Страница:
– А как выглядит Трухильо? – спросил Роберт. – Все эти старые дома конкистадоров?
– Трухильо очень красивый город, если только вам нравятся такие города. – Он сам почувствовал, что в его голосе прозвучала горькая насмешка. – Он построен из скального камня и гранита. В нем все – каменное. И там, конечно, есть старые дома и дворцы конкистадоров. Они вернулись домой богатыми.
Когда-то он любил этот городок, или, по крайней мере, испытывал к нему какой-то благоговейный трепет. Его завораживали укрепленные особняки и церкви, усеявшие холм вокруг всеми покинутого замка, ему нравилась церковь Святого Мартина, на крыше которой свили гнездо аисты, ее колокольня с тяжелыми колоколами, которые звонили каждую четверть часа, разнося по воздуху странный, пустой и звонкий звук, как будто кто-то бьет по пустым доспехам. Он хорошо помнил, как однажды вечером мать повела его туда, откуда Дева Мария смотрела на город из окна своей часовни в полуразвалившемся замке. Когда они вошли, мать вложила ему в руку монету в сто песет и помогла просунуть ее в специальную щель для монет. «Она – твоя покровительница, – сказала мать. – Богоматерь, Приносящая Победу». Мама улыбалась ему. Он унаследовал ее тонкие, почти хрупкие черты лица; правда, она была более привлекательной. Внезапно часовню залил свет заката, и несколько минут Дева Мария сияла над всем Трухильо. Он подумал: «Она светится из-за меня! Это все из-за меня!»
Но на следующее утро отец привез его на центральную площадь города. У него была на то своя причина, Франциско знал это: у его отца всегда были на все свои причины. Мальчик увидел бюсты конкистадоров, стоявшие вдоль каменной стены, у них всех были открытые рты, как будто они кричали или злились, а за спиной – орлы и медведи. Они восхитили и оттолкнули его. Потом отец подвел его к подножию самого жуткого памятника. Он прочитал надпись на постаменте: «Франциско Писарро, конкистадор» – и посмотрел вверх.
Завоеватель сидел в доспехах на лошади, он возвышался на тридцать футов от пьедестала и был в два раза больше, чем в жизни. В приступе острого страха, почти узнавания, мальчик внимательно рассматривал его. Высоко над ним, над головой лошади, тоже в броне, жестокие глаза смотрели на него из-под поднятого забрала. Лучи солнца, падавшие налицо, разделили его на несколько кусочков: неровную бороду, крючковатый нос, тонкие губы. Из шлема неприятно торчало двойное перо.
Франциско уставился в землю. Отец обнял его за плечи, и мальчик содрогнулся от непривычного тепла его руки. Это было посвящение, и он знал это. Он начал дрожать. На его плечи легла рука с обломанными от работы ногтями и сплошь покрытая черными волосами. Но все же в ней чувствовалась какая-то нежность. Когда Франциско снова поднял голову и посмотрел на статую, ее глаза были узкими щелями под веками, покрытыми ярь-медянкой. Они смотрели на него? Или были закрыты? Он не знал. Только выпуклые, безумные глаза лошади виднелись в прорезях доспехов.
Легкий ветер поднялся на площади Чокекиро, и по траве побежали небольшие волны. Роберт говорил:
– Но большинство конкистадоров вообще не вернулось домой. Они разбогатели и остались жить здесь.
Ниши в дальней стене скрывали свои воспоминания о мертвых инках.
Франциско осторожно спросил:
– Как вы думаете, можно ли простить нам то, что мы сделали?
Роберт с трудом сдержался. Он не думал об этом. Он с раздражением пнул комок земли.
Камилла мягко спросила:
– Как вы стали священником?
– На самом деле я пока еще не стал священником, – ответил он. – Я семинарист, дьякон. – Он посмотрел в ее глаза и подумал, что там есть что-то твердое, глубокое и твердое. На минуту он доверился ей. – Я всегда хотел стать священником.
Как им объяснить, что с самого детства Бог представал перед ним повсюду: в звуках церковного органа, возвышаясь над всеми остальными голосами, в тайных агониях распятого на кресте, в облатке, которая символизировала Его плоть? Даже отец опускался на колени у алтаря перед маленьким лысеющим священником – так странно было это видеть. Даже брат. Поэтому Франциско понял, что единственное занятие, имеющее смысл, – быть слугой Господа. А в часовне, над Христом, висевшем на кресте в своих ужасных муках, на посеребренных облаках парила Богоматерь, Приносящая Победу, Защитница Трухильо. У нее были резко очерченные скулы и золотые одежды. Ее серые глаза смотрели на него с пугающей надеждой.
– Дьякон, – казалось, Камилла задумалась над этим. – Как долго нужно учиться в семинарии?
– Шесть лет. Я проучился уже пять.
Именно там, в семинарии, год назад его стали преследовать кошмары – он не мог рассказать об этом англичанке, – а однажды утром, на перемене между Священной Теологией и Покаянием, с ним случился нервный срыв. Это нельзя объяснить ни ректору семинарии, ни самому себе, ни даже Господу. Лучше всего на некоторое время покинуть семинарию и очиститься – так ему сказали, – пообещав вернуться. Иногда Бог посылает тебя в путешествие.
Он испугался, что она может спросить его о чем-нибудь еще. Он не хотел ей лгать. А ее муж расхаживал туда-сюда, подобно посаженному на цепь зверю, и о чем-то напряженно думал. И все же Франциско боялся, что она могла чего-то не понять. Почти поддавшись панике, он пошарил у себя за спиной в рюкзаке и нашел диск из кварца. Он был прохладным и драгоценным, когда Франциско передал его ей, он стал похож на любовный дар. В награду за это Франциско увидел, как ее глаза расширились от удивления, а ее пальцы провели по поверхности диска.
– Что это?
– Это зеркало инков.
Она повертела его в руках.
– Роберт, посмотри на это.
Он подошел и встал между ними.
– Я никогда такого не видел. – В его улыбке промелькнул слабый интерес к Франциско, и молодой дьякон вздрогнул. – Где вы нашли его?
– Оно принадлежало семье моего отца. Он говорит, что наши предки были конкистадорами. Он также показал мне перешедшие к нему рукоятку меча и кинжал, а то бы я не поверил в это. Моего отца никогда не интересовало это зеркало. Он разрешил мне взять его себе. – Франциско протер его рукавом. – Мне кажется, оно очень красивое.
Роберт взял его из рук Камиллы, и они по очереди посмотрелись в его темную поверхность. В тот момент, когда они подносили его к глазам, они вдруг подумали о том, что они в нем увидят. Обоим вдруг представилось, что темный сверкающий диск хранит доступ в другие миры, может быть, в прошлое. Роберт подумал: «Интересно, а инка тоже верил, что отражение в диске – это не его отражение, а отражение чего-то другого? Что лицо в диске может оказаться лицом насмешливого чужака».
Но скорее всего, думал Роберт, подобные зеркала – это первое, что наделяло инка самосознанием, и тогда он начинал представлять себя как отдельное от остальных существо, со своей собственной внутренней жизнью. Так что зеркало даровало инкам индивидуальность. Неудивительно, что только знатным людям разрешалось иметь зеркала. Он задумчиво положил его на ладонь и протянул его Франциско так, как это сделал бы инка:
– Интересно, кто смотрелся в него до нас? Девы Солнца? Атахуальпа?
Франциско взял у него зеркало. Ему никогда не приходило в голову, что в него мог смотреться Атахуальпа. Если это так, то отразилось ли следом за ним лицо Писарро? Ему стало не по себе. Он снова протер его поверхность и завернул зеркало в ткань. Атахуальпа. Некоторые отрывки из ранних хроник – из книг, которые ему одолжила мать, или из библиотеки в Пласенсии – он помнил не хуже своего требника или Библии.
«И под звуки труб привели Атахуальпу на главную площадь города Кахамарки и стали готовить его к казни, и он стал просить правителя дона Франциско Писарро позаботиться о своих сыновьях. А монахи, сопровождавшие его, посоветовали ему забыть всех своих жен и детей и умереть как подобает христианину. Но он продолжал просить правителя позаботиться о сыновьях, горько рыдая и показывая, какого они роста, своей рукой, и, судя по его знакам и по словам его, он покидал их совсем еще маленькими… А потом он сказал, что, да, он хочет стать христианином, и его окрестили. Это были последние слова его, и испанцы, окружившие его, стали молиться о его душе, и вскоре он был повешен».
Камилла в одиночестве бродила среди руин. Сначала ей казалось, что голые стены и угловатые контуры зданий слишком однообразны – отсутствие резьбы или каких-нибудь других украшений делало их безликими. Трудно было представить, что эти руины когда-то были чем-то другим и что когда-то здесь жили люди. Но постепенно она замечала, как внешний мир изменяется под влиянием этого города: сквозь дверные проемы пейзаж казался написанным маслом на холсте, горы были как будто вставлены в рамы окон – Роберт говорил, что инки обожествляли горы, – и то тут, то там открывались чудесные виды на реку Апуримак. По сравнению с Робертом она ничего не знала об инках, но она чувствовала это глубокое благоговение инков перед окружавшими их землями, и Камилла считала это своим собственным открытием.
Она поднялась по тропе на холм над руинами. Когда-то его вершину венчал храм или площадка для наблюдения, но теперь там остались лишь редкие камни, заросшие травой. Она вдруг почувствовала странное облегчение. Единственным звуком, доносящимся сюда, был свист ветра в ушах. Со всех сторон вокруг нее плыла толпа серо-голубых гор, а внизу, в миле от нее, по темным лощинам скользила река. Здесь была только та самая дикая и непосредственная природа, которая так напугала ее в начале путешествия. Здесь не было слышно пения птиц. В голой теснине река делала серебристый поворот, казалось, она текла здесь с самого сотворения мира. Теперь, когда ее никто не мог видеть, Камилла подняла руки и закрыла глаза.
«Кипу, – читал Роберт, – это маленькие браслеты со свисающими спутанными нитками разной длины и цветов. Таким способом, теперь давно забытым, инки передавали различные сообщения. Испанцы писали, что инки читали кипу, как книгу. Но, как правило, такие сообщения сводились к передаче определенной даты или каких-нибудь чисел. В них никогда не отображались ни чувства, ни глубокие мысли: только арифметика фактов».
– Вот таким и должен быть любой язык! – заявил Луи. – Более сложные языки приносят цивилизациям страдания. Ха-ха! Простите. – Он пожал Роберту руку. – Я забыл о том, что вы журналист. Но скажите, вы уже что-нибудь написали? Написали?
Роберт засмеялся. Но все-таки он никак не мог привыкнуть к Луи. За его внешней шутливостью скрывалось нечто такое, что заставляло Роберта настораживаться.
Луи в изнеможении опустился на камень в тени стены, сдвинул шляпу набок, сделал глоток из фляжки, которую носил с собой, и проговорил:
– А у меня здесь не хватает сил даже на то, чтобы отдышаться, не то что начать писать, – он с шумом вздохнул. – Как вы думаете, на какой мы сейчас высоте? – Он резко поднял руку и указал на ущелье далеко под ними. – Вы только посмотрите! Да все это и из обезьяны может сделать человека! Вы должны писать здесь, месье, особенно если не можете здесь писать.
Но Роберт почувствовал, что Луи презирает окружавший их пейзаж. Он сказал:
– Я пока делаю записи и пометки.
Ему вдруг очень захотелось остаться одному и – да – завладеть этим местом при помощи слов. Здесь полно уединенных мест. И у него еще есть время.
Но Луи продолжал:
– По мне, так гений инков проявился не в том, что они создали, а в том, что они отказались создать. Колесо! Только подумайте, сколько несчастий нам принесло колесо! И письмо. У них ведь не было письма, правда? Какая величайшая из трагедий – алфавит!
Роберт взял фляжку, которую ему предложил Луи, и обнаружил в ней крепкий коньяк. По его венам заструилась огненная лава. Может быть, все дело в высоте, подумал он, но то ли коньяк, то ли целебный воздух помогли ему подавить в себе раздражение и ответить Луи его же беспечным тоном:
– Действительно, кому нужно было изобретать письмо? Как журналист я это знаю. Это была всего лишь ошибка. – Он сделал еще глоток – призрачный тост за горы – и передал фляжку Луи. – За кипу!
Луи пробормотал:
– Салют! – Приподнял фляжку, потом надвинул шляпу на глаза и заснул.
Роберт поднялся по лестнице, которая, как это ни странно, никуда не привела. У него постоянно болела стертая ступня. Из рощи, в которой он оказался, открывался чудесный вид на реку, ущелье и скелет города под ним – больше ему ничего и не было нужно. Важно было пробудить все это на бумаге. Для инков, он это знал, эта земля представала не скалами и джунглями, а живой картой, на которую была нанесена тонкая паутина святынь. От центрального инкского храма Солнца в Куско по всей стране, к окраинам империи, расходились веером невидимые лучи, которые высвечивали цепи священных горных вершин, реки, огромные, уединенные скалы. Таким образом, всю эту землю можно было читать, как читают Священное Писание.
Он расчистил себе место и сел, прислонившись спиной к дереву. Прежде чем начать писать, он поднял голову и увидел, как над его головой в ветвях дерева порхает колибри. Роберт воспринял это как знак судьбы. Ветер стих, и вокруг воцарилась абсолютная, напряженная тишина. Он открыл свой блокнот и начал писать.
По мере того как образы приходили в его голову, он писал все быстрее и быстрее, короткими рваными предложениями, как будто боялся, что время здесь, на высоте, бежит быстрее. У него не было никакого плана. Роберт просто знал, что ему необходимо описать это место именно сейчас, пока завтрашний переход не ослабит его желания сделать это и не вычеркнет эти картины из его памяти. Он знал также, что пишет сейчас со злым вызовом, вызовом времени, Луи, своим собственным страхам. И он писал и писал – не краткие заметки о собственных впечатлениях, а законченные параграфы (как ему тогда казалось) исторгались из туманных низин под ним, из инкских камней, из тишины реки. Пейзаж вокруг него был таким громадным и таким сложным, что тут требовалось как общее описание, так и особенное внимание к деталям. Роберт осознавал и всю важность этого момента – эти записи были лакмусовой бумажкой для его будущего. Если бы он на секунду оторвался от своего блокнота, его бы тут же охватила паника, что всю свою оставшуюся жизнь ему предречено остаться сидеть здесь, под деревом, среди всеми забытых руин. Так свободно, так неистово он не писал со времен своей юности. Он чувствовал, как заученные им за долгие годы фразы улетают прочь. В первый раз за долгое время он писал не для читателя, а для себя.
Он писал в какой-то пугающей эйфории. Лучи заходящего солнца стали пробиваться сквозь листву на ветках и слепить его. В конце концов он в изнеможении откинулся назад, не в состоянии осознать, что он только что сделал. Вокруг по-прежнему царила тишина. Он закрыл глаза. Он чувствовал, как блокнот пульсирует в его пальцах, но не стал перечитывать.
Через некоторое время на лестнице, ведущей сюда, послышались голоса. Они принадлежали Луи и Жозиан. Роберт подумал о том, как они разговаривают друг с другом, когда остаются одни, как она смотрит на него. Потом он услышал ее голос – легкий, дразнящий:
– Tu es simplement envieux, Lou-Lou. Toi, qui ait du talent mais qui manques de volonte[11].
Смех Луи раскатился над горами и заглушил ее слова.
Роберт подождал, пока снова не восстановится тишина, и взял в руки блокнот, чтобы прочитать то, что он написал.
Сначала он не мог в это поверить. Он подумал, что, может быть, просто первые предложения вышли не очень хорошо. Поэтому стал читать быстрее, ожидая, когда наконец в предложениях поселится огонь, в тех предложениях, которые он все еще помнил. Но его взгляд повсюду натыкался лишь на безжизненные слова. Они не могли оторваться от страниц. Какой-то тусклый язык, состоящий целиком из затертых, избитых фраз. Только несколько крохотных пузырьков его намерений поднимались там, где, по замыслу, должно было всплыть нечто оригинальное.
Роберт почувствовал горькое удивление. Может, он исписался, онемел? Казалось, он читает манускрипт, не поддающийся дешифровке.
Он прочитал еще раз, медленнее, попробовал что-то исправить и сдался. Хуже всего было то, что эти предложения были ему до боли, почти до отчаяния знакомы. Они были полны энергии, пригодны к печати, его обычные фразы, привычный стиль письма. Но они не могли обновить мир. Они не могли пробудить к жизни этот горный поток и крутой обрыв. Они были окутаны банальным облаком всего, что он когда-либо написал, сказал, подумал – всего, что когда-то писали другие. Роберт подумал: «Я заперт в этих фразах, в этом ритме. Мне никогда отсюда не вырваться».
Но он знал, что попробует снова. И снова. Он опять откинулся назад, чтобы еще раз оглядеть этот пейзаж. Все равно должен быть какой-то способ описать это: как река прорубает себе путь в высоких скалах, как облака изменяют горы. Должны быть даже четкие определения всего этого. Он попытался осторожно и спокойно перенести это на бумагу. Он попытался проанализировать облака, окутавшие склон напротив, как по-новому предстают перед нами хребты, когда эти облака начинают двигаться.
Но они оставались недостижимыми. Он видел, как они медленно выскальзывают из его слов. Он подумал: «Наш лексикон слишком ограничен». Слов для описания этого пейзажа просто не существует. Он не мог смотреть на эти горы без странного трепета, но, когда он читал то, что написал, его начинало сжигать разочарование. Казалось, будто какой-то туман заслоняет вещи от их наименований, делает мутными их детали, заставляет их становиться безжизненными.
На вершине холма напротив он заметил фигуру Камиллы. Она казалась крошечной на фоне глубокого ущелья. Он не мог разобрать, что она делает. Свет в руинах начал меркнуть. Роберт убрал блокнот, и напряжение во всем теле тут же спало. Он заметил на небе первые звезды. Вот, подумал он, об этом спокойствии он совсем забыл. Он пообещал себе обратить на него внимание. Пусть пейзаж сам заговорит о себе. Нужно просто слушать. Он нагнулся и лениво, почти капризно посмотрел на темнеющий Апуримак, на его сложные изгибы вокруг скал, в ожидании простых предложений для его описания. Он подумал: «Это должно произойти совершенно безболезненно и просто. Это не имеет никакого отношения к оригинальности. Это, скорее, похоже на перевод. Просто слушай».
Но, слушая, он чувствовал полную беспомощность. Он уже очень устал, и к нему ничего не приходило. Даже когда он думал об инкских руинах, к нему в голову лезло только самое очевидное: повторение одного и того же архитектурного мотива, обожествление природы. Может быть, он слишком привык иметь дело с фактами, поэтому в этом забытом городе он видел только их. Его воображение умерло. Зачеркивая описания в своем блокноте, Роберт обратил внимание на свои руки, усеянные красными точками от укусов москитов: как напрягаются его вены, как застывают сухожилия в кожаных мешочках. Они вдруг показались ему слишком старыми, чтобы начинать заново.
Он не пощадил ничего, что сегодня написал. Под всем этим он со злостью написал: «Значит, я ни к черту не гожусь».
Этой ночью он услышал, как Камилла что-то поет во сне. Это был приглушенный, скрипящий звук, но он уловил ритм и смог разобрать несколько слов. Эта песня была для них счастливым символом, они оба помнили ее. Она отметила их счастливое воссоединение в поезде лондонского метро. В темноте палатки он видел мешки у нее под глазами, в то время как ее губы двигались в такт мелодии.
Он сразу же заметил эту женщину. Она была очень молодой. На ней было летнее платье без рукавов. Она стояла в переполненном вагоне, держась одной рукой за поручень, и из проймы платья выглядывала ее небольшая грудь. Навязчивая идея, что она ему знакома, сильно отдавала обычным желанием.
Ее серые глаза на фоне смуглой кожи были очень похожи на его собственные. В ее глазах был мягкий блеск. Вы запомните их даже тогда, когда весь ее образ уже сотрется из вашей памяти. Но она все еще не обращала на него внимания. Позже он подумал, что именно эти глаза – глубокие и немного печальные – привязали его к ней. В шумной суете, среди его коллег она была островком спокойствия, чье обычное, дразнящее «Ты думаешь, это действительно так?» много лет защищало его.
Девушка была полностью погружена в свои мысли. Только в переполненной подземке, думал он, вы можете оказаться в футе от подмышки прекрасной незнакомки. Но мысль о том, что это была не совсем незнакомка, все еще не оставляла его. В конце концов, в его памяти всплыли ее руки – у нее была родинка между большим и указательным пальцами. В последний раз он видел ее шесть лет назад, когда детство еще не покинуло ее лицо и тело. Потом ее родители переехали из его района в Кенте, и он забыл о ней.
И все-таки даже сейчас он не был полностью уверен в своей догадке, поэтому он спокойно встал рядом с ней и стал напевать глупую песенку из детства:
Он сказал:
– Камилла?
– Стивен?
– Вообще-то Роберт.
– О господи. Простите, Роберт.
– А кто это – Стивен?
– Да… никто. – И она рассмеялась. Этот смех он запомнил на всю жизнь.
За этим последовал обычный обмен поцелуями, потом новостями – он проехал лишние четыре станции – и обмен номерами телефонов, стараясь перекричать шум в метро. Когда ее силуэт за стеклом вагонных дверей унесся к станции Марбл Арч, он представил, как она бросает ему спасательный трос. Он презирал себя за то, что хочет схватиться за нее. Но всего четыре месяца назад у него умерла мама, и отец стал постепенно угасать. Разбитый, растоптанный, Роберт с головой окунулся в работу. Его бешеные поиски, страсти, борьба с предрассудками грозили выйти из-под контроля. Сейчас, двадцать лет спустя, он все еще был одержим мыслями о том, что время уходит, что все разнообразие мира никак невозможно уместить в крут одной жизни. Если его отец умер в возрасте пятидесяти пяти лет, тогда как долго?..
Но Роберт чувствовал, что с Камиллой он обрел наконец стабильность и даже свое прошлое. Он любил ее – много лет назад – высокой, всеобъемлющей любовью. С помощью нее он остановил время.
Но когда Камилла проснулась, она так и не смогла вспомнить, что заставило ее петь во сне.
Глава третья
– Трухильо очень красивый город, если только вам нравятся такие города. – Он сам почувствовал, что в его голосе прозвучала горькая насмешка. – Он построен из скального камня и гранита. В нем все – каменное. И там, конечно, есть старые дома и дворцы конкистадоров. Они вернулись домой богатыми.
Когда-то он любил этот городок, или, по крайней мере, испытывал к нему какой-то благоговейный трепет. Его завораживали укрепленные особняки и церкви, усеявшие холм вокруг всеми покинутого замка, ему нравилась церковь Святого Мартина, на крыше которой свили гнездо аисты, ее колокольня с тяжелыми колоколами, которые звонили каждую четверть часа, разнося по воздуху странный, пустой и звонкий звук, как будто кто-то бьет по пустым доспехам. Он хорошо помнил, как однажды вечером мать повела его туда, откуда Дева Мария смотрела на город из окна своей часовни в полуразвалившемся замке. Когда они вошли, мать вложила ему в руку монету в сто песет и помогла просунуть ее в специальную щель для монет. «Она – твоя покровительница, – сказала мать. – Богоматерь, Приносящая Победу». Мама улыбалась ему. Он унаследовал ее тонкие, почти хрупкие черты лица; правда, она была более привлекательной. Внезапно часовню залил свет заката, и несколько минут Дева Мария сияла над всем Трухильо. Он подумал: «Она светится из-за меня! Это все из-за меня!»
Но на следующее утро отец привез его на центральную площадь города. У него была на то своя причина, Франциско знал это: у его отца всегда были на все свои причины. Мальчик увидел бюсты конкистадоров, стоявшие вдоль каменной стены, у них всех были открытые рты, как будто они кричали или злились, а за спиной – орлы и медведи. Они восхитили и оттолкнули его. Потом отец подвел его к подножию самого жуткого памятника. Он прочитал надпись на постаменте: «Франциско Писарро, конкистадор» – и посмотрел вверх.
Завоеватель сидел в доспехах на лошади, он возвышался на тридцать футов от пьедестала и был в два раза больше, чем в жизни. В приступе острого страха, почти узнавания, мальчик внимательно рассматривал его. Высоко над ним, над головой лошади, тоже в броне, жестокие глаза смотрели на него из-под поднятого забрала. Лучи солнца, падавшие налицо, разделили его на несколько кусочков: неровную бороду, крючковатый нос, тонкие губы. Из шлема неприятно торчало двойное перо.
Франциско уставился в землю. Отец обнял его за плечи, и мальчик содрогнулся от непривычного тепла его руки. Это было посвящение, и он знал это. Он начал дрожать. На его плечи легла рука с обломанными от работы ногтями и сплошь покрытая черными волосами. Но все же в ней чувствовалась какая-то нежность. Когда Франциско снова поднял голову и посмотрел на статую, ее глаза были узкими щелями под веками, покрытыми ярь-медянкой. Они смотрели на него? Или были закрыты? Он не знал. Только выпуклые, безумные глаза лошади виднелись в прорезях доспехов.
Легкий ветер поднялся на площади Чокекиро, и по траве побежали небольшие волны. Роберт говорил:
– Но большинство конкистадоров вообще не вернулось домой. Они разбогатели и остались жить здесь.
Ниши в дальней стене скрывали свои воспоминания о мертвых инках.
Франциско осторожно спросил:
– Как вы думаете, можно ли простить нам то, что мы сделали?
Роберт с трудом сдержался. Он не думал об этом. Он с раздражением пнул комок земли.
Камилла мягко спросила:
– Как вы стали священником?
– На самом деле я пока еще не стал священником, – ответил он. – Я семинарист, дьякон. – Он посмотрел в ее глаза и подумал, что там есть что-то твердое, глубокое и твердое. На минуту он доверился ей. – Я всегда хотел стать священником.
Как им объяснить, что с самого детства Бог представал перед ним повсюду: в звуках церковного органа, возвышаясь над всеми остальными голосами, в тайных агониях распятого на кресте, в облатке, которая символизировала Его плоть? Даже отец опускался на колени у алтаря перед маленьким лысеющим священником – так странно было это видеть. Даже брат. Поэтому Франциско понял, что единственное занятие, имеющее смысл, – быть слугой Господа. А в часовне, над Христом, висевшем на кресте в своих ужасных муках, на посеребренных облаках парила Богоматерь, Приносящая Победу, Защитница Трухильо. У нее были резко очерченные скулы и золотые одежды. Ее серые глаза смотрели на него с пугающей надеждой.
– Дьякон, – казалось, Камилла задумалась над этим. – Как долго нужно учиться в семинарии?
– Шесть лет. Я проучился уже пять.
Именно там, в семинарии, год назад его стали преследовать кошмары – он не мог рассказать об этом англичанке, – а однажды утром, на перемене между Священной Теологией и Покаянием, с ним случился нервный срыв. Это нельзя объяснить ни ректору семинарии, ни самому себе, ни даже Господу. Лучше всего на некоторое время покинуть семинарию и очиститься – так ему сказали, – пообещав вернуться. Иногда Бог посылает тебя в путешествие.
Он испугался, что она может спросить его о чем-нибудь еще. Он не хотел ей лгать. А ее муж расхаживал туда-сюда, подобно посаженному на цепь зверю, и о чем-то напряженно думал. И все же Франциско боялся, что она могла чего-то не понять. Почти поддавшись панике, он пошарил у себя за спиной в рюкзаке и нашел диск из кварца. Он был прохладным и драгоценным, когда Франциско передал его ей, он стал похож на любовный дар. В награду за это Франциско увидел, как ее глаза расширились от удивления, а ее пальцы провели по поверхности диска.
– Что это?
– Это зеркало инков.
Она повертела его в руках.
– Роберт, посмотри на это.
Он подошел и встал между ними.
– Я никогда такого не видел. – В его улыбке промелькнул слабый интерес к Франциско, и молодой дьякон вздрогнул. – Где вы нашли его?
– Оно принадлежало семье моего отца. Он говорит, что наши предки были конкистадорами. Он также показал мне перешедшие к нему рукоятку меча и кинжал, а то бы я не поверил в это. Моего отца никогда не интересовало это зеркало. Он разрешил мне взять его себе. – Франциско протер его рукавом. – Мне кажется, оно очень красивое.
Роберт взял его из рук Камиллы, и они по очереди посмотрелись в его темную поверхность. В тот момент, когда они подносили его к глазам, они вдруг подумали о том, что они в нем увидят. Обоим вдруг представилось, что темный сверкающий диск хранит доступ в другие миры, может быть, в прошлое. Роберт подумал: «Интересно, а инка тоже верил, что отражение в диске – это не его отражение, а отражение чего-то другого? Что лицо в диске может оказаться лицом насмешливого чужака».
Но скорее всего, думал Роберт, подобные зеркала – это первое, что наделяло инка самосознанием, и тогда он начинал представлять себя как отдельное от остальных существо, со своей собственной внутренней жизнью. Так что зеркало даровало инкам индивидуальность. Неудивительно, что только знатным людям разрешалось иметь зеркала. Он задумчиво положил его на ладонь и протянул его Франциско так, как это сделал бы инка:
– Интересно, кто смотрелся в него до нас? Девы Солнца? Атахуальпа?
Франциско взял у него зеркало. Ему никогда не приходило в голову, что в него мог смотреться Атахуальпа. Если это так, то отразилось ли следом за ним лицо Писарро? Ему стало не по себе. Он снова протер его поверхность и завернул зеркало в ткань. Атахуальпа. Некоторые отрывки из ранних хроник – из книг, которые ему одолжила мать, или из библиотеки в Пласенсии – он помнил не хуже своего требника или Библии.
«И под звуки труб привели Атахуальпу на главную площадь города Кахамарки и стали готовить его к казни, и он стал просить правителя дона Франциско Писарро позаботиться о своих сыновьях. А монахи, сопровождавшие его, посоветовали ему забыть всех своих жен и детей и умереть как подобает христианину. Но он продолжал просить правителя позаботиться о сыновьях, горько рыдая и показывая, какого они роста, своей рукой, и, судя по его знакам и по словам его, он покидал их совсем еще маленькими… А потом он сказал, что, да, он хочет стать христианином, и его окрестили. Это были последние слова его, и испанцы, окружившие его, стали молиться о его душе, и вскоре он был повешен».
Камилла в одиночестве бродила среди руин. Сначала ей казалось, что голые стены и угловатые контуры зданий слишком однообразны – отсутствие резьбы или каких-нибудь других украшений делало их безликими. Трудно было представить, что эти руины когда-то были чем-то другим и что когда-то здесь жили люди. Но постепенно она замечала, как внешний мир изменяется под влиянием этого города: сквозь дверные проемы пейзаж казался написанным маслом на холсте, горы были как будто вставлены в рамы окон – Роберт говорил, что инки обожествляли горы, – и то тут, то там открывались чудесные виды на реку Апуримак. По сравнению с Робертом она ничего не знала об инках, но она чувствовала это глубокое благоговение инков перед окружавшими их землями, и Камилла считала это своим собственным открытием.
Она поднялась по тропе на холм над руинами. Когда-то его вершину венчал храм или площадка для наблюдения, но теперь там остались лишь редкие камни, заросшие травой. Она вдруг почувствовала странное облегчение. Единственным звуком, доносящимся сюда, был свист ветра в ушах. Со всех сторон вокруг нее плыла толпа серо-голубых гор, а внизу, в миле от нее, по темным лощинам скользила река. Здесь была только та самая дикая и непосредственная природа, которая так напугала ее в начале путешествия. Здесь не было слышно пения птиц. В голой теснине река делала серебристый поворот, казалось, она текла здесь с самого сотворения мира. Теперь, когда ее никто не мог видеть, Камилла подняла руки и закрыла глаза.
«Кипу, – читал Роберт, – это маленькие браслеты со свисающими спутанными нитками разной длины и цветов. Таким способом, теперь давно забытым, инки передавали различные сообщения. Испанцы писали, что инки читали кипу, как книгу. Но, как правило, такие сообщения сводились к передаче определенной даты или каких-нибудь чисел. В них никогда не отображались ни чувства, ни глубокие мысли: только арифметика фактов».
– Вот таким и должен быть любой язык! – заявил Луи. – Более сложные языки приносят цивилизациям страдания. Ха-ха! Простите. – Он пожал Роберту руку. – Я забыл о том, что вы журналист. Но скажите, вы уже что-нибудь написали? Написали?
Роберт засмеялся. Но все-таки он никак не мог привыкнуть к Луи. За его внешней шутливостью скрывалось нечто такое, что заставляло Роберта настораживаться.
Луи в изнеможении опустился на камень в тени стены, сдвинул шляпу набок, сделал глоток из фляжки, которую носил с собой, и проговорил:
– А у меня здесь не хватает сил даже на то, чтобы отдышаться, не то что начать писать, – он с шумом вздохнул. – Как вы думаете, на какой мы сейчас высоте? – Он резко поднял руку и указал на ущелье далеко под ними. – Вы только посмотрите! Да все это и из обезьяны может сделать человека! Вы должны писать здесь, месье, особенно если не можете здесь писать.
Но Роберт почувствовал, что Луи презирает окружавший их пейзаж. Он сказал:
– Я пока делаю записи и пометки.
Ему вдруг очень захотелось остаться одному и – да – завладеть этим местом при помощи слов. Здесь полно уединенных мест. И у него еще есть время.
Но Луи продолжал:
– По мне, так гений инков проявился не в том, что они создали, а в том, что они отказались создать. Колесо! Только подумайте, сколько несчастий нам принесло колесо! И письмо. У них ведь не было письма, правда? Какая величайшая из трагедий – алфавит!
Роберт взял фляжку, которую ему предложил Луи, и обнаружил в ней крепкий коньяк. По его венам заструилась огненная лава. Может быть, все дело в высоте, подумал он, но то ли коньяк, то ли целебный воздух помогли ему подавить в себе раздражение и ответить Луи его же беспечным тоном:
– Действительно, кому нужно было изобретать письмо? Как журналист я это знаю. Это была всего лишь ошибка. – Он сделал еще глоток – призрачный тост за горы – и передал фляжку Луи. – За кипу!
Луи пробормотал:
– Салют! – Приподнял фляжку, потом надвинул шляпу на глаза и заснул.
Роберт поднялся по лестнице, которая, как это ни странно, никуда не привела. У него постоянно болела стертая ступня. Из рощи, в которой он оказался, открывался чудесный вид на реку, ущелье и скелет города под ним – больше ему ничего и не было нужно. Важно было пробудить все это на бумаге. Для инков, он это знал, эта земля представала не скалами и джунглями, а живой картой, на которую была нанесена тонкая паутина святынь. От центрального инкского храма Солнца в Куско по всей стране, к окраинам империи, расходились веером невидимые лучи, которые высвечивали цепи священных горных вершин, реки, огромные, уединенные скалы. Таким образом, всю эту землю можно было читать, как читают Священное Писание.
Он расчистил себе место и сел, прислонившись спиной к дереву. Прежде чем начать писать, он поднял голову и увидел, как над его головой в ветвях дерева порхает колибри. Роберт воспринял это как знак судьбы. Ветер стих, и вокруг воцарилась абсолютная, напряженная тишина. Он открыл свой блокнот и начал писать.
По мере того как образы приходили в его голову, он писал все быстрее и быстрее, короткими рваными предложениями, как будто боялся, что время здесь, на высоте, бежит быстрее. У него не было никакого плана. Роберт просто знал, что ему необходимо описать это место именно сейчас, пока завтрашний переход не ослабит его желания сделать это и не вычеркнет эти картины из его памяти. Он знал также, что пишет сейчас со злым вызовом, вызовом времени, Луи, своим собственным страхам. И он писал и писал – не краткие заметки о собственных впечатлениях, а законченные параграфы (как ему тогда казалось) исторгались из туманных низин под ним, из инкских камней, из тишины реки. Пейзаж вокруг него был таким громадным и таким сложным, что тут требовалось как общее описание, так и особенное внимание к деталям. Роберт осознавал и всю важность этого момента – эти записи были лакмусовой бумажкой для его будущего. Если бы он на секунду оторвался от своего блокнота, его бы тут же охватила паника, что всю свою оставшуюся жизнь ему предречено остаться сидеть здесь, под деревом, среди всеми забытых руин. Так свободно, так неистово он не писал со времен своей юности. Он чувствовал, как заученные им за долгие годы фразы улетают прочь. В первый раз за долгое время он писал не для читателя, а для себя.
Он писал в какой-то пугающей эйфории. Лучи заходящего солнца стали пробиваться сквозь листву на ветках и слепить его. В конце концов он в изнеможении откинулся назад, не в состоянии осознать, что он только что сделал. Вокруг по-прежнему царила тишина. Он закрыл глаза. Он чувствовал, как блокнот пульсирует в его пальцах, но не стал перечитывать.
Через некоторое время на лестнице, ведущей сюда, послышались голоса. Они принадлежали Луи и Жозиан. Роберт подумал о том, как они разговаривают друг с другом, когда остаются одни, как она смотрит на него. Потом он услышал ее голос – легкий, дразнящий:
– Tu es simplement envieux, Lou-Lou. Toi, qui ait du talent mais qui manques de volonte[11].
Смех Луи раскатился над горами и заглушил ее слова.
Роберт подождал, пока снова не восстановится тишина, и взял в руки блокнот, чтобы прочитать то, что он написал.
Сначала он не мог в это поверить. Он подумал, что, может быть, просто первые предложения вышли не очень хорошо. Поэтому стал читать быстрее, ожидая, когда наконец в предложениях поселится огонь, в тех предложениях, которые он все еще помнил. Но его взгляд повсюду натыкался лишь на безжизненные слова. Они не могли оторваться от страниц. Какой-то тусклый язык, состоящий целиком из затертых, избитых фраз. Только несколько крохотных пузырьков его намерений поднимались там, где, по замыслу, должно было всплыть нечто оригинальное.
Роберт почувствовал горькое удивление. Может, он исписался, онемел? Казалось, он читает манускрипт, не поддающийся дешифровке.
Он прочитал еще раз, медленнее, попробовал что-то исправить и сдался. Хуже всего было то, что эти предложения были ему до боли, почти до отчаяния знакомы. Они были полны энергии, пригодны к печати, его обычные фразы, привычный стиль письма. Но они не могли обновить мир. Они не могли пробудить к жизни этот горный поток и крутой обрыв. Они были окутаны банальным облаком всего, что он когда-либо написал, сказал, подумал – всего, что когда-то писали другие. Роберт подумал: «Я заперт в этих фразах, в этом ритме. Мне никогда отсюда не вырваться».
Но он знал, что попробует снова. И снова. Он опять откинулся назад, чтобы еще раз оглядеть этот пейзаж. Все равно должен быть какой-то способ описать это: как река прорубает себе путь в высоких скалах, как облака изменяют горы. Должны быть даже четкие определения всего этого. Он попытался осторожно и спокойно перенести это на бумагу. Он попытался проанализировать облака, окутавшие склон напротив, как по-новому предстают перед нами хребты, когда эти облака начинают двигаться.
Но они оставались недостижимыми. Он видел, как они медленно выскальзывают из его слов. Он подумал: «Наш лексикон слишком ограничен». Слов для описания этого пейзажа просто не существует. Он не мог смотреть на эти горы без странного трепета, но, когда он читал то, что написал, его начинало сжигать разочарование. Казалось, будто какой-то туман заслоняет вещи от их наименований, делает мутными их детали, заставляет их становиться безжизненными.
На вершине холма напротив он заметил фигуру Камиллы. Она казалась крошечной на фоне глубокого ущелья. Он не мог разобрать, что она делает. Свет в руинах начал меркнуть. Роберт убрал блокнот, и напряжение во всем теле тут же спало. Он заметил на небе первые звезды. Вот, подумал он, об этом спокойствии он совсем забыл. Он пообещал себе обратить на него внимание. Пусть пейзаж сам заговорит о себе. Нужно просто слушать. Он нагнулся и лениво, почти капризно посмотрел на темнеющий Апуримак, на его сложные изгибы вокруг скал, в ожидании простых предложений для его описания. Он подумал: «Это должно произойти совершенно безболезненно и просто. Это не имеет никакого отношения к оригинальности. Это, скорее, похоже на перевод. Просто слушай».
Но, слушая, он чувствовал полную беспомощность. Он уже очень устал, и к нему ничего не приходило. Даже когда он думал об инкских руинах, к нему в голову лезло только самое очевидное: повторение одного и того же архитектурного мотива, обожествление природы. Может быть, он слишком привык иметь дело с фактами, поэтому в этом забытом городе он видел только их. Его воображение умерло. Зачеркивая описания в своем блокноте, Роберт обратил внимание на свои руки, усеянные красными точками от укусов москитов: как напрягаются его вены, как застывают сухожилия в кожаных мешочках. Они вдруг показались ему слишком старыми, чтобы начинать заново.
Он не пощадил ничего, что сегодня написал. Под всем этим он со злостью написал: «Значит, я ни к черту не гожусь».
Этой ночью он услышал, как Камилла что-то поет во сне. Это был приглушенный, скрипящий звук, но он уловил ритм и смог разобрать несколько слов. Эта песня была для них счастливым символом, они оба помнили ее. Она отметила их счастливое воссоединение в поезде лондонского метро. В темноте палатки он видел мешки у нее под глазами, в то время как ее губы двигались в такт мелодии.
Он сразу же заметил эту женщину. Она была очень молодой. На ней было летнее платье без рукавов. Она стояла в переполненном вагоне, держась одной рукой за поручень, и из проймы платья выглядывала ее небольшая грудь. Навязчивая идея, что она ему знакома, сильно отдавала обычным желанием.
Ее серые глаза на фоне смуглой кожи были очень похожи на его собственные. В ее глазах был мягкий блеск. Вы запомните их даже тогда, когда весь ее образ уже сотрется из вашей памяти. Но она все еще не обращала на него внимания. Позже он подумал, что именно эти глаза – глубокие и немного печальные – привязали его к ней. В шумной суете, среди его коллег она была островком спокойствия, чье обычное, дразнящее «Ты думаешь, это действительно так?» много лет защищало его.
Девушка была полностью погружена в свои мысли. Только в переполненной подземке, думал он, вы можете оказаться в футе от подмышки прекрасной незнакомки. Но мысль о том, что это была не совсем незнакомка, все еще не оставляла его. В конце концов, в его памяти всплыли ее руки – у нее была родинка между большим и указательным пальцами. В последний раз он видел ее шесть лет назад, когда детство еще не покинуло ее лицо и тело. Потом ее родители переехали из его района в Кенте, и он забыл о ней.
И все-таки даже сейчас он не был полностью уверен в своей догадке, поэтому он спокойно встал рядом с ней и стал напевать глупую песенку из детства:
Она удивленно повернулась к нему и подозрительно посмотрела на него своими взрослыми серыми глазами.
Кто-то сожрал солнце,
Кто-то поджег луну…
Он сказал:
– Камилла?
– Стивен?
– Вообще-то Роберт.
– О господи. Простите, Роберт.
– А кто это – Стивен?
– Да… никто. – И она рассмеялась. Этот смех он запомнил на всю жизнь.
За этим последовал обычный обмен поцелуями, потом новостями – он проехал лишние четыре станции – и обмен номерами телефонов, стараясь перекричать шум в метро. Когда ее силуэт за стеклом вагонных дверей унесся к станции Марбл Арч, он представил, как она бросает ему спасательный трос. Он презирал себя за то, что хочет схватиться за нее. Но всего четыре месяца назад у него умерла мама, и отец стал постепенно угасать. Разбитый, растоптанный, Роберт с головой окунулся в работу. Его бешеные поиски, страсти, борьба с предрассудками грозили выйти из-под контроля. Сейчас, двадцать лет спустя, он все еще был одержим мыслями о том, что время уходит, что все разнообразие мира никак невозможно уместить в крут одной жизни. Если его отец умер в возрасте пятидесяти пяти лет, тогда как долго?..
Но Роберт чувствовал, что с Камиллой он обрел наконец стабильность и даже свое прошлое. Он любил ее – много лет назад – высокой, всеобъемлющей любовью. С помощью нее он остановил время.
Но когда Камилла проснулась, она так и не смогла вспомнить, что заставило ее петь во сне.
Глава третья
Весь следующий день они пробирались через окутанный туманом лес, огибая гору с отвесными склонами и оставляя реку далеко позади. Мокрые ветви деревьев цеплялись за поклажу, которую везли мулы, а длинные бороды лишайника и плюща хлестали по лицу всадников, так что в конце концов им пришлось слезть с лошадей и пойти пешком – Жозиан сделала это тихо и непринужденно, Луи – ворча и путаясь в стременах.
К середине дня они вышли из леса и оказались напротив высокого восточного хребта, на тропе, по которой даже мулы ступали медленно и осторожно. В лощинах под ними клубились облака. Луи и Жозиан устало тащились за своими лошадьми, грязные, притихшие, а проводник все указывал на горы своей палкой, выкрикивая их инкские названия. Горизонт заслонили вершины Вилкабамбы, похожие на огромную, таинственную крепость. Казалось, в нее просто невозможно проникнуть. Тучи, спустившиеся на ближайшие хребты, напоминали дым от пушечных залпов или гигантские дымовые сигналы, которые уносились в неестественно голубое небо. Время от времени начинал моросить дождь. И только у самых высоких вершин с полосками снега облака и тучи собирались вместе и наконец застывали.
К вечеру они спустились к оврагу Рио-Бланко; два года назад большой оползень засыпал его камнями, и погонщики все еще опасались идти здесь, утверждая, что склоны очень неустойчивые и можно вызвать еще один камнепад. Поэтому они разбили лагерь высоко над оврагом, а весь следующий день пробивались сквозь густой лес к ущелью Майнас-Викториас. Этот путь оказался круче и длиннее, чем кто-либо из путешественников мог себе представить. Они не встретили ни ярда ровной поверхности. Радость, с которой они отправились в путь, постепенно улеглась и сменилась мрачным упорством. Время от времени путники с недоверием смотрели на высокие пики над головами. Они больше не восхищались природой и не шутили. От долгой ходьбы они начали задыхаться и совсем перестали разговаривать. Жозиан и Луи снова сели на лошадей, но у Луи сильно болел позвоночник, а бедра были не в состоянии сжать спину лошади.
Часто их заставали врасплох резкие перемены высоты. Днем они умирали от жары под прямыми лучами солнца, а вечером начинали дрожать от холода, мечтая о куртках и свитерах, упакованных в мешки с поклажей на спинах у мулов, которые ехали далеко впереди.
Они стали больше заботиться о себе. Стоит только подвернуть лодыжку или ушибить колено, и вам придется просидеть на лошади целую неделю, пока один из погонщиков не выведет вас из этих лесов. Каждый приступ боли или резкий спазм наполнял их дурными предчувствиями.
Несмотря на то, что они начинали приспосабливаться к трудностям путешествия, Роберт боялся, что они становятся все слабее и слабее. Он знал, что стал медлительным и вялым. Возможно, на это повлияла немота его разума. Теперь он все чаще отказывался смотреть на горы: их острые пики только мучили его. Их красота превращалась в избитые фразы. Его взгляд был прикован к ботинкам проводника, шедшего впереди. Его чувства, казалось, были обмотаны изолентой. Он не мог создать не только предложение, но даже простой образ. У него стало пульсировать и болеть одно колено – старая беда, – а после первого же дня спуска большие пальцы ног опухли, и ногти на них почернели. Но ему было все равно. Его разочарование вызвало тоскливое смятение у него в груди.
К середине дня они вышли из леса и оказались напротив высокого восточного хребта, на тропе, по которой даже мулы ступали медленно и осторожно. В лощинах под ними клубились облака. Луи и Жозиан устало тащились за своими лошадьми, грязные, притихшие, а проводник все указывал на горы своей палкой, выкрикивая их инкские названия. Горизонт заслонили вершины Вилкабамбы, похожие на огромную, таинственную крепость. Казалось, в нее просто невозможно проникнуть. Тучи, спустившиеся на ближайшие хребты, напоминали дым от пушечных залпов или гигантские дымовые сигналы, которые уносились в неестественно голубое небо. Время от времени начинал моросить дождь. И только у самых высоких вершин с полосками снега облака и тучи собирались вместе и наконец застывали.
К вечеру они спустились к оврагу Рио-Бланко; два года назад большой оползень засыпал его камнями, и погонщики все еще опасались идти здесь, утверждая, что склоны очень неустойчивые и можно вызвать еще один камнепад. Поэтому они разбили лагерь высоко над оврагом, а весь следующий день пробивались сквозь густой лес к ущелью Майнас-Викториас. Этот путь оказался круче и длиннее, чем кто-либо из путешественников мог себе представить. Они не встретили ни ярда ровной поверхности. Радость, с которой они отправились в путь, постепенно улеглась и сменилась мрачным упорством. Время от времени путники с недоверием смотрели на высокие пики над головами. Они больше не восхищались природой и не шутили. От долгой ходьбы они начали задыхаться и совсем перестали разговаривать. Жозиан и Луи снова сели на лошадей, но у Луи сильно болел позвоночник, а бедра были не в состоянии сжать спину лошади.
Часто их заставали врасплох резкие перемены высоты. Днем они умирали от жары под прямыми лучами солнца, а вечером начинали дрожать от холода, мечтая о куртках и свитерах, упакованных в мешки с поклажей на спинах у мулов, которые ехали далеко впереди.
Они стали больше заботиться о себе. Стоит только подвернуть лодыжку или ушибить колено, и вам придется просидеть на лошади целую неделю, пока один из погонщиков не выведет вас из этих лесов. Каждый приступ боли или резкий спазм наполнял их дурными предчувствиями.
Несмотря на то, что они начинали приспосабливаться к трудностям путешествия, Роберт боялся, что они становятся все слабее и слабее. Он знал, что стал медлительным и вялым. Возможно, на это повлияла немота его разума. Теперь он все чаще отказывался смотреть на горы: их острые пики только мучили его. Их красота превращалась в избитые фразы. Его взгляд был прикован к ботинкам проводника, шедшего впереди. Его чувства, казалось, были обмотаны изолентой. Он не мог создать не только предложение, но даже простой образ. У него стало пульсировать и болеть одно колено – старая беда, – а после первого же дня спуска большие пальцы ног опухли, и ногти на них почернели. Но ему было все равно. Его разочарование вызвало тоскливое смятение у него в груди.