Крепчал, естественно, не сам по себе. Его нагнетали. Деловито.
А по вечерам, скажем, в той же газете выступал самодеятельный "Ансамбль верстки и правки", который издевался над всем тем, что делалось днем. Порой самими же.
Упитанная журналистка, игравшая "борца с космополитами", помню, с театральным пафосом уличала даму -критикессу с еврейским профилем:
"Она не наша.
Я -- нашаl
Ей -- не место.
Мне -- место!"
Следующим номером критик в весе "из мухи слона" нокаутировал критика "в весе пера", и рефери, склонившись над поверженным, считал: "Год молчит, два молчит, три молчит, нокаут..."
В другой редакции мне исполнили, смеясь, самоновейшую песенку, глубокий смысл которой заключался в трех последних строках
Ты себе на носу заруби,
Нельзя продаваться за доллары,
Но можно - за рубли!
Смеясь, убивали. Глумясь, выбрасывали на улицу. Лишь хоронили тихо. По традиции.
Гроссмана, Юзовского, Гурвича, Альтмана, Звавича -- кто постарше, позначительнее -- топтали насмерть; полистаешь теперь пожелтевшие газеты, увидишь заголовок "Ренегаты!" -- оторопь берет.
Молодым давали под дых. Спокойнее. Чтоб знали свое место.
Я был из прозаиков самым безусым. Даже не членом Союза писателей. Меня просто отшвырнули пинком -- как котенка, попавшего под ноги.
О сорок девятом сейчас говорят -- средневековье. Обижают средневековье.
К примеру, в 1388 году трокским и брестским евреям была жалована княжеская грамота, в которой было сказано, что коли вина против евреев не доказана, то обличитель подвергается наказанию, которое грозило еврею.
Представляю себе, что сталось бы с тем же Сергеем Васильевым, если бы его призвали к ответу по правилам 1388 года...
Кошмарное средневековье!
...Канул в Лету год сорок девятый, юбилейный, жирно пировавший на костях русских евреев, как некогда татарские ханы пировали на костях россиян.
Минул пятидесятый, обновивший устами Сталина старинное русское понятие "аракчеевский режим". Начался пятьдесят первый...
Меня снова поздравили, на этот раз телеграммой от Федора Панферова, главного редактора "Октября". Скоро напечатаем!
Скоро!
Полине торжественно вручили диплом кандидата химических наук в толстом коленкоре с золотым тиснением, но почему-то не дали назначения на работу. Ни в институт, ни на завод, хотя на столе председателя распределительной комиссии лежала стопа заявок на химиков-органиков.
Устраивайтесь как хотите! .
Академик Борис Александрович Казанский вскоре сказал Полине (Полине Ионовне, как он назвал ее впервые, улыбаясь), чтоб она отправилась на Калужскую, в Институт горючих ископаемых, где очень нужен научный сотрудник. Обо всем договорено. В академическом институте Полину встретила немногословная средних лет женщина в стареньком халате. Заведующая лабораторией. Руки желтые от реактивов. Сжала Полинины пальцы сильно, по-мужски. По всему видно, не бездельница; из академических женщин-работяг, которые издревле в тени Российской академии, гордой своими мужчинами.
Круглое, уставшее, как почти у всех женщин после войны, лицо коренной русачки, казачки, выразило неподдельную радость. Ей так нужен помощник. Так нужен!.. Как хорошо, что университетчик, из школы Казанского. Повезло!..
Она сама сходила в отдел кадров, взяла анкеты. Полина тут же заполнила их, и завлабораторией, отложив анкеты ("Это потом, формальности.. . "), показала Полине ее рабочий стол, вытяжной шкаф, "тягу", познакомила с двумя лаборантками, которые наконец дождались своего научного руководителя. . .
-- Выходите через три дня, -- сказала она на прощание.-- Нет, не звоните. Приезжайте работать.
Через три дня она сказала Полине с искренним удивлением:
-- Знаете, вас почему-то не пропускают кадровики.
И, видя огорченное Полинино лицо, сказала, чтоб та оставила свои координаты. "Я попробую..."
Через полтора года действительно пришла взволнованная открытка: "Я добилась!"
Но Полина уже лежала в клинике Склифосовского...
В другом академическом институте Полину принимал лощеный, с иголочки одетый заместитель директора, этакий "аглицкий лорд", один из тех, для которых научная лаборатория нечто вроде кухни: если заглянет, то мимоходом,-- и которых сейчас в науке расплодилось хоть пруд пруди. Он был сама любезность. Не говорил, а пел:
-Рекомендация кафедры академика Зелинского, письмо академика Казанского -- это для нас гарантия самая верная, безусловная, прекрасная. Школа Зелинского - гордость отечественной химии... Можете не сомневаться, что...
Столь же песенно-любезен он был через неделю:
-- К сожалению, вы опоздали. Они уже взяли человека. Такая досада! - И в его бесстыже вылупленных глазах засветилось почти искреннее участие.
В следующем институте заместитель директора не выдержал взятого тона, и в глазах его на мгновение, не более, появилось выражение разнесчастного лакея, которого выставили в переднюю врать, что барина нет дома, а барин тут, и все о том знают.
Как любезны, как предупредительны, как изысканно одеты были эти респектабельные убийцы, которые конечно же пришли бы в законную ярость, назови их кто убийцами, и которые со своей неизменно предупредительной улыбкой, едва заметным тренированным движением плеча подталкивали Полину к пропасти.
Академик Казанский был смущен донельзя. Когда он видел Полину, на его лице появлялось выражение неловкости. У Полины даже возникло ощущение, что он стал ее избегать.
А напрасно. Просто у академика Казанского было много других дел.
Они принимали бой с открытым забралом, старые университетские ученые.
Порой они единоборствовали, чаще шли плечо к плечу.
Когда академик Казанский увидел, что не в силах отстоять Полину, он дал прочитать ее дипломную работу академику Несмеянову, и тот вскоре позвонил в Министерство высшего образования, чтоб перестали дурить.
Когда Несмеянов не смог защитить талантливого химика Льва Бергельсона, сына расстрелянного еврейского писателя, и того обрекли на голодную смерть, на помощь пришел академик Назаров.
Академик Иван Николаевич Назаров, который в те дни получил Сталинскую премию 1 степени за "клей Назарова" и был в зените славы и почестей, брал на свое имя переводческую работу. Лев Бергельсон переводил. Академик Назаров получал по почте деньги и отдавал их Бергельсону. Не было человека, который бы не знал этого, и на имя Назарова шел поток всяческой работы.
Они защищали не евреев. Они никогда не делили людей на брюнетов и блондинов. Они грудью обороняли своих талантливых учеников, так мать защищает своего ребенка и, если надо, примет пулю за него.
Пожалуй, лишь из чувства протеста, когда их обвиняли в "потворстве евреям", они могли бросить с гневным вызовом во всеуслышание, как академик Владимир Михайлович Родионов, человек необыкновенной прямоты и мужества: "Русская интеллигенция всегда прятала евреев от погромов. Я считаю себя русским интеллигентом..."
...А пулю в те дни можно было схлопотать запросто.
"Черный ворон" только что увез академика Баландина, одного из самых выдающихся химиков страны.
Один за другим пропадали наши товарищи по университету, среди них и Гена Файбусович.
В университете шепотом называли имена "ученых"-опричников, которым достаточно было снять телефонную трубку, чтоб человек
пропадал: доносы не проверялись.
Доносы обрели силу.
Доносы были для пишущих их индульгенциями.
Почему же они оставались со многими из нас так необъяснимо откровенными, незащищенно-открытыми, наши старые профессора, которые на собраниях и ученых советах сидели порой мрачно-неподвижно, как рыцари в тяжелых доспехах?
Конечно, какой рыцарь не мечтает хоть на час скинуть опостылевшие защитные доспехи и вздохнуть по-человечески.
Но главное было в другом. Они оберегали нас и надеялись на нас. На кого им еще было надеяться?. .
- ...Работайте. Не отвлекайтесь...- повторял Казанский Полине.-- Они меня не научат...
- ...Отделяйте, отделяйте, Гриша, пшеницу от плевел...-- не уставал говорить академик Гудзий,-чтоб не застили глаза.
- Саади сказал: в дерево без плодов камней не бросают,- виновато глядя на нас с Полиной добрыми голубыми глазами, утешал сутулый, задерганный, всегда небритый профессор-языковед Петр Степанович Кузнецов и. по своему обыкновению, порывисто тер ладонью свой лоснящийся пиджак,
("сучил ручкой", смеялись студенты), и мы, чтоб только не видеть этого неуверенно-нервного жеста, порывисто кидались пожимать ему руку.
Они не были ни в чем виноваты, наши старые профессора, а чувствовали себя виноватыми, испытывая жгучий стыд за то, что творилось дома. ..
Академик Казанский обзвонил все и вся и в конце концов нашел Полине работу. Сообщил ей, чтобы немедля ехала в Ветеринарную академию. Там днем с огнем ищут хорошего химика-органика.
То была воистину веселая неудача. Две академии наук, Большая и Ветеринарная, университет -- сотни людей смеялись, рассказывая эту историю. Ах, как всем было смешно!.. Полина была измучена вконец. Отправляясь к академикам-ветеринарам, она надела свое единственное выходное платье. Голубое, воздушное. Чтоб не выглядеть нищим заморышем.
Полину провели в институт, где в те дни получали сыворотку из лошадиной мочи, помогавшей, как считали, от многих болезней.
Даже от рака.
Одна беда: сыворотку получили, а строения ее не знали. В чем ее сила?
Ждали химика. Ждали, как манны небесной.
Очередная панацея вызвала такой приток страждущих, что институт жил как в осаде. На территорию лаборатории не пускали никого.
- Идет химик! - Это прозвучало, как пароль: у Полины не спросили даже паспорта. -- Идет химик! . .
Невысокий, плотный, лысоватый профессор обрадованно поднялся навстречу Полине, показал ей комнаты, которые он выделил для химической лаборатории, повел знакомить с сотрудниками, а затем попросил написать заявку на реактивы. "Достанем все, что надо. Выходите завтра, Полина Ионовна... С утра..."
Когда Полина, сидя за столом профессора, писала заявку, в комнату влетела молодая женщина в черном бархатном платье.
Полина заметила ее еще тогда, когда знакомилась с сотрудниками. Все были в белых халатах, а та почему-то в вечернем платье.
Наверное, сразу после работы в театр, подумала Полина.
Не обращая внимания ни на Полину, ни на полковника, который пришел на прием к профессору, женщина в бархате крикнула гневно:
-Почему ты остановил свой выбор на этой девчонке?! Что она сумеет тебе сделать?! Профессор оборвал ее, выпроводил.
Полина, уйдя от профессора и встретив в коридоре знакомого, сказала в полной растерянности, что ее, наверное, не возьмут.
Ворвалась какая-то дама...
- В черном платье?! - перебил знакомый и начал трястись от хохота.-Так вы бы ей сказали, что у вас есть муж и вы не собираетесь его менять... -И он от хохота даже на корточки присел.
И действительно, не взяли Полину. Утром из окошка бюро пропусков высунулась голова и заявила, что пропуска на нее нет. "И, сказывали, не будет... "
Смеялись две академии, пол-университета, а в академическом санатории целую неделю только этим и жили: смех хорошо лечит.
Лишь нам с Полиной было не смешно. Деньги кончились. Я получал студенческую стипендию, по нынешнему счету -- 24 рубля, а врачи, приезжавшие к Полине, других слов будто и не знали: "Питание, питание..."
Я старался подработать где мог. Вел занятия в литкружке. Отредактировал, а точнее, начисто переписал полковничьи мемуары.
Приносил в Совинформбюро очерки о военных годах, которые печатались, как мне объявили, в газетах Южной Америки, пока однажды интеллигентная старушка редактор не сказала мне, потупясь, что новым руководством Совинформбюро я из списков авторов почему-то вычеркнут.
Жили в долг. Раз в неделю ходили за костями. Их продавали в палатке у мясокомбината. Стояли у палатки подолгу, не меньше двух часов
Место ветреное. Зимой так свистело, что очередь нет-нет и оглядит друг друга: не поморозился ли кто?
Мы набивали костями большую сумку, вешали ее за окно. Там был наш холодильник. Хватало на целую неделю. Все не пустой суп.
Как-то Полина простояла полдня. Впереди, размахивая руками, топчась, грелся рабочий в расползавшемся от кислотных брызг ватнике.
Подошла женщина в роговых очках и спросила, какие кости привезут свиные или говяжьи? Кто-то ответил,- наверное, свиные...
Она ушла, и рабочий в ватнике, повернувшись к Полине, сказал в сердцах:
-- Евреи, им подавай на выбор. А мы хоть какие возьмем. Верно?..Притоптывая и оглядев белое лицо Полины, забеспокоился:
-- Совсем охолонела девчонка. Возьми мои варежки. Душа согреется.
Каждое утро Полина уходила на поиски работы. Просматривала объявления в газетах, на улицах, у входа на предприятия. Время от времени звонили университетчики, сообщали, где нужны химики.
Полина объехала все большие химические заводы - Дорогомиловский, Дербеневский, Карповский, на котором работала в войну.
Не брали никуда.
Уже не спрашивала, где работать, что делать, какая зарплата,- лишь бы не умереть.
Как-то ей позвонили из университетского комитета комсомола, сказали, что она выделена на ответственное дежурство. Следить за порядком возле райкома партии. На праздники.
Полина явилась в райком, протянула бумагу из университета. Инструктор райкома взглянул на документ и... выругался.
-Какую дрянь вы привели с собой?! -- вознегодовал он. - На ответственное дежурство. У райкома.
- Дрянь?..
На сопроводительном документе были напечатаны фамилии двух комсомолок. Полины и вторая -Фридман. Инструктор ткнул пальцем в фамилию "Фридман".
- Сами не видите, какую дрянь?! Полина полдня продежурила, глотая слезы, у райкома партии, закоченев от северного ветра и не решаясь сказать синей от холода, как и она, подруге, как их тут встретили.
Это, возможно, трудно понять современной молодежи. Почему не ушла? Не увела подругу? Боялась?..
Нет, ее воспитала война. Гады гадами, а дисциплина дисциплиной...
В то утро дома не было даже хлеба. Я запомнил весь этот день потому, что вечером, после Полинкиного дежурства, мы встретились у ее дяди, где на праздники готовилось, по священным традициям военных лет, ведро винегрета для всех родичей, и я заплакал, глядя, как замерзшая Полина ждала, когда ей положат на тарелку этот винегрет, привычно, по-сиротски, держа руки на коленях...
У родного дяди она - сирота. У райкома партии - сирота. У отдела кадров... Какое-то закоренелое сиротство...
Палец о палец не ударят, пусть подыхает. Родной дядя, родной комсомол, родные кадровики. ..
Я считал дни до выхода журнала со своим романом о студентах -- хоть не будем с голодухи в кулак свистеть.
Однако, когда журнал вышел, денег хватило лишь расплатиться с долгами. Да на валенки маме, чтоб не простыла в очереди за костями.
Как бы ни горело мое лицо от стыда, я обязан вспомнить о своем давнем студенческом романе. Я не имею права обойти его молчанием: это было бы бесстыдством.
- Ты, Гриша, сапером, часом, не служил?- по отечески укоризненно попенял мне главный редактор "Октября" сумрачный Федор
Панферов.-- Чуть журнал в воздух не поднял... к чертям собачьим... Ты представляешь, как бы грохнуло, если б на белых страничках "Октября" появился твой роман о студентах-языковедах, в котором полностью игнорируются недавние открытия Сталина в языкознании?. . Знаю-знаю, ты не со зла, успокоил он меня.-- У тебя. .. это... алиби: ты писал книгу еще до сталинской дискуссии о языкознании. А у журнала-то не будет алиби... Чаю хочешь?
Принесли ароматного чая. Я был обескуражен и вместе с тем горд, что Федор Панферов говорит со мной столь доверительно. И даже чаем потчует... Я уважал Федора Панферова за то, что каждый год он, рискуя, может быть, жизнью, бомбардирует Сталина письмами о трагическом разоре заволжских. да и но только заволжских, колхозов; о крестьянских детях, которые от рождения не видали сахара.
Он был верным сыном своей земли, Федор Панферов, и готов был костьми лечь, но помочь родной деревне.
Костьми не лег, но, случалось, с горя попивал...
Я глядел на болезненное серо-желтое лицо Федора Ивановича и, помню, не испытывал страха, нет! Мне было стыдно. Более того, я чувствовал себя выбитым из колеи. Перестал верить в самого себя. ..
Раз он из всех наук, из тьмы-тьмущей государственных дел он выбрал языковедов, значит, это и есть самое главное.
Стремнина идейной жизни страны. . .
А я в те же самые дни слушал лекции Галкиной-Федорук, и у меня даже мысли не появлялось, что, скажем, ее языковый курс может иметь хоть какой-то общественный интерес.
Мой приятель записывал "галкинизмы", языковые перлы добродушной Евдокии Михайловны, над которыми похохатывал весь курс.
Какой же я писатель, если я не смог постичь самого существенного?! Типичного! За деревьями не увидел леса. Увлеченно кропал что-то о молодежном эгоизме, о мелкотравчатых комсомольских пустозвонах, которые суетятся среди молодежи, влияя на нее не
больше, чем лунные приливы и отливы...
Это все равно что оказаться в эпицентре землетрясения и даже не заметить колебания почвы! ..
Если слеп и глух, то в литературе мне делать нечего?..
Лишь спустя год-полтора, непрерывно подбадриваемый искренно желавшим мне добра Федором Панферовым, я нашел в себе силы вновь сесть за свой подоконник -- письменный стол и... самоотверженно захламил рукопись далекими от меня газетно-языковедческими "марристскими" проблемами, в жизненной необходимости которых для страны и не сомневался...
И тем самым (поделом мне! ) превратил свою выстраданную студенческую книгу в прах.
И вот ныне, пристально вглядываясь в прошедшее, задаю себе горький вопрос: я, молодой тогда писатель, "интеллектуал", каким убежденно считал меня Федор Панферов, многим ли я отличался в те кровавые дни по глубине и самостоятельности политического мышления от немудрящего деревенского пария-участкового, который в тревоге подглядывал за мной и Полиной, опасаясь, как бы мы чего-нибудь не натворили? Ведь в "Правде" было указание о гурвичах борщаговских! И т.д. и т.п. и пр.
Идти до самого конца по дороге правды, случается, страшно. Но уж взявшись за гуж...
Многим ли отличался я, допустим, от тех рядовых солдат внутренних войск, которые с автоматами в руках выселяли из Крыма татар - стариков, женщин, детишек?..
Им объявили, парням в военной форме, что это приказ Сталина. Что все крымские татары - предатели. До грудных детей включительно.
И солдаты, как и я, восприняли слова Сталина дисциплинированно бездумно, слепо, с каменным убеждением в его, а значит, и в своей правоте... Раз он сказал...
Чем отличался тогда я от них, прости, Господи, писатель-интеллектуал?1 Тем лишь, может быть, что, будь я на их месте, возможно, не вынес бы этой чудовищной расправы над детьми...
...В свирепо ругавшейся, злой на проклятую жизнь очереди за костями и настигло меня приглашение явиться в Союз советских писателей. Я почти заслуживал, как увидим сейчас, такой чести, хотя в тот день, естественно, и не подозревал о подлинных причинах вызова и горделиво думал совсем об ином...
То было мое первое официальное приглашение в Союз писателей, имена секретарей Союза были широко известны и восславлены, и Полина прибежала, запыхавшись; может быть, этот звонок наконец изменит нашу судьбу?
Кто именно возжаждал меня увидеть - не знаю до сих пор. В накуренном кабинете собрались почти все руководители Союза писателей. Александр Фадеев. Федор Панферов. Борис Горбатов. Леонид Соболев. Какие-то генералы.
Генералы ушли. Борис Горбатов отсел к окну. Потом встал и нервно заходил по комнате. Взад - вперед. Взад - вперед. Перед Александром Фадеевым, вальяжно развалившимся в кресле, лежали папки. Одна из них оказалась моим личным делом. Он тяжело поднялся мне навстречу, пожал руку, как старому товарищу. Сообщил мое имя кому-то, ждавшему согбенно с бумагами в руках, и тот, уходя, оглядел меня загоревшимися глазами, как заезжую кинодиву или гимназиста Гаврила Принципа, которого сегодня еще никто не знает, но завтра, когда он выстрелит в эрцгерцога...
Секретарь сразу перешел на "ты". - Рад приветствовать тебя, друг. Мы на этой неделе принимаем тебя в Союз писателей. Рад?..
То-то... Нам нужны такие, как ты, фронтовики. С характером. . . Прием твой -- дело решенное. Мы давно ждем таких, как ты. Тех, кто идет в литературу с поля брани. Как и мы пришли в свое время. Кто видел смерть, спуску не даст... Квартира есть?.. Выделим.
В издательстве роман еще не вышел?.. Только в "Октябре"? Ускорим...
Он помолчал, погладил свои седые височки, тронул серебристый ежик, словно застеснялся чего-то; наконец, произнес с напором и теми взволнованными модуляциями, с которыми порой врали Полине в академических институтах:
- Вот что, друг, хотелось бы, чтобы ты громко, знаешь, во всеуслышание, всенародно заявил о своей подлинной партийности. Так, знаешь, хвать кулаком по столу. Человек пришел!.. Солдат! Чтоб, как писал поэт, "врассыпную разбежался Коган, встреченных увеча пиками усов. . .".-- Он улыбнулся, вынул из стола листочек.-- На той неделе обсуждение романа Василия Гроссмана "За правое дело". С прессой знаком?..- Он раскрыл папку с вырезками, которая лежала под рукой. Полистал, читая заголовки: - "На ложном пути"... - И со значением: -- Редакционная... Вот еще...0 романе Гроссмана "За правое дело". В том же духе. Вот. .. в
Ч-черт! - вдруг выругался он.-- И тут халтура.
Я мельком взглянул на заголовок вырезки, видно попавшей не в ту папку: "Что такое "Джойнт"?"
Он полистал далее нервно листал, перебрасывая сразу по нескольку вырезок; закрыв папку, кинул ее в ящик стола. А мне протянул страничку: Тут набросаны тезисы. "Извращение темы, односторонность освещения..." В общем, подумай над ними.
Важно, чтоб их изложил такой парень, как ты, понимаешь. Молодой. Не погрязший в склоках. Фронтовик, орденоносец.
-- И курчавый брюнет,- сказал я и плотно сжал свои африканские губы.
Он почему-то покосился на Бориса Горбатова, затем поершил свой седой ежик, глядя мне в лицо и говоря со мною - ощупью, напряженно, - но уже как с единомышленником:
- Рад, что понятлив. Посуди сам. Зачем нам ненужные обвинения в антисемитизме. Тут же дело не в этом. Пусть правду о Василии Гроссмане скажет не только Аркадий Первенцев или Михаил Бубеннов - они-то скажут! - но и Григорий Свирский. Как равный.
Я поднялся рывком и поблагодарил всемирно прославленного писателя за то, что тот, еще не познакомясь со мной, заранее считал меня равным Аркадию Первенцеву. И даже самому Михаилу Бубеннову, умудрившемуся и в те годы схлопотать выговор за антисемитизм; правда, после нашумевшей в Москве пьяной драки с драмоделом Суровым, которому он, стыдно писать, вонзил вилку пониже спины...
В Союз писателей СССР меня, естественно, больше не вызывали. Много-много лет...
Разумеется, погрома в литературе это не остановило. Свято место пусто не бывает. Был подыскан другой кандидат, близкий мне... по анкетным данным. И еврей, и участник войны, и молодой писатель. Все, что требовалось...
Я заметил его тогда же, в приемной. Тщедушный, быстроглазый, похожий на хорька, он с папкой в руках почтительно разговаривал с самим Анатолием Софроновым, а затем кинулся к двери первого секретаря, словно к площадке отходившего вагона...
Нет, он не опоздал, этот никому не ведомый тогда суетливый паренек в ярких заграничных носочках.
Спустя два дня его имя уже знали все. Не только участники "погромного пленума" Союза писателей, жарко аплодировавшие страстному обличителю Василия Гроссмана. Вся читающая Россия. Взошла звезда Александра Чаковского.
Желтая звезда... в красной каемочке полезного еврея.
. . Полина по моим поджатым губам поняла, что официальный прием у секретаря изменений в нашу жизнь не внесет. По крайней мере, добрых... А недобрых? Хуже уж некуда. Хуже разве Ингулецкий карьер. Да газовые печи.
Но в это мы не верили. Не хотели верить...
Полина молча оделась, чтобы идти на поиски работы. Вот уже полтора года она подымается рано утром, как на службу. И идет в никуда. За глумливым отказом. За очередным оскорблением... "Хождение за оскорблением" -- так назывались ее поиски.
Всюду были нужны химики. И всюду ей плевали в лицо. Полина обошла уже, кажется, не только все институты и заводы, но все кустарные мастерские и артели, где на ее диплом кандидата химических наук в дерматиновой, с золотым тиснением обложке смотрели как на корону. Но зачем артели корона?
В конце концов Полина запрятала кандидатский диплом подальше в шкаф и попыталась наняться рядовым инженером. Хотя бы на ртутное производство, одно из самых вредных... Туда-то возьмут?!
В заводском отделе кадров ее паспорт только что не нюхали. Трое человек заходили в комнату. Оглядывали Полину с ног до головы. Уходили с таинственным видом; куда-то звонили.
Очень она была им нужна, и.. . не решались взять. А что в самом деле, подбросит в ртутный цех бомбу? А?!
У Полины в тот вечер был такой потерянный вид, что на другой день я не решился ее отпустить одну. Пошел с ней...
Около метро мы встретили знакомого подполковника - журналиста, кандидата наук. Он брел по улице в кургузом штатском пальто, одна пола выше эв другой.
Оказалось, его выгнали, по вздорному обвинению, из армии и только что в горкоме партии предложили работать... киоскером, продавцом газет.
А по вечерам, скажем, в той же газете выступал самодеятельный "Ансамбль верстки и правки", который издевался над всем тем, что делалось днем. Порой самими же.
Упитанная журналистка, игравшая "борца с космополитами", помню, с театральным пафосом уличала даму -критикессу с еврейским профилем:
"Она не наша.
Я -- нашаl
Ей -- не место.
Мне -- место!"
Следующим номером критик в весе "из мухи слона" нокаутировал критика "в весе пера", и рефери, склонившись над поверженным, считал: "Год молчит, два молчит, три молчит, нокаут..."
В другой редакции мне исполнили, смеясь, самоновейшую песенку, глубокий смысл которой заключался в трех последних строках
Ты себе на носу заруби,
Нельзя продаваться за доллары,
Но можно - за рубли!
Смеясь, убивали. Глумясь, выбрасывали на улицу. Лишь хоронили тихо. По традиции.
Гроссмана, Юзовского, Гурвича, Альтмана, Звавича -- кто постарше, позначительнее -- топтали насмерть; полистаешь теперь пожелтевшие газеты, увидишь заголовок "Ренегаты!" -- оторопь берет.
Молодым давали под дых. Спокойнее. Чтоб знали свое место.
Я был из прозаиков самым безусым. Даже не членом Союза писателей. Меня просто отшвырнули пинком -- как котенка, попавшего под ноги.
О сорок девятом сейчас говорят -- средневековье. Обижают средневековье.
К примеру, в 1388 году трокским и брестским евреям была жалована княжеская грамота, в которой было сказано, что коли вина против евреев не доказана, то обличитель подвергается наказанию, которое грозило еврею.
Представляю себе, что сталось бы с тем же Сергеем Васильевым, если бы его призвали к ответу по правилам 1388 года...
Кошмарное средневековье!
...Канул в Лету год сорок девятый, юбилейный, жирно пировавший на костях русских евреев, как некогда татарские ханы пировали на костях россиян.
Минул пятидесятый, обновивший устами Сталина старинное русское понятие "аракчеевский режим". Начался пятьдесят первый...
Меня снова поздравили, на этот раз телеграммой от Федора Панферова, главного редактора "Октября". Скоро напечатаем!
Скоро!
Полине торжественно вручили диплом кандидата химических наук в толстом коленкоре с золотым тиснением, но почему-то не дали назначения на работу. Ни в институт, ни на завод, хотя на столе председателя распределительной комиссии лежала стопа заявок на химиков-органиков.
Устраивайтесь как хотите! .
Академик Борис Александрович Казанский вскоре сказал Полине (Полине Ионовне, как он назвал ее впервые, улыбаясь), чтоб она отправилась на Калужскую, в Институт горючих ископаемых, где очень нужен научный сотрудник. Обо всем договорено. В академическом институте Полину встретила немногословная средних лет женщина в стареньком халате. Заведующая лабораторией. Руки желтые от реактивов. Сжала Полинины пальцы сильно, по-мужски. По всему видно, не бездельница; из академических женщин-работяг, которые издревле в тени Российской академии, гордой своими мужчинами.
Круглое, уставшее, как почти у всех женщин после войны, лицо коренной русачки, казачки, выразило неподдельную радость. Ей так нужен помощник. Так нужен!.. Как хорошо, что университетчик, из школы Казанского. Повезло!..
Она сама сходила в отдел кадров, взяла анкеты. Полина тут же заполнила их, и завлабораторией, отложив анкеты ("Это потом, формальности.. . "), показала Полине ее рабочий стол, вытяжной шкаф, "тягу", познакомила с двумя лаборантками, которые наконец дождались своего научного руководителя. . .
-- Выходите через три дня, -- сказала она на прощание.-- Нет, не звоните. Приезжайте работать.
Через три дня она сказала Полине с искренним удивлением:
-- Знаете, вас почему-то не пропускают кадровики.
И, видя огорченное Полинино лицо, сказала, чтоб та оставила свои координаты. "Я попробую..."
Через полтора года действительно пришла взволнованная открытка: "Я добилась!"
Но Полина уже лежала в клинике Склифосовского...
В другом академическом институте Полину принимал лощеный, с иголочки одетый заместитель директора, этакий "аглицкий лорд", один из тех, для которых научная лаборатория нечто вроде кухни: если заглянет, то мимоходом,-- и которых сейчас в науке расплодилось хоть пруд пруди. Он был сама любезность. Не говорил, а пел:
-Рекомендация кафедры академика Зелинского, письмо академика Казанского -- это для нас гарантия самая верная, безусловная, прекрасная. Школа Зелинского - гордость отечественной химии... Можете не сомневаться, что...
Столь же песенно-любезен он был через неделю:
-- К сожалению, вы опоздали. Они уже взяли человека. Такая досада! - И в его бесстыже вылупленных глазах засветилось почти искреннее участие.
В следующем институте заместитель директора не выдержал взятого тона, и в глазах его на мгновение, не более, появилось выражение разнесчастного лакея, которого выставили в переднюю врать, что барина нет дома, а барин тут, и все о том знают.
Как любезны, как предупредительны, как изысканно одеты были эти респектабельные убийцы, которые конечно же пришли бы в законную ярость, назови их кто убийцами, и которые со своей неизменно предупредительной улыбкой, едва заметным тренированным движением плеча подталкивали Полину к пропасти.
Академик Казанский был смущен донельзя. Когда он видел Полину, на его лице появлялось выражение неловкости. У Полины даже возникло ощущение, что он стал ее избегать.
А напрасно. Просто у академика Казанского было много других дел.
Они принимали бой с открытым забралом, старые университетские ученые.
Порой они единоборствовали, чаще шли плечо к плечу.
Когда академик Казанский увидел, что не в силах отстоять Полину, он дал прочитать ее дипломную работу академику Несмеянову, и тот вскоре позвонил в Министерство высшего образования, чтоб перестали дурить.
Когда Несмеянов не смог защитить талантливого химика Льва Бергельсона, сына расстрелянного еврейского писателя, и того обрекли на голодную смерть, на помощь пришел академик Назаров.
Академик Иван Николаевич Назаров, который в те дни получил Сталинскую премию 1 степени за "клей Назарова" и был в зените славы и почестей, брал на свое имя переводческую работу. Лев Бергельсон переводил. Академик Назаров получал по почте деньги и отдавал их Бергельсону. Не было человека, который бы не знал этого, и на имя Назарова шел поток всяческой работы.
Они защищали не евреев. Они никогда не делили людей на брюнетов и блондинов. Они грудью обороняли своих талантливых учеников, так мать защищает своего ребенка и, если надо, примет пулю за него.
Пожалуй, лишь из чувства протеста, когда их обвиняли в "потворстве евреям", они могли бросить с гневным вызовом во всеуслышание, как академик Владимир Михайлович Родионов, человек необыкновенной прямоты и мужества: "Русская интеллигенция всегда прятала евреев от погромов. Я считаю себя русским интеллигентом..."
...А пулю в те дни можно было схлопотать запросто.
"Черный ворон" только что увез академика Баландина, одного из самых выдающихся химиков страны.
Один за другим пропадали наши товарищи по университету, среди них и Гена Файбусович.
В университете шепотом называли имена "ученых"-опричников, которым достаточно было снять телефонную трубку, чтоб человек
пропадал: доносы не проверялись.
Доносы обрели силу.
Доносы были для пишущих их индульгенциями.
Почему же они оставались со многими из нас так необъяснимо откровенными, незащищенно-открытыми, наши старые профессора, которые на собраниях и ученых советах сидели порой мрачно-неподвижно, как рыцари в тяжелых доспехах?
Конечно, какой рыцарь не мечтает хоть на час скинуть опостылевшие защитные доспехи и вздохнуть по-человечески.
Но главное было в другом. Они оберегали нас и надеялись на нас. На кого им еще было надеяться?. .
- ...Работайте. Не отвлекайтесь...- повторял Казанский Полине.-- Они меня не научат...
- ...Отделяйте, отделяйте, Гриша, пшеницу от плевел...-- не уставал говорить академик Гудзий,-чтоб не застили глаза.
- Саади сказал: в дерево без плодов камней не бросают,- виновато глядя на нас с Полиной добрыми голубыми глазами, утешал сутулый, задерганный, всегда небритый профессор-языковед Петр Степанович Кузнецов и. по своему обыкновению, порывисто тер ладонью свой лоснящийся пиджак,
("сучил ручкой", смеялись студенты), и мы, чтоб только не видеть этого неуверенно-нервного жеста, порывисто кидались пожимать ему руку.
Они не были ни в чем виноваты, наши старые профессора, а чувствовали себя виноватыми, испытывая жгучий стыд за то, что творилось дома. ..
Академик Казанский обзвонил все и вся и в конце концов нашел Полине работу. Сообщил ей, чтобы немедля ехала в Ветеринарную академию. Там днем с огнем ищут хорошего химика-органика.
То была воистину веселая неудача. Две академии наук, Большая и Ветеринарная, университет -- сотни людей смеялись, рассказывая эту историю. Ах, как всем было смешно!.. Полина была измучена вконец. Отправляясь к академикам-ветеринарам, она надела свое единственное выходное платье. Голубое, воздушное. Чтоб не выглядеть нищим заморышем.
Полину провели в институт, где в те дни получали сыворотку из лошадиной мочи, помогавшей, как считали, от многих болезней.
Даже от рака.
Одна беда: сыворотку получили, а строения ее не знали. В чем ее сила?
Ждали химика. Ждали, как манны небесной.
Очередная панацея вызвала такой приток страждущих, что институт жил как в осаде. На территорию лаборатории не пускали никого.
- Идет химик! - Это прозвучало, как пароль: у Полины не спросили даже паспорта. -- Идет химик! . .
Невысокий, плотный, лысоватый профессор обрадованно поднялся навстречу Полине, показал ей комнаты, которые он выделил для химической лаборатории, повел знакомить с сотрудниками, а затем попросил написать заявку на реактивы. "Достанем все, что надо. Выходите завтра, Полина Ионовна... С утра..."
Когда Полина, сидя за столом профессора, писала заявку, в комнату влетела молодая женщина в черном бархатном платье.
Полина заметила ее еще тогда, когда знакомилась с сотрудниками. Все были в белых халатах, а та почему-то в вечернем платье.
Наверное, сразу после работы в театр, подумала Полина.
Не обращая внимания ни на Полину, ни на полковника, который пришел на прием к профессору, женщина в бархате крикнула гневно:
-Почему ты остановил свой выбор на этой девчонке?! Что она сумеет тебе сделать?! Профессор оборвал ее, выпроводил.
Полина, уйдя от профессора и встретив в коридоре знакомого, сказала в полной растерянности, что ее, наверное, не возьмут.
Ворвалась какая-то дама...
- В черном платье?! - перебил знакомый и начал трястись от хохота.-Так вы бы ей сказали, что у вас есть муж и вы не собираетесь его менять... -И он от хохота даже на корточки присел.
И действительно, не взяли Полину. Утром из окошка бюро пропусков высунулась голова и заявила, что пропуска на нее нет. "И, сказывали, не будет... "
Смеялись две академии, пол-университета, а в академическом санатории целую неделю только этим и жили: смех хорошо лечит.
Лишь нам с Полиной было не смешно. Деньги кончились. Я получал студенческую стипендию, по нынешнему счету -- 24 рубля, а врачи, приезжавшие к Полине, других слов будто и не знали: "Питание, питание..."
Я старался подработать где мог. Вел занятия в литкружке. Отредактировал, а точнее, начисто переписал полковничьи мемуары.
Приносил в Совинформбюро очерки о военных годах, которые печатались, как мне объявили, в газетах Южной Америки, пока однажды интеллигентная старушка редактор не сказала мне, потупясь, что новым руководством Совинформбюро я из списков авторов почему-то вычеркнут.
Жили в долг. Раз в неделю ходили за костями. Их продавали в палатке у мясокомбината. Стояли у палатки подолгу, не меньше двух часов
Место ветреное. Зимой так свистело, что очередь нет-нет и оглядит друг друга: не поморозился ли кто?
Мы набивали костями большую сумку, вешали ее за окно. Там был наш холодильник. Хватало на целую неделю. Все не пустой суп.
Как-то Полина простояла полдня. Впереди, размахивая руками, топчась, грелся рабочий в расползавшемся от кислотных брызг ватнике.
Подошла женщина в роговых очках и спросила, какие кости привезут свиные или говяжьи? Кто-то ответил,- наверное, свиные...
Она ушла, и рабочий в ватнике, повернувшись к Полине, сказал в сердцах:
-- Евреи, им подавай на выбор. А мы хоть какие возьмем. Верно?..Притоптывая и оглядев белое лицо Полины, забеспокоился:
-- Совсем охолонела девчонка. Возьми мои варежки. Душа согреется.
Каждое утро Полина уходила на поиски работы. Просматривала объявления в газетах, на улицах, у входа на предприятия. Время от времени звонили университетчики, сообщали, где нужны химики.
Полина объехала все большие химические заводы - Дорогомиловский, Дербеневский, Карповский, на котором работала в войну.
Не брали никуда.
Уже не спрашивала, где работать, что делать, какая зарплата,- лишь бы не умереть.
Как-то ей позвонили из университетского комитета комсомола, сказали, что она выделена на ответственное дежурство. Следить за порядком возле райкома партии. На праздники.
Полина явилась в райком, протянула бумагу из университета. Инструктор райкома взглянул на документ и... выругался.
-Какую дрянь вы привели с собой?! -- вознегодовал он. - На ответственное дежурство. У райкома.
- Дрянь?..
На сопроводительном документе были напечатаны фамилии двух комсомолок. Полины и вторая -Фридман. Инструктор ткнул пальцем в фамилию "Фридман".
- Сами не видите, какую дрянь?! Полина полдня продежурила, глотая слезы, у райкома партии, закоченев от северного ветра и не решаясь сказать синей от холода, как и она, подруге, как их тут встретили.
Это, возможно, трудно понять современной молодежи. Почему не ушла? Не увела подругу? Боялась?..
Нет, ее воспитала война. Гады гадами, а дисциплина дисциплиной...
В то утро дома не было даже хлеба. Я запомнил весь этот день потому, что вечером, после Полинкиного дежурства, мы встретились у ее дяди, где на праздники готовилось, по священным традициям военных лет, ведро винегрета для всех родичей, и я заплакал, глядя, как замерзшая Полина ждала, когда ей положат на тарелку этот винегрет, привычно, по-сиротски, держа руки на коленях...
У родного дяди она - сирота. У райкома партии - сирота. У отдела кадров... Какое-то закоренелое сиротство...
Палец о палец не ударят, пусть подыхает. Родной дядя, родной комсомол, родные кадровики. ..
Я считал дни до выхода журнала со своим романом о студентах -- хоть не будем с голодухи в кулак свистеть.
Однако, когда журнал вышел, денег хватило лишь расплатиться с долгами. Да на валенки маме, чтоб не простыла в очереди за костями.
Как бы ни горело мое лицо от стыда, я обязан вспомнить о своем давнем студенческом романе. Я не имею права обойти его молчанием: это было бы бесстыдством.
- Ты, Гриша, сапером, часом, не служил?- по отечески укоризненно попенял мне главный редактор "Октября" сумрачный Федор
Панферов.-- Чуть журнал в воздух не поднял... к чертям собачьим... Ты представляешь, как бы грохнуло, если б на белых страничках "Октября" появился твой роман о студентах-языковедах, в котором полностью игнорируются недавние открытия Сталина в языкознании?. . Знаю-знаю, ты не со зла, успокоил он меня.-- У тебя. .. это... алиби: ты писал книгу еще до сталинской дискуссии о языкознании. А у журнала-то не будет алиби... Чаю хочешь?
Принесли ароматного чая. Я был обескуражен и вместе с тем горд, что Федор Панферов говорит со мной столь доверительно. И даже чаем потчует... Я уважал Федора Панферова за то, что каждый год он, рискуя, может быть, жизнью, бомбардирует Сталина письмами о трагическом разоре заволжских. да и но только заволжских, колхозов; о крестьянских детях, которые от рождения не видали сахара.
Он был верным сыном своей земли, Федор Панферов, и готов был костьми лечь, но помочь родной деревне.
Костьми не лег, но, случалось, с горя попивал...
Я глядел на болезненное серо-желтое лицо Федора Ивановича и, помню, не испытывал страха, нет! Мне было стыдно. Более того, я чувствовал себя выбитым из колеи. Перестал верить в самого себя. ..
Раз он из всех наук, из тьмы-тьмущей государственных дел он выбрал языковедов, значит, это и есть самое главное.
Стремнина идейной жизни страны. . .
А я в те же самые дни слушал лекции Галкиной-Федорук, и у меня даже мысли не появлялось, что, скажем, ее языковый курс может иметь хоть какой-то общественный интерес.
Мой приятель записывал "галкинизмы", языковые перлы добродушной Евдокии Михайловны, над которыми похохатывал весь курс.
Какой же я писатель, если я не смог постичь самого существенного?! Типичного! За деревьями не увидел леса. Увлеченно кропал что-то о молодежном эгоизме, о мелкотравчатых комсомольских пустозвонах, которые суетятся среди молодежи, влияя на нее не
больше, чем лунные приливы и отливы...
Это все равно что оказаться в эпицентре землетрясения и даже не заметить колебания почвы! ..
Если слеп и глух, то в литературе мне делать нечего?..
Лишь спустя год-полтора, непрерывно подбадриваемый искренно желавшим мне добра Федором Панферовым, я нашел в себе силы вновь сесть за свой подоконник -- письменный стол и... самоотверженно захламил рукопись далекими от меня газетно-языковедческими "марристскими" проблемами, в жизненной необходимости которых для страны и не сомневался...
И тем самым (поделом мне! ) превратил свою выстраданную студенческую книгу в прах.
И вот ныне, пристально вглядываясь в прошедшее, задаю себе горький вопрос: я, молодой тогда писатель, "интеллектуал", каким убежденно считал меня Федор Панферов, многим ли я отличался в те кровавые дни по глубине и самостоятельности политического мышления от немудрящего деревенского пария-участкового, который в тревоге подглядывал за мной и Полиной, опасаясь, как бы мы чего-нибудь не натворили? Ведь в "Правде" было указание о гурвичах борщаговских! И т.д. и т.п. и пр.
Идти до самого конца по дороге правды, случается, страшно. Но уж взявшись за гуж...
Многим ли отличался я, допустим, от тех рядовых солдат внутренних войск, которые с автоматами в руках выселяли из Крыма татар - стариков, женщин, детишек?..
Им объявили, парням в военной форме, что это приказ Сталина. Что все крымские татары - предатели. До грудных детей включительно.
И солдаты, как и я, восприняли слова Сталина дисциплинированно бездумно, слепо, с каменным убеждением в его, а значит, и в своей правоте... Раз он сказал...
Чем отличался тогда я от них, прости, Господи, писатель-интеллектуал?1 Тем лишь, может быть, что, будь я на их месте, возможно, не вынес бы этой чудовищной расправы над детьми...
...В свирепо ругавшейся, злой на проклятую жизнь очереди за костями и настигло меня приглашение явиться в Союз советских писателей. Я почти заслуживал, как увидим сейчас, такой чести, хотя в тот день, естественно, и не подозревал о подлинных причинах вызова и горделиво думал совсем об ином...
То было мое первое официальное приглашение в Союз писателей, имена секретарей Союза были широко известны и восславлены, и Полина прибежала, запыхавшись; может быть, этот звонок наконец изменит нашу судьбу?
Кто именно возжаждал меня увидеть - не знаю до сих пор. В накуренном кабинете собрались почти все руководители Союза писателей. Александр Фадеев. Федор Панферов. Борис Горбатов. Леонид Соболев. Какие-то генералы.
Генералы ушли. Борис Горбатов отсел к окну. Потом встал и нервно заходил по комнате. Взад - вперед. Взад - вперед. Перед Александром Фадеевым, вальяжно развалившимся в кресле, лежали папки. Одна из них оказалась моим личным делом. Он тяжело поднялся мне навстречу, пожал руку, как старому товарищу. Сообщил мое имя кому-то, ждавшему согбенно с бумагами в руках, и тот, уходя, оглядел меня загоревшимися глазами, как заезжую кинодиву или гимназиста Гаврила Принципа, которого сегодня еще никто не знает, но завтра, когда он выстрелит в эрцгерцога...
Секретарь сразу перешел на "ты". - Рад приветствовать тебя, друг. Мы на этой неделе принимаем тебя в Союз писателей. Рад?..
То-то... Нам нужны такие, как ты, фронтовики. С характером. . . Прием твой -- дело решенное. Мы давно ждем таких, как ты. Тех, кто идет в литературу с поля брани. Как и мы пришли в свое время. Кто видел смерть, спуску не даст... Квартира есть?.. Выделим.
В издательстве роман еще не вышел?.. Только в "Октябре"? Ускорим...
Он помолчал, погладил свои седые височки, тронул серебристый ежик, словно застеснялся чего-то; наконец, произнес с напором и теми взволнованными модуляциями, с которыми порой врали Полине в академических институтах:
- Вот что, друг, хотелось бы, чтобы ты громко, знаешь, во всеуслышание, всенародно заявил о своей подлинной партийности. Так, знаешь, хвать кулаком по столу. Человек пришел!.. Солдат! Чтоб, как писал поэт, "врассыпную разбежался Коган, встреченных увеча пиками усов. . .".-- Он улыбнулся, вынул из стола листочек.-- На той неделе обсуждение романа Василия Гроссмана "За правое дело". С прессой знаком?..- Он раскрыл папку с вырезками, которая лежала под рукой. Полистал, читая заголовки: - "На ложном пути"... - И со значением: -- Редакционная... Вот еще...0 романе Гроссмана "За правое дело". В том же духе. Вот. .. в
Ч-черт! - вдруг выругался он.-- И тут халтура.
Я мельком взглянул на заголовок вырезки, видно попавшей не в ту папку: "Что такое "Джойнт"?"
Он полистал далее нервно листал, перебрасывая сразу по нескольку вырезок; закрыв папку, кинул ее в ящик стола. А мне протянул страничку: Тут набросаны тезисы. "Извращение темы, односторонность освещения..." В общем, подумай над ними.
Важно, чтоб их изложил такой парень, как ты, понимаешь. Молодой. Не погрязший в склоках. Фронтовик, орденоносец.
-- И курчавый брюнет,- сказал я и плотно сжал свои африканские губы.
Он почему-то покосился на Бориса Горбатова, затем поершил свой седой ежик, глядя мне в лицо и говоря со мною - ощупью, напряженно, - но уже как с единомышленником:
- Рад, что понятлив. Посуди сам. Зачем нам ненужные обвинения в антисемитизме. Тут же дело не в этом. Пусть правду о Василии Гроссмане скажет не только Аркадий Первенцев или Михаил Бубеннов - они-то скажут! - но и Григорий Свирский. Как равный.
Я поднялся рывком и поблагодарил всемирно прославленного писателя за то, что тот, еще не познакомясь со мной, заранее считал меня равным Аркадию Первенцеву. И даже самому Михаилу Бубеннову, умудрившемуся и в те годы схлопотать выговор за антисемитизм; правда, после нашумевшей в Москве пьяной драки с драмоделом Суровым, которому он, стыдно писать, вонзил вилку пониже спины...
В Союз писателей СССР меня, естественно, больше не вызывали. Много-много лет...
Разумеется, погрома в литературе это не остановило. Свято место пусто не бывает. Был подыскан другой кандидат, близкий мне... по анкетным данным. И еврей, и участник войны, и молодой писатель. Все, что требовалось...
Я заметил его тогда же, в приемной. Тщедушный, быстроглазый, похожий на хорька, он с папкой в руках почтительно разговаривал с самим Анатолием Софроновым, а затем кинулся к двери первого секретаря, словно к площадке отходившего вагона...
Нет, он не опоздал, этот никому не ведомый тогда суетливый паренек в ярких заграничных носочках.
Спустя два дня его имя уже знали все. Не только участники "погромного пленума" Союза писателей, жарко аплодировавшие страстному обличителю Василия Гроссмана. Вся читающая Россия. Взошла звезда Александра Чаковского.
Желтая звезда... в красной каемочке полезного еврея.
. . Полина по моим поджатым губам поняла, что официальный прием у секретаря изменений в нашу жизнь не внесет. По крайней мере, добрых... А недобрых? Хуже уж некуда. Хуже разве Ингулецкий карьер. Да газовые печи.
Но в это мы не верили. Не хотели верить...
Полина молча оделась, чтобы идти на поиски работы. Вот уже полтора года она подымается рано утром, как на службу. И идет в никуда. За глумливым отказом. За очередным оскорблением... "Хождение за оскорблением" -- так назывались ее поиски.
Всюду были нужны химики. И всюду ей плевали в лицо. Полина обошла уже, кажется, не только все институты и заводы, но все кустарные мастерские и артели, где на ее диплом кандидата химических наук в дерматиновой, с золотым тиснением обложке смотрели как на корону. Но зачем артели корона?
В конце концов Полина запрятала кандидатский диплом подальше в шкаф и попыталась наняться рядовым инженером. Хотя бы на ртутное производство, одно из самых вредных... Туда-то возьмут?!
В заводском отделе кадров ее паспорт только что не нюхали. Трое человек заходили в комнату. Оглядывали Полину с ног до головы. Уходили с таинственным видом; куда-то звонили.
Очень она была им нужна, и.. . не решались взять. А что в самом деле, подбросит в ртутный цех бомбу? А?!
У Полины в тот вечер был такой потерянный вид, что на другой день я не решился ее отпустить одну. Пошел с ней...
Около метро мы встретили знакомого подполковника - журналиста, кандидата наук. Он брел по улице в кургузом штатском пальто, одна пола выше эв другой.
Оказалось, его выгнали, по вздорному обвинению, из армии и только что в горкоме партии предложили работать... киоскером, продавцом газет.