Женщины оказались значительно крепче мужчин. Снова забравшись на лошадь, Жозиан, казалось, парила над тропой; время от времени она останавливалась, чтобы сделать снимок, а пару раз даже открыла пудреницу и улыбнулась своему отражению в маленьком зеркальце. Камилла наблюдала за ней с возрастающим удивлением. Она подумала, что даже немного ей завидует: завидует ее чистой легкой молодости, ее фигуре, ее удивительным способностям к верховой езде. Но ее невинный голос раздражал Камиллу, возможно, он был просто слишком высоким. Фиолетовый цвет ее глаз, думала она, был, вероятно, всего лишь цветом ее контактных линз. Ей очень хотелось наконец определить для себя, кто такая Жозиан, но она никак не могла этого сделать. А Роберт уже приметил ее.
   Что касается самой Камиллы, то она была очень рада, что идет пешком. Она полностью доверяла своему телу, которое выносило все тяготы без малейшей боли. Каждое утро она сгибала и выпрямляла ноги, ожидая, что они затекли от долгих переходов, но они все так же повиновались ей, как и раньше. Ей не составляло труда идти рядом с Франциско или даже с Робертом, который был погружен в какую-то собственную неразрешимую проблему. Она прекрасно знала, что он не станет с ней делиться своими мыслями. Поэтому, к своему собственному удивлению, Камилла отгородилась от всех и представила, как будто она сопровождает в этом путешествии своего сына. Он шел рядом с ней и был не подростком, а ребенком: тем, кого она вела за руку.
   И она вдруг подумала: мне вовсе не обязательно любить то, что любит Роберт. Мне больше нравятся эти густые кустарники – трубчатые колокольчики, красные и фиолетовые, – чем суровые и унылые вершины гор впереди. И розовато-лиловые орхидеи повсюду. Кактусы, похожие на колючие ракетки для пинг-понга. Они просто ужасны. Люпин и львиный зев, будто мы гуляем по саду. Стайки длиннохвостых попугаев, порхающих и кричащих с вершин деревьев. Я не ожидала встретить здесь всего этого. Я уже и не помню, чего ожидала. Что бы ни описывал мне Роберт, я всегда представляю себе нечто суровое. Совсем не эти красивые мелочи в тропическом лесу. И не этот горный ветер, который помогает тебе расслабиться и освободиться от страхов, когда ты идешь по краю бездны. Впрочем, это, может быть, и не очень хорошо. Он освобождает вас от вас самих, от того, что годами накапливалось в вас и не хотело вас покидать – от годами накапливавшегося чувства ответственности. Но ненадолго. Просто ради эксперимента. Очень скоро вы станете бессердечными, а ваша любовь уйдет глубоко внутрь вас самих. (И вы сделаетесь сильнее.) И тогда начнет казаться, что вы ждали этого уже очень долго.
   Когда они разбили лагерь недалеко от ущелья Майнас-Викториас, они заметили сланцевую пыль, блестящую у них под ногами. Земля казалась грубой и несчастной. В скалистых склонах чернели провалы заброшенных шахт. Здесь, сказал проводник, испанцы использовали инков как бесплатную рабочую силу. Он поднял с земли камень и разломил его пополам. Разлом блеснул при заходящем солнце: серебро. Один из погонщиков, проносивший мимо охапку хвороста для костра, поморщился и пробормотал что-то на своем языке. Проводник, не улыбнувшись, перевел:
   – Он говорит: «Это очень плохое место. Испанцы хорошо нас здесь отымели».
   У входа в палатку, служившую им столовой, повар развел костер, чтобы отпугнуть москитов. Обессилевшие путешественники сидели и вдыхали его дым, в то время как повар готовил индейский суп из мелко порезанного вяленого цыпленка и горной картошки. Алюминиевые стулья, стол, застеленный индейской тканью, свеча на нем и спасительное общество проводника (теперь они обращали гораздо больше внимания на его слова) превращали ужин в вымученное благословение, окрашенное долгожданным спокойствием вечера. Когда Франциско бормотал слова обеденной молитвы, они все стояли и ждали его. По столу пошли разные припрятанные от других предметы «роскоши». Луи поделился со всеми коньяком, и время от времени горы стали снова оглашаться его раскатистым смехом; Камилла с ироничной улыбкой раздала бельгийский шоколад; Франциско предложил ароматный лосьон, чтобы продезинфицировать руки. А когда повар раздал всем по ванильному йогурту с кусочками гуавы и бананов, они обрадовались, как будто, несмотря ни на что, смогли принести сюда плоды своей цивилизации.
   Позже, не в силах больше выносить молчание Роберта, Камилла побродила одна по каменной осыпи. Ночь стояла безветренная и прохладная. Их палатки бросали на неровную землю полукруглые и треугольные пятна света. Луна еще не взошла, но по темному небу уже рассыпались звезды. Она посмотрела на них, на этот раз без любви и без отвращения. Ей показалось, что они к ней уже привыкли. При таком освещении стоило пнуть ногой землю, и в воздух взвивалось целое серебристое облачко. Она постояла немного, повернувшись спиной к склону, смотря в темноту. Ночной воздух холодил ей лицо.
   Внезапно, в тишине, ей показалось, что она слышит какой-то звук. Он отражался от скал, но все же был очень нечетким, как удары в далекий гонг. Похоже, он исходил откуда-то из горы. Сначала она прогнала эту мысль, но вскоре снова услышала этот звук. Да: внутри горы отдавалось эхо. Камилла повернулась. За ее спиной, в скале, виднелся узкий вход в шахту. Она подумала о том, нет ли в шахте летучих мышей. Недалеко от Куско она видела лошадей, чьи загривки искусали летучие мыши. Но, прислушавшись еще раз, она ничего не услышала. Камилла нерешительно подошла к входу в шахту. Он был сделан в виде узкой арки, вырубленной в скале, чуть выше ее роста. Вокруг буйно разрослись папоротник и серая трава, похожая на седые волосы.
   И тут она снова услышала этот звук. Он был теперь дальше от нее или глубже: странный звук человеческого голоса. Она застыла на месте. Под каменной аркой исчезал последний свет звезд. Камилла поколебалась немного, не зная, стоит ли звать Роберта. Но потом подумала: должно быть, там, внутри, разговаривают погонщики. Может быть, они пытаются добыть немного серебра. А может, там живут бродяги.
   Но она знала, что здесь нет бродяг. Эти земли необитаемы. Шахты покинули много лет назад, и, судя по всему, этим туннелем уже давно никто не пользовался. Камилла уставилась в темноту. Где-то внутри капала вода, разнося повсюду тихое металлическое эхо. Здесь было холоднее, и она задрожала. Потом, в приступе беспокойства, она заметила вдалеке слабый отблеск огня. Его источник был невидим, но стены заволокла оранжевая дымка. Снова послышался все тот же одинокий, меланхоличный голос. На этот раз она узнала его. Он принадлежал Франциско.
   Ей показалось, что он выслушивает покаяния. Проводник, несмотря ни на что, должен быть христианином, да и погонщики тоже. С кем еще он может разговаривать? С Жозиан? А может, он сошел с ума?
   Ей незачем быть здесь, она это знала; но что, если ему плохо? Теперь, когда ее глаза привыкли к темноте, она пошла по коридору, освещенному янтарным светом: коридору, проложенному сквозь живую скалу, с влажными, блестящими стенами. Ее вытянутые в стороны руки прикасались к неровному камню. Она поминутно задевала головой о потолок – рассчитанный на инков, он был слишком низким для Камиллы. В шахте ничего не осталось, кроме специальных впадин для опор и щелей для балок. Она остановилась перед кругом света. Теперь слова звучали отчетливо, и из этого потока испанских фраз и предложений она поняла вполне достаточно.
   – …Господи, прости нас… пусть души умерших найдут здесь покой… Прости нас…
   Он стоял на коленях в том месте, где соединялись три туннеля. На земле неподалеку мерцала свеча. В ее неярком свете фигура Франциско отбрасывала ужасную, темную тень на каменную стену. Он не слышал, как она подошла. Он был одет в черную свободную куртку и мешковатые брюки, и на миг ей показалось, будто он стоит на коленях в сутане. Внезапно ей стало стыдно, и она подалась назад. Ее ноги зацепились за камень, и он откатился в сторону, но Франциско этого не слышал. Его собственные слова сотрясали его тело. Его руки, сцепленные в замок, колыхались возле живота, все его тело дрожало, даже его тень дрожала на стене.
   К собственному ужасу, Камилла вдруг воскликнула:
   – Франциско!
   Он замолчал. Но не встал и не оглянулся, а просто спокойно спросил:
   – Кто это?
   – Камилла.
   Его голова была все еще склонена.
   – Камилла. – Казалось, он пробует звук на вкус.
   – С вами все в порядке?
   И тут он повернулся и уставился на нее. Глаза казались неестественно большими на его худом, хрупком лице. Возможно, он плакал. Он продолжал смотреть на нее. Ей вдруг пришло в голову, что он просит прощения и у нее тоже.
   – В порядке? Да…
   К собственному удивлению, она сказала:
   – Ты не можешь отвечать за чужие грехи, Франциско.
   Смутившись, он продолжал смотреть ей в глаза. Казалось, он одновременно принимает и отвергает ее. Он ответил ей очень тихо:
   – Они не были вашим народом. Я – испанец. Это мы сотворили все это. Вы – американка. Ваш народ этого не делал.
   Она мягко поправила его:
   – Я англичанка.
   Почему-то эта фраза прозвучала как вступление к чему-то более важному.
   – Да, конечно, вы – англичанка. Но ваш народ все равно не делал этого.
   – Мы сделали много другого.
   Казалось, он ее не слушал. Он по-прежнему стоял на коленях, смотря на нее снизу вверх. Ей хотелось, чтобы он поднялся на ноги, но он не поднимался. Он сказал:
   – Вы можете себе представить, что творилось в таких местах, как это? Вы даже не знаете, сколько людей здесь поумирало, сколько христиан. Инки ведь были обращены в христианскую веру. Но кто знает, кем они были? Они были человеческими душами. – Казалось, его глаза подернулись слезами. – Вы слышали о шахтах Потоси? Это было самым ужасным местом. Целый город рабов, больше, чем ваш Лондон, где серебро получали в обмен на человеческие жизни. Мы делали такое повсюду.
   Он стал читать наизусть отрывок из какой-то книги:
   – «Чтобы укрепить мнение о том, что эта земля навсегда проклята, здесь нашли вход в преисподнюю, куда ежегодно сгонялись огромные массы людей и где они потом приносились в жертву».
   Слова его разнеслись по всем галереям.
   – Это сделали люди из моей страны. Они построили на этом свою славу. Все свое детство я слышал об этом. Как великолепны и славны были сыны Трухильо. Как конкистадоры создали империю и при помощи своего серебра сделали богатой всю Испанию! Но мы никогда не спрашивали, чье это серебро.
   – Но все это было давным-давно. Почти пять сотен лет назад, – сказала Камилла.
   – Это продолжалось веками. Серебро и ртуть…
   Он встал и разжал руки. Казалось, он наконец-то превратился в мужчину. И все же он был таким худым, так дрожал, что ей вдруг очень захотелось прикоснуться к нему.
   – Вы видели коллекции серебра в Лайме, того самого серебра, что добыли здесь? – спросил он.
   – Да, видела.
   – И что вы об этом думаете?
   – Мне кажутся уродливыми все эти вещи.
   – Вот именно! Уродливыми! – Он торжествовал.
   И она поняла его. Как и он, она понимала, какими отвратительными они были: фантастические серебряные украшения для стола, столовые приборы, массивные канделябры. Или другие, еще более страшные вещи: церковные кресты и ларцы для мощей, дароносицы и кадила. Серебряные короны для Богоматери. Алтари и столы для церковной утвари, отделанные серебром. А священники – такие же, каким хочет стать он сам, – пили кровь Спасителя из серебряных потиров. Отпущение грехов из греха, жизнь из смерти. Должно быть, Христос оставил их.
   Франциско нагнулся, чтобы поднять с земли свечу, но почему-то поставил ее на прежнее место. Он перекрестился, он посвятил это мертвым: шахтерам, которые работали в невыносимом зловонии и сумраке, который не мог разогнать свет от сальных свечей, и все это лишь для того, чтобы в конце концов упасть с прогнивших лестниц и разбиться; тем, кто умер, кашляя кровью и ртутью, или мучимый воспалением легких, работая в холоде на поверхности.
   И тут он подумал, как она красива при свете свечи, ее суровые глаза полны сочувствия: в них кроется какая-то тайна. Он понял, что она говорила о шахтах:
   – В те дни такие же шахты были по всей Европе. – Она говорила наугад и очень бы хотела, чтобы рядом оказался Роберт.
   Но Франциско уже чувствовал, что она не может освободить его от грехов. Ему этого не хотелось. Ему нужно было ее понимание и ее осуждение.
   Он сказал:
   – Если бы я был настоящим священником, я бы провел службу за упокой их душ. То, что мы сделали здесь, – даже Господь не простил нас за это.
   Она неуверенно нахмурилась. Он выглядел слишком молодым, чтобы знать, кого Господь простил, а кого нет. Его кожа была гладкой, как слоновая кость. Она осторожно спросила:
   – Ты поэтому отправился в это путешествие, Франциско? Это что-то вроде епитимьи?
   – Мне стало нехорошо. Я уже должен был бы сделаться священником. Но я заболел. – Он сделал шаг ей навстречу.
   Она машинально отступила назад и почувствовала твердый камень у себя за спиной.
   Она просто сказала:
   – Я понимаю.
   Он умоляюще посмотрел на нее. Зачем он рассказывает ей об этом? Он не знал.
   – Мой исповедник сказал, что мне нужно излечиться. Что-то вроде очищения.
   Она мягко спросила:
   – А сейчас с тобой все в порядке?
   Она вовсе не испытывала к нему отвращения. В нем не было угрозы. Он даже был по-своему красив.
   – Ректор сказал мне, что я могу вернуться в семинарию, когда буду снова чувствовать себя хорошо. Но это не так-то просто определить. Совсем непросто.
   Он казался таким ранимым, таким маленьким, не старше ее сына. Его гладкие волосы закрывали уши.
   – Может быть, тебе следует поискать помощи.
   – У меня уже есть помощь. – Он дотронулся до своего кармана, и она решила, что в нем лежит крест.
   – Конечно, – но она вдруг осознала, что совсем не понимает его.
   Дело было в чем-то другом, не только в его проблемах в семинарии или его колониальной совести; но чем бы оно ни было, оно ускользало от ее понимания. Он шел по лабиринту, по которому она идти не могла. Она спросила:
   – Откуда ты столько знаешь про инков?
   – Ты, бедный сельский мальчик, – вы это имеете в виду? – В нем вспыхнул гнев. Но как только он сказал это, его гнев тут же угас. – Моя мать не из семьи фермеров. Она работала учительницей в колледже. У нее до сих пор сохранилась огромная библиотека. – Он вытянул руки. – Сейчас она, как и я, больна, но только телом. У нее эмфизема. Я отправился в это путешествие на ее деньги. Как странно…
   – Что странно?
   – Она не христианка. Она вообще ни во что не верит. Я узнал это совсем недавно. Она видит во всем этом просто историю.
   Он обернулся, как будто боясь, что кто-то может их подслушать. Но в туннеле не было слышно ни звука, кроме капающей где-то далеко воды.
   Камилла смутно подумала о том, чем сейчас занят Роберт, и не вернуться ли ей обратно. Каждый раз, когда пламя свечи Франциско начинало колебаться, по стенам плясали их тени. И он снова смотрел на нее с этим беспокойным удивлением.
   Наконец он спросил:
   – А вы? Почему вы здесь? Вы никак не связаны с этой страной.
   – Я здесь из-за своего мужа. Он собирается написать книгу.
   – Какую книгу?
   – Хочет написать что-нибудь новое, чего до него никто не делал.
   – Зачем?
   Его вопрос удивил ее.
   – Ну, просто ему этого хочется.
   Франциско постарался не думать о Роберте. Он не мог представить ее в чьих-либо объятиях. Она все еще стояла, прислонившись спиной к каменной стене. В ее серых глазах светился слабый огонь. Пламя свечи озаряло высокие, точеные скулы. Возможно, ее послал ему Бог. Он думал о том, что, может быть, его любовь к ней – а он уже называл свое чувство любовью – это и есть та самая чистая любовь, которую он представлял себе, еще учась в семинарии: любовь, полностью свободная от всякой гордости, эротизма, себялюбия. Если бы только ему удалось очистить ее до невинности, растворить ее темные стороны – тогда бы пред ним предстало нечто чистое, святое. Все это можно найти в этой прекрасной женщине. Прямо сейчас, за время этого путешествия. Он сказал:
   – Так, значит, вы не хотели отправляться в это путешествие.
   – Моему мужу хотелось, чтобы я поехала с ним.
   Но он даже не замечает ее, со злостью подумал Франциско. Его интересуют только свои собственные мысли.
   – Понятно, – сказал он.
   Но ему было непонятно. Он ведь дал обет безбрачия – и как священник никогда не женится, – и сейчас он подумал о том, сможет ли когда-нибудь понять такое. Возможно, все браки – это большая тайна. В конце концов, брак – это одно из церковных таинств.
   Камилла тоже думала о том, как глупо прозвучали ее слова. Как будто она когда-нибудь была его секретарем или собакой. И когда она увидела, что в глазах Франциско зажглось возмущение, она вдруг почувствовала непонятную благодарность. В нем чувствовалось какое-то благородство, даже в его руках, которые он рассеянно поднес сейчас к лицу. Но она сказала:
   – Мне пора возвращаться. Мой муж будет беспокоиться, куда я делась. – У нее были причины, по которым ей не хотелось рассказывать обо всем этом Роберту.
   – Да, да, конечно. – Но Франциско почувствовал внезапный приступ паники. Как только они окажутся на поверхности, за стенами этого святилища, она станет такой же, какой была до этого, смешается с остальными, залитыми солнечными светом. Ему страшно захотелось прикоснуться к ней. Он убрал руки от лица, и они безвольно повисли.
   Камилла заметила это и даже представила, как он касается ее щек. Она вдруг почувствовала странную грусть.
   – Нам лучше вернуться, – сказала она.

Глава четвертая

   Трех часов мучений хватило для того, чтобы они все окончательно сосредоточились на однообразном переходе. Еще пять дней они бессмысленно поднимались по склонам и спускались в лощины, как роботы. Их разум, казалось, полностью онемел, а глаза следили только за тропой. Если даже кто-то и останавливался, чтобы восхититься пейзажем, то втайне от других, потому что у него ужасно болели ноги и ныли легкие. Они концентрировали свое внимание только на том, чтобы пробраться между камней, или на темной земле под мокрыми деревьями тропического леса. Подъем становился круче, и боль в мышцах усиливалась. Долгий спуск вызывал дрожь в коленах; подъем оставлял кровавые волдыри на их пятках. И вот теперь всех их все сильнее и сильнее начала охватывать тревога, она превратилась в заразную болезнь. Они осознали, что назад пути нет.
   Этой тревоге не поддавались только погонщики. Терпеливо навьючив поклажу на мулов, они отправлялись в путь значительно позже остальных, обгоняли всех к полудню и разбивали лагерь за несколько часов до того, как туда добирались измученные путешественники. До поздней ночи европейцы слышали, как они болтают друг с другом на своем гортанном языке индейцев кечуа, а иногда до них доносился их мелодичный смех. Казалось, когда все устали, индейцы начали относиться к ним гораздо мягче. Каждый день они занимались одним и тем же. В шесть часов утра они приносили в каждую палатку горький индейский кофе и будили ее обитателей негромкими криками; через полчаса они снабжали всех теплой водой в эмалированных мисках; в семь часов всех путешественников уже ждал завтрак из кукурузных хлопьев со вкусом кокоса, и вскоре после него вся группа отправлялась в путь.
   При каждом восходе солнца европейцы с благоговейным страхом разглядывали горы, которые накануне заслоняла от них усталость прошедшего дня. По утрам окружающие их силуэты, невидимые ночью, туманными контурами выделялись на фоне зари или превращались в серебристую линию, протянувшуюся через все небо; восходящее солнце рассыпало свои лучи между их вершинами. Иногда до них доносился рев какого-то далекого притока Амазонки или гул водопада в скалах. Но уже через час или два пути – дорога была очень крутой – они переставали замечать все, кроме тропы, по которой они шагали. Они как будто катались на американских горках. По горному склону, покрытому низкой жесткой травой, они поднимались в высокогорную долину, которую мокрые облака превращали в джунгли, полные тумана и древних деревьев.
   Роберту казалось, что горы вокруг стали недобрыми. Когда-то по их склонам пронеслись лавины, вырывая с корнем все на своем пути. Он начал замечать, что становится невнимательным. Один раз он оставил компас на валуне – его подобрал один из погонщиков, – дважды он падал, зацепившись за корни деревьев, и потом долго не мог прийти в себя. Много миль тропа тянулась над пропастями, и по ее краю росли густые заросли низкого кустарника. Один неправильный шаг – и вы ухнете в пропасть и будете лететь вниз пару сотен футов, пока не упадете в заросли бамбука, который разорвет вас в клочья. По берегам рек парили стаи москитов. После их укусов на покрасневшей, воспаленной коже оставались плотные шишки.
   Один раз они даже прошли через деревню индейцев кечуа; в ней жили крестьяне, выращивающие картофель. Дома были покрыты тростником, как это делали их предки-инки. Из дверей вышли маленькие женщины в розовых и красных юбках и робко посмотрели им вслед, а несколько мужчин обменялись с ними короткими, деловыми рукопожатиями. Их присутствие в этой глуши должно было подействовать на всех успокаивающе, но это было не так. Измученные путешествием, молчаливые, они казались сами себе призраками в этой деревне живых.
   Каждый раз, когда Луи приходилось слезать с лошади, он старался идти медленным, но ровным шагом. Чем больше открывалась для него эта страна, тем сильнее она его отталкивала. К тому же – Луи прекрасно знал это – он задерживал остальных, даже Жозиан, которая шла перед ним, часто и тихо дыша. Казалось, его бока и бедра – плоды тех лет, которые он провел в роскоши и комфорте, – весили целую тонну и мешали ему идти быстрее. Для остальных такое путешествие вполне подходило, но ему-то уже исполнилось пятьдесят девять лет. Он прислушался к собственному сердцебиению. У Луи вызывало тревогу то, что сердце бешено колотится в грудной клетке. Вокруг него было слишком много мяса. В любой момент, думал он, оно может взорваться и превратиться в мешанину из желудочков и клапанов – настоящее boeuf bourguignon[12]. Ему даже стало жалко свое сердце, как будто оно жило своей собственной, отдельной от него жизнью. Он останавливался перед каждым вторым поворотом и ждал, пока его учащенное сердцебиение – самые громкие звуки в этой отвратительной стране – не успокоится.
   Только Роберт постоянно что-то обдумывал. Его коленная чашечка воспалилась, в ней зловеще пульсировала боль, но время от времени он все еще оглядывался на горы и ущелья и пытался найти слова для их описания. Он был рад, что никто больше открыто не восхищается ими. Он мог примириться с их непреклонностью только в одиночку. По утрам, перед выходом, он снова пытался писать, все так же возбужденно. Но всегда получалось одно и то же. Может быть, у меня проблемы с воображением, подумал он. Вы входите в ущелье, по которому несется один из притоков Амазонки. За вашей спиной, до самого горизонта, расстилается бассейн реки Апуримак. Но когда вы пытаетесь описать все это, то кажется, что земля скрывает от вас самые важные детали. Может быть, его сломила эта постоянная игра света и облаков, подумал Роберт. А может, просто невероятные размеры всего, что его окружает: английские слова не созданы для подобных описаний. Эти пейзажи годились только для того, чтобы смотреть на них и изумляться. Избитые фразы пристали к нему, как сажа. Может быть, лучше будет попробовать написать обо всем этом дома, когда они вернутся, при обычном, спокойном и стабильном освещении.
   Но, возможно, все это вообще было не важно. Ведь горы не были картой мышления древних инков, они ничего не объясняли. По вечерам он снова садился на камни. Он думал, а может, во всем виноват свет звезд? Его слова неровно бежали по листу, как будто их писал кто-то другой.
   Вечером: я прошу проводника собрать всех погонщиков, я хочу поговорить с ними. Они собираются очень неохотно: в них нет враждебности, они просто озадаченно сидят на корточках в палатке. Широкие, спокойные лица. Интересно, а если их ударить, они улыбнутся?
   Чего я хочу? Я не знаю: чтобы они раскрыли мне тайну этих гор, какую-нибудь случайную мысль, воспоминание. Никак не могу избавиться от ощущения, что они что-то скрывают. Это ужасно глупо: эта насмешка безразличных ко всему лиц.
   Двое из них почти все время молчат. Другие трое болтают без умолку. Скользкий, завораживающий язык. Часто кажется, как будто они читают молитвы. В каждом слове предпоследний слог ударный, он очень резкий, как удар в маленький гонг. Может быть, именно из-за этого ритма и думаешь, что речь инков могла быть записана при помощи идеограмм в одежде или керамике.
   Я спрашиваю об этом, но они мне не отвечают Никакой реакции.
   Я спрашиваю, не считают ли они эту землю до сих пор святой. И не напоминают ли им о чем-нибудь руины инков? Они хмурятся. Но не отвечают. Это не их земля, говорят они. По крайней мере, неродная земля.