Через некоторое время, как раз когда он стал размышлять о том, не пойти ли поужинать, в палатку вошла Камилла. Струйки дождя стекали по ее лицу. Она принесла какие-то лекарства, снижающие температуру, а в чертах лица проступила забота, которой на самом деле она вовсе и не испытывала.
   Жозиан пошевелилась в своем спальном мешке и пробормотала:
   – Спасибо, – а потом: – Погоди немного, останься, ладно?
   Камилла посмотрела на Луи:
   – Вам нужно пойти поесть. Я посижу с ней.
   Луи взял у нее лекарство и почувствовал, что начал относиться теплее к этой суровой женщине. Он дотронулся до руки своей жены:
   – Я ненадолго, – и выбрался из палатки под проливной дождь.
   Палатка была освещена холодным светом двух газовых ламп. За стенами ее дождь падал мелкими, но тяжелыми каплями, барабаня по брезенту. Камилла неловко остановилась перед этой больной, но по-прежнему красивой девушкой – даже в постели красота Жозиан выглядела искусственной. Она лежала, подложив под голову свои свернутые вещи; ее широко распахнутые глаза и малиновые овалы на щеках делали ее еще больше похожей на хрупкую куклу. Камилла заметила разбросанное вокруг печенье, меджулские финики, пару бутылок арманьяка и шартреза – все это они везли с собой и ни с кем не делились. Она встала на колени, подстелив сложенный спальный мешок Луи, и дотронулась тыльной стороной ладони до лба Жозиан. Он был липкий.
   – Вам все еще жарко?
   – Теперь уже холодно. Я вся дрожу. – Судя по голосу, у нее пересохло во рту. Он приобрел хриплые нотки.
   – У вас есть градусник?
   – Нет. Может, у проводника есть. – Жозиан улыбнулась своей обычной пустой улыбкой. Камилла подумала, что она может обозначать все что угодно. – Я совсем не переживаю из-за всего этого. Со мной такое иногда случается.
   – Лихорадка?
   – Тошнота. Меня тошнит буквально от всего. От некоторых цветов, от еды, от разных ситуаций, в которые я попадаю.
   – Каких ситуаций?
   – Не знаю, как это будет по-английски. Когда все идет не так, как надо.
   Бедный Луи, подумала Камилла.
   Жозиан закрыла глаза, но, судя по всему, она вряд ли могла сейчас заснуть. Камилла смотрела на ее удивительно симметричное лицо с болезненным румянцем на щеках и на мгновение почувствовала, что завидует утонченности Жозиан, утонченности, которой у нее самой никогда не было. Но тут же успокоила себя тем, что если и возможно быть одновременно красивой и пустой, то перед ней, безусловно, живой пример этого сочетания.
   Она заметила, что Жозиан вдруг слабо задрожала всем телом.
   – Может, вам достать одеяло? – Камилла растворила в стакане с водой таблетку аспирина и поднесла его к губам Жозиан. – Это вам поможет.
   Но ее возмутила ее же собственная нежность. Камилла почувствовала себя загнанной в ловушку – ей приходится изображать из себя сиделку, заботиться об этой женщине только потому, что она тоже женщина. Она нашла одеяло и накрыла им ноги больной. Жозиан раздражала ее своими недовольными гримасами – так девушки дули губки в девятнадцатом веке, – жеманством и голосом, как у избалованного ребенка. Вся палатка пропахла ее духами.
   Камилла дотронулась своим лбом до лба Жозиан: лоб девушки был мокрым и холодным. Наверное, она очень мнительная, подумала Камилла, но на этот раз, похоже, у нее действительно лихорадка. Но проводник говорил, что в этих горах не знают ни малярии, ни тифа. Может, это психосоматическое? Она что-то говорила о неприятных ситуациях. Камилла нерешительно начала:
   – Ну, температура не поднимается только от стресса. И в любом случае здесь ведь нет таких «ситуаций», правда? С нами ты не чувствуешь, что все идет не так, как надо, верно? К тому же у тебя есть Луи… – Ей казалось, что она говорит с ребенком. – Если только все это путешествие…
   Жозиан сказала, не открывая глаз:
   – Да. Louis est le meilleur des maris[29]. И вообще все замечательно. Мне не нужно ни о чем беспокоиться. Франциско тоже очень хороший. И ваш Роберт. Он очень милый, очень attentive…[30]
   – Разве? – Камилла подумала, что, может быть, во французском это слово приобретает какие-то другие, дополнительные значения.
   – Да, конечно, к тому же его все волнует, как мне кажется. Он совсем не похож на англичанина, правда?
   Камилла не могла понять, что именно Жозиан имеет в виду.
   – Нет, не совсем.
   Она задумалась о том, что же Роберт смог найти в Жозиан, кроме ее умирающей красоты, но потом решила, что, наверное, этого уже вполне достаточно.
   Жозиан открыла глаза. Они странно блестели.
   – Он ведь пишет о нашем путешествии, да? Он сказал, что и обо мне напишет. – Она приподнялась на локтях. – Вы не видели моего зеркальца?
   Камилла положила сумочку Жозиан к ней на колено и терпеливо ждала, пока та посмотрится в зеркальце, приглаживая свои локоны на лбу и проводя по губам губной помадой.
   Камилла смотрела на нее с растущей неприязнью. Интересно, где, по ее мнению, находится эта девушка? Дождь по-прежнему стучал по брезенту палатки, и в темноте глухо громыхал гром. Камилла вдруг подумала: «У меня совсем нет сострадания, ни капли. Меня совершенно не волнует, умрет ли эта девушка сегодня ночью. Наверное, в этом как раз и проявляется то чувство перемены, которое я так часто замечаю в себе в последнее время. Оно совсем не похоже на развитие и преобразование, нет, оно заключается в том, чтобы убежать от чего-то, оторваться и стать свободной».
   Наконец Жозиан слабо улыбнулась и отложила в сторону зеркальце. Румянец на щеках понемногу исчезал. Она казалась довольной, что сумела остаться той, кем ей очень хотелось быть, или той, кого так любил Луи. Она внезапно спросила:
   – Камилла, а у вас есть дети?
   – Да, у меня есть сын.
   – А-а.
   Жозиан замолчала. Ее молчание длилось так долго, что Камилла наконец осмелилась задать ей вопрос:
   – А вам бы хотелось иметь детей?
   – Ах, нет. Это слишком многое изменит.
   – Да, дети действительное многое меняют, – отозвалась Камилла и подумала о том, что могла иметь в виду Жозиан. Что именно могут поменять дети в ее жизни? Просто ее фигуру, или Луи, или ее роль ребенка в их семье.
   Камилла быстро добавила, слишком быстро, потому что сейчас ее сын казался ей еще дальше, чем когда-либо:
   – Уж лучше жить одной, как Франциско!
   Но ей очень хотелось второго ребенка.
   Жозиан издала сухой смешок:
   – Бедный Франциско.
   – Ну, он сам это выбрал.
   – А Роберт не против?
   – Роберт? Не против чего?
   – Того, как Франциско смотрит на вас. У него глаза, как у коровы.
   «Неужели так заметно?» – подумала Камилла.
   – Думаю, Роберт этого просто не замечает.
   Но Жозиан заметила. Как странно.
   – Роберт сурово с ним обошелся.
   Камилла сказала:
   – Ничего личного. Обычно он суров с фактами и идеями, а не с людьми.
   И тем не менее Жозиан удивила ее. В эту минуту в палатку, ругаясь, вполз Луи на всех четырех конечностях.
   – Черт побери, нам опять подали суп из овощей и бананы! Я и сам скоро превращусь в банан.
   Он наклонился, чтобы поцеловать Жозиан:
   – Я еще не пахну бананом? Я пока не превратился в банановую республику?
   Он выглядел так забавно, с повисшей на носу каплей дождя, что Камилла расхохоталась.
   Он спросил:
   – Как она себя чувствует?
   – Кажется, температура спадает.
   Жозиан сказала:
   – Я не хочу есть. – В ее голосе послышалась детская обида.
   Луи рассмеялся:
   – Везет же тебе!
   Он нагнулся и погладил ее по голове.
   – Я очень бледная, да? – спросила она его.
   Но она хорошо знает, как выглядит, подумала Камилла. Буквально минуту назад она наложила на щеки немного румян. Может быть, Жозиан так долго изображает из себя избалованного ребенка, что уже и сама не замечает, когда она настоящая, а когда нет.
   Камилла пожелала спокойной ночи и вышла во тьму. Целую минуту она стояла под дождем, а он все барабанил и барабанил по ее голове, куртке, водонепроницаемым ботинкам. Она стояла и смотрела на свою палатку, похожую на высвеченную из тьмы фонарем пирамиду, в которой виднелась тень Роберта, свернувшегося на спальном мешке. Когда Камилла пошла к палатке, несколько сильных вспышек ярко осветили валуны и кустарник вокруг.
   Она шла и думала: неужели это и означает «быть женщиной», даже теперь, в наш век? Маскировать себя при помощи косметики? Выглядеть и пахнуть не так, как ты выглядишь и пахнешь? Возможно, основной симптом того, что Роберт охладел к ней – или она к нему, – заключается в том, что она больше не проводит долгие часы, укладывая свои волосы или выбирая платье. И сейчас, например, она может спокойно откинуть капюшон и позволить дождю омыть ее лицо. Но нет, ей вовсе не стало наплевать на то, как она выглядит. Ей просто вдруг захотелось выглядеть по-другому. Раньше, оставаясь одна, она часто надевала то, что ей хочется, чтобы почувствовать себя свободнее. Наверное, она всегда ценила простоту. Ее одежда всегда была строгого стиля (так говорили ей друзья), она не любила украшений. Она давно решила, что морщинки у ее глаз – это часть ее самой.
   Может быть, она просто становится эгоисткой.

Глава восьмая

   Франциско опустился на колени у кафедры в местной церкви и начал молиться об отпущении грехов. За ее стенами некогда был городок возле шахт по добыче серебра – Сан-Франциско-де-ля-Викториа, – который четыре века назад основали испанцы, когда покоренный Вилкабамбу уже скрыли джунгли в сорока милях отсюда. Сейчас от него осталась только одна колокольня. Сначала Франциско слышал только лай приходских собак, но вскоре до него донесся звук шагов на паперти, и он представил, как к нему сзади подходит Камилла и тихо появляется бледная Жозиан. Он закрыл лицо руками и стал по памяти читать молитву хриплым шепотом: «Сжалься и смилуйся над всеми людьми, которых ты когда-то сотворил. Пусть они и дети их всегда идут по прямому пути, никуда не сворачивая, никогда не допуская зло в свои мысли. Дай им долгую жизнь, избавь их от смерти во младенчестве, чтобы они могли жить и насыщаться в мире и покое».
   Это была не христианская молитва, и он знал это. Это была молитва инков, он выучил ее давным-давно. Но ему почему-то захотелось, чтобы эти слова, сказанные шепотом, прозвучали здесь, в оплоте христианства. Когда он снова обернулся, Камилла и Жозиан уже ушли. А может быть, их здесь и не было. В узкие окна лился яркий солнечный свет.
   Он посмотрел на алтарь. В это утро они успели пройти уже четыре часа от Виткоса, и у него опять болело все тело. Его сцепленные в замок пальцы – с волдырями от бамбуковых палок – прикасались к щекам. Ему хотелось спать. Немного погодя он заметил у алтаря статую, похожую на те, которые он видел в церквях в родной провинции: святой Георгий на своем боевом коне с поднятым в руке мечом попирает поверженного мавра. Он смотрел на нее со старым, уже знакомым ему трепетом. Но внезапно, приглядевшись внимательнее к фигурке под копытами коня, он увидел, что на месте мавра в тюрбане там распростерлась печальная фигурка в шерстяной шапке. Это был язычник инка.
   Франциско отвел взгляд. Может быть, это грех – жалеть жертву святого? Он прижал ладони к лицу. Но ведь те, которые подмяли под себя инков, не были святыми. Это были его предки. Алтарь был весь заставлен потухшими свечами, но он не мог зажечь ни одной. У него замерзли пальцы. Франциско медленно поднялся на ноги и пошел к выходу. За портиком виднелось голубое небо. Рядом вздымалась полуразрушенная башня с двумя колоколами.
   В дверях он столкнулся с проводником-метисом. За все эти дни они едва ли обменялись друг с другом и парой слов, и вот теперь, в футе от него, Франциско вдруг увидел его лицо – смуглое, блестящее лицо испанца и инки, лет сорока, с зачесанными назад черными волосами и странным, непонятным выражением. Отступив в сторону, чтобы пропустить его, Франциско почувствовал некоторое напряжение. Проводник улыбнулся немного высокомерно и прошел мимо, и Франциско выдавил:
   – Dios le bendiga![31]
   Он обернулся и увидел, как проводник тупо уставился на алтарь. Отсюда были четко видны его орлиный испанский нос и широкие индейские скулы, смешанная кровь победителя и побежденного. Как этот человек мог выносить такое? Как он вообще умудряется жить с такой расщепленной душой? Со смутным чувством вины Франциско смотрел, как он кладет одну руку на алтарь в старинной манере инков молиться, потом кланяется и крестится.
   Позже Роберт не мог вспомнить точно, когда именно он обнаружил, что Камилла пропала. Они как раз прошли по ущелью к бассейну реки Пампаконас и спустились по крутому склону, заросшему сочной травой. Далеко внизу река, извиваясь под отрогами гор, убегала в лес, а из большинства лощин поднимался легкий туман, так что казалось, что они все в огне. Воздух стал очень влажным. Мало-помалу солнечный свет стал тускнеть, пока наконец они не поняли, что бредут высоко над рекой, сквозь полупрозрачный туман. Повар с проводником ушли далеко вперед, Франциско – тоже, Луи и Жозиан, которая теперь стала удивительно молчаливой, медленно ехали на лошадях перед Робертом.
   И тут он заметил, что Камилла отстала. Казалось, всего пару минут назад она восхищалась деревьями, идя рядом с ним. И теперь пропала. Он оглядел тропу позади себя, по которой они только что шли. Ему было хорошо видно на сотню ярдов назад. Тропа круто извивалась вдоль края пропасти и была совершенно пуста. Она была неширокой – по ней мог пройти всего один человек, – а рядом с ней, на сотни футов вниз, был виден лишь один клубящийся туман. Роберт медленно пошел назад, дрожа всем телом. Он не осмеливался бежать по ней, потому что через каждые пару ярдов тропа круто сворачивала, малейшая неосторожность – и можно легко ухнуть в пропасть. От бездны тропу отделяла лишь узкая полоска из бамбука и низкого кустарника – вряд ли они смогут помешать падению; это была живая, зеленая дверь в никуда.
   Он заглянул было в пропасть. Ни звука, лишь журчание воды внизу. Камилла исчезла, не издав ни треска, ни крика. Роберт попытался представить себе, что все это ему снится; ее исчезновение казалось галлюцинацией. Он глубоко вздохнул, и поток холодного воздуха пронесся по жилам.
   Проходят дни, месяцы, а мы так толком и не говорим друг с другом, потому что мы всегда здесь, вместе. Иногда мне кажется, что она похожа на жилет, который я всегда ношу, но никогда не обращаю на него внимания…
   Потом он все же побежал по тропе, и этот бег испугал его. Он казался беззвучным. Казалось, у него не было тела. Он закричал: «Камилла!» Но его крик превратился в отчаянный писк. Тогда он стал снова и снова выкрикивать ее имя, чтобы заполнить им воздух и тишину вокруг.
   На память приходит следующая картинка. За обеденным столом сидят люди. Речь идет о смерти. Они говорят, что нельзя говорить плохо о мертвых. Я говорю – мы запоминаем мертвых вовсе не такими облагороженными, потому что в таком случае они застывают в этих благородных образах и умирают еще раз. На лице Камиллы написано: да, я понимаю.
   Все сотрясалось под ним. Казалось, какая-то неведомая, связующая сила покинула Роберта, бросив его в немыслимое будущее. Несколько минут спустя он перестал выкрикивать ее имя. Его звучание как будто ломало Роберта изнутри. В то мгновение, когда его последний крик затих, на Роберта навалилась невероятное одиночество. Он снова побежал, на этот раз, не зная, что делает, как безумный, пиная камни и землю перед собой, громко дыша.
   Она сидела за большим валуном, вся бледная.
   Случайно оступившись, она сделала шаг в сторону, надеясь, что там твердая земля. Но ее правая нога провалилась куда-то вниз. На секунду она зависла в воздухе – ее тело удерживали чахлые заросли кустарника и бамбука, а нога болталась над пропастью. Затем она услышала сухой треск, с которым ломались стволы бамбука и кусты за спиной, и схватилась пальцами за пучок травы ичу, который оказался на удивление крепким, так что теперь ей нечего было бояться.
   Опираясь на локти, повиснув над пропастью, Камилла попыталась успокоиться. Внизу извивалась река. Высоко в небе стайка перелетных ибисов летела на север. Долго, очень долго, как ей казалось, она оставалась в таком положении, между землей и небом, пока ее дыхание наконец не выровнялось. Тогда она начала медленно подтягивать себя к тропе, не зная, получится ли у нее, и сама удивилась тому, как быстро ее колени находят опору среди травы и мелкой поросли и с какой легкостью она выбралась на тропу.
   Она начала тихо смеяться, совсем не в истерике, а из-за того, каким непостижимым образом она осталась жива. Она обхватила себя руками и дрожала. Не зря говорят, подумала она, что смерть всегда рядом. Сойди с дороги, с края тротуара – и тебя больше нет. Все эти долгие дни они идут по краю забвения.
   Камилла оперлась спиной о скалу, зачерпнув руками немного земли. Земля была сухой, с мелкими кусочками высохших листьев. Она ни о чем не думала, а просто посидела там несколько минут, а потом завязала наконец свой разорвавшийся шнурок на ботинке. Пригревало солнце.
   Она заметила Роберта раньше, чем он ее. Он бежал по тропе, молотя воздух руками, как боксер. Он казался слепым. Увидев ее, он остановился и судорожно выдохнул ее имя. Затем он крепко сжал ее в объятиях, так же, как она сжимала комья земли, – чтобы понять, из чего она состоит, чтобы окончательно поверить, что она действительно существует. И в этот момент Камилла с удивлением почувствовала, как она далеко от него. То ли ее начало подводить зрение, то ли сам Роберт начал блекнуть. Он взял в руки ее лицо и поднес к своему. Но он выглядел таким смешным, с открытым ртом и взъерошенными волосами, что она рассмеялась:
   – Роберт, ты выглядишь просто ужасно!
   Он почувствовал, как ее тело напряглось и захотело выскользнуть из его объятий. Камилла продолжала смеяться. Он все еще держал ее за плечи, ощущая их твердость, то, что она жива, но постепенно в нем стало просыпаться недоумение.
   Тогда она сказала:
   – Ты вернулся сюда за мной?
   – Конечно… Я никак не мог тебя найти…
   – Я просто отдыхала.
   – Отдыхала?
   – Ну да. Я оступилась и угодила ногой в заросли бамбука и кустарника вон там, – она махнула куда-то назад, – у меня порвался шнурок на ботинке. Я и не думала, что ты станешь беспокоиться.
   – Вообще-то я беспокоился. – Он снова обнял ее, но тут же почувствовал себя неловко – Камилла была похожа на туго натянутый канат – и отстранился. – Надо догонять остальных.
   Он знал, что шагнул дальше дозволенного, влез в ее личное пространство. Он не мог этого понять. Эта страна меняет людей, даже Камиллу. Она меняет и его тоже, и всех остальных.

Глава девятая

   – Они не ушли, нет, не ушли. И сейчас еще, бывало, кто-нибудь пройдет по земле недалеко от Куско – и угодит ногой в могилу. Эта земля вся в могилах, вся полна ими, мертвыми. А их apus[32], бог гор, все еще здесь, так же, как и духи скал, как тот камень в Виткосе, над которым посмеялся бельгиец.
   Обычно проводник говорил мало и редко. Может быть, его так разговорило сладкое пиво. На залитую светом свечей палатку опустилась ночь, здесь остались только англичане и повар-индеец, присевший на корточки у своей плитки.
   Сначала Роберт подумал, что им было бы лучше не рассказывать про мумию. Проводник казался довольным, как будто пастух соизволил показать им нечто, что по праву принадлежало только ему. Но теперь проводник сказал:
   – Даже не знаю, что за мумию вы там видели. Я никогда не слышал, чтобы в Виткосе оставались какие-то мумии. Может быть, ее откуда-то привезли. Может быть, это вообще была мумия не инки, а кого-то другого.
   – Но она была в склепе, – сказал Роберт.
   – Мумии приносят неудачу. Их лучше избегать. – Похоже, проводник все еще злился на них. – Я слышал о человеке из Писака, который упал в могилу, где сидела мумия. Он сошел с ума. Пришлось местному шаману соскоблить кусочек кожи с пальца той мумии и дать ее поесть этому сумасшедшему. Он выздоровел. Но мумий осталось совсем мало. Наверное, только шаманы и знают, где они. Пастух, который показал вам эту мумию, сделал очень плохое дело.
   Камилла старалась не встречаться с проводником взглядом.
   Но Роберт, удивленный и озадаченный его ответом, пристально изучал его. Он сказал:
   – Тот пастух просто пытался продать нам куски пелен. Мы отказались.
   – В нем сидит зло.
   Они замолчали. «А по-моему, пастух был всего лишь немного неуклюжим и стеснительным», – думал Роберт.
   Некоторое время спустя проводник молча указал на повара, который сидел к ним спиной и доедал остатки супа.
   – Эти индейцы кечуа забыли свою историю, – сказал проводник. – Они уже не знают, зачем делают то или другое и как велико их прошлое. Но они все еще приносят дары богам гор. В моей деревне живет очень старый шаман, который точно знает, что подносить каждому из ари в разные времена года. Сколько нужно маиса, коки или, может, какое украшение. Все это нужно сжечь перед богами.
   Роберт слушал его без особого удивления. Испанцы так и не смогли уничтожить этот мир теней. И именно из Вилкабамбы, как верили местные жители, в эти земли вернется прошлое инков. Теперь это все еще осталось в памяти индейцев, оно проглядывает сквозь верхний, «христианский», слой – даже в проводнике. Казалось, присущий ему прагматизм в такие минуты покидал его. Он оживился и сказал:
   – Боги гор особенно оберегают стада лам. Я сам видел, как некоторые резали лучших лам для того, чтобы принести их в жертву. Они становились лицом к горным вершинам, вытаскивали все еще бьющееся сердце животного и окропляли кровью все стадо, чтобы защитить его. – Он быстро переводил взгляд с Роберта на Камиллу, пытаясь понять, верят ли они ему. – Иногда мне кажется, что наше прошлое разозлилось на нас.
   – Разозлилось? – нахмурилась Камилла.
   – Да, потому что мы забыли наших предков, наших Старых. Я имею в виду не отцов наших отцов и их отцов, нет, а Старых Богов. Я имею в виду Naupa Machu, который жил здесь задолго до наших самых первых предков, в самом начале времен. – Теперь ему даже и в голову не приходило, что ему могут не верить. – Их можно часто услышать в горных расселинах и шахтах – как они перешептываются там в темноте. Они могут быть просто ужасными. Иногда они могут медленно съесть человека.
   – Не может быть, – не задумываясь, прошептала Камилла.
   Но проводник ее даже не услышал.
   Днем, со своими спортивными часами, в бейсболке, он казался обыкновенным испанцем и вполне городским жителем, подумал Роберт; но сегодня вечером, при свете свечи, в шерстяной шапке, надвинутой низко на узкие глаза и широкие скулы, он превратился в инка. Даже его голос стал ниже и тише:
   – Старые Боги могут уничтожить вас и таким путем забрать вас к себе. Когда я был маленьким, мой брат стал медленно увядать. Никакие врачи не могли понять, что с ним такое. Он умирал без причины. И тогда мои родители отвели его к шаману, который спросил, что делал мой брат до того, как заболел, и родители вспомнили, что он залезал на определенное дерево. «В том дереве поселились Старые Боги, – сказал шаман. – Если вы срубите дерево, то мальчик выздоровеет!» Так они и сделали. Мне было тогда всего двенадцать, но я до сих пор помню, что, когда они срубили то дерево; из него полилась кровь. После этого мой брат выздоровел.
   – Почему предки должны быть такими злобными? – спросил Роберт.
   Проводник резко встал, вышел из палатки и остановился у входа. Туман рассеялся, и ночь стала ясной. Он крикнул:
   – Я не знаю, почему. – Казалось, он борется с собственным незнанием под этими угрожающими звездами. – Может быть, они завидуют всему живому. Они хотят затащить нас к себе.
   Лихорадка Жозиан так и не прошла. Во сне она металась и бормотала какие-то непонятные слова, а Луи лежал и слушал ее. К четырем часам утра – «в сей злобный час», как он его назвал – его одолели свои собственные бессвязные воспоминания, полные глупости других людей. В этот час ему вдруг страстно захотелось снова проектировать здания. Когда он подумал обо всех этих идиотах, которые придумывают больницы, ассамблеи и гостиницы в Эно, то тяжело вздохнул от возмущения. Он мечтал создать последний, дерзкий памятник их благочестию – огромную кувалду. Впрочем, в некотором роде он уже создал такой памятник.
   В темноте он прислушивался к дыханию Жозиан – оно стало глубже – и становился все мрачнее. Она посмеялась над ним, когда он сказал ей, что его карьеру разрушило единственное здание. Но это было правдой, и Луи следовало догадаться о том, что произойдет, гораздо раньше. Он должен был предвидеть, что здание муниципалитета в маленьком провинциальном городке будут оценивать такие же маленькие, провинциальные людишки. Вплоть до самого дня торжественного открытия он и представить себе не мог, в какую ярость они придут. Стоя замечательным солнечным утром под перекрестным огнем полного непонимания, чувствуя спиной своих бывших партнеров, застывших, как камни, позади него, он только тогда понял, что совершил профессиональное самоубийство; и все же его до краев наполняла упрямая, спокойная гордость. Потому что, как бы там ни было, это было его лучшим творением. И внезапно он забыл обо всех, кто его окружал, – о печальном маленьком мэре, о важных членах совета и бизнесменах, своих коллегах – и внимательно посмотрел на то, что создал. Он даже представил, как разговаривает со своим творением. Потом ему говорили, что улыбка, озарившая тогда его лицо, была принята за выражение безнадежного высокомерия.