А Любка Мухина? Ведь это ее бабка, когда петлюровцы в девятнадцатом ворвались в село, встала в наших дверях и сказала: "Тиф..." И спасла всех. А сама Любка Мухина...
Говорила она с ней серьезно? Хоть когда-нибудь. Ведь не только по деревьям вместе лазали. И в лапту играли. Говорила? И -- вспомнила.
... Единственный дом, где было много книг и где можно было их брать, как в библиотеке, был дом Гринберга, секретаря Широкского райкома. Когда-то их дома были рядом, забор в забор.
Комнаты у Гринбергов - не заставленные, ни цветов в горшках, ни половиков, ни сундуков. Пустая городская квартира. Только по стенам -книжные полки.
По другую сторону улицы жил Степан Масляный, один из руководителей Ингулецкого рудника. Масляный был огромным медлительным добрым дядьком.
Полинке родители помогали учиться только в младших классах. Потом уж не могли. Она бегала к Масляному, и тот никогда не отказывал. Увидит Полиику, улыбнется в свои пушистые запорожские усы.
Но было селе человека, который бы не уважал Гринберга и Масляного
В 1937 году их в одну ночь забрали. И Гринберга, и Масляного.
У Полины в тот день голова кругом пошла. Ошибка. Конечно, ошибка...
Как-то приехал в село Григорий Петровский, самая большая власть на Украине. Открывать школу-интернат. Всех их, босоногих, от школы отогнали. Наконец подкатила машина. Пыльная. Дребезжащая. Из нее вышел плотный седоватый старик, сказал усталым голосом, чтоб впустили во двор всю босоногую детвору, которая толпилась за забором.
Он остался в памяти добрым дедушкой, а потом вдруг объявили в школе, что он - пособник врагов народа.
Тогда-то они шептались с Любкой в саду. Полина и верила, и поверить не могла, что все - враги. А Любке, оказывается, все было ясно. Она сказала, хрустя антоновкой:
-- Ты что, не видишь, кого сажают? Батьку твоего не берут. И моего. Почему? Взять у нас нечего. У Гринберга вон книги. На тысячи. Небось раскулачил кого... У Петровского - еще больше. Масляный-богач. Два велосипеда. И сам ездит на рудник, и дочке купил - особый, дамский. Кто наверху, тот и грабастает. Мое -- мое, и твое -- мое"... С нами небось не делятся...
Полине отчетливо вспомнился этот разговор, даже Любкины подсчеты, у кого сколько было имущества...
... Полина почувствовала -- на сыром сидит. Озябла сразу. Но не поднялась.
... Мать отдала Мухиным все, что было из вещей. На сохранение. Неужели из-за пальто? Из-за платка? Из-за зеленой скатерти, в которую заворачивают фрицевского... Из-за тряпья?!"
Что же такое "Звильнена Украина"? "Мое -- мое, и твое -- мое?!"
На обратном пути, на спуске, дядька Андрий придерживал Полину за руку. Притомилась девонька. Ноги не идут.
...Перед самым отъездом подсохло, и удалось наконец добраться до вставшей на дыбы рудной земли, где были братские могилы. Снова привели мальчишки. И дядька Андрий.
Пришли с лопатами. Карабкались, поддерживая друг друга, цепляясь за обгорелые сучья.
Похоже, после освобождения здесь никого не было. Валяются вокруг гильзы -- тусклые, ржавые. Зеленые немецкие фляжки.
Полина вскрикнула: увидела торчащие из-под земли почернелые кости. Даже не закапывали?
Стали кромсать лопатами сухую, неподатливую землю, забросали могилу. Двинулись дальше.
Новый широкский председатель райисполкома Доценко -- на его спине немцы звезды вырезали - обещал памятник тут воздвигнуть. Выполнит?
Могилу матери дядька Андрий так и не смог найти. Мальчишки обнаружили.
"Мамочка-мамочка!" Полинка упала на колени.
Дядька Андрий положил ей руку на плечо: - Дальше! Дальше! А то не вернемся засветло. По рыже-красной, вывороченной из глубины земле нашли могилу отца и Фимочки.
Могилу как закидали наспех, так и осталась. Вытоптанной, незаросшей. Словно ничего уж не приживалось на этой багровой земле.
А вокруг чернозем. Весь перевороченный. Черными глыбами. В воронках стоит вода. Страшная земля.
Могила на самом склоне карьера. Полинка поднялась к ней по каменистой рудной осыпи -- сердце билось где-то у горла...
-- Вы идите! -- сказала она провожатым.- Я тут останусь до утра. До поезда!
Дядька Андрий запротестовал, походил вокруг. Начало смеркаться, и он не оставаться же на ночь - ушел нехотя и увел мальчишек.
Полинка лежала, прижавшись лбом к каменистой земле, слизывая языком соль с опухших, потрескавшихся губ. В ушах только одно осталось. Голос брата. Повторяет и повторяет он своим чистым голоском:
"Не могу дождаться той минуты, когда... выйду тебя встречать..."
Хочет он еще что-то крикнуть, тянется к ней и-- не может...
" За что?"
И снова, будто наяву, видела брата -- лобастого, тихого, учтивого.
"Бог перепутал",-- говорила мать. Оборванные яблони, разодранные колени - дочь. Тишина в доме, девичья приветливость - брат, Фимочка. Не терпит конфет -- дочь; сластена -- Фимочка...
-- Бог перепутал! -- вырвалось у Полинки.-- Перепутал!
Ей лежать здесь, а не ему, мальчонке...
Быстро темнело; в мертвой степи звучало протяжное: "Бог перепутал! Пе-ре-путал..." Она почувствовала дурноту.
Сверху зашуршали камни, посыпались на нее. Вскочила испуганно. Вгляделась. Переступает босыми ногами Юра Мухин, рубашка вытянулась из штанов, лицо белее мела.
- Тетечка Полина! Тетечка Полина! Важко тут. Пидемо... -- Ты откуда здесь?
Оказывается, дошел со всеми до села, а потом вернулся. Зубами выстукивает:
- Т-тетечка Полина!
П-пидемо... Как удалось им выбраться?
Перешли вброд, сбивая ноги, Ингулец и тогда лишь остановились, дрожа от холода и прислушиваясь.
Здесь, на пологом берегу, до войны Полина вместе со всей школой разбивала парк". Рыхлили землю для клумб. Понатыкали прутиков и ушли, не очень веря в то, что примутся.
И вот слышно: шумит, как в бору. По весеннему пахнет кленом, топольками. И шумит, шумит в ночи. Принялись топольки.
Часть вторая
"Вынос хоругви"
" Сто раз ты заглядывал
смерти в глаза.
Ничего ты не знаешь
о жизни."
Аполлинер.
Глава первая.
Возле общежития Полину ждал длинный Владислав, ее Владя, "Полинкина жердина", как окрестили его на Стромынке. Он высматривал подходивших, перебирая от холода журавлиными ногами; в выходном широком галстуке из черного крепа, который скрадывал его длинную шею.
Он бросился к Полине, схватил ее чемоданчик, сетуя на то, что не прислала телеграмму. Она кивнула благодарно, начисто забыв о разговоре, который был у них две недели назад; а когда он взял ее за холодные руки, она уткнулась ему в грудь и застонала сквозь зубы.934"
Владя накормил ее домашним яблочным пирогом, дал люминала, который был всегда при нем в спичечной коробке
Полина приняла двойную дозу снотворного и заснула, не отняв руки, которую держал Владя.
Утром она поднялась вместе со всеми, собрала обернутые газетной бумагой учебники и поспешила в университет.
Первокурсницей Полина любила прибегать в актовыйзал университета, когда в нем было еще пусто и свежо, а акустика по утрам -- как в храме, где хочется самому господу Богу крикнуть: "Ау!"
Полина располагалась у окна. Отсюда был виден весь зал, старинный университетский зал, с лепниной XVIII века и торжественным маршем коринфских колонн, которые несли на себе дворцовый потолок,- обычно весь день ее не покидала радость сопричастности к чему-то значительному и высокому. Это был праздник -- заниматься в актовом зале.
Из огромного окна открывался вид на просторы Манежной площади, где под Новый год ставили самую большую елку, какую только можно было сыскать в подмосковном лесу, и долго, почти всю зимнюю сессию, не прекращалось под окнами торжество.
И сейчас Полина по привычке прошла за свой столик у окна и... почувствовала, что здесь ей не заниматься.
То и дело возле нее останавливались. Однокурсник всплеснул руками: "Сколько лет, сколько зим!" Другой влез со своим анекдотом и возмутился тем, что Полина даже не улыбнулась: "У тебя нет чувства юмора!"
И шелест шин на Манежной площади, и легкий скрип шагов, и даже шорохи-шепоты читальни -все, что раньше успокаивало, как успокаивает морской прибой, теперь било в виски. А тут еще стекла звенели. Салют над Кремлем. Полина обернулась к окну. Какое счастье -- салют! Еще город освободили.
Но в красных, синих и зеленых праздничных огнях виделся - и это уже навсегда -- отсвет мартовского салюта, когда советские войска освободили город Кривой Рог.
Неверными руками Полина собрала книги, конспекты.
В коридоре поблескивала кафелем голландская печь. Возле нее грелись, обмениваясь новостями, студенты. Этот "гайд-парк" у голландки почти пробежала. Забиться куда-нибудь! Хоть в подвал, хоть в темную каморку. Только чтоб тишина вокруг. Только чтоб тишина.
Подруги помогли ей добрести до общежития, уложили на койку, и вот уже несколько суток она лежите открытыми глазами. Сна нет. Полина отстраняет еду. И не говорит ни слова, глядя на всех остановившимися серыми глазами, как дед, которого однажды повесили петлюровцы, а потом односельчане вынули из петли... Подруга позвонила Владе. Он примчался всполошенный, вызвал врача. Пришел тихий, грустный старик исказал, что девушке нужна тишина.
-- Угол бы ей достать. Хоть чулан. Владя куда-то пропал, а вернувшись, решительно предложил Полине собираться. Они поедут к нему. Полине выделяется комната, в которую без стука никто не войдет...
Полина улыбнулась его решительному тону, спросила без обычной иронии, устало: -- К маме ездил... упрашивать?
Помедлив, он кивнул. Полина повернулась лицом к стене. .
..Комнату удалось снять лишь к зиме. Спасибо московскому дяде, отыскал. Владя перевез туда солдатские валенки, заштопанное на локтях платье и стопу учебников.
Комната была на отшибе, в селе Алексеевском, в деревянной сторожке, вросшей в землю.
Здесь не было ни радио, ни часов. Лучше не придумать, если б не подыматься в шесть утра. Через день Полину будил сосед. Он работала трамвайном депо. В шесть утра, уходя, стучал кулаком в дверь.
На следующую ночь Полина почти не смыкала глаз: она по-прежнему и училась и работала, а на работу опоздаешь -- под суд. По всем правилам военного времени. Ночью выскакивала на неосвещенную улицу, спрашивала у прохожих, который час. Если не скрипели где-либо шаги, только крыша погромыхивала железными листами -- бежала, скользя по насту, целую остановку до села Алексеевского, где горели на улице, как далекий маяк. круглые электрические часы.
И так всю зиму, пока Владя не узнал об этом и не притащил будильник. Будильник тикал только лежа на боку и не звонил, а дребезжал, как консервная банка.
Но, оказывается, какое это счастье -- дребезжащий будильник!
Когда в крещенские морозы замерзла колонка, за водой приходилось брести, утопая в снегу, на кладбище, где ледяной горой высился колодец.
Полина смертельно боялась кладбища. Топила снег, только бы не идти туда.
Как-то перед сном она взяла толстую тетрадь в клеенчатых корочках и записала вдруг:
"С девяти утра до одиннадцати вечера просидела в университетской читальне, в углу, спиной к залу, готовила курс органики. И завтра день нелегче. Я измучена, даже есть не могу, хотя с утра во рту ни маковой росинки. Работаю до дикой усталости, мамочка..." Вывела машинально "мамочка" и только тогда поняла, что взялась за письмо домой.
Упала на кровать. К утру подушку хоть выжми. И вдруг сами собой, как к верующему молитва, пришли стихи Шевченко:
О, Боже мий мылый, За що ты караешь Сыротыну...
Полина все время возвращалась к ним, о чем бы ни думала:
А я полечу высоко, высоко
За сыние хмары,
Немае там власти,
Немае там кары.
К весне она совсем слегла. Тихо насвистывающий какую-то мелодию юный врач "скорой помощи" (Полина свалилась на улице, возле дома) исписал целую страницу. И фурункулез от недоедания, и грипп, перенесенный на ногах, и воспаление связок, и бог знает что еще. Когда он ушел, кинув со студенческой живостью "оревуар" и оставив на столе горку рецептов, на которые нет и не будет денег, Полина вынула из-под подушки тетрадку и записала самым мелким почерком, непостижимым чужому:
"Мамочка моя любимая, за что мне такое? Как в костер бросили. Жжет руки, ноги. И нет спасения от огня. Сегодня заплакала от физической боли этого со мной еще никогда не случалось. На это я не имею права".
" ..Готовлю завтрак. Больше не могу видеть сухарей. Целую неделю питалась ими. Я решила: хватит болеть, и все! Некогда! Говорю себе, что я просто ленивая девчонка, что должна встать, убрать комнату, постелить постель. Надоела грязь. К тому же проверю свои силы - и сяду заниматься".
Пошарила в шкафу. Кончились продукты, деньги. А кому скажешь, что пора отоварить карточку, что не в силах сидеть в читальне, особенно когда кто-то рядом хрустит сухарем или яблоком?
Надо молчать. И не отставать от своей студенческой группы. Кому какое дело, что одна только езда в село Алексеевское и топка печки занимают полдня.
Боже, как хотелось встретить человека, который бы понимал! Без слов, без жалоб. Полина снова потянулась к тетради. "Вот уж не думала, что самым большим несчастьем станут праздники. Как я их ненавижу! Никогда столько не реву, как в праздники. Нет, меня не забыли. У меня хорошие подруги. Приглашают в семьи, но это еще больше расстраивает.
В праздники я стираю, мою полы. Специально оставляю все на праздники, чтобы было дел по горло".
Полина взглянула на будильник. Владя обещал заехать.
Выскребла из печурки пепел, отправилась за углем, больная нога подвернулась, и Полина упала. Как набрала уголь, понять не могла. Кое-как растопила печку. Вытряхнула украинский домашний половичок. Открыла форточку .Чисто стало, свежо. И почувствовала, что вот-вот свалится.
Присела на край табурета, затем пошла по воду. Подмела кухоньку и тогда лишь села за книги.
Подумала внезапно: прикати Владя с грузовиком, да покидай в кузов барахлишко, да возьми ее на руки - хватило бы сил отказаться? От городского уюта. От заботы. Домашних пирогов. От трогательной суеты Влади. Кто это сказал о нем: большой, а без гармошки?
Примчался Владя в каплях дождя -- сама свежесть, принес авоську картошки: "Мама прислала!" Потоптался в дверях и ушел, застенчиво пятясь.
И в эту ночь, и в следующую Полине снился дом в Широком, весь в сирени и в левкоях, мама. отец, Фимочка. Вдвоем с братом они несли большое ведро из кладбищенского колодца; Полина склонилась набок, чтоб на брата не плескалась вода, и услышала его добрый голос: "Ну и трус ты, Полинка. Кто же боится кладбища? Это -- дом наш".
Открыла Полина глаза - чисто выбеленные голые стены сторожки. Потянулась к тетради, без которой уже и жить не могла.
"...Мальчик мой? Тихоня, умница, жизнь моя. Разве знали мы, родной, что нас постигнет? И так тянет меня на Украину! Домой! На той неделе тебе, братик мой единственный, исполнится 18. Родной, любимый мой! Как я плачу над участью, постигшей тебя, сколько ночей я провожу с мыслью о тебе, как я люблю тебя, мой маленький, мой несчастный мальчик!"
День рождения Фимы совпал с главным экзаменом года. И не только года. Органика. Органическая химия. Нечто вроде студенческой конфирмации. Всегда весной она. А тут, как на грех, перенесли.
И, говорят, придет принимать сам академик Казанский. Не дай бог!
Кто это сказал: насколько Зелинский мягок, настолько Казанский крут? Спрашивает не по билету...
Полина перебрала имена будущих экзаменаторов. Профессора Платэ она не боится, хотя он дотошнее всех. Даже профессору Шуйкину сдаст, хотя от этого хитрюги добра не жди. Только бы не к Казанскому!
Ночи, казалось, конца не будет. Мучила растянутая нога. Перемоглась бы, но стало рвать надкостницу. А когда все болит, тут уж не до химии.
Неделю назад учила "взрывчатые вещества", очень простой курс, сплошная зубрежка, и тогда еще выяснилось, что это для нее самое ужасное. Память стала как сито. Ничего не держится. И все после Широкого. Раньше так не было. Неужели жизнь отшвырнет?... Экзамены принимали в ассистентской комнате при большой химической аудитории. Батареи там не работали. Вдоль стен расставлены лабораторные столы, возле них высокие табуреты, как плахи.
Лобное место.
Гуськом прошествовали экзаменаторы в длинных черных халатах, невозмутимые и отрешенные в своей высокой замкнутости. Судьи.
Высший химический суд, приговоры которого обжалованию не подлежат, сдержанно кивнул Полине. А заведующий практикумом профессор Юрьев даже приостановился, нарушив всю торжественность прохода.
Полина ждала у дверей, прижавшись лопатками к стене.
Вбежал по лестнице высокий, поджарый Альфред Феликсович Платэ, ее руководитель. Огляделся вокруг порывисто, отчего его портфель, запертый на один замок, совершил полный круг. Отыскал быстрыми смеющимися глазами Полину, сказал ей вполголоса, со всей своей природной галльской живостью:
-- Сосредоточьтесь, Полин! Не спешите. На все про все: "Разрешите подумать".- И шагнул к двери, торопливо запахивая пиджак на полосато-красной душегрейке и расправляя плечи, чтоб стать таким же грозным, как и все.
Простучал палкой, прихрамывая, тихий, неприметный доцент Силаев, шепнул ей: -Садись ко мне отвечать! Тс-с!
Прошествовал академик Казанский. Бесстрастное лицо. Сатанинская улыбка. И головы не повернул.
В другом конце коридора показался Владя. Хотел спрятаться, но каково прятаться, когда ты на голову выше всех. Он пошептался о чем-то с Аликом, Аликом-гениаликом, как его называли на курсе, и Алик, быстро взглянув на Полину, закивал торопливо: мол, конечно, в обиду не дадим.
"Хорош у меня видик, наверное",- уязвленно подумала Полина и, оттолкнувшись плечом от стены, вошла в аудиторию твердым шагом.
В аудитории мрачновато, пахнет ржавой селедкой, - видно, после опытов с аминами. И, кажется, сероводородом.
И экзаменаторы по углам на высоких табуретах - двенадцать апостолов. И еще улыбаются.
Альфред Феликсович Платэ сделал знак рукой: "Спокойнее, спокойнее, Полин". Доцент Силаев, тот уж без всякого стеснения, явственным шепотом: Сейчас, сейчас я тебя вызову. Полина чувствовала: у нее горят щеки. У профессора Платэ пока никого, он снова махнул рукой Полине: давайте!
Она качнула головой, только сейчас понимая, со страхом и грустью, что не будет сдавать ни Платэ, ни Силаеву. Зачем они так?
Но... не слыхал о ее существовании только один - единственный экзаменатор. Академик Казанский. "К нему?! Мамочка моя!"
Вот от Силаева ушла студентка, он вытянул шею: "Готова?"
Полина опустила голову, не замечая ни жестов, ни взглядов, полных доброты.
Она сидела так, с опущенной на грудь головой, пока не освободился стул у академика Казанского. Поднялась. Но ее опередили. Возле Казанского уже пыхтящий добродушный Алик-гениалик.
И она продолжала сидеть, подавляя в себе острое желание пойти к тихому Силаеву и даже к профессору Шуйкину, на круглом азиатском лице которого блуждала улыбка.
Когда появилось место у Альфреда Феликсовича Платэ, Полине хотелось уж не просто идти, а бежать к нему, чтоб не успели занять стул.
"Ну и трус ты, Полинка... - словно бы услышала она мальчишеский голос.Ну и трус" И осталась недвижной.
Альфред Феликсович Платэ встал неторопливо, как бы разминаясь, шагнул к ней, посмотрел на формулы, которые она выводила на листочке. Переглянулся с Силаевым, недоуменно пожимая плечами.
...Когда Полина приближалась к академику Казанскому, у нее кружилась голова. Она заметила только красно-полосатую душегрейку Платэ, который делал успокоительные знаки.
Академик Казанский сидел на почетном месте. За длинным лабораторным столом. Замкнутый, отчужденно сухой. Губы нитяные, как, говорят, у всех недобрых людей. И улыбнулся тоже суховато, даже иронически. "Дура ты набитая,- словно говорила уязвленной Полине эта улыбка.- Деревенщина".
Полина зябко повела плечами. "Ну и трус ты, Полинка, ну и трус..."
Казанский взял тонкой белой рукой ее листок с формулами, мельком взглянул на них, отложил в сторону: мол, знаете, и ладно. Поговорим о том, чего не знаете.
-Напишите бекмановскую перегруппировку... Полина зажмурилась в панике. Ничего не помнит. Ни единой формулы. Перед глазами точно снежная целина. -Разрешите подумать?
-Казанский взглянул на нее поверх очков, сказал добродушным тоном: - Но недолго.
Полина напряженнейшим усилием, так вытаскивают из колодца полное ведро воды, вытянула откуда-то из глубины ослабевшей памяти цепь разворачивающихся формул, может быть, самое трудное для нее в университетском курсе. С нажимом, так, что трещало перо, разбросала по листку стрелки движения формул.
Заметила боковым зрением, Альфред Феликсович Платэ встревоженно глядел на нее, перестав спрашивать студента, который сидел перед ним. "Родные вы люди..."
Пока Полина медленно поясняла, Казанский оглядел ее листочек со всех сторон и отложил в сторону; спросил, как если бы все начинал сначала:
-А теперь напишите...
-Разрешите подумать,-- сдавленным тоном произнесла Полина, выслушав вопрос. 1102"
Казанский хмыкнул: "Гм". Этого оказалось достаточно, чтобы Полина мысленно собралась и ответила сразу.
После следующего "разрешите подумать" Казанский поднялся и прошелся возле стола. У всех экзаменаторов сменились студенты, а академик Казанский все еще не отпускал девушку, которая будто специально злила его своим меланхоличным, надо не надо, "разрешите подумать".
Деликатнейший Казанский поглядел на студентку поверх стекол. И, промокнув высоколобую голову платком, поставил студентке жирную четверку.
-- Я ему все ответила,-- всхлипывала Полина, сидя в коридоре на лестничной ступеньке, -- кто возьмет меня на органику с четверкой.
-- Ура! - закричали в один голос Владя и Алик-гениалик. И даже руками развели для убедительности.
Полина взглянула на них и невольно улыбнулась. Пат и Паташон.
-- Знаешь, кто имел четверку по органике? -- воскликнул Владя, пригибаясь к Полине. - Академик Зелинский. Сам! Четверка по органике для химика -- это все равно что дрожание икр у Наполеона перед сражением. Великий признак. Алик, ребята, поклянитесь, что я не вру.
И вся группа, как один человек, пошла в клятвопреступники.
Владя подал Полине руку, помог ей встать и потянул ее вниз по лестнице.
- Побежали!
- Да что с тобой? Куда?
- Ко мне! Нас ждут обедать... Они выбежали из университетского двора, держась за руки. Владя остановил такси, и спустя несколько минут они входили в новый дом на улице Горького.
Стол уже был накрыт и сервирован так, словно ожидался дипломатический прием. Накрахмаленные салфетки стояли у тарелочек голубями, казалось, подойди к ним -- упорхнут.
И картины по стенам в золотых рамах на библейские сюжеты изображали порхание толстеньких ангелов; Брюллов, кажется?
И даже мать Влади, дородная белолицая дама с крупным ожерельем желудевого цвета, преподаватель философии, вышла к ним какой-то пританцовывающей, будто порхающей походкой.
Только хрустальные рюмки стояли прочно. Даже позванивали от шагов, не шевелясь. Они были такими же длинношеими, как Владя и как отец
Влади, который вышел к столу, улыбаясь и бася добродушно:
-- У нас, когда я учился, говорили: сопромат сдал -- жениться можно. Органика приравнивается к сопромату, да?
Никогда Полина не ела такого душистого гуся, никогда не пробовала соуса ткемали, от которого горело по рту. Полина отказалась было от грузинского вина, но мать Влади сказала, понизив голос, что именно это вино любит сам... Как же не попробовать!
Когда наконец справились с кофе глясе, мать Влади, обняв Полину за плечи и сострадательно ощупав пальцами ее худые, выпирающие ключицы, повела в комнату, где, сказала, Полина может чувствовать себя как дома.
- Милочка моя! -- воскликнула она, и глаза ее увлажнились.- Вам пришлось столько перенести. Теперь живите -- не тужите. Все к вашим услугам. Вся Москва.
Когда Полина уходила и отец Влади помогал ей надеть подбитое ветром пальто, она услыхала сочувственный шепот матери Влади:
- Владь, почему у Полиночки погибли родители? Они были военными?
-- Они были евреями, -- помедлив, ответил Владя.
Полина увидела, как у матери Влади вытянулось лицо.
... Владя догнал Полину только у трамвайной остановки. Полина прыгнула в отходивший автобус, не взглянув на его номер; дверь захлопнулась, Владя бежал за ускорявшей движение машиной, стуча кулаком по прозрачной двери и крича в страхе: -- Полина! Полина! По-олинка!
Глава вторая
Вечером в сторожке грохнула дверь, заскрипели половицы. Ввалился московский дядя, заиндевевший, с букетиком подснежников в одной руке и кулечком из газеты -- в другой. Полина уткнулась в мокрый каракуль дядиного воротника. Какое счастье!
Дядя разделся и, по обыкновению, сделал ревизию ее запасов. Осталась ли у нее хоть какая-нибудь еда? Сама ничего не попросит. Уж он этот вреднющий характер Забежанских знает. Сам такой. Слазил в кухонный шкафчик, пошарил по полкам. Лишь в банке пшено на донышке. И немного овсянки. Высыпал в пустую сахарницу полкило песку. Не помешает.
Полина взялась за чайник, дядя остановил ее.
-- Идем, Полюшка! Нас ждут.
Полина поцеловала его и попросила не уезжать.
-- Фимочке сегодня восемнадцать, Посидим...
Дядя был угольщиком, всю юность проработал в шахте, и глаза у него были угольные, спокойные, добрые. Мамины глаза. И с таким же острым антрацитным блеском, как у нее. Только хитреца была в них не мамочкина. Собственная.
Дядя прикрыл глаза ладонью, постоял так, покачиваясь, сказал по-прежнему решительно:
Говорила она с ней серьезно? Хоть когда-нибудь. Ведь не только по деревьям вместе лазали. И в лапту играли. Говорила? И -- вспомнила.
... Единственный дом, где было много книг и где можно было их брать, как в библиотеке, был дом Гринберга, секретаря Широкского райкома. Когда-то их дома были рядом, забор в забор.
Комнаты у Гринбергов - не заставленные, ни цветов в горшках, ни половиков, ни сундуков. Пустая городская квартира. Только по стенам -книжные полки.
По другую сторону улицы жил Степан Масляный, один из руководителей Ингулецкого рудника. Масляный был огромным медлительным добрым дядьком.
Полинке родители помогали учиться только в младших классах. Потом уж не могли. Она бегала к Масляному, и тот никогда не отказывал. Увидит Полиику, улыбнется в свои пушистые запорожские усы.
Но было селе человека, который бы не уважал Гринберга и Масляного
В 1937 году их в одну ночь забрали. И Гринберга, и Масляного.
У Полины в тот день голова кругом пошла. Ошибка. Конечно, ошибка...
Как-то приехал в село Григорий Петровский, самая большая власть на Украине. Открывать школу-интернат. Всех их, босоногих, от школы отогнали. Наконец подкатила машина. Пыльная. Дребезжащая. Из нее вышел плотный седоватый старик, сказал усталым голосом, чтоб впустили во двор всю босоногую детвору, которая толпилась за забором.
Он остался в памяти добрым дедушкой, а потом вдруг объявили в школе, что он - пособник врагов народа.
Тогда-то они шептались с Любкой в саду. Полина и верила, и поверить не могла, что все - враги. А Любке, оказывается, все было ясно. Она сказала, хрустя антоновкой:
-- Ты что, не видишь, кого сажают? Батьку твоего не берут. И моего. Почему? Взять у нас нечего. У Гринберга вон книги. На тысячи. Небось раскулачил кого... У Петровского - еще больше. Масляный-богач. Два велосипеда. И сам ездит на рудник, и дочке купил - особый, дамский. Кто наверху, тот и грабастает. Мое -- мое, и твое -- мое"... С нами небось не делятся...
Полине отчетливо вспомнился этот разговор, даже Любкины подсчеты, у кого сколько было имущества...
... Полина почувствовала -- на сыром сидит. Озябла сразу. Но не поднялась.
... Мать отдала Мухиным все, что было из вещей. На сохранение. Неужели из-за пальто? Из-за платка? Из-за зеленой скатерти, в которую заворачивают фрицевского... Из-за тряпья?!"
Что же такое "Звильнена Украина"? "Мое -- мое, и твое -- мое?!"
На обратном пути, на спуске, дядька Андрий придерживал Полину за руку. Притомилась девонька. Ноги не идут.
...Перед самым отъездом подсохло, и удалось наконец добраться до вставшей на дыбы рудной земли, где были братские могилы. Снова привели мальчишки. И дядька Андрий.
Пришли с лопатами. Карабкались, поддерживая друг друга, цепляясь за обгорелые сучья.
Похоже, после освобождения здесь никого не было. Валяются вокруг гильзы -- тусклые, ржавые. Зеленые немецкие фляжки.
Полина вскрикнула: увидела торчащие из-под земли почернелые кости. Даже не закапывали?
Стали кромсать лопатами сухую, неподатливую землю, забросали могилу. Двинулись дальше.
Новый широкский председатель райисполкома Доценко -- на его спине немцы звезды вырезали - обещал памятник тут воздвигнуть. Выполнит?
Могилу матери дядька Андрий так и не смог найти. Мальчишки обнаружили.
"Мамочка-мамочка!" Полинка упала на колени.
Дядька Андрий положил ей руку на плечо: - Дальше! Дальше! А то не вернемся засветло. По рыже-красной, вывороченной из глубины земле нашли могилу отца и Фимочки.
Могилу как закидали наспех, так и осталась. Вытоптанной, незаросшей. Словно ничего уж не приживалось на этой багровой земле.
А вокруг чернозем. Весь перевороченный. Черными глыбами. В воронках стоит вода. Страшная земля.
Могила на самом склоне карьера. Полинка поднялась к ней по каменистой рудной осыпи -- сердце билось где-то у горла...
-- Вы идите! -- сказала она провожатым.- Я тут останусь до утра. До поезда!
Дядька Андрий запротестовал, походил вокруг. Начало смеркаться, и он не оставаться же на ночь - ушел нехотя и увел мальчишек.
Полинка лежала, прижавшись лбом к каменистой земле, слизывая языком соль с опухших, потрескавшихся губ. В ушах только одно осталось. Голос брата. Повторяет и повторяет он своим чистым голоском:
"Не могу дождаться той минуты, когда... выйду тебя встречать..."
Хочет он еще что-то крикнуть, тянется к ней и-- не может...
" За что?"
И снова, будто наяву, видела брата -- лобастого, тихого, учтивого.
"Бог перепутал",-- говорила мать. Оборванные яблони, разодранные колени - дочь. Тишина в доме, девичья приветливость - брат, Фимочка. Не терпит конфет -- дочь; сластена -- Фимочка...
-- Бог перепутал! -- вырвалось у Полинки.-- Перепутал!
Ей лежать здесь, а не ему, мальчонке...
Быстро темнело; в мертвой степи звучало протяжное: "Бог перепутал! Пе-ре-путал..." Она почувствовала дурноту.
Сверху зашуршали камни, посыпались на нее. Вскочила испуганно. Вгляделась. Переступает босыми ногами Юра Мухин, рубашка вытянулась из штанов, лицо белее мела.
- Тетечка Полина! Тетечка Полина! Важко тут. Пидемо... -- Ты откуда здесь?
Оказывается, дошел со всеми до села, а потом вернулся. Зубами выстукивает:
- Т-тетечка Полина!
П-пидемо... Как удалось им выбраться?
Перешли вброд, сбивая ноги, Ингулец и тогда лишь остановились, дрожа от холода и прислушиваясь.
Здесь, на пологом берегу, до войны Полина вместе со всей школой разбивала парк". Рыхлили землю для клумб. Понатыкали прутиков и ушли, не очень веря в то, что примутся.
И вот слышно: шумит, как в бору. По весеннему пахнет кленом, топольками. И шумит, шумит в ночи. Принялись топольки.
Часть вторая
"Вынос хоругви"
" Сто раз ты заглядывал
смерти в глаза.
Ничего ты не знаешь
о жизни."
Аполлинер.
Глава первая.
Возле общежития Полину ждал длинный Владислав, ее Владя, "Полинкина жердина", как окрестили его на Стромынке. Он высматривал подходивших, перебирая от холода журавлиными ногами; в выходном широком галстуке из черного крепа, который скрадывал его длинную шею.
Он бросился к Полине, схватил ее чемоданчик, сетуя на то, что не прислала телеграмму. Она кивнула благодарно, начисто забыв о разговоре, который был у них две недели назад; а когда он взял ее за холодные руки, она уткнулась ему в грудь и застонала сквозь зубы.934"
Владя накормил ее домашним яблочным пирогом, дал люминала, который был всегда при нем в спичечной коробке
Полина приняла двойную дозу снотворного и заснула, не отняв руки, которую держал Владя.
Утром она поднялась вместе со всеми, собрала обернутые газетной бумагой учебники и поспешила в университет.
Первокурсницей Полина любила прибегать в актовыйзал университета, когда в нем было еще пусто и свежо, а акустика по утрам -- как в храме, где хочется самому господу Богу крикнуть: "Ау!"
Полина располагалась у окна. Отсюда был виден весь зал, старинный университетский зал, с лепниной XVIII века и торжественным маршем коринфских колонн, которые несли на себе дворцовый потолок,- обычно весь день ее не покидала радость сопричастности к чему-то значительному и высокому. Это был праздник -- заниматься в актовом зале.
Из огромного окна открывался вид на просторы Манежной площади, где под Новый год ставили самую большую елку, какую только можно было сыскать в подмосковном лесу, и долго, почти всю зимнюю сессию, не прекращалось под окнами торжество.
И сейчас Полина по привычке прошла за свой столик у окна и... почувствовала, что здесь ей не заниматься.
То и дело возле нее останавливались. Однокурсник всплеснул руками: "Сколько лет, сколько зим!" Другой влез со своим анекдотом и возмутился тем, что Полина даже не улыбнулась: "У тебя нет чувства юмора!"
И шелест шин на Манежной площади, и легкий скрип шагов, и даже шорохи-шепоты читальни -все, что раньше успокаивало, как успокаивает морской прибой, теперь било в виски. А тут еще стекла звенели. Салют над Кремлем. Полина обернулась к окну. Какое счастье -- салют! Еще город освободили.
Но в красных, синих и зеленых праздничных огнях виделся - и это уже навсегда -- отсвет мартовского салюта, когда советские войска освободили город Кривой Рог.
Неверными руками Полина собрала книги, конспекты.
В коридоре поблескивала кафелем голландская печь. Возле нее грелись, обмениваясь новостями, студенты. Этот "гайд-парк" у голландки почти пробежала. Забиться куда-нибудь! Хоть в подвал, хоть в темную каморку. Только чтоб тишина вокруг. Только чтоб тишина.
Подруги помогли ей добрести до общежития, уложили на койку, и вот уже несколько суток она лежите открытыми глазами. Сна нет. Полина отстраняет еду. И не говорит ни слова, глядя на всех остановившимися серыми глазами, как дед, которого однажды повесили петлюровцы, а потом односельчане вынули из петли... Подруга позвонила Владе. Он примчался всполошенный, вызвал врача. Пришел тихий, грустный старик исказал, что девушке нужна тишина.
-- Угол бы ей достать. Хоть чулан. Владя куда-то пропал, а вернувшись, решительно предложил Полине собираться. Они поедут к нему. Полине выделяется комната, в которую без стука никто не войдет...
Полина улыбнулась его решительному тону, спросила без обычной иронии, устало: -- К маме ездил... упрашивать?
Помедлив, он кивнул. Полина повернулась лицом к стене. .
..Комнату удалось снять лишь к зиме. Спасибо московскому дяде, отыскал. Владя перевез туда солдатские валенки, заштопанное на локтях платье и стопу учебников.
Комната была на отшибе, в селе Алексеевском, в деревянной сторожке, вросшей в землю.
Здесь не было ни радио, ни часов. Лучше не придумать, если б не подыматься в шесть утра. Через день Полину будил сосед. Он работала трамвайном депо. В шесть утра, уходя, стучал кулаком в дверь.
На следующую ночь Полина почти не смыкала глаз: она по-прежнему и училась и работала, а на работу опоздаешь -- под суд. По всем правилам военного времени. Ночью выскакивала на неосвещенную улицу, спрашивала у прохожих, который час. Если не скрипели где-либо шаги, только крыша погромыхивала железными листами -- бежала, скользя по насту, целую остановку до села Алексеевского, где горели на улице, как далекий маяк. круглые электрические часы.
И так всю зиму, пока Владя не узнал об этом и не притащил будильник. Будильник тикал только лежа на боку и не звонил, а дребезжал, как консервная банка.
Но, оказывается, какое это счастье -- дребезжащий будильник!
Когда в крещенские морозы замерзла колонка, за водой приходилось брести, утопая в снегу, на кладбище, где ледяной горой высился колодец.
Полина смертельно боялась кладбища. Топила снег, только бы не идти туда.
Как-то перед сном она взяла толстую тетрадь в клеенчатых корочках и записала вдруг:
"С девяти утра до одиннадцати вечера просидела в университетской читальне, в углу, спиной к залу, готовила курс органики. И завтра день нелегче. Я измучена, даже есть не могу, хотя с утра во рту ни маковой росинки. Работаю до дикой усталости, мамочка..." Вывела машинально "мамочка" и только тогда поняла, что взялась за письмо домой.
Упала на кровать. К утру подушку хоть выжми. И вдруг сами собой, как к верующему молитва, пришли стихи Шевченко:
О, Боже мий мылый, За що ты караешь Сыротыну...
Полина все время возвращалась к ним, о чем бы ни думала:
А я полечу высоко, высоко
За сыние хмары,
Немае там власти,
Немае там кары.
К весне она совсем слегла. Тихо насвистывающий какую-то мелодию юный врач "скорой помощи" (Полина свалилась на улице, возле дома) исписал целую страницу. И фурункулез от недоедания, и грипп, перенесенный на ногах, и воспаление связок, и бог знает что еще. Когда он ушел, кинув со студенческой живостью "оревуар" и оставив на столе горку рецептов, на которые нет и не будет денег, Полина вынула из-под подушки тетрадку и записала самым мелким почерком, непостижимым чужому:
"Мамочка моя любимая, за что мне такое? Как в костер бросили. Жжет руки, ноги. И нет спасения от огня. Сегодня заплакала от физической боли этого со мной еще никогда не случалось. На это я не имею права".
" ..Готовлю завтрак. Больше не могу видеть сухарей. Целую неделю питалась ими. Я решила: хватит болеть, и все! Некогда! Говорю себе, что я просто ленивая девчонка, что должна встать, убрать комнату, постелить постель. Надоела грязь. К тому же проверю свои силы - и сяду заниматься".
Пошарила в шкафу. Кончились продукты, деньги. А кому скажешь, что пора отоварить карточку, что не в силах сидеть в читальне, особенно когда кто-то рядом хрустит сухарем или яблоком?
Надо молчать. И не отставать от своей студенческой группы. Кому какое дело, что одна только езда в село Алексеевское и топка печки занимают полдня.
Боже, как хотелось встретить человека, который бы понимал! Без слов, без жалоб. Полина снова потянулась к тетради. "Вот уж не думала, что самым большим несчастьем станут праздники. Как я их ненавижу! Никогда столько не реву, как в праздники. Нет, меня не забыли. У меня хорошие подруги. Приглашают в семьи, но это еще больше расстраивает.
В праздники я стираю, мою полы. Специально оставляю все на праздники, чтобы было дел по горло".
Полина взглянула на будильник. Владя обещал заехать.
Выскребла из печурки пепел, отправилась за углем, больная нога подвернулась, и Полина упала. Как набрала уголь, понять не могла. Кое-как растопила печку. Вытряхнула украинский домашний половичок. Открыла форточку .Чисто стало, свежо. И почувствовала, что вот-вот свалится.
Присела на край табурета, затем пошла по воду. Подмела кухоньку и тогда лишь села за книги.
Подумала внезапно: прикати Владя с грузовиком, да покидай в кузов барахлишко, да возьми ее на руки - хватило бы сил отказаться? От городского уюта. От заботы. Домашних пирогов. От трогательной суеты Влади. Кто это сказал о нем: большой, а без гармошки?
Примчался Владя в каплях дождя -- сама свежесть, принес авоську картошки: "Мама прислала!" Потоптался в дверях и ушел, застенчиво пятясь.
И в эту ночь, и в следующую Полине снился дом в Широком, весь в сирени и в левкоях, мама. отец, Фимочка. Вдвоем с братом они несли большое ведро из кладбищенского колодца; Полина склонилась набок, чтоб на брата не плескалась вода, и услышала его добрый голос: "Ну и трус ты, Полинка. Кто же боится кладбища? Это -- дом наш".
Открыла Полина глаза - чисто выбеленные голые стены сторожки. Потянулась к тетради, без которой уже и жить не могла.
"...Мальчик мой? Тихоня, умница, жизнь моя. Разве знали мы, родной, что нас постигнет? И так тянет меня на Украину! Домой! На той неделе тебе, братик мой единственный, исполнится 18. Родной, любимый мой! Как я плачу над участью, постигшей тебя, сколько ночей я провожу с мыслью о тебе, как я люблю тебя, мой маленький, мой несчастный мальчик!"
День рождения Фимы совпал с главным экзаменом года. И не только года. Органика. Органическая химия. Нечто вроде студенческой конфирмации. Всегда весной она. А тут, как на грех, перенесли.
И, говорят, придет принимать сам академик Казанский. Не дай бог!
Кто это сказал: насколько Зелинский мягок, настолько Казанский крут? Спрашивает не по билету...
Полина перебрала имена будущих экзаменаторов. Профессора Платэ она не боится, хотя он дотошнее всех. Даже профессору Шуйкину сдаст, хотя от этого хитрюги добра не жди. Только бы не к Казанскому!
Ночи, казалось, конца не будет. Мучила растянутая нога. Перемоглась бы, но стало рвать надкостницу. А когда все болит, тут уж не до химии.
Неделю назад учила "взрывчатые вещества", очень простой курс, сплошная зубрежка, и тогда еще выяснилось, что это для нее самое ужасное. Память стала как сито. Ничего не держится. И все после Широкого. Раньше так не было. Неужели жизнь отшвырнет?... Экзамены принимали в ассистентской комнате при большой химической аудитории. Батареи там не работали. Вдоль стен расставлены лабораторные столы, возле них высокие табуреты, как плахи.
Лобное место.
Гуськом прошествовали экзаменаторы в длинных черных халатах, невозмутимые и отрешенные в своей высокой замкнутости. Судьи.
Высший химический суд, приговоры которого обжалованию не подлежат, сдержанно кивнул Полине. А заведующий практикумом профессор Юрьев даже приостановился, нарушив всю торжественность прохода.
Полина ждала у дверей, прижавшись лопатками к стене.
Вбежал по лестнице высокий, поджарый Альфред Феликсович Платэ, ее руководитель. Огляделся вокруг порывисто, отчего его портфель, запертый на один замок, совершил полный круг. Отыскал быстрыми смеющимися глазами Полину, сказал ей вполголоса, со всей своей природной галльской живостью:
-- Сосредоточьтесь, Полин! Не спешите. На все про все: "Разрешите подумать".- И шагнул к двери, торопливо запахивая пиджак на полосато-красной душегрейке и расправляя плечи, чтоб стать таким же грозным, как и все.
Простучал палкой, прихрамывая, тихий, неприметный доцент Силаев, шепнул ей: -Садись ко мне отвечать! Тс-с!
Прошествовал академик Казанский. Бесстрастное лицо. Сатанинская улыбка. И головы не повернул.
В другом конце коридора показался Владя. Хотел спрятаться, но каково прятаться, когда ты на голову выше всех. Он пошептался о чем-то с Аликом, Аликом-гениаликом, как его называли на курсе, и Алик, быстро взглянув на Полину, закивал торопливо: мол, конечно, в обиду не дадим.
"Хорош у меня видик, наверное",- уязвленно подумала Полина и, оттолкнувшись плечом от стены, вошла в аудиторию твердым шагом.
В аудитории мрачновато, пахнет ржавой селедкой, - видно, после опытов с аминами. И, кажется, сероводородом.
И экзаменаторы по углам на высоких табуретах - двенадцать апостолов. И еще улыбаются.
Альфред Феликсович Платэ сделал знак рукой: "Спокойнее, спокойнее, Полин". Доцент Силаев, тот уж без всякого стеснения, явственным шепотом: Сейчас, сейчас я тебя вызову. Полина чувствовала: у нее горят щеки. У профессора Платэ пока никого, он снова махнул рукой Полине: давайте!
Она качнула головой, только сейчас понимая, со страхом и грустью, что не будет сдавать ни Платэ, ни Силаеву. Зачем они так?
Но... не слыхал о ее существовании только один - единственный экзаменатор. Академик Казанский. "К нему?! Мамочка моя!"
Вот от Силаева ушла студентка, он вытянул шею: "Готова?"
Полина опустила голову, не замечая ни жестов, ни взглядов, полных доброты.
Она сидела так, с опущенной на грудь головой, пока не освободился стул у академика Казанского. Поднялась. Но ее опередили. Возле Казанского уже пыхтящий добродушный Алик-гениалик.
И она продолжала сидеть, подавляя в себе острое желание пойти к тихому Силаеву и даже к профессору Шуйкину, на круглом азиатском лице которого блуждала улыбка.
Когда появилось место у Альфреда Феликсовича Платэ, Полине хотелось уж не просто идти, а бежать к нему, чтоб не успели занять стул.
"Ну и трус ты, Полинка... - словно бы услышала она мальчишеский голос.Ну и трус" И осталась недвижной.
Альфред Феликсович Платэ встал неторопливо, как бы разминаясь, шагнул к ней, посмотрел на формулы, которые она выводила на листочке. Переглянулся с Силаевым, недоуменно пожимая плечами.
...Когда Полина приближалась к академику Казанскому, у нее кружилась голова. Она заметила только красно-полосатую душегрейку Платэ, который делал успокоительные знаки.
Академик Казанский сидел на почетном месте. За длинным лабораторным столом. Замкнутый, отчужденно сухой. Губы нитяные, как, говорят, у всех недобрых людей. И улыбнулся тоже суховато, даже иронически. "Дура ты набитая,- словно говорила уязвленной Полине эта улыбка.- Деревенщина".
Полина зябко повела плечами. "Ну и трус ты, Полинка, ну и трус..."
Казанский взял тонкой белой рукой ее листок с формулами, мельком взглянул на них, отложил в сторону: мол, знаете, и ладно. Поговорим о том, чего не знаете.
-Напишите бекмановскую перегруппировку... Полина зажмурилась в панике. Ничего не помнит. Ни единой формулы. Перед глазами точно снежная целина. -Разрешите подумать?
-Казанский взглянул на нее поверх очков, сказал добродушным тоном: - Но недолго.
Полина напряженнейшим усилием, так вытаскивают из колодца полное ведро воды, вытянула откуда-то из глубины ослабевшей памяти цепь разворачивающихся формул, может быть, самое трудное для нее в университетском курсе. С нажимом, так, что трещало перо, разбросала по листку стрелки движения формул.
Заметила боковым зрением, Альфред Феликсович Платэ встревоженно глядел на нее, перестав спрашивать студента, который сидел перед ним. "Родные вы люди..."
Пока Полина медленно поясняла, Казанский оглядел ее листочек со всех сторон и отложил в сторону; спросил, как если бы все начинал сначала:
-А теперь напишите...
-Разрешите подумать,-- сдавленным тоном произнесла Полина, выслушав вопрос. 1102"
Казанский хмыкнул: "Гм". Этого оказалось достаточно, чтобы Полина мысленно собралась и ответила сразу.
После следующего "разрешите подумать" Казанский поднялся и прошелся возле стола. У всех экзаменаторов сменились студенты, а академик Казанский все еще не отпускал девушку, которая будто специально злила его своим меланхоличным, надо не надо, "разрешите подумать".
Деликатнейший Казанский поглядел на студентку поверх стекол. И, промокнув высоколобую голову платком, поставил студентке жирную четверку.
-- Я ему все ответила,-- всхлипывала Полина, сидя в коридоре на лестничной ступеньке, -- кто возьмет меня на органику с четверкой.
-- Ура! - закричали в один голос Владя и Алик-гениалик. И даже руками развели для убедительности.
Полина взглянула на них и невольно улыбнулась. Пат и Паташон.
-- Знаешь, кто имел четверку по органике? -- воскликнул Владя, пригибаясь к Полине. - Академик Зелинский. Сам! Четверка по органике для химика -- это все равно что дрожание икр у Наполеона перед сражением. Великий признак. Алик, ребята, поклянитесь, что я не вру.
И вся группа, как один человек, пошла в клятвопреступники.
Владя подал Полине руку, помог ей встать и потянул ее вниз по лестнице.
- Побежали!
- Да что с тобой? Куда?
- Ко мне! Нас ждут обедать... Они выбежали из университетского двора, держась за руки. Владя остановил такси, и спустя несколько минут они входили в новый дом на улице Горького.
Стол уже был накрыт и сервирован так, словно ожидался дипломатический прием. Накрахмаленные салфетки стояли у тарелочек голубями, казалось, подойди к ним -- упорхнут.
И картины по стенам в золотых рамах на библейские сюжеты изображали порхание толстеньких ангелов; Брюллов, кажется?
И даже мать Влади, дородная белолицая дама с крупным ожерельем желудевого цвета, преподаватель философии, вышла к ним какой-то пританцовывающей, будто порхающей походкой.
Только хрустальные рюмки стояли прочно. Даже позванивали от шагов, не шевелясь. Они были такими же длинношеими, как Владя и как отец
Влади, который вышел к столу, улыбаясь и бася добродушно:
-- У нас, когда я учился, говорили: сопромат сдал -- жениться можно. Органика приравнивается к сопромату, да?
Никогда Полина не ела такого душистого гуся, никогда не пробовала соуса ткемали, от которого горело по рту. Полина отказалась было от грузинского вина, но мать Влади сказала, понизив голос, что именно это вино любит сам... Как же не попробовать!
Когда наконец справились с кофе глясе, мать Влади, обняв Полину за плечи и сострадательно ощупав пальцами ее худые, выпирающие ключицы, повела в комнату, где, сказала, Полина может чувствовать себя как дома.
- Милочка моя! -- воскликнула она, и глаза ее увлажнились.- Вам пришлось столько перенести. Теперь живите -- не тужите. Все к вашим услугам. Вся Москва.
Когда Полина уходила и отец Влади помогал ей надеть подбитое ветром пальто, она услыхала сочувственный шепот матери Влади:
- Владь, почему у Полиночки погибли родители? Они были военными?
-- Они были евреями, -- помедлив, ответил Владя.
Полина увидела, как у матери Влади вытянулось лицо.
... Владя догнал Полину только у трамвайной остановки. Полина прыгнула в отходивший автобус, не взглянув на его номер; дверь захлопнулась, Владя бежал за ускорявшей движение машиной, стуча кулаком по прозрачной двери и крича в страхе: -- Полина! Полина! По-олинка!
Глава вторая
Вечером в сторожке грохнула дверь, заскрипели половицы. Ввалился московский дядя, заиндевевший, с букетиком подснежников в одной руке и кулечком из газеты -- в другой. Полина уткнулась в мокрый каракуль дядиного воротника. Какое счастье!
Дядя разделся и, по обыкновению, сделал ревизию ее запасов. Осталась ли у нее хоть какая-нибудь еда? Сама ничего не попросит. Уж он этот вреднющий характер Забежанских знает. Сам такой. Слазил в кухонный шкафчик, пошарил по полкам. Лишь в банке пшено на донышке. И немного овсянки. Высыпал в пустую сахарницу полкило песку. Не помешает.
Полина взялась за чайник, дядя остановил ее.
-- Идем, Полюшка! Нас ждут.
Полина поцеловала его и попросила не уезжать.
-- Фимочке сегодня восемнадцать, Посидим...
Дядя был угольщиком, всю юность проработал в шахте, и глаза у него были угольные, спокойные, добрые. Мамины глаза. И с таким же острым антрацитным блеском, как у нее. Только хитреца была в них не мамочкина. Собственная.
Дядя прикрыл глаза ладонью, постоял так, покачиваясь, сказал по-прежнему решительно: