Подводя итоги, можно сказать, что все предлагаемые здесь типологии языковых аномалий рассматриваются пока без учета такого важного фактора, как оппозиция языка, функционирующего в режиме обыденной коммуникации, и языка, функционирующего в режиме художественного употребления.
   Между тем многолетние исследования языка А. Платонова, А. Введенского, Д. Хармса и др. позволяют нам сделать вывод о том, что очевидная языковая аномальность этих текстов, проявляющаяся практически на всех уровнях использования языка (форма – семантика – прагматика – концептуализация – дискурс), приводит, тем не менее, к значительному художественному эффекту в плане читательского восприятия и даже к признанию этих текстов образцовыми в культуре. Это позволяет поставить вопрос об особом статусе аномальности в связи с феноменом художественного текста.

1.2. О статусе языковых аномалий в художественном тексте

   Даже в обыденной речи аномальное высказывание, порожденное спонтанно, вовсе не в целях «языковой игры», часто приобретает эстетический эффект в восприятии адресата, причем чаще всего – помимо воли и желания говорящего. Вспомним хотя бы вошедшие в народно-языковой культурный фонд речевые ляпы В. Черномырдина или активно изучаемые сегодня многочисленные «бушизмы» («языкотворчество» президента США Дж. Буша-младшего), которым посвящена уже не одна книга.
   Видимо, такова прагмасемантическая природа языковой аномальности вообще, и в этом смысле практически любая языковая аномалия потенциально есть факт эстетического, «художественного» использования языка. И тем более экспрессивные возможности эксплуатации языковой системы, так сказать, «на пределе» активно используются и в качестве осознанного средства эстетического воздействия на адресата.
   Однако понятие языковых аномалий неоднородно в разных режимах существования языка (обыденного языка и художественной речи), поэтому к ним должны применяться разные критерии аномальности. Именно в художественном тексте «разрешены» многие отклонения от норм естественного языка в его нехудожественном режиме функционирования, многие противоречивые или тавтологические высказывания. Применительно к художественному тексту само понятие аномалий и девиаций имеет свою специфику.
   В каком-то смысле можно утверждать, что художественный текст предполагает аномальность как специфичную черту своего устройства, которая вытекает из специфики эстетической интенциональности авторов в плане отношения к языку своих произведений. Ср. по этому поводу – мысль Л.B. Зубовой: «Подобно тому как за внешней несерьезностью, грубостью и неряшливостью речи стоит постоянное стремление осмыслить сущность бытия через житейские подробности несовершенного и непостоянного мироустройства, – за нарочитым нарушением норм на всех языковых уровнях стоит потребность познать язык в его противоречиях и познать прежде всего себя в языке, вложить в слово и форму нетривиальную информацию» [Зубова2000: 398].
   И тогда возникает закономерный вопрос: насколько оправданно «записывать» в языковые аномалии такие отдельные словоупотребления и целые высказывания, которые имеют очевидную эстетическую заданность, значимый и целенаправленный Бездейственный эффект и убедительную художественную мотивированность?

1.2.1. Норма и аномалия в парадигме «реальность – текст»

   В русской литературе XX века существует корпус текстов, язык которых – по тем или иным причинам – производит впечатление девиантного. Художественная речь А. Платонова, Д. Хармса, А. Введенского характеризуется разного рода отклонениями от стандарта, интуитивно ощущаемыми читателем.
   Тем не менее, вопрос о статусе аномальности применительно именно к художественному слову значительно осложняется тем, что на его особенности влияют специфические эстетические интенции автора, имманентные законы порождаемого в его тексте художественного мира. Насколько и в каком смысле аномальны «заумь» В. Хлебникова, «язык бессмыслицы» обериутов или «странный язык» А. Платонова?
   В частности, в произведениях А. Введенского и Д. Хармса установка на «нарочитую» бессмысленность является следствием общих эстетических принципов и установок обериутов в работе со словом. А «странный язык» А. Платонова на поверку оказывается удивительно органичным и представляется единственно возможным адекватным средством языковой концептуализации не менее «странного» художественного мира писателя.
   Очевидно, что язык в его художественном употреблении находится в известной оппозиции по отношению к языку в обыденной коммуникации. Одним из главных отличий художественного слова представляется «тенденция к деформации языковых знаков в связи с особой позицией языка поэзии по отношению к норме литературного языка» [Зубова 1989: 3].
   Условно говоря, логически возможны две альтернативные точки зрения на статус языковых аномалий в художественном тексте в соотношении с аномалиями языка в его обыденном употреблении.
   (1) Согласно первой точке зрения, по своей, так сказать, «языковой сути» аномалии в естественном языке не отличаются от многих тропов, стилистических приемов и фигур в режиме эстетического использования языка. Их различие лежит лишь в сфере авторской интенциональности (намеренное или ненамеренное использование).
   Подобная точка зрения встречается, например, у Ю.Д. Апресяна: «Вообще говоря, по своей внутренней структуре многие стилистические фигуры (в частности, метафоры и оксюмороны) принципиально не отличимы от языковых ошибок. Предложение К крыльцу подкатила открытая буланая машина (М. Булгаков) оценивается нами как содержащее либо стилистический прием, либо сочетаемостную ошибку в зависимости от нашей оценки не самого этого предложения, а намерений его автора» [Апресян 1995с: 621].
   Тогда фонд языковой аномальности в художественном тексте расширяется до практически любого неузуального использования в нем любой языковой единицы: метафоры, сравнения, олицетворения, гиперболы, неожиданные эпитеты и другие средства языковой образности мы должны рассматривать как языковые аномалии.
   Как представляется, все же можно сузить понятие языковая аномальность, чтобы не употреблять его применительно ко всем возможным неузуальным языковым средствам художественного текста. Дело в том, что понятия «языковая аномальность» и «стилистический прием / фигура» имеют пересекающиеся объемы и выделяются по гетерогенным основаниям. Т. е. не всякая аномалия ведет к стилистическому приему, и не всякий стилистический прием есть результат языковой аномальности.
   Имеет смысл вывести за пределы языковой аномалий многочисленный фонд многих средств языковой выразительности, которые не нарушают системно-языковых и прагматических закономерностей. Так, с нашей точки зрения не будут аномалиями неожиданные и «смелые» метафоры типа смерть музыки (Г. Гессе), поскольку такая метафора лишь развивает семантический потенциал, уже заложенный в общеязыковом значении слова смерть ‘представление о конце чего-л.’ и слова музыка, которому может приписываться значение предельности – здесь нет нарушения «семантического согласования» (в терминологии Ю.Д. Апресяна).
   И, напротив, в высказывании Давайте споем поверхность песни! (А. Введенский, «Серая тетрадь») метафора поверхность песни (в отличие от смерть музыки) является аномалией именно в силу отсутствия семантического согласования между глубинными смыслами слов. Казалось бы, семантика слова поверхность допускает переносное употребление на базе коннотаций ‘верх’^‘начало’, но обязательное для семантики слова поверхность представление о пространственной характеристике предмета, видимо, вступает в противоречие с семантикой слова песня, которая может мыслиться в параметрах только временной квантификации.
   (2) Согласно другой точке зрения, любое языковое явление художественного текста, имеющее художественную мотивацию или хотя бы рациональную интерпретацию, напротив, не может быть признано аномалией [Винокур Г. 1990; Шмелев Д. 1977 и др.].
   Мысль Г.О. Винокура об отсутствии в художественном языке немотивированных слов и форм развивает Д.Н. Шмелев, который в работе «Слово и образ» подчеркивает: «Эстетическая функция языка обнаруживается в тех случаях, когда используются образные возможности языка, когда значимым элементом речи становится ее звуковая организация, когда на первый план выступает языковая мотивированность средств выражения [разрядка наша – Т.Р.] – этимологическая, экспрессивно-стилистическая или семантическая» [Шмелев 1964: 102].
   В художественном тексте разнообразные средства языкового выражения сплавляются в единую, стилистически и эстетически оправданную систему, к которой неприменимы нормативные оценки, прилагаемые к литературному языку в его нехудожественном функционировании: «В то время как научная, официально-деловая и публицистическая речь регулируются нормами общелитературного языка, составной частью которого они являются, язык художественной литературы включает в себя такие средства и способы выражения, оценка которых с точки зрения норм литературного языка недостаточна» [Шмелев Д. 1977: 34].
   Обобщенным выражением этой точи зрения можно считать, например, мнение Т.Г. Винокур, что «понятие литературной нормы в том виде, как оно сложилось сейчас в науке, по отношению к художественной речи, должно быть осмыслено по-новому» [Винокур Т. 1974: 267].
   Т.Г. Винокур водит понятие «художественная норма», которая рождается во взаимодействии «общелитературной нормы языка» и особых «норм разговорной речи» в нехудожественной коммуникации на базе «формальной стилизации под устную разговорную речь».
   Художественная норма «устанавливает и закрепляет традиционную совокупность приемов, благодаря которым «допуск» тех или иных особенностей разговорного общения в его художественный эквивалент получает известные ограничения» [Винокур Т. 1974: 274]. При этом в конкретном художественном произведении сталкиваются три аспекта понятия норма'. «1) литературно-разговорной нормы, 2) художественной нормы, ее воспроизведения в формах прямой речи и 3) индивидуального проявления этой художественной нормы» [Винокур Т. 1974: 275].
   В этой связи выглядит вполне обоснованной идея В.Д. Левина о существовании особой, «повествовательной нормы», которая понимается как стилистическая (и отчасти – языковая) норма, релевантная для данного художественного произведения, но находящаяся в конфликте с нормами предыдущей традиции.
   Это понятие автор применяет прежде всего к повествованию реалистических произведений русской литературы, а именно – Пушкина, где разностильность стала нормой литературного повествования, будучи резко противопоставлена одностильности, стилистической замкнутости контекста в допушкинской литературе (или разностильности как художественному приему). Это определило его органическую связь (но не тождество) с живой – устной и письменной – речевой практикой общества, его литературно-речевой нормой [Левин В. 1971].
   Т.Г. Винокур связывает понятие «художественной нормы» («повествовательной нормы», по В.Д. Левину) с коллективным опытом данного периода развития данной культуры: «Представление о коллективном опыте (при том, что реализуется эстетическая функция языка) и о роли этого опыта в становлении норм художественной речи не противоречит, таким образом, природе последней как продукту индивидуального языкового творчества. Индивидуальным является подход к художественной норме. Но ему неминуемо предшествует процесс усвоения нормативных категорий, которыми снабдила литературу данного времени и направления языковая политика общества» [Винокур 1974: 280].
   «Повествовательная норма» связана прежде всего с изменением характера авторской интенциональности по отношению к использованию языка и стиля своей эпохи: она отражает саму возможность воссоздания в тексте многоголосого, реалистического «образа автора» нового типа.
   В этой связи верна мысль Т.Г. Винокур о том, что «нормы художественной речи имеют, так сказать, персонифицированную «живую хронологию». Если, например, современное языковое общение отмечено ощутимой экспансией разговорной речи в книжную речь и художественная литература, посвященная современной же теме, чутко улавливает этот сдвиг, меняя пропорции разговорного и книжного в повествовательной норме, то здесь всегда можно назвать имена «пионеров» [Винокур Т. 19746 280–281].
   Ср., например, замечание М. Шимонюк по поводу языка А. Платонова: «В текстах Платонова именно деформация языкового узуса и нормы становится доминантой его индивидуального стиля» [Шимонюк 1997: 33]. Т. е. можно утверждать, что указанная деформация есть «повествовательная норма» для художественной речи А. Платонова.
   Само формирование особой, «художественной» нормы связано с диалектически противоречивым характером эволюции языка в целом: «Конфликт между привычным и новым, нормой и поэтическими вольностями в художественном тексте накладывается на неизбежное противоречие между стабильностью и динамикой языка как двумя условиями его существования и функционирования» [Зубова 2000: 398].
   В коллективной монографии «Очерки истории языка русской поэзии» (1990) выделяются нормы, формирующие идиолект и идиостиль – причем различаются нормы первого, второго и третьего порядка. Нормы первого порядка – «безусловные» (т. е. нормы литературного языка); нормы второго порядка – «культурно апробируемые, закрепляемые, устойчивые» (на наш взгляд, это можно назвать «поэтическим узусом»); нормы третьего порядка – «реально осознаваемые как собственно выразительный вариант, как одна из возможностей на данном культурном срезе» [Очерки истории языка русской поэзии 1990: 58].
   Об особом характере нормы в художественной речи также говорит А.И. Горшков: «Художественно оправданное соответствие выбора и организации языковых средств образу автора и образу рассказчика – это и есть норма языкового построения художественного текста» [Горшков 2001: 360]. Согласно этой точке зрения, многочисленные языковые девиации в текстах А. Платонова, Д. Хармса и А. Введенского не будут аномалиями, так как они вполне соответствуют «образу автора», т. е. в художественном тексте – нет аномалий вообще.
   Эту точку зрения можно было бы принять, если бы она не смешивала два разных явления – языковая аномальность как принцип художественного изображения и языковая аномальность как его объект.
   Так, аномальность может проявляться на уровне системы обыденного языка и уже в этом качестве, так сказать, в виде результата, попадать в поле зрения писателя – это изображение автором разного рода речевых и стилистических неправильностей и ошибок персонажей (как средство их речевой характеристики) или присутствие таковых в «образе рассказчика» произведения сказового типа (как средство создания «речевой маски»).
   Такие аномалии, пускай и интересные сами по себе как объект возможного лингвистического анализа, не являются аномалиями именно художественного текста, т. к. выступают в нем в качестве объекта, а не принципа художественного моделирования мира, хотя их вполне можно считать аномалиями с точки зрения системы естественного языка.
   С другой стороны, использование языковых аномалий может быть детерминировано выражаемым в художественном тексте сознанием особого типа (пример А. Платонова), т. е. природа данной аномальности обнаруживается в сфере «языковой концептуализации мира» [Апресян 1986] автором или персонажем.
   Когда языковая аномальность является средством создания особого «художественного мира», когда в художественную интенцию автора входит установка на «нарочитое» аномальное языковое выражение как осознанный прием (например, «заумь» В. Хлебникова, «язык бессмыслицы» А. Введенского и пр.), она становится «мирообразующим» и «текстообразующим» принципом, конструирующим текст.
   Иными словами, если все дело – как раз в аномальности, если именно аномалия закладывается в интенцию автора, осознается им и даже специально эксплуатируется, мы уже не можем не считать ее аномалией. Другое дело, что с точки зрения художественной адекватности эта аномалия очень похожа на «норму».
   Как представляется, указанное противоречие разрешается в рамках оппозиции «реальность» – «текст» как коррелята противопоставления «естественного» (натурального) и «семиотического» (знакового), в терминологии Н.Д. Арутюновой [Арутюнова 1987]. Это противопоставление восходит к идеям Ю.М. Лотмана о «семиосфере» [Лотман 2004] и Б.А. Успенского о «семиотике истории» и «семиотике культуры» [Успенский Б. 1996], где, в традиционном для семиотического подхода расширительном понимании «текста», к явлениям «текстовой природы» относится все, чему может быть приписан знаковый режим интерпретации.
   Правомерность рассмотрения противоречивой и разноуровневой природы языковой аномальности в художественном тексте через призму оппозиции «реальность – текст» обоснована нами в работе «Норма и аномалия в парадигме «реальность – текст» [Радбиль 2005Ь].
   Противопоставление «реальность» – «текст» в современной научной парадигме, по мнению В.П. Руднева, постепенно вытесняет противопоставление «материальное – идеальное» в традиционной философии. Причем «реальность – текст» противопоставлены не онтологически (как разные субстанции), а функционально (как разные точки зрения субъекта на одну субстанцию): «Знак, текст, культура, семиотическая система, семиосфера, с одной стороны, и вещь, реальность, естественная система, природа, материя, с другой, – это одни и те же объекты, рассматриваемые с противоположных точек зрения» [Руднев 2000: 10].
   Так, от сравнительно широкого понимания текста как любой связной последовательности знаков в лингвистике текста [Николаева 1978: 471–472] мы приходим к еще более широкому пониманию текста в семиотике – как нечто, понимаемое субъектом как осмысленная связная последовательность знаков, как нечто, потенциально могущее быть осмыслено в качестве последовательности знаков, ставшее – по тем или иным причинам – объектом семиозиса. А таковым в мире человека может стать (и становится) что угодно – звездное небо, город, собственное прошлое и т. д.
   Логично допустить, что соотношение нормы и аномальности в «реальности» и в «тексте» будет разниться: одно и то же явление, нормальное в модусе «реальность», может быть аномальным в модусе «текст» – и наоборот. Например, здание, рассмотренное в модусе «реальность», будет аномальным, если не выполняет своего предназначения – разрушенное, с прохудившейся крышей и разбитыми окнами и т. д. Здание, рассмотренное в модусе «текст», будет аномальным, если не вписывается в перспективу улицы, уродливо на вид и т. п., а, будучи элементом семиосферы культуры, – если плюс к этому еще и не соответствует принятым в архитектурном стиле эпохи стандартам. Причем утилитарная непригодность здания для жилья (аномальность в модусе «реальность») нерелевантна в плане «нормальности» в модусе «текст» – например, развалины Колизея.
   Языковой знак является предельным выражением всеобщего свойства знаковости, знаковости вообще. Но и к нему применима возможность двоякого рассмотрения в поле «реальность» – «текст». Так, «естественной» аномалией для языка в модусе «реальность» будет произвольное сочетание букв и звуков, дефект речи, технический пропуск (лакуна) или другие ошибки при наборе текста и пр., что в общем не имеет значения для понимания природы языка и законов его функционирования. Собственно языковой аномалией – «семиотической», в модусе «текст» – может считаться только порождение языкового знака с нарушением правил, установленных в данной семиотической (в нашем случае – языковой) системе.
   При этом надо отличать фиксацию в языке логического противоречия или искажение в словесном знаке связей и отношений в объективной реальности – типа *круглый квадрат – от языковой аномалии – типа *круглая стол. В первом случае мы имеем дело с правильным, «нормальным» отражением в языке нарушения в модусе «реальность». Во втором, наоборот, мы имеем дело с неправильным, «аномальным» языковым отражением в модусе «текст» реальности, так сказать, «нормальной».
   Как языковой знак есть вершина знаковости вообще, так и художественный текст есть вершина «текстовости» вообще – т. е. в нем, по-видимому, семиотические свойства любых объектов, взятых в модусе «текст», доведены до естественного предела, это текст par excellence. И тогда возникает вопрос: насколько применимо понятие нормы и аномалии к такому сложному и иерархически организованному семиотическому объекту, как художественный текст?
   Норма и аномалия применительно к художественному тексту, конечно же, зависят от угла рассмотрения. Так, художественный текст тоже может быть рассмотрен в модусе «реальность» и в модусе «текст».
   Норма и аномалия в художественном тексте, рассмотренном в модусе «реальность», может быть связана, очевидно, с его содержательным аспектом. В норме содержание текста, некая шкала ценностей, имманентно представленная в нем, должны быть соотнесены с неким эталонным «прототипическим миром», существенным для культурного самосознания данного этноса или социума.
   Суть понятия «прототипического мира» в когнитивной лингвистике сводится к тому, что «… например, такие понятия, как «холостяк», «вдова», «диалект» должны определяться относительно некоторого «простого мира», в котором люди обычно женятся или выходят замуж, достигнув определенного возраста, причем либо никогда вторично не женятся и не выходят замуж, либо только овдовев. Этот «прототипический мир» значительно проще того, в котором мы живем, но помогает определить все усложнения постепенно, в результате процедуры уточнения, или аппроксимации» [Демьянков 1996а: 143].
   Именно в модусе «реальность» для текстов вводится понятие «правильных» и «неправильных» текстов. Образцовым «правильным» текстом является сказка. «Мир сказок является простым и правильным (правилосообразным), что позволяет строить непротиворечивую, гармоничную картину мира. В ней «хорошие» герои являются добрыми, умными и сильными, удачливыми, а «плохие» – глупыми и слабыми, их победа никогда не окончательна и в финале добродетель обязательно торжествует […]. К правильным текстам могут быть отнесены как женские, розовые романы, так и мужские детективы и боевики. Последние, при обилии страшных подробностей, не пугают, а успокаивают, действуя, как и красивый женский роман» [Улыбина 1998: 69]. Элементы «правильных» текстов присутствуют и в высокой литературе, когда, например, наказана преступившая нравственный закон Анна Каренина, а добродетельная Кити заслуживает счастья в финале романа.
   В свою очередь отмечается, что «к неправильным текстам можно отнести как образы блатных песен, «жестоких романсов», городского фольклора, так и образы романов Достоевского и многие другие, не вписывающиеся в систему стабильных ценностей. В неправильном мире существуют хорошие и слабые герои (несчастная добродетель типа Макара Девушкина), проигрывающие в схватке с жизнью, обаятельные мерзавцы, которые умудряются улизнуть от возмездия, и пр. Эти сюжеты показывают несовпадение морали и успеха, силы и добродетели. Мир, изображенный в них, не удобен, не пригоден для жизни, и соблюдение любых правил либо глупо, либо трагично» [Улыбина 1998: 70].
   Как известно, аномальное в одном отношении явление может не быть таковым в другом. Это справедливо и для «неправильного» в модусе «реальность» художественного текста, который, будучи рассмотренным в модусе «текст», явно не является аномальным, т. е. вполне прагматически успешен, эстетически завершен и достигает адекватного художественного эффекта у читателей.
   Более того, часто именно аномальность в модусе «реальность» является залогом максимальной художественной эффективности, т. е. нормы в модусе «текст». По словам Н.Д. Арутюновой: «Целая серия литературных жанров образовалась в результате выбора определенной области отступлений от жизненного стандарта. Таковы героические и эпические поэмы, рыцарский роман, приключенческая литература, детектив, плутовской роман, фантастика, миф, готический роман и его современные рефлексы, жанр ЖЗЛ, исторический роман, гротеск, триллер, сказка и др.» [Арутюнова 1999: 88].
   Практически любой литературный текст, рассмотренный на содержательном уровне, в каком-то смысле даже предполагает аномальность (с точки зрения некоего «прототипического мира») героев – невероятно сильных в героическом эпосе, невероятно умных – в детективе и пр., фабулы и сюжета – невероятность событий и обстоятельств, например, в авантюрном романе или научной фантастике и т. д. И эта аномальность выступает едва ли не определяющим фактором вообще порождения данного текста как такового – жанровым, сюжетно-композиционным и др.