- Идем, Поля! Обещал... - Голос у него басовитый, низкий, а что-то в интонациях напоминает голос матери.
Дядя потащил Полину куда-то вдоль села Алексеевского, по сугробам, мимо занесенных бревенчатых халуп. Подвел к незнакомому дому, побеленному снаружи, словно украинская мазанка. Сказал напористо:
-- И наличники вон как у вас.
Полина взглянула на резные наличники, выкрашенные ядовито-зеленой краской. Нет, у них были другие.
Их ждали: кто-то принялся стаскивать с Полины пальто, женский голос крикнул в глубь дома:
-- Пришли!
В большой комнате накрыт стол. Яства праздничные, пасхальные. Рыба фаршированная, рыба жареная. Рыба пареная с красным перцем. На углу стола маца.
- Сейчас Пасха? - робко спросила Полина, усаживаясь возле дяди и оглядываясь. Ни одного знакомого. Какие-то кирпичные, скуластые лица.
Дядя не ответил, а стал подталкивать ее куда-то к противоположному концу стола, где пустовало кресло с бархатными подлокотниками. Полина упиралась. Она хочет быть рядом с дядей. Но тут весь стол начал упрашивать Полину оказать им честь и... сесть возле лысоватого широкоскулого парня в военном кителе с орденами, который улыбался ей застенчиво и боязливо.
Полину словно огнем опалило. Неужто опять сватают?
Она покосилась на дядю, который разглядывал холодец. Прикусила губу. "Дочь не посмел бы так оскорбить..."
Сказала едва слышно:
- Устроил... Сватовство майора.
-- Подполковника,- с достоинством поправил гость с другой стороны стола, видимо обладавший острым слухом. - Что?!
-- Он подполковник, - повторил гость и стал жестами звать жениха; мол, давай подгребай.
Жених устремился к ним, как в реку кинулся, потеснил дядю и уселся рядом с Полиной.
Если Магомет не идет к горе, - забалагурил он,- то гора идет к Магомету.
"Ты еще и нахал?!"
Уголком глаз Полина видела погон с двумя просветами.
-- А шпоры у вас есть, майор?
-- Я сапер, -- с достоинством ответил подполковник.
-- А собака есть?
-- Н-нет...
- Должна быть собака, легавая. И псари. А выездные рысаки?
- Есть, - оживился жених. - "Опель". С иголочки.
- А дворянство у вас родовое? Или пожалованное, майор?
Полина поднялась, и в голосе ее уже явственно звучал гнев:
- Ни псарей, ни рысаков. Разве это достойная партия? - У Полины брызнули слезы: - Дурачье вы... позапрошлогоднее! - И, натыкаясь на углы стеклянных горок, буфетов, кресел, кинулась к дверям.
Полина бежала домой в кромешной тьме, проваливаясь в сугробы и вытаскивая из снега слетавшие с ног туфли-лодочки. Едва отыскала свою обледенелую сторожку. Бросилась на постель лицом вниз.
"Мамо! Мамочка ридная!.." попыталась заснуть. Люминал кончился, а без снотворного -- куда там!..
Порывисто потянулась к тетрадке, записала крупными буквами, поперек страницы: "Хватит! Я хочу к маме!"
... Первым заметил, что с Полиной худо, Альфред Феликсович Платэ, хотя ничего в ее университетской жизни не изменилось. Так же жужжал возле нее мотор, вращая в колбах "мешалки", и в трехгорлых колбах пузырились, клокотали реакции Гриньяра. Все вещества разгонялись к сроку, и он как руководитель не имел никаких претензий. Но вдруг увидел, что она вовсе не та, что вчера. По ее поникшим рукам. Когда это было, чтоб ее сухие узкие руки, красноватые, шершавые руки лаборантки-химички, лежали на рабочем столе так вяло и безжизненно?..
Он подошел к Полине и сказал, что геологи привезли гурьевскую нефть, много образцов. Ее нужно перегнать, определить состав.
Разгонка новой нефти оказалась трудной. Она требовала внимания неотступного. Ни о чем другом и подумать некогда. Зазеваешься -- выбросит горячую нефть из колбы. И все начинай сначала.
Но Полина прошла школу Карповского завода. Там аналитической лабораторией, которая контролировала готовые партии лекарств, руководила старая женщина, русская немка. Она дрессировала лаборанток с немецким педантизмом и российской бесшабашностью. Полину, во всяком случае, вымуштровала так, что та, задерживаясь в лаборатории до полуночи и перевешивая пробы десяток раз, ставила свой лаборантский номер на готовой партии тяжелевшей от ответственности рукой.
И сейчас было не легче. Нефть разных глубин. Одна, поводянистее, вела себя как необъезженный скакун, плескалась, клокотала в колбе и снова дыбилась вверх нефтяным гейзером. Другая, богатая парафином, застывала в холодильнике.
"Каждая нефть по-своему с ума сходит", - говаривал Плата.
Но вот перегнала.. Намного быстрее, чем предполагал Платэ. С внутренним торжеством положила на его рабочий стол таблицу нефтяных констант.
Когда на другой день Полина вошла в лабораторию, увидела вначале приподнятые удивленно медвежьи брови Платэ, а затем его сияющие, почти счастливые глаза. Как обрадовалась сияющим глазам профессора! Господи, хоть кто-нибудь ей рад!
Профессор тут же попросил ее получить новое вещество, и неприметно Полина, как сказал Платэ, "втянулась в диплом...".
Над дипломом работалось с азартом. С неотступным отчаянием человека, на котором пылает одежда и он пытается погасить на себе огонь. Все получалось удивительно точно, и стали осмысленными вечера, когда она могла увенчать стол Платэ колбой с новым препаратом.
Но... Оказалось, что в такие вечера семья нужна не меньше. Как же хотелось не возиться с углем и печкой, а прийти в теплую комнату, и чтоб встретила мама, и поесть суп с клецками или даже картофель с домашними огурцами, а потом забраться с ногами на диван, читать вслух Шевченко, а мама чтоб слушала.
Вечерами Полина боялась идти в свою сторожку, оставаться там наедине с собой; работала, пока не выключали электричество или газ. Глядя на синие огни гудящих горелок, она частенько думала о родных, не понимая еще, что со дня на день крепла их верой, их неразвернувшейся силой. Они погибли, веря в нее. Она не может их обмануть. Не смеет обмануть. Это для них, может быть, хуже смерти. И эта подспудная, заглохшая было мысль стала исцелять ее, придавая силы.
Однажды за полночь к ней неслышно подошел академик Зелинский в своей неизменной черной шапочке, пошевелил добрыми усами, глядя на ее снующие руки, спросил, получается ли. Посмотрел записи, взял карандаш, прикинул что-то... Вздохнул:
-- Пора спать, полуночница.
И, достав из оттопыривавшихся карманов своего белого накрахмаленного халата один из бутербродов, которыми он оделял всех полуночников, ушел домой. Зелинский жил тут же, в университете, но, увы, наведывался в лабораторию в последние годы все реже.
А утром влетел шумный неугомонный Платэ, продекламировал Полине с порога: "Старик Державин нас заметил и... благословил..." Оказывается, Зелинский вызвал Платэ и расспрашивал о Полининой работе.
Полинка, как шутили в лаборатории, теперь уж растила и холила свою дипломную работу, как ребенка, и ждала, каждое утро ждала Платэ,- что он скажет? Как-то она вытурила знакомого аспиранта - члена партбюро, который, правда, беззлобно назвал лабораторию Платэ "французской кухней".
Она к Платэ неравнодушна, заговорили подруги. Полина сердилась. Она терпеть не могла кретинок, которые влюбляются в теноров, в прославленных преподавателей. Без таких, как Платэ, университет - звук пустой. Памятник старины, и только.
К весне снова занемогла. Голова болела, "весь череп поднимается", говорила Полина. А сердце... кажется, до утра не дотянешь. Полина измерила температуру. 35,2.
К врачу боялась идти. Скажет: лежать. А когда лежать? Она начинала опыт и, заперев дверь и туго затянув голову мокрой косынкой, влезала на подоконник и дышала в форточку. Иногда боль отпускала.
Платэ врывался как тайфун:
-- Обедать ходили?-- И отрывал свой "итээровский" талон: - Я отстраняю вас от работы, пока не пообедаете.
Как-то оставил на ее столе бутылку молока. Полина знала, что у Платэ двое маленьких детей, и не притронулась к молоку. Платэ на другой день раскричался так, что она тут же выпила бутылку залпом, зубы стучали о горлышко.
-- Я вами доволен! - сказал он, когда она поставила бутылку.
Полина была убеждена, это он о молоке. Оказывается, не в молоке дело.
Он был дотошным, Платэ. Как и все на кафедре Казанского. Прежде чем отправлять студенческую работу в печать, он заново разгонял на колонке вещество, сам определял все константы, все рефракции.
А ныне он произвел это почти в ярости: когда Полину похвалил академик Зелинский, кто-то пустил слух, что ей делают поблажки; если пересчитать результаты ее опытов, наверняка там напутано.
Платэ перепроверил все, заставил считать аспирантку, которая, по его подозрению, могла распустить такой слух.
- Я вами доволен,- повторил Платэ.- Все у вас сошлось до четвертого знака.
Официальным оппонентом назначили академика Казанского. Полина пришла в ужас. Опять он? Да что это за напасть?
Когда отвезла диплом Казанскому, казалось, что оставила там, на Калужской заставе, свое сердце. Внутри пустота.
На защиту диплома пригласили академика Зелинского.
Он восседал во главе стола патриархом всея химической Руси, жестом прогнал фотографа из газеты; тот, изгоняемый, успел все же сделать несколько снимков, которые Полина хранит теперь вместе с фотографиями родных.
Задавал вопросы академик Казанский -- въедливо, со своей постоянной улыбочкой. Добряк Платэ поинтересовался тем, что, по его убеждению, Полина изучила назубок, - ответила ему быстро и виновато.
Патриарх молчал, покачивая головой в черной академической шапочке; сделав несколько записей в своем блокноте, сказал деловито, что эту работу туда же...
Полина вышла из аудитории со стесненным сердцем. Куда -- туда же?..
Оказывается, на конкурс дипломных работ; позднее Полине вручили Почетную грамоту, на которой был нарисован кубок,- видно, грамота предназначалась для футболистов. Под кубком напечатали, что она заняла на конкурсе университетских работ второе место.
- Ну что? - торжествовал Платэ. - Я же сказал. Все сошлось до четвертого знака...
Еще раньше, сразу после защиты диплома, жена Платэ, дочь академика Зелинского, испекла в честь ее диплома пирог. Платэ подарил на память свою книжку... Полина сбросила туфли, взобралась на ковровый диван с ногами, вместе с шестилетним Федюшкой, сыном Платэ, с которым они всегда были большими друзьями, и читала Федюшке есенинское "К матери", а когда он нетерпеливо заерзал - "Собаку Качалова".
На другой день Полину вызвали к академику Казанскому. Казанский сказал, как всегда, сухо, что он был бы не против, если бы Полина пошла в университетскую аспирантуру. К нему, академику Казанскому.
- Ну как? - Он поднял глаза на онемевшую Полину и улыбнулся своей обескураживающей улыбкой.-- Надо подумать?
...Лето сорок шестого года было знойным. Лето лесных пожаров и экзаменов. Даже странным казалось Полине, что когда-то думала о смерти.
За плечами теперь были не только неудачи, но впервые - большая удача. Точно она на планере взлетела и ее несет восходящий поток. Она даже позвонила дяде. Он обрадовался, что простила наконец дурацкое сватовство. Дядя басил в трубку:
"Мо-олодец!" Она снова слышала сердечные родные интонации и была счастлива. - - Приезжа-ай! Деньжат нужно?
-- Нет. Я сказочно богата.
У нее и в самом деле появились деньги. Неделю назад Платэ достал из бокового кармана стопку десяток. Полина вскинула руки в испуге.
- Это ваш заработок,- спокойно сказал Платэ. -Работа с нефтью договорная. Это ваша доля.
Полина по-прежнему глядела на него с недоверием, пока старшая лаборантка, Федосья Ивановна, не выпучила на нее глаза: разве ж Полина не знала, что с геологами договор?
- ... Богата? - удивился дядя.- За что это тебе?
-- Заработала. Платэ устроил.
Аспирантские экзамены сдавала все с тем же возвышающим ощущением легкости и удачи. И когда они остались за спиной, у дверей аудитории ее ждал представитель профкома с путевкой в руках.
- Распишитесь, Забежанская. Путевка в Геленджик. В санаторий. За полцены.
Вагон швыряло; рядом сидел какой-то солдат, он крикнул: "Заспиваемо!" -- и затянул неизменную эшелонную: "...Эх, руса коса до пояса, в косе лента голуба!.." И Полина подтягивала, захлебываясь от теплого ветра и горького восторга: навстречу стелилась родная земля. Проскочили ивы, топольки. Топольки все в белом пухе, как птенцы, вылупившиеся из гнезда. Медленно плыли, кружась, израненные поля с зелеными яровыми и высокими, начавшими желтеть озимыми хлебами. "Украина, маты моя! Ненько моя!"
Глава третья.
Когда Полина вернулась в Москву, она узнала, что в аспирантуру ее не утвердили.
Она примчалась в лабораторию, где сидел, обхватив голову руками, Алик-гениалик.
- Алик, это правда?
Алик поднял голову, кивнул.
-- Но... почему?
- Пятый пункт.
- Что -- о?
-- Пятый пункт. Национальность.
- Бред!
- Бред!- согласился Алик-гениалик. - Пьяный бред... Но попробуем встать на почву фактов.-- Алик вынул из кармана блокнот и со свойственной ему обстоятельностью написал на листочке фамилии двадцати кандидатов в аспирантуру, которых представил химический факультет университета. Министерство высшего образования шестнадцать кандидатов утвердило. Алик вычеркивал их, одного за другим. Это были русские, украинцы. Один китаец. Один немец. На листочке остались четыре еврейские фамилии. Среди них фамилия единственной на курсе сталинской стипендиатки, а стипендия имени Сталина выдавалась только студентам выдающихся способностей.
Замыкал список отверженных... сам Алик.
- Как?! Тебя не утвердили? -- ошеломленно воскликнула Полина.
Алик улыбнулся грустно, потерянно. Предложил съездить в министерство: "Там Фигуровский. Свой человек. С химфака".
"Свой человек" был изысканно вежлив c ними. Он терпеливо объяснил, что, судя по документам, у Полины родители были на оккупированной территории. Надо проверить, как там и что.
Полина ушла из министерства почти успокоенной. Что ж, они по-своему правы. В оккупации всякое бывало. Любка Мухина и Нинка Карпец -- вся "Звильнена Украина" тоже может приехать в университет. Надо проверять и проверять.
Она вернулась в свою сторожку и написала в Широкое Нине Полуяновой, чтоб прислали официальный документ о судьбе семьи.
Затопила печку. Разболелась голова - угорела, наверное. Впервые в жи1326"зни она задумалась над тем, что в ее документах существует, оказывается, пятый пункт,
Какой в нем смысл? Для государства. Для нее самой...
Было ли когда-нибудь в детстве ощущение, что она не такая, как все? Хотя бы намек на отчужденность?
А что, собственно, могло разделять? Религия? Широкская десятилетка, двухэтажная, добротная, с большими овальными окнами, размещалась в бывшей синагоге. Клуб - в бывшей православной церкви.
Они, широкские, с богами не знались. В школу пришла, еще и семи не было. Босичком.
-Как твоя фамилия? - спросила учительница, раскрывая классный журнал.
-Забижня! - закричал класс. Все ее окликали "Забижня*- и она стала отвечать "Забижня". Так все десять лет и значилась -- Забижня". Придет начальство:"
-- Сколько учеников?"- "Сорок!" - "Сколько украинцев?"- "Сорок".
Только в аттестате об окончании десятилетки записали "Забежанская". Как в паспорте.
В доме разговаривали по-украински. Когда приезжал московский дядя -- по русски.
Услыхав еврейскую речь, они с Фимочкой затихали, настораживались. По-еврейски родители общались друг с другом только тогда, когда хотели что-то скрыть от детей.
Когда она впервые подумала о себе: еврейка? Не такая, как ее подруги.
Уже здесь, в парткоме Московского университета, когда ее намеревались было забросить к немцам, а потом сказали, что немцы расстреливают евреев.
Когда Полина спустя месяц зашла утром по дороге в университет к дяде и тот спросил ее, как с аспирантурой, она, помявшись, призналась, что не берут. О причине дяде не заикнулась. Как можно сказать серьезным людям: "Не берут, возможно, из-за того, что еврейка"?
Дядьку вон назначили какой-то шишкой в Министерстве угля. Чуть ли не замом министра. При чем тут национальность? Но дядина жена, властная неугомонная женщина, не успокоилась; ей не понравилась уклончивость Полины. Почему не берут? Может быть, у тебя что-нибудь с поведением? Ты что-то скрываешь от нас
Пришлось сказать. Чужими, непривычными еще словами
- Пятый пункт. Национальность.
Тетка вдруг ожесточилась. Как будто в словах Полины она ощутила угрозу себе самой, своей семье. Угрозу нужно было отбросить от себя. Отшвырнуть подальше.
- Неправда! Болтовня все это... Ведь его,-- она показала на мужа,назначили на большую работу, это тебе не какая-нибудь копеечная аспирантура. Тебя правильно не взяли, если ты можешь так думать!
Полина опешила. Лишь позднее узнала, что в тот день на филологическом факультете университета вычеркнули из списка будущих аспирантов дочь тетки, способного искусствоведа, уже напечатавшую свои первые статьи, которая к тому же кончила музыкальную школу, а Третьяковку знала как собственный дом.
- Кто ты?! - кричала тетка, и белое рыхлое лицо ее исказилось. Деревенская деваха, которая умеет варить украинский борщ, стирать тряпки и скрести добела полы. Что ты еще умеешь?! Тебе вскружил голову этот... Как его? Твой француз. Платэ. А в министерстве разобрались. Там не дураки сидят. При чем тут пятый пункт?!
Полина задохнулась, зажмурилась, как если бы ее обдали из помойного ведра. И бросилась по лестнице вниз, в глубине души надеясь, что дядя окликнет. Не окликнул.
...Вернулась, потрясенная, в сторожку, снятую для нее дядей, собрала постель, связала книги, оставила в шкафу туфли-лодочки, на вешалке голубое платье. Пропадите вы с вашими подарками!
Присела у остывающей печки. Такого отчаяния она не испытывала давно.
С трудом поднялась. Прижавшись затылком к дверному косяку, на прощание оглядела комнату. Стены белые-белые, как дома; столько раз перебеливала!
Полдень, а на улице сумрачно. Сеет дождь. Холодный, сентябрьский. Ветер бьет водяными брызгами по глазам.
Куда теперь?.. Москва -- сурова. Сразу и угла не найти.
Трамвая не было; одеяло, в которое были завернуты книги и подушка, намокло, и Полина бросилась под навес.
Возле нее заскрежетали тормоза. Ока шарахнулась в сторону, но ее остановил веселый голос: - Эй, красавица, на какой вокзал? Оглянулась такси.
Полина стояла в растерянности: в кармане последняя двадцатка.
Шофер вышел, протянул руку к намокшему узлу и чемодану.
- Давай не журись! Кто на тебе женится, когда одеяло мокрое?
Он бросил сырой узел на заднее сиденье, посадил Полину рядом с собой. Ну, на какой вокзал?
Полина пошевелила горячими губами и неожиданно для самой себя сказала:
-- Улица Жданова. Министерство высшего образования.
Шофер сразу перестал быть игривым, ответил по-военному четко:
- Есть, Министерство высшего образования.
Полина попыталась сдать мокрый узел в гардероб министерства, на нее накричали. Она бросила вещи у входа на сырой пол и поднялась наверх. Подойдя к дверям, поглядела на свои ноги в разваливающихся резиновых туфлях и едва не повернула обратно.
В отделе университетов были любезны, как и в первый раз. Предложили сесть. Полина сказала измученным голосом, что она больше не может ждать. У нее нет крыши над головой. Нет денег. С августа... третий месяц без хлебных карточек. Взглянула на багрового, грузного, в белой манишке Фигуровского он опустил глаза. Посмотрела на седую женщину с папкой, стоявшую у стола, и та отвернулась.
"Как в Широком,-- мелькнуло у Полины с ужасом. -- Все отводят глаза. Будто они, как и те... зарывали могилы. Правили фурой. Соучаствовали... Что же это такое?"
Кто-то вошел в комнату за ее спиной, Фигуровский торопливо встал. Кивнув в сторону Полины и назвав ее фамилию, он пояснил кому-то, что она больше ждать не может. Третий месяц без хлебных карточек.
Полина так круто обернулась к вошедшему -- сухому, гладколицему человеку, что тот не успел отвести глаза. И Полина увидела в них удовлетворение. Откровенное, блеснувшее желтым огнем удовлетворение на сытом бесстрастном лице. Мол, все идет правильно. Она не выдержит. Полина вдруг поняла: ее убивают. Тихо, без стрельбы. Точно рассчитали, она подохнет. Или бросит свою работу, удерет куда глаза глядят.
Закружилась голова, она заставила себя подняться и, ступая твердо, всей ступней, чтобы не упасть, вышла из комнаты.
...Держа мокрый узел и чемодан, Полина побрела вниз по Кузнецкому мосту, дрожа от ужасного предчувствия беды.
"Что стряслось? Почему решает Фигуровский? В комсомольском бюро говорили, что бесцветнее Фигуровского в университете не было. Косноязычная бездарь. Студенты называли его "мясником", "окороком". На его лекции ходили по жребию. Чтоб со стипендии не сняли. И "мясник" укрылся в министерстве? Теперь он, как стрелок в укрытии, может избавиться от любого. Даже самого талантливого. Он мстит университету?.."
По дороге в университет Полина зашла на Центральный телеграф, позвонила одной подруге, другой -- никого не застала. Хотела идти дальше, не было сил. Полина заглянула в соседний зал -- междугородных переговоров. Здесь теплее и стояли скамьи.
Забилась в угол, положив рядом вещи. Звучный, как колокол, голос вызывал: "Ленинград, восьмая кабина", "Днепропетровск, первая...", "Хабаровск...", "Мурманск...".
Пригревшись, она задремала и сразу же, как наяву, увидела красноватый камень Ингулецкого карьера. Она карабкается на него, падает, ее подгоняют, толкают, кто-то тянется к ее туфлям, бранит ее: "Рванина какая, доносила!.." Но все равно сдирает с ног рваные туфли. Она пригляделась: да это Фигуровский, корректный "окорок" в белой манишке. Зачем ему рваные туфли?..
Кто-то стоит на бугре, гладколицый, с белыми манжетами, глядит, как стреляют евреев. А стреляют свои, вместе учились.
Сзади скрипит что-то, ветер доносит знакомый голос:
~ ... в затылок. Разрывными. Не знаете, что ли?
Грохнуло железом, ее затрясло. Полина открыла глаза. Оказывается, ее будила уборщица. Она убирала щеткой на длинной ручке каменный пол, Полинины вещи ей мешали.
...Полина притащилась на факультет с узлом и чемоданом в руках и, постояв в нерешительности, прошла, пошатываясь, в комсомольское бюро.
Сизый дымок тянется от приоткрытой двери. Значит, есть кто-то. Счастье какое!
Увидели ребята Полину, кинулись к ней. Что случилось?
Деловито потрогали горячий лоб. Достали электроплитку, чтоб подсушила расползшиеся туфли. Принесли кипятку. Сунули бутерброд и на всякий случай аспирин. Оставили ночевать в комсомольском бюро на клеенчатом, истертом, с торчащей пружиной "комсомольском диване", как его называли: на этот диван, по обыкновению, усаживали вызванных.
К утру перемоглась, хотя голова еще кружилась. Придерживаясь за стену, прошла в лабораторию.
...Тот, кто уходил из комсомольского бюро последним, по обыкновению, заносил ей ключ, Полина, прихватив домашнее лоскутное одеяло, шла спать.
Она ночевала в комсомольском бюро на стареньком диване вот уже второй месяц.
Однажды в студенческой столовой Полина поймала себя на том, что пожирает глазами недоеденную картошку в миске на соседнем столе. Бросилась из столовой прочь, как будто в спину ей улюлюкали.
Была бы московская прописка, все стало бы проще. Ушла б на химзавод, пока решают. Но на Карповском даже разговаривать не стали: мало ли кто у нас раньше работал! Где прописка? Может, вы из лагеря.
Ребята хотели устроить ее в студенческом общежитии. Не вышло: комендант общежития неохотно замечал разбитые стекла или засоры канализации, но с рвением занимался вылавливанием непрописанных.
От одного берега оттолкнулась, к другому не пристала.
Единственная твердая почва, которая еще оставалась под ногами,-- это лаборатория нефтехимии; уставленный трехгорлыми колбами стол, где весь этот месяц Полина исследовала новое вещество. Здесь привычно пахло непредельными углеводородами, и не было запахов роднее и бодрее, чем эти, говорят, противные для чужих резкие запахи.
Полина трудилась до полуночи, пока дежурный не закрывал газ и воду. Какое счастье, когда получала препарат, которого до нее на земле не было, прозрачный, как слезы. Какие тайны он хранил? Что подарит миру?
Наконец из Широкого пришло долгожданное письмо. Нина Полуянова писала, что райком партии выслал в министерство сведения о гибели Полининых родителей еще месяц назад. По запросу. "У нас был процесс над полицаями. На процессе говорили, что батя твой сказал полицаю, который отказался в него стрелять, что верит в твою жизнь, верит в нашу победу. Любке Мухиной дали восемь лет. Она многих выдала..."
В конверт была вложена выписка из "Акта комиссии по расследованию немецко-фашистских злодеяний". Обычный листочек, вырванный из школьной тетради. С печатью Широкского райкома партии.
Ученый секретарь факультета Михаил Алексеевич Прокофьев отвез выписку в министерство; вернулся мрачный, сказал Полине жестко:
-- Работай! Еще раз поеду и еще раз, пока не пробьем.
Она поглядела вслед ему. Он ступал твердым хозяйским шагом, широкоплечий, в синем кителе флотского офицера; в Прокофьеве чувствовалась сила, которой у нее уже не было.
"Весь факультет поднялся. И как головой о стенку..."
Но стенка начала поддаваться. За месяц утвердили еще троих, в том числе и Алика-гениалика.
За бортом оставалась лишь она. Подошли Октябрьские праздники. Полину назначили дежурить, вручили ключи от лабораторий. На демонстрацию идти не в чем.
Она смотрела на красные транспаранты, плывущие под окном, и плакала от обиды.
Дядя потащил Полину куда-то вдоль села Алексеевского, по сугробам, мимо занесенных бревенчатых халуп. Подвел к незнакомому дому, побеленному снаружи, словно украинская мазанка. Сказал напористо:
-- И наличники вон как у вас.
Полина взглянула на резные наличники, выкрашенные ядовито-зеленой краской. Нет, у них были другие.
Их ждали: кто-то принялся стаскивать с Полины пальто, женский голос крикнул в глубь дома:
-- Пришли!
В большой комнате накрыт стол. Яства праздничные, пасхальные. Рыба фаршированная, рыба жареная. Рыба пареная с красным перцем. На углу стола маца.
- Сейчас Пасха? - робко спросила Полина, усаживаясь возле дяди и оглядываясь. Ни одного знакомого. Какие-то кирпичные, скуластые лица.
Дядя не ответил, а стал подталкивать ее куда-то к противоположному концу стола, где пустовало кресло с бархатными подлокотниками. Полина упиралась. Она хочет быть рядом с дядей. Но тут весь стол начал упрашивать Полину оказать им честь и... сесть возле лысоватого широкоскулого парня в военном кителе с орденами, который улыбался ей застенчиво и боязливо.
Полину словно огнем опалило. Неужто опять сватают?
Она покосилась на дядю, который разглядывал холодец. Прикусила губу. "Дочь не посмел бы так оскорбить..."
Сказала едва слышно:
- Устроил... Сватовство майора.
-- Подполковника,- с достоинством поправил гость с другой стороны стола, видимо обладавший острым слухом. - Что?!
-- Он подполковник, - повторил гость и стал жестами звать жениха; мол, давай подгребай.
Жених устремился к ним, как в реку кинулся, потеснил дядю и уселся рядом с Полиной.
Если Магомет не идет к горе, - забалагурил он,- то гора идет к Магомету.
"Ты еще и нахал?!"
Уголком глаз Полина видела погон с двумя просветами.
-- А шпоры у вас есть, майор?
-- Я сапер, -- с достоинством ответил подполковник.
-- А собака есть?
-- Н-нет...
- Должна быть собака, легавая. И псари. А выездные рысаки?
- Есть, - оживился жених. - "Опель". С иголочки.
- А дворянство у вас родовое? Или пожалованное, майор?
Полина поднялась, и в голосе ее уже явственно звучал гнев:
- Ни псарей, ни рысаков. Разве это достойная партия? - У Полины брызнули слезы: - Дурачье вы... позапрошлогоднее! - И, натыкаясь на углы стеклянных горок, буфетов, кресел, кинулась к дверям.
Полина бежала домой в кромешной тьме, проваливаясь в сугробы и вытаскивая из снега слетавшие с ног туфли-лодочки. Едва отыскала свою обледенелую сторожку. Бросилась на постель лицом вниз.
"Мамо! Мамочка ридная!.." попыталась заснуть. Люминал кончился, а без снотворного -- куда там!..
Порывисто потянулась к тетрадке, записала крупными буквами, поперек страницы: "Хватит! Я хочу к маме!"
... Первым заметил, что с Полиной худо, Альфред Феликсович Платэ, хотя ничего в ее университетской жизни не изменилось. Так же жужжал возле нее мотор, вращая в колбах "мешалки", и в трехгорлых колбах пузырились, клокотали реакции Гриньяра. Все вещества разгонялись к сроку, и он как руководитель не имел никаких претензий. Но вдруг увидел, что она вовсе не та, что вчера. По ее поникшим рукам. Когда это было, чтоб ее сухие узкие руки, красноватые, шершавые руки лаборантки-химички, лежали на рабочем столе так вяло и безжизненно?..
Он подошел к Полине и сказал, что геологи привезли гурьевскую нефть, много образцов. Ее нужно перегнать, определить состав.
Разгонка новой нефти оказалась трудной. Она требовала внимания неотступного. Ни о чем другом и подумать некогда. Зазеваешься -- выбросит горячую нефть из колбы. И все начинай сначала.
Но Полина прошла школу Карповского завода. Там аналитической лабораторией, которая контролировала готовые партии лекарств, руководила старая женщина, русская немка. Она дрессировала лаборанток с немецким педантизмом и российской бесшабашностью. Полину, во всяком случае, вымуштровала так, что та, задерживаясь в лаборатории до полуночи и перевешивая пробы десяток раз, ставила свой лаборантский номер на готовой партии тяжелевшей от ответственности рукой.
И сейчас было не легче. Нефть разных глубин. Одна, поводянистее, вела себя как необъезженный скакун, плескалась, клокотала в колбе и снова дыбилась вверх нефтяным гейзером. Другая, богатая парафином, застывала в холодильнике.
"Каждая нефть по-своему с ума сходит", - говаривал Плата.
Но вот перегнала.. Намного быстрее, чем предполагал Платэ. С внутренним торжеством положила на его рабочий стол таблицу нефтяных констант.
Когда на другой день Полина вошла в лабораторию, увидела вначале приподнятые удивленно медвежьи брови Платэ, а затем его сияющие, почти счастливые глаза. Как обрадовалась сияющим глазам профессора! Господи, хоть кто-нибудь ей рад!
Профессор тут же попросил ее получить новое вещество, и неприметно Полина, как сказал Платэ, "втянулась в диплом...".
Над дипломом работалось с азартом. С неотступным отчаянием человека, на котором пылает одежда и он пытается погасить на себе огонь. Все получалось удивительно точно, и стали осмысленными вечера, когда она могла увенчать стол Платэ колбой с новым препаратом.
Но... Оказалось, что в такие вечера семья нужна не меньше. Как же хотелось не возиться с углем и печкой, а прийти в теплую комнату, и чтоб встретила мама, и поесть суп с клецками или даже картофель с домашними огурцами, а потом забраться с ногами на диван, читать вслух Шевченко, а мама чтоб слушала.
Вечерами Полина боялась идти в свою сторожку, оставаться там наедине с собой; работала, пока не выключали электричество или газ. Глядя на синие огни гудящих горелок, она частенько думала о родных, не понимая еще, что со дня на день крепла их верой, их неразвернувшейся силой. Они погибли, веря в нее. Она не может их обмануть. Не смеет обмануть. Это для них, может быть, хуже смерти. И эта подспудная, заглохшая было мысль стала исцелять ее, придавая силы.
Однажды за полночь к ней неслышно подошел академик Зелинский в своей неизменной черной шапочке, пошевелил добрыми усами, глядя на ее снующие руки, спросил, получается ли. Посмотрел записи, взял карандаш, прикинул что-то... Вздохнул:
-- Пора спать, полуночница.
И, достав из оттопыривавшихся карманов своего белого накрахмаленного халата один из бутербродов, которыми он оделял всех полуночников, ушел домой. Зелинский жил тут же, в университете, но, увы, наведывался в лабораторию в последние годы все реже.
А утром влетел шумный неугомонный Платэ, продекламировал Полине с порога: "Старик Державин нас заметил и... благословил..." Оказывается, Зелинский вызвал Платэ и расспрашивал о Полининой работе.
Полинка, как шутили в лаборатории, теперь уж растила и холила свою дипломную работу, как ребенка, и ждала, каждое утро ждала Платэ,- что он скажет? Как-то она вытурила знакомого аспиранта - члена партбюро, который, правда, беззлобно назвал лабораторию Платэ "французской кухней".
Она к Платэ неравнодушна, заговорили подруги. Полина сердилась. Она терпеть не могла кретинок, которые влюбляются в теноров, в прославленных преподавателей. Без таких, как Платэ, университет - звук пустой. Памятник старины, и только.
К весне снова занемогла. Голова болела, "весь череп поднимается", говорила Полина. А сердце... кажется, до утра не дотянешь. Полина измерила температуру. 35,2.
К врачу боялась идти. Скажет: лежать. А когда лежать? Она начинала опыт и, заперев дверь и туго затянув голову мокрой косынкой, влезала на подоконник и дышала в форточку. Иногда боль отпускала.
Платэ врывался как тайфун:
-- Обедать ходили?-- И отрывал свой "итээровский" талон: - Я отстраняю вас от работы, пока не пообедаете.
Как-то оставил на ее столе бутылку молока. Полина знала, что у Платэ двое маленьких детей, и не притронулась к молоку. Платэ на другой день раскричался так, что она тут же выпила бутылку залпом, зубы стучали о горлышко.
-- Я вами доволен! - сказал он, когда она поставила бутылку.
Полина была убеждена, это он о молоке. Оказывается, не в молоке дело.
Он был дотошным, Платэ. Как и все на кафедре Казанского. Прежде чем отправлять студенческую работу в печать, он заново разгонял на колонке вещество, сам определял все константы, все рефракции.
А ныне он произвел это почти в ярости: когда Полину похвалил академик Зелинский, кто-то пустил слух, что ей делают поблажки; если пересчитать результаты ее опытов, наверняка там напутано.
Платэ перепроверил все, заставил считать аспирантку, которая, по его подозрению, могла распустить такой слух.
- Я вами доволен,- повторил Платэ.- Все у вас сошлось до четвертого знака.
Официальным оппонентом назначили академика Казанского. Полина пришла в ужас. Опять он? Да что это за напасть?
Когда отвезла диплом Казанскому, казалось, что оставила там, на Калужской заставе, свое сердце. Внутри пустота.
На защиту диплома пригласили академика Зелинского.
Он восседал во главе стола патриархом всея химической Руси, жестом прогнал фотографа из газеты; тот, изгоняемый, успел все же сделать несколько снимков, которые Полина хранит теперь вместе с фотографиями родных.
Задавал вопросы академик Казанский -- въедливо, со своей постоянной улыбочкой. Добряк Платэ поинтересовался тем, что, по его убеждению, Полина изучила назубок, - ответила ему быстро и виновато.
Патриарх молчал, покачивая головой в черной академической шапочке; сделав несколько записей в своем блокноте, сказал деловито, что эту работу туда же...
Полина вышла из аудитории со стесненным сердцем. Куда -- туда же?..
Оказывается, на конкурс дипломных работ; позднее Полине вручили Почетную грамоту, на которой был нарисован кубок,- видно, грамота предназначалась для футболистов. Под кубком напечатали, что она заняла на конкурсе университетских работ второе место.
- Ну что? - торжествовал Платэ. - Я же сказал. Все сошлось до четвертого знака...
Еще раньше, сразу после защиты диплома, жена Платэ, дочь академика Зелинского, испекла в честь ее диплома пирог. Платэ подарил на память свою книжку... Полина сбросила туфли, взобралась на ковровый диван с ногами, вместе с шестилетним Федюшкой, сыном Платэ, с которым они всегда были большими друзьями, и читала Федюшке есенинское "К матери", а когда он нетерпеливо заерзал - "Собаку Качалова".
На другой день Полину вызвали к академику Казанскому. Казанский сказал, как всегда, сухо, что он был бы не против, если бы Полина пошла в университетскую аспирантуру. К нему, академику Казанскому.
- Ну как? - Он поднял глаза на онемевшую Полину и улыбнулся своей обескураживающей улыбкой.-- Надо подумать?
...Лето сорок шестого года было знойным. Лето лесных пожаров и экзаменов. Даже странным казалось Полине, что когда-то думала о смерти.
За плечами теперь были не только неудачи, но впервые - большая удача. Точно она на планере взлетела и ее несет восходящий поток. Она даже позвонила дяде. Он обрадовался, что простила наконец дурацкое сватовство. Дядя басил в трубку:
"Мо-олодец!" Она снова слышала сердечные родные интонации и была счастлива. - - Приезжа-ай! Деньжат нужно?
-- Нет. Я сказочно богата.
У нее и в самом деле появились деньги. Неделю назад Платэ достал из бокового кармана стопку десяток. Полина вскинула руки в испуге.
- Это ваш заработок,- спокойно сказал Платэ. -Работа с нефтью договорная. Это ваша доля.
Полина по-прежнему глядела на него с недоверием, пока старшая лаборантка, Федосья Ивановна, не выпучила на нее глаза: разве ж Полина не знала, что с геологами договор?
- ... Богата? - удивился дядя.- За что это тебе?
-- Заработала. Платэ устроил.
Аспирантские экзамены сдавала все с тем же возвышающим ощущением легкости и удачи. И когда они остались за спиной, у дверей аудитории ее ждал представитель профкома с путевкой в руках.
- Распишитесь, Забежанская. Путевка в Геленджик. В санаторий. За полцены.
Вагон швыряло; рядом сидел какой-то солдат, он крикнул: "Заспиваемо!" -- и затянул неизменную эшелонную: "...Эх, руса коса до пояса, в косе лента голуба!.." И Полина подтягивала, захлебываясь от теплого ветра и горького восторга: навстречу стелилась родная земля. Проскочили ивы, топольки. Топольки все в белом пухе, как птенцы, вылупившиеся из гнезда. Медленно плыли, кружась, израненные поля с зелеными яровыми и высокими, начавшими желтеть озимыми хлебами. "Украина, маты моя! Ненько моя!"
Глава третья.
Когда Полина вернулась в Москву, она узнала, что в аспирантуру ее не утвердили.
Она примчалась в лабораторию, где сидел, обхватив голову руками, Алик-гениалик.
- Алик, это правда?
Алик поднял голову, кивнул.
-- Но... почему?
- Пятый пункт.
- Что -- о?
-- Пятый пункт. Национальность.
- Бред!
- Бред!- согласился Алик-гениалик. - Пьяный бред... Но попробуем встать на почву фактов.-- Алик вынул из кармана блокнот и со свойственной ему обстоятельностью написал на листочке фамилии двадцати кандидатов в аспирантуру, которых представил химический факультет университета. Министерство высшего образования шестнадцать кандидатов утвердило. Алик вычеркивал их, одного за другим. Это были русские, украинцы. Один китаец. Один немец. На листочке остались четыре еврейские фамилии. Среди них фамилия единственной на курсе сталинской стипендиатки, а стипендия имени Сталина выдавалась только студентам выдающихся способностей.
Замыкал список отверженных... сам Алик.
- Как?! Тебя не утвердили? -- ошеломленно воскликнула Полина.
Алик улыбнулся грустно, потерянно. Предложил съездить в министерство: "Там Фигуровский. Свой человек. С химфака".
"Свой человек" был изысканно вежлив c ними. Он терпеливо объяснил, что, судя по документам, у Полины родители были на оккупированной территории. Надо проверить, как там и что.
Полина ушла из министерства почти успокоенной. Что ж, они по-своему правы. В оккупации всякое бывало. Любка Мухина и Нинка Карпец -- вся "Звильнена Украина" тоже может приехать в университет. Надо проверять и проверять.
Она вернулась в свою сторожку и написала в Широкое Нине Полуяновой, чтоб прислали официальный документ о судьбе семьи.
Затопила печку. Разболелась голова - угорела, наверное. Впервые в жи1326"зни она задумалась над тем, что в ее документах существует, оказывается, пятый пункт,
Какой в нем смысл? Для государства. Для нее самой...
Было ли когда-нибудь в детстве ощущение, что она не такая, как все? Хотя бы намек на отчужденность?
А что, собственно, могло разделять? Религия? Широкская десятилетка, двухэтажная, добротная, с большими овальными окнами, размещалась в бывшей синагоге. Клуб - в бывшей православной церкви.
Они, широкские, с богами не знались. В школу пришла, еще и семи не было. Босичком.
-Как твоя фамилия? - спросила учительница, раскрывая классный журнал.
-Забижня! - закричал класс. Все ее окликали "Забижня*- и она стала отвечать "Забижня". Так все десять лет и значилась -- Забижня". Придет начальство:"
-- Сколько учеников?"- "Сорок!" - "Сколько украинцев?"- "Сорок".
Только в аттестате об окончании десятилетки записали "Забежанская". Как в паспорте.
В доме разговаривали по-украински. Когда приезжал московский дядя -- по русски.
Услыхав еврейскую речь, они с Фимочкой затихали, настораживались. По-еврейски родители общались друг с другом только тогда, когда хотели что-то скрыть от детей.
Когда она впервые подумала о себе: еврейка? Не такая, как ее подруги.
Уже здесь, в парткоме Московского университета, когда ее намеревались было забросить к немцам, а потом сказали, что немцы расстреливают евреев.
Когда Полина спустя месяц зашла утром по дороге в университет к дяде и тот спросил ее, как с аспирантурой, она, помявшись, призналась, что не берут. О причине дяде не заикнулась. Как можно сказать серьезным людям: "Не берут, возможно, из-за того, что еврейка"?
Дядьку вон назначили какой-то шишкой в Министерстве угля. Чуть ли не замом министра. При чем тут национальность? Но дядина жена, властная неугомонная женщина, не успокоилась; ей не понравилась уклончивость Полины. Почему не берут? Может быть, у тебя что-нибудь с поведением? Ты что-то скрываешь от нас
Пришлось сказать. Чужими, непривычными еще словами
- Пятый пункт. Национальность.
Тетка вдруг ожесточилась. Как будто в словах Полины она ощутила угрозу себе самой, своей семье. Угрозу нужно было отбросить от себя. Отшвырнуть подальше.
- Неправда! Болтовня все это... Ведь его,-- она показала на мужа,назначили на большую работу, это тебе не какая-нибудь копеечная аспирантура. Тебя правильно не взяли, если ты можешь так думать!
Полина опешила. Лишь позднее узнала, что в тот день на филологическом факультете университета вычеркнули из списка будущих аспирантов дочь тетки, способного искусствоведа, уже напечатавшую свои первые статьи, которая к тому же кончила музыкальную школу, а Третьяковку знала как собственный дом.
- Кто ты?! - кричала тетка, и белое рыхлое лицо ее исказилось. Деревенская деваха, которая умеет варить украинский борщ, стирать тряпки и скрести добела полы. Что ты еще умеешь?! Тебе вскружил голову этот... Как его? Твой француз. Платэ. А в министерстве разобрались. Там не дураки сидят. При чем тут пятый пункт?!
Полина задохнулась, зажмурилась, как если бы ее обдали из помойного ведра. И бросилась по лестнице вниз, в глубине души надеясь, что дядя окликнет. Не окликнул.
...Вернулась, потрясенная, в сторожку, снятую для нее дядей, собрала постель, связала книги, оставила в шкафу туфли-лодочки, на вешалке голубое платье. Пропадите вы с вашими подарками!
Присела у остывающей печки. Такого отчаяния она не испытывала давно.
С трудом поднялась. Прижавшись затылком к дверному косяку, на прощание оглядела комнату. Стены белые-белые, как дома; столько раз перебеливала!
Полдень, а на улице сумрачно. Сеет дождь. Холодный, сентябрьский. Ветер бьет водяными брызгами по глазам.
Куда теперь?.. Москва -- сурова. Сразу и угла не найти.
Трамвая не было; одеяло, в которое были завернуты книги и подушка, намокло, и Полина бросилась под навес.
Возле нее заскрежетали тормоза. Ока шарахнулась в сторону, но ее остановил веселый голос: - Эй, красавица, на какой вокзал? Оглянулась такси.
Полина стояла в растерянности: в кармане последняя двадцатка.
Шофер вышел, протянул руку к намокшему узлу и чемодану.
- Давай не журись! Кто на тебе женится, когда одеяло мокрое?
Он бросил сырой узел на заднее сиденье, посадил Полину рядом с собой. Ну, на какой вокзал?
Полина пошевелила горячими губами и неожиданно для самой себя сказала:
-- Улица Жданова. Министерство высшего образования.
Шофер сразу перестал быть игривым, ответил по-военному четко:
- Есть, Министерство высшего образования.
Полина попыталась сдать мокрый узел в гардероб министерства, на нее накричали. Она бросила вещи у входа на сырой пол и поднялась наверх. Подойдя к дверям, поглядела на свои ноги в разваливающихся резиновых туфлях и едва не повернула обратно.
В отделе университетов были любезны, как и в первый раз. Предложили сесть. Полина сказала измученным голосом, что она больше не может ждать. У нее нет крыши над головой. Нет денег. С августа... третий месяц без хлебных карточек. Взглянула на багрового, грузного, в белой манишке Фигуровского он опустил глаза. Посмотрела на седую женщину с папкой, стоявшую у стола, и та отвернулась.
"Как в Широком,-- мелькнуло у Полины с ужасом. -- Все отводят глаза. Будто они, как и те... зарывали могилы. Правили фурой. Соучаствовали... Что же это такое?"
Кто-то вошел в комнату за ее спиной, Фигуровский торопливо встал. Кивнув в сторону Полины и назвав ее фамилию, он пояснил кому-то, что она больше ждать не может. Третий месяц без хлебных карточек.
Полина так круто обернулась к вошедшему -- сухому, гладколицему человеку, что тот не успел отвести глаза. И Полина увидела в них удовлетворение. Откровенное, блеснувшее желтым огнем удовлетворение на сытом бесстрастном лице. Мол, все идет правильно. Она не выдержит. Полина вдруг поняла: ее убивают. Тихо, без стрельбы. Точно рассчитали, она подохнет. Или бросит свою работу, удерет куда глаза глядят.
Закружилась голова, она заставила себя подняться и, ступая твердо, всей ступней, чтобы не упасть, вышла из комнаты.
...Держа мокрый узел и чемодан, Полина побрела вниз по Кузнецкому мосту, дрожа от ужасного предчувствия беды.
"Что стряслось? Почему решает Фигуровский? В комсомольском бюро говорили, что бесцветнее Фигуровского в университете не было. Косноязычная бездарь. Студенты называли его "мясником", "окороком". На его лекции ходили по жребию. Чтоб со стипендии не сняли. И "мясник" укрылся в министерстве? Теперь он, как стрелок в укрытии, может избавиться от любого. Даже самого талантливого. Он мстит университету?.."
По дороге в университет Полина зашла на Центральный телеграф, позвонила одной подруге, другой -- никого не застала. Хотела идти дальше, не было сил. Полина заглянула в соседний зал -- междугородных переговоров. Здесь теплее и стояли скамьи.
Забилась в угол, положив рядом вещи. Звучный, как колокол, голос вызывал: "Ленинград, восьмая кабина", "Днепропетровск, первая...", "Хабаровск...", "Мурманск...".
Пригревшись, она задремала и сразу же, как наяву, увидела красноватый камень Ингулецкого карьера. Она карабкается на него, падает, ее подгоняют, толкают, кто-то тянется к ее туфлям, бранит ее: "Рванина какая, доносила!.." Но все равно сдирает с ног рваные туфли. Она пригляделась: да это Фигуровский, корректный "окорок" в белой манишке. Зачем ему рваные туфли?..
Кто-то стоит на бугре, гладколицый, с белыми манжетами, глядит, как стреляют евреев. А стреляют свои, вместе учились.
Сзади скрипит что-то, ветер доносит знакомый голос:
~ ... в затылок. Разрывными. Не знаете, что ли?
Грохнуло железом, ее затрясло. Полина открыла глаза. Оказывается, ее будила уборщица. Она убирала щеткой на длинной ручке каменный пол, Полинины вещи ей мешали.
...Полина притащилась на факультет с узлом и чемоданом в руках и, постояв в нерешительности, прошла, пошатываясь, в комсомольское бюро.
Сизый дымок тянется от приоткрытой двери. Значит, есть кто-то. Счастье какое!
Увидели ребята Полину, кинулись к ней. Что случилось?
Деловито потрогали горячий лоб. Достали электроплитку, чтоб подсушила расползшиеся туфли. Принесли кипятку. Сунули бутерброд и на всякий случай аспирин. Оставили ночевать в комсомольском бюро на клеенчатом, истертом, с торчащей пружиной "комсомольском диване", как его называли: на этот диван, по обыкновению, усаживали вызванных.
К утру перемоглась, хотя голова еще кружилась. Придерживаясь за стену, прошла в лабораторию.
...Тот, кто уходил из комсомольского бюро последним, по обыкновению, заносил ей ключ, Полина, прихватив домашнее лоскутное одеяло, шла спать.
Она ночевала в комсомольском бюро на стареньком диване вот уже второй месяц.
Однажды в студенческой столовой Полина поймала себя на том, что пожирает глазами недоеденную картошку в миске на соседнем столе. Бросилась из столовой прочь, как будто в спину ей улюлюкали.
Была бы московская прописка, все стало бы проще. Ушла б на химзавод, пока решают. Но на Карповском даже разговаривать не стали: мало ли кто у нас раньше работал! Где прописка? Может, вы из лагеря.
Ребята хотели устроить ее в студенческом общежитии. Не вышло: комендант общежития неохотно замечал разбитые стекла или засоры канализации, но с рвением занимался вылавливанием непрописанных.
От одного берега оттолкнулась, к другому не пристала.
Единственная твердая почва, которая еще оставалась под ногами,-- это лаборатория нефтехимии; уставленный трехгорлыми колбами стол, где весь этот месяц Полина исследовала новое вещество. Здесь привычно пахло непредельными углеводородами, и не было запахов роднее и бодрее, чем эти, говорят, противные для чужих резкие запахи.
Полина трудилась до полуночи, пока дежурный не закрывал газ и воду. Какое счастье, когда получала препарат, которого до нее на земле не было, прозрачный, как слезы. Какие тайны он хранил? Что подарит миру?
Наконец из Широкого пришло долгожданное письмо. Нина Полуянова писала, что райком партии выслал в министерство сведения о гибели Полининых родителей еще месяц назад. По запросу. "У нас был процесс над полицаями. На процессе говорили, что батя твой сказал полицаю, который отказался в него стрелять, что верит в твою жизнь, верит в нашу победу. Любке Мухиной дали восемь лет. Она многих выдала..."
В конверт была вложена выписка из "Акта комиссии по расследованию немецко-фашистских злодеяний". Обычный листочек, вырванный из школьной тетради. С печатью Широкского райкома партии.
Ученый секретарь факультета Михаил Алексеевич Прокофьев отвез выписку в министерство; вернулся мрачный, сказал Полине жестко:
-- Работай! Еще раз поеду и еще раз, пока не пробьем.
Она поглядела вслед ему. Он ступал твердым хозяйским шагом, широкоплечий, в синем кителе флотского офицера; в Прокофьеве чувствовалась сила, которой у нее уже не было.
"Весь факультет поднялся. И как головой о стенку..."
Но стенка начала поддаваться. За месяц утвердили еще троих, в том числе и Алика-гениалика.
За бортом оставалась лишь она. Подошли Октябрьские праздники. Полину назначили дежурить, вручили ключи от лабораторий. На демонстрацию идти не в чем.
Она смотрела на красные транспаранты, плывущие под окном, и плакала от обиды.