хоть раз, она непременно посылала Баодай быть вместе с ним.
   Однажды Хун как-то кружным путем завернул и к Чжу, но та воспротивилась, и даже особенно энергично. Теперь все стали хвалить ее за честную выдержку.
   Так прошло больше месяца. Чжу пошла повидаться с Хэннян. Та пришла в восторг.
   – Ты свое получила, – сказала она. – Теперь ты ступай домой, испорти свою прическу, не одевайся в нарядные платья, не румянься и не помадься. Замажь лицо грязью, надень рваные туфли, смешайся с прислугой и готовь с нею вместе. Через месяц можешь снова приходить.
   Чжу последовала ее совету. Оделась в рваные и заплатанные платья, нарочно не желая быть чистой и светлой, и, кроме пряжи и шитья, ни о чем другом не заботилась. Хун пожалел ее и послал Баодай разделить с ней ее труды, но Чжу не приняла ее и даже, накричав, выгнала вон.
   Так прошел месяц. Она опять пошла повидать Хэннян.
   – Ну, деточка, тебя, как говорят, действительно можно учить[125]! Теперь вот что: через день у нас праздник первого дня Сы[126]. Я хочу пригласить тебя побродить по весеннему саду. Ты снимешь все рваные платья и разом, словно высокая скала, восстанешь во всем новом: в халате, шароварах, чулках и туфлях. Зайди за мной пораньше, смотри!
   – Хорошо, – сказала Чжу.
   День настал. Она взяла зеркало, тонко и ровно наложила свинцовые и сурьмовые пласты, во всем решительно поступая, как велела Хэннян. Окончив свой туалет, она пришла к Хэннян. Та выразила ей свое удовольствие.
   – Так ладно, – сказала она и при этом подтянула ей «фениксову прическу»[127], которая стала теперь блестеть так, что могла, как зеркало, отражать фигуры.
   Рукава у ее верхней накидки были сделаны не по моде. Хэннян распорола и переделала. Затем, по ее мнению, фасон у башмаков был груб. Она в замену их достала из сундука заготовки, и они тут же их доделали. Кончив работу, она велела Чжу переобуться.
   Перед тем как проститься с ней, она напоила ее вином и наставительно сказала:
   – Когда вернешься домой и заприметишь мужа, то пораньше запрись у себя и ложись. Он придет, будет стучать в дверь – не слушайся. Три раза он крикнет, можешь один раз его принять. Рот его будет искать твоего языка, руки будут требовать твоих ног, на все это скупись. Через полмесяца снова придешь ко мне.
   Чжу пришла домой и в ослепительном своем наряде явилась к мужу. Хун сверху донизу оглядывал ее; вытаращил глаза и стал радостно ей улыбаться, совсем не так, как в обычное время.
   Поговорив немного о прогулке, облокотилась, подперла голову рукой и сделала вид, что ей лень. Солнце еще не садилось, а она уже встала и пошла к себе, закрыла двери и легла спать.
   Не прошло и нескольких минут, как Хун и в самом деле пришел и постучал. Чжу лежала прочно и не вставала. Хун наконец ушел. На второй вечер повторилось то же самое. Утром Хун стал ее бранить.
   – Я привыкла, видишь ли ты, спать одна… Мне непереносимо тяжело будет опять беспокоиться.
   Как только солнце пошло к западу, Хун уже вошел в спальню жены, уселся и стал караулить. Погасил свечу, влез на кровать и стал любезничать, словно с новобрачной. Свился, сплелся с ней в самой сильной радости и, сверх того, назначил ей свиданье на следующую ночь. Чжу сказала: «Нельзя», – и положила с мужем для обычных свиданий срок в три дня.
   Через полмесяца с небольшим она опять навестила Хэннян. Та закрыла двери и стала говорить.
   – Ну, с этих пор можешь уже распоряжаться своей спальней одна и как угодно. Однако вот что я тебе скажу. Ты хоть и красива, но не кокетка. С твоей-то красотой можно у Западной Ши[128] отбить покровителя, а не только у подлой какой-нибудь!
   Теперь она в виде экзамена заставила Чжу взглянуть вбок.
   – Не так, – заметила она. – Недостаток у тебя в том, что ты выворачиваешь глаза.
   Стала экзаменовать ее, веля улыбнуться, и опять сказала:
   – Не так! У тебя плохо с левой щекой!
   С этими словами она с осенней волной глаз послала нежность, а затем вдруг раскрыла рот, и тыквенные семена[129] еле-еле обозначились.
   Велела Чжу перенять. Та сделала это несколько десятков раз и наконец как будто что-то себе усвоила.
   – Ну, теперь ты иди, – сказала Хэннян. – Возьми дома в руки зеркало и упражняйся. Секретов больше у меня не осталось. Что касается до того, как быть на постели, то действуй сообразно обстоятельствам, применяясь к тому, что понравится… Это не из тех статей, которые можно передать на словах!
   Чжу, придя домой, во всем стала действовать так, как учила Хэннян. Хун сильно влюбился, волнуясь и телом и душой, только и думая, как бы не получить отказа. Солнце еще только склонялось к вечеру, как он уже сидел у нее, любезничал и улыбался. Так и не отходил от двери спальни ни на шаг. И так день за днем, это превратилось у него в обыкновение. Она, в заключение всего, так и не могла вытолкать его и прогнать.
   Чжу стала еще лучше обходиться с Баодай. Каждый раз, устраивая в спальне обед, она сейчас же звала ее присаживаться вместе. А Хун смотрел на Баодай все более и более как на урода. Обед не кончился, а он ее уже выпроваживал.
   Чжу обманным для мужа образом забиралась в комнату Баодай и запирала дверь на засов. Хуну всю ночь негде было, так сказать, себя увлажнить.
   С этих пор Баодай возненавидела Хуна и при встречах с людьми сейчас же начинала жаловаться на него и поносить. Хуну же она становилась все более и более противна и выводила его из себя. Мало-помалу он стал доходить в обращении с ней до плетей и розог. Баодай разозлилась, перестала заниматься собой и нарядами, ходила в рваном платье и грязных туфлях; голова у нее была вроде клочьев травы, так что уже нечего было считаться с ней, как с человеком.
   Хэннян однажды говорит Чжу:
   – Ну-с, как тебе кажется мой секрет?
   – Основная правда, – отвечала Чжу, – конечно, в высшей степени очаровательна. Однако ученица могла идти по ней, а в конце концов так и не познать ее. Вот, например, что значило, как вы говорили, «дать им полную волю»?
   – А ты разве не слыхала, что человеческому чувству свойственно тяготиться старым и восторгаться новым, уважать то, что трудно дается, и не ценить того, что легко? Муж любит наложницу, это не обязательно значит, что она красива. Нет, это значит, что ему сладки внезапные захваты и манят счастьем трудно дающиеся встречи. Дай ему вволю насытиться, и тогда жемчужины, скажем, и деликатесы и те надоедят; что ж говорить о похлебке из лопуха?
   – А что значило: сначала замараться, а потом блистать?
   – Ты отстала и не была на глазах; ему казалось, что наступила долгая разлука. Потом, вдруг он увидел тебя в пышной красоте – и это было для него то же, как если б ты только что появилась. Смотри, например, как бедный человек, который вдруг получил рис и мясо, вдруг начинает смотреть на грубую крупу как на безвкусицу. Притом же ему не легко давалось – и вышло, что она-де нечто старое, а я новость; она дается легко, а со мною трудновато. Это ведь и был твой способ поменять место жены на наложницу!
   Чжу это очень понравилось, и обе стали задушевными подругами на своих женских половинах.
   Прошло несколько лет. Вдруг она говорит Чжу:
   – Мы обе с тобой чувством своим словно одна. Я, конечно, должна была не скрывать от тебя своей жизни и давно уже хотела тебе ее рассказать, но боялась, что ты потеряешь ко мне доверие. Теперь же, перед своим уходом и на прощанье, я решусь сказать тебе все по совести. Я, видишь ли, лисица. В молодости своей мне пришлось пострадать от мачехи, которая продала меня в столицу. Муж мой, однако, обращался со мной великодушно, и хорошо, так что я не решалась сейчас же с ним порвать и вот в полной любви дожила до сего дня. Завтра мой старик отец начнет отделяться от своего трупа[130], и я пойду его повидать и больше сюда уже не вернусь.
   Чжу схватила ее за руки и принялась горько вздыхать. Рано утром она отправилась повидать ее, но весь дом был в крайней тревоге и в смятении: Хэннян исчезла.
   Автор этих странных историй сказал бы следующее:
   Купивший жемчуг не ценил жемчуг, а ценил коробку[131].
   Чувства к новому и старому, к трудному и легкому таковы, что тысячелетия не могли разрушить эти заблуждения. Но именно среди них-то и удается проводить средства, как превратить ненависть в любовь.
   Древний подлый министр, льстиво служа царю, не допускал его до людей, не давал ему взглянуть в книги[132].
   Отсюда мне ясно, что для того, чтобы куда-нибудь втиснуться и укрепить там свой фавор, имеются способы особых традиций.

ЧЖЭНЬ И ЕГО ЧУДЕСНЫЙ КАМЕНЬ

   Чаньаньский чиновник Цзя Цзылун, проходя случайно по соседнему переулку, увидел какого-то незнакомца, обладавшего живым, элегантным духом. Спросил, кто такой. Оказалось: студент Чжэнь из Сяньяна, снявший здесь временное помещение. Цзя всем сердцем увлекся им и на следующий же день пошел занести ему свой визитный листок. Студента как раз он не застал. Заходил после этого еще три раза – и все не мог его поймать. Тогда он тайно отправил своего человека подсмотреть, когда Чжэнь будет дома, и затем пошел к нему, Чжэнь притаился и не выходил к нему. Цзя пошел шарить по дому, и наконец Чжэнь вышел. Прижали друг к другу колени, изливаясь в беседе. Поняли друг друга и очень полюбили.
   Цзя явился в гостиницу и послал мальчика за вином. Чжэнь, вдобавок ко всему, оказался умелым выпивалой, причем ловко острил. Обоим было очень весело и приятно. Когда вино уже готово было кончиться, Чжэнь поискал в своем сундучке и достал оттуда сосуд для выпиванья. Это была яшмовая чарочка без дна. Чжэнь влил в нее чарку вина, глянь: она полна через край! Тогда он взял чарку поменьше и стал ею вычерпывать в чайник. И сколько он ни черпал, вино в чарке нисколько не убывало.
   Цзя подивился и стал настойчиво выспрашивать у него тайну.
   – Я, знаете, не хотел свиданья с вамп, – сказал Чжэнь, – и это вот почему: у вас никаких иных недостатков нет, кроме еще не очищенного алчного сердца. А это – тайное средство бессмертных людей. Могу ли я его вам передать?
   – Что за несправедливость! – воскликнул Цзя. – Да разве я жадный человек? Если и рождаются где-то во мне по временам мечты о роскоши, то только оттого, что я беден!
   Посмеялись и разошлись.
   С этих пор стали заходить друг к другу без перерыва, совершенно забывая, кто к кому. Но каждый раз, как Цзя случалось бывать в затруднительном положении, Чжэнь сейчас же доставал кусок какого-то черного камня, дул и наговаривал над ним, потом тер им о черепки и обломки, которые сейчас же превращались в серебро. И он дарил это серебро Цзя, причем только-только, чтобы тому хватало на расходы, – никогда больше, ничего лишнего. Цзя же всегда просил прибавить.
   – Говорил же я, что ты жаден! Ну что это такое? Ну что это такое?
   Цзя был убежден, что если ему говорить открыто, то дело ни за что не удастся, и принял решение воспользоваться его пьяным сном, чтобы украсть камешек и затем предьявлять ему требования. И вот однажды, после того как они напились и легли, Цзя тихонько поднялся и стал шарить в глубине одежды Чжэня. Тот заметил.
   – Ты, скажу тебе теперь по правде, – промолвил он, – погубил свою душу. Нельзя тут жить!
   Простился с ним и ушел; нанял себе другое помещение.
   Прошло этак с год. Цзя гулял как-то на берегу реки; заметил камень, блистающий, весь чистый, необыкновенно напоминающий вещицу студента Чжэня. Подобрал и стал беречь, как драгоценность и сокровище.
   Через несколько дней вдруг к нему пришел Чжэнь с удрученным видом, словно у него случилась какая-то потеря. Цзя выразил ему сочувствие и ласково стал спрашивать.
   – То, что ты видел у меня, помнишь, прежде, – был камень бессмертного для превращения в драгоценный металл. В те давние дни, когда я дружил и странствовал с Баочжэнь-цзы[133], он полюбил меня за твердость и стойкость; подарил мне эту вещь. А я в пьяном виде ее потерял. Погадав тайно, я открыл, что она должна быть у тебя. Если ты сжалишься надо мной, как, помнишь, в истории с «возвращением пояса»[134], то я не посмею забыть о благодарности.
   Цзя засмеялся.
   – Я в своей жизни, – сказал он, – никогда не смел обманывать друга. Действительно, как ты гадал, так и есть! Однако кто, скажи, лучше знал о бедности Гуань Чжуна, как не Бао Шу[135]?.. Ну, а ты как поступишь?
   Чжэнь просил разрешения подарить ему сто лан.
   – Сто лан? – сказал Цзя… – Не мало! Передай лишь мне твой наговор и дай мне лично попробовать… Отдам без всякой досады!
   Чжэнь выразил опасение, что ему вряд ли можно поверить.
   – Послушай, друг, – сказал на это Цзя, – ты ж ведь святой: разве не знаешь ты, что Цзя не может потерять доверие друга?
   Чжэнь передал ему наговор. Цзя, усмотрев на крыльце большой камень, хотел испробовать на нем, но Чжэнь схватил его за локоть и не давал двинуться вперед. Тогда Цзя подобрал половинку кирпича, положил на булыжник и сказал:
   – Ну, а в таком роде штука – не много будет?
   Чжэнь разрешил, но Цзя стал тереть не кирпич, а булыжник. Чжэнь весь изменился в лице и хотел вступить с ним в драку, как булыжник уже превратился в слиток серебра. Цзя вернул камень Чжэню.
   – Ну, раз сделано такое дело, – сказал со вздохом Чжэнь, – о чем тут дальше разговаривать? Тем не менее наградить человека совершенно зря счастьем и благополучием – значит непременно навлечь на себя небесную кару… Вот что: если мне можно будет избежать наказанья, то согласишься ли ты пожертвовать за меня штук сто гробов да готовых одежд из оческов ваты штук тоже сто?
   – Зачем, скажи, я хотел достать деньги, а? – спросил Цзя. – Конечно, не для того, чтобы хранить их в яме! Ты все еще смотришь на меня как на раба, стерегущего богатства!
   Чжэнь выразил свое удовольствие и удалился.
   Цзя, завладев серебром, стал, с одной стороны, благотворить, с другой – на него торговать. Не прошло и трех лет, как все, что положено было раздать, было роздано полностью.
   Вдруг появился Чжэнь, взял его за руку и сказал:
   – Ты, друг, действительно честный человек. После нашей с тобой разлуки дух счастья доложил небесному богу, и меня вычеркнули из списков святых. Но с тех пор как ты почтил меня своими щедрыми дарами, мне, за эти добрые дела и заслуги, удалось погасить положенную кару. Я хочу, чтобы ты старался дальше… Не разрушай дела!
   Цзя поинтересовался узнать, какую должность на небесах исполняет Чжэнь.
   – Я, видишь ли, лис, обладающий сверхземным Дао-путем. Происхождения я самого ничтожного и не мог допустить себя до оков греха. Вот почему всю жизнь свою я себя щадил и не смел ничего делать зря!
   Цзя поставил вина, и они предались веселому выпиванию, точь-в-точь как то делали в прежнее время.
   Цзя дожил до девяноста с чем-то лет. Лис появлялся у него от времени до времени.

КРАДЕТ ПЕРСИК

   Когда я был еще мальчиком, я как-то пошел в главный город. Мой приход совпал с весенним праздником[136]. По старому обыкновению, за день перед этим во всех лавках и у всех продавцов разукрашивались здания, где били в барабаны и дудели в трубы. Народ шел в приказ фаньтая[137]. Это называлось «дать театр весне».
   Я с товарищами пошел повеселиться и поглазеть. Гуляющих в этот день была прямо-таки стена. В зале сидели четыре важных чиновника, одетых в красное платье и поместившихся друг против друга на восток и запад. В те дни я был еще дитя и не мог разобрать, что это были за чиновники. Я слышал лишь гуденье человеческих голосов, гром барабанов и вой труб, положительно меня оглушавших.
   Вдруг появился какой-то человек, ведший за руку мальчугана с растрепанными волосами, а на плече несший коромысло с грузом. Он поднялся наверх, имея, по-видимому, что-то сообщить сидевшим там господам. Однако тысячи голосов кипели и волновались, так что я не слыхал, что он там говорил. Мне видно было лишь, что в зале наверху смеялись.
   Вслед за тем появился синий человек[138] и громким голосом велел ему показывать фокусы. Этот самый человек, получив такое приказание, сейчас же встал и спросил, какие фокусы надо показывать. В зале переглянулись и обменялись несколькими словами. Сторож спустился к нему и спросил его от имени господ, в чем он наиболее силен. Он отвечал, что может вырастить вещь шиворот-навыворот. Сторож пошел сообщить это господам чиновникам. Через минуту он спустился опять и велел фокуснику утащить персик. Тот громко согласился. Он снял с себя одежду и покрыл ею свой сундучок. Затем сделал недовольную гримасу и сказал:
   – Ах, господа, господа властители! Вы не знаете, не понимаете! Ведь твердые льды еще не растаяли… Откуда ж, скажите, достану я вам персик?.. Однако, если мне его вам не принести, боюсь, рассердится сидящий к югу лицом[139]… Ну как мне быть?
   – Отец, – сказал мальчик, – раз ты уже дал обещание, как же ты будешь теперь отказываться?
   Фокусник довольно долго стоял в унылом раздумье.
   – Ну, – сказал он наконец, – я все это зрело и окончательно обдумал. Теперь еще только начало весны, снега еще лежат кучами. В мире людей где тут искать это самое? А вот в садах Ванму[140] персик во все четыре времени года никогда не вянет и не отходит. Там, вероятно, найдется, а коль найдется, надо будет, значит, его с неба украсть – вот и все!
   – Еще чего? – сказал ему сын. – По-твоему, на небо по ступеням, что ли, можно взойти?
   – А вот у меня есть такой способ, – сказал фокусник. И с этими словами он открыл свой сундучок; оттуда вытащил свернутую веревку, примерно на несколько сажей, расправил ее конец и бросил его в воздух. И тотчас же веревка встала в воздухе, выпрямившись и словно за что-то зацепившись. Не прошло и нескольких мгновений, как он снова подкинул, и чем больше подкидывал, тем выше уходила веревка. Вот уже она там, где-то в неразличимой выси, ушла в тучи, и в то же время в руках фокусника она уже была вся.
   – Иди сюда, сынок, – крикнул фокусник. – Я уже старый и дряхлый человек. Тело стало тяжелое, неповоротливое. Я не могу туда идти. Мне нужно, чтобы сходил ты!
   С этими словами он вручил веревку сыну.
   – На, держи ее, – добавил он, – и можешь лезть!
   Сын взял веревку с крайне нерешительным видом и сказал отцу недовольным тоном:
   – Папа, какой ты, право, глупый-преглупый! Ты хочешь, чтобы я доверил себя этой веревке-ниточке и полез в высь небес, на десятки тысяч сажен… А вдруг да среди дороги она лопнет или разорвется… Останутся ли хоть косточки мои?
   Отец снова принялся понуждать его, крича и наседая.
   – Я, – твердил он, – уже, как говорится, «потерял из уст своих»[141]; каюсь, да не вернешь… Потрудись, мальчик мой, сходи… Да ты, сыночек, не горюй… Украдешь, принесешь – нам с тобой пожалуют господа сотенку серебром, и я уж, так и быть, возьму тебе красавицу жену!
   И вот сын ухватился за веревку и, извиваясь по ней, стал лезть вверх. Он перебирал руками, за которыми шли следом ноги, и лез, словно паук по паутине. Лез, лез – и понемногу стал уже входить в тучи, в высокое небо, где его стало больше не видать.
   Прошло довольно долгое время – и вдруг упал персик, величиной с хорошую чашку. Фокусник пришел в восторг, схватил персик и поднес господам в зале. В зале стали друг другу его передавать, рассматривать… Прошло опять порядочное время, а господа не могли понять, настоящий это или фальшивый.
   Вдруг веревка упала на землю. Фокусник принял испуганный вид.
   – Погибло все, – вскричал он. – Там наверху кто-то срезал мою веревку. На чем же будет теперь мой сын?
   Через несколько минут что-то упало. Фокусник посмотрел – оказывается, то была голова его сына. Он схватил ее обеими руками и стал плакать.
   – Значит, он там крал персик, – причитал отец, – а надзиратель заметил… Сынок, пропал ты!
   Прошло еще некоторое время. Упала одна нога. За ней вскоре стали падать вразброд разные члены тела… И наконец там больше от него ничего не оставалось.
   Фокусник был сильно удручен. Подобрал все, кусок за куском, сложил в сундук и закрыл его.
   – Только этот один сын у меня и был, – причитал он, – каждый день мы с ним, бывало, бродили то на юг, то на север… А вот теперь, повинуясь господскому строгому велению, сам того не ожидая, попал он в такую непостижимую беду. Придется тащить его на себе, где-нибудь зарыть…
   Он поднялся в зал и стал там на колени.
   – Из-за этого самого персика, – начал он, – я убил своего сына. Пожалейте ничтожного человечка, помогите на похороны… Я тогда придумаю, как вас отблагодарить, «свяжу хоть соломы»[142], как говорится, что ли!..