Страница:
Я действительно люблю иногда поболтать. И умом, коль влип в такую историю, не отличаюсь. А поскольку Полянкин мне действительно позарез нужен, я и сам верю, что у него нет оснований меня опасаться, и его в этом убеждаю. Кого опасаться: болтуна-недомерка, который наивно старается притворяться простодушнее, чем он есть? Ну уж эти-то мои потуги от зоркого глаза Михаила Федоровича не укрываются.
«Что бы ты ни делал, ты заставляешь окружающих вначале подыгрывать твоей роли, потом поверить в нее, а потом так привыкнуть к ней, что она в их глазах из роли уже становится твоей сущностью». Это — тоже из наставлений бывшего лейтенанта Семена Злотникова, то бишь Артиста. Нас тогда очень плотно зажали, и мы путешествовали с ним по Европе, не зная, из-за какого куста по нам шандарахнут из гранатомета.
Но сейчас мне такой правды образа даже и не надо. Я просто хочу, чтобы Михуил ибн Федорович был уверен: он в любой момент и — что особенно важно — легко меня обдурит или согнет в бараний рог. Много ли, мол, надо для хилого дурачка? Пока он так считает, мои шансы выкрутиться высоки. А поскольку поводов убедиться в собственной глупости у меня хватало более чем, я, не боясь переборщить, строил дурачка:
— Чего тогда сбег, спрашивается? Я потому сбег, что за вас испугался.
Во, думаю, обидел хорошего человека, он щас грех на душу возьмет. А кто будет виноват? Я и буду. Лучше, подумал, уйти по-хорошему, не доводить до греха. Пральна?
— Что-то ты шибко много думаешь, — нехорошо усмехнулся Полянкин. — Только, боюсь, не то думаешь. Понял — нет? Ты думаешь, ты Колобок, что ли?
Раз уже от дедушки ушел и еще раз уйдешь?
Не понравился мне такой поворот. Тем более что именно так я и прикидывал поступить в дальнейшем. Но, увы, я чувствовал, что устал. Все ж таки весь день на ногах да по морозу. Очень хотелось расслабиться и подремать. Даже кофе меня не взбодрил. К тому же, с другой стороны, хорошо, что у Михаила Федоровича появился лишний повод блеснуть превосходством в уме. Этому мы оба рады. Он — потому что приятно опять оказаться мудрее другого, а я — потому что поточнее узнал о его умонастроении. При таком раскладе лишней информации не бывает.
— А может, я и уходить не хочу? — растерялся я. — Чего мне уходить, если я только пришел? Но если не вовремя, то я...
— Сиди уж, — как бы добрея, успокоил Полянкин. — Чего ты такой напуганный?
— Похоже, подставили меня... Мы с приятелями подрядились выполнить одну работенку. Отвезти кое-что. Но собака учуяла бомбу. Тогда я и подумал...
— Погоди-погоди, — поморщился Мишаня. — Не части. Давай по порядку.
Все сначала...
Он глядел на меня начальственно, будто я обязан его слушаться. Похоже, принцип у него такой: раз тебе надо, значит, ты подчиняешься. Я не спорил.
Хотя Мишаню, конечно, развезло: «Все сначала». Если все, да еще сначала, то надо от самого рождения начинать: «Слишком маленьким я уродился...» И для почина я протянул ему руку с браслетом.
— А не жахнет ли это хозяйство, пока я исповедоваться буду?
Наверное, только евреи ощущают нечто похожее. Они знают, каково это: быть по сути как все и всегда хоть чуть-чуть, но другими.
Неприятно думать, что меня гнетет комплекс неполноценности. Надеюсь, что если и есть в моем случае какой-то комплекс, так это комплекс своеобразия. Но не уверен. Хотя многое, что случается со мной, можно понять, только учитывая особенности моего телосложения.
Я — Олег Федорович Мухин. Двадцати восьми лет от роду. Метр шестьдесят два ростом. Бывший школьник, бывший курсант, бывший лейтенант, бывший спецназовец. А ныне свободный предприниматель. Из тех, о ком говорят «метр с кепкой». Вопрос на сообразительность: угадайте с трех раз, как меня звали в школе?
А в военном училище?
А в особом разведовательно-диверсионном отряде капитана Пастухова?
Вот именно.
Всегда и всюду — Муха.
И те, кто меня любил, и те, кому было на меня плевать, и те, кто уважал, и те, кто презирал, зовут меня Мухой. Фамилия точно накладывалась на рост, а я отдувался. Не могу сказать, давно сбился со счета, сколько раз я слышал похвалу:
— Ну, Муха, молодец. Как приложил! Не ожидал...
Или:
— Вы не глядите, что Муха. В деле он — ого-го!
— Ну ты и хитрый! Кто бы мог подумать?
Всего-то четырнадцати сантиметров не хватает мне до нормальных ста семидесяти шести. Но из-за них многие слова, незаметные обладателям среднего роста, для меня хуже серпа у того самого места. Только однажды в жизни я без драки ударил женщину. Она сказала мне в жарком постельном сумраке:
— Ты — прелесть. Вот уж не ожидала от такой шмакодявки...
А раз не ожидала, чего легла со мной? Из жалости? Из любопытства?
Хотя, конечно, бить дам нехорошо. Очень извиняюсь.
С детства учеба не требовала от меня особых усилий: нравилось учиться, вот я и держался в отличниках. Старался не соответствовать прозвищу. Ну и добился: начал фигурировать как «малявка с мозгами». Потом некое время надеялся, что если буду силен и ловок, то смогу заставить относиться к себе с уважением. Качал мышцы, набрался опыта, занимаясь боксом и охотно ввязываясь в драки. Освоил массу подлых приемчиков. Мог осилить практически любого сверстника.
И что? Все без толку. Невозможно заслонить одно другим. Если ты сморозишь глупость, тебе не скажут просто «тупой», обязательно дополнят:
«тупой коротышка». Если ум проявил: «Мал золотник, да дорог». Получалось, что больнее и чаще обижали не тогда, когда язвили, а как раз похваливая.
Как симпатично-то уродца.
Но я адаптировался. Настолько, что считал свою озлобленность нормальной. Считал, что все живут, как я. Днем, на глазах у взрослых, паиньки, а по вечерам с куском кирпича вылавливают обидчиков. Поодиночке.
Моих мозгов тогда хватало только на то, чтобы понять: в группе и попасться легче, и все равно никому доверять нельзя. Ты к нему со всей душой, а он тебе: «Муха» да «Му-у-уха!» В общем, тяжко мне жилось до тех пор, пока не понял: любить и уважать себя за отличную учебу и душевную отзывчивость никого не уговоришь. Никогда. Коль ты с виду муха, то в орлы тебе не выбиться. «Аякс нон каптат мускас!» — на латыни. Одна врачиха научила — «Орел не ловит мух». Это к истории вопроса. Значит, любить не заставишь.
Но вот заставить бояться — можно. Есть такая муха — цеце называется.
Так ей и слона завалить как нечего делать. Жутко ядовитая. Мои собственные способности в этой области дошли до меня в двенадцать лет с небольшим.
Когда я, воюя со всем миром, впервые сознательно хотел искалечить человека.
Человека звали Вальком — то ли от Валентина, то ли от Валерки, уже не помню. Был он старше меня на пару лет и длиннее сантиметров на двадцать.
Так вот, Валек звал меня не Мухой. Он другую кликуху мне приклеил: Клитор.
Я тогда еще не знал, что это такое, но смеялся вместе со всеми. Смеяться первым — самый эффективный способ обуздать злоязыких: они ж не для того тебя цепляют, чтобы ты радовался. И если ты в ответ на укусы смеешься, у них весь кайф пропадает, и они от тебя отстают. Но в данном случае этот прием не сработал. Они видели, что я не понимаю, о чем речь. И им это ну о-очень нравилось.
Пока я выяснил — а было это в те времена непросто, — что такое клитор, время ушло. Объяснять Вальке, что не нужно меня так называть, было поздно.
Он уже и сам привык, и дружков приучил. Почему-то они никак не хотели понять, насколько это не правильно: дразнить и унижать. Почему-то им нравилось делать больно. Все садисты душой рабовладельцы. Унижая — владеют.
Самым кайфом для Валька и его шпаны было позвать меня: «Эй, Клите-ро-о-ок!»
— когда я болтал с девчонками.
Сначала я хотел просто сбежать. Но сменить район и школу матушка не могла. Наш барак уже лет десять как планировался под снос, а снос означал приличную квартиру. Тогда я начал прогуливать школу: пока дразнильщики учились, я гулял, а когда гуляли они — сидел дома. К счастью, меня понял один человек. Яков Львович Гершензон. Историю преподавал. Не он был у нас классным руководителем. Но вот именно он мне меня и объяснил. Специально пришел к нам домой, когда матушки не было, и сказал:
— Ты свою жизнь сам выбираешь. Хочешь сбежать от проблемы — твое право. Но ты вот сначала такую задачку реши. Допустим, идет военная эскадра. Четыре корабля. У самого лучшего скорость — сорок узлов. У второго — тридцать, у третьего — двадцать, а у четвертого — десять. Спрашивается, с какой средней скоростью идет эскадра?
С арифметикой у меня никогда проблем не было, и я быстренько сосчитал в уме, едва успев удивиться легкости вопроса:
— Сто на четыре — двадцать пять узлов. Среднее арифметическое.
— Ну да? Это как же может быть, если четвертый корабль может дать только десять?
— Ну десять. — Мне стало обидно, что так легко купился. — При чем тут это?
— А при том, — вздохнул Яков Львович, — что средняя скорость группы и жизнь племени определяется самыми слабыми. Поэтому гнобить, кусать и унижать самого слабого, медлительного или глупого — закон стаи. Закон природы, которая ни греха, ни жалости не ведает. У нее порядок простой: не можешь выжить — загибайся, но не мешай другим. Иначе как заставить людей делаться сильнее? Уговорами и жалостью? Но можно ли уговорить изначально ленивого человека крутиться быстрее? Нет, пока он сам этого не захочет. А ты представь, что та эскадра не просто так гуляет, а спешит на помощь целому городу? Не успеют — тысячи женщин и детей погибнут. Но достаточно адмиралу бросить самый хреновый корабль, и скорость остальных сразу вырастет вдвое! Ты бы, если в твою маму шли спасать, как решил?
Я промолчал.
— Хотя экипажу тихохода, конечно, обидно, — признал Гершензон. — Но что поделаешь? Во всяком случае, останавливаться, становиться второгодником — совсем глупо. Самого себя топить? Мало того что самый слабый, так еще и самым тупым делаться? И еще. Ошибка думать, что тебе плохо — как никому больше. Ты просто представь себе: сколько тысяч и миллионов мальчишек в мире травят дразнилками. Представь хотя бы тех, кого и симпатизируя зовут «жиденок»?
В общем, убедил он меня. Хотя и не совсем в том, в чем собирался.
В честной драке мне Валька бы не одолеть. Он не из слабаков был, плюс два года и двадцать пять килограммов в его пользу. Но не арифметика, вывел я, тут решает. Я устроил ему засаду между гаражами. Сначала оглоушил (носок с песком), а потом сбросил с крыши гаража кирпич и сломал ему ногу.
Укоротил как бы. Анатомию я тогда знал слабо и перестарался так, что уложил его в койку на три месяца. Переборщил, но не угрызаюсь. Вернее, не очень. А еще точнее: редко. А если уж совсем честно: сейчас меня смущает только то, что все это я из-за самого себя сделал.
Подозрениям Валька на мой счет никто из взрослых не поверил. Отличник, малявка — и такое? Быть того не может!
Зато до ребят предупреждение дошло. С одного раза. Забавно, но если в меня сейчас так прозвали, я бы, может, и не возникал.
Но с тех пор запомнил крепко: если вляпался и тянешь группу назад — выкручивайся сам.
Короче, в военное училище я поступал не только потому, что там пайка и форма, а матушке моей было трудно заработать на двоих. Я туда пошел ради особого армейского братства. Насмотрелся кино и верил, что оно там в обязательном порядке. Естественно, братства в скудной и тоскливой курсантской, а потом гарнизонной жизни оказалось не больше, чем в любом московском дворе. «Кто с нами не пьет, тот против нас». Вообще армия в мирное время в нищей стране — это среднее арифметическое из лизоблюдства и неутоленных амбиций. Банка варенья и чайная ложка дерьма.
Еще я шел в армию наперекор. Потому что предупредили: могут не взять — из-за роста. Взяли. Обучили. Но там-то я и понял, что никогда не стать мне полноценным офицером. Врубаетесь? Рост везде имеет значение, но в армии — особенно. И фразочкой «расчет окончен», и осознанием того, что на правом фланге смешней меня не выглядит никто, я насытился по горло. Все прекрасно знают, что мозги и способности от роста не зависят. Однако если ты невысок, ты всего лишь Теркин, Швейк... Везде, во всем мире так. Ах, да знаю я, знаю, что и Наполеон, и Суворов, и Сталин, и масса других низкорослых докарабкались до самого верха. Но меня-то карьера ради компенсации четырнадцати сантиметров не привлекала. Усилия слишком непропорциональны цели. Мне всегда хотелось сущей малости: быть как все. В единстве формы (роста) и содержания (мозгов). Стать для ближних обычным, а не малявкой, который — смотри ж ты! — может то же, что и нормальные. И даже — сверх того.
С годами желание доказывать недоказуемое пропало. По-прежнему первым и громче всех смеялся я над намеками и подколками насчет своего роста и субтильной на вид комплекции. Но уже не выслеживал обидчиков. Всех не перекалечишь.
Правда, позже, когда попал в Чечню, а там мне выпало попасть в спецотряд Пастуха, повезло. Если такое можно считать везением. На войне армия поляризуется: варенье отдельно, а дерьмо — подальше от боя, поближе к начальству и складам. Нормальный процесс. Не всегда, конечно. Есть варианты. Но все ж таки там от друга, прикрывающего тебе спину, зависела не карьера и не только жизнь. Но и смерть. Кто там побывал, тот знает, какой разной она может быть. К тому же Пастух помог мне осознать ценность моих особенностей. Он меня, именно меня искал для своего спецотряда. Потому что в каждой боевой части, а особенно в спецназе, в разведке, просто необходимо иметь хотя бы одного маленького, узкого и верткого, но умного. Просто ради выживания группы необходимо.
Любого здоровяка можно заменить, взявшись вдвоем или втроем. А малявку как заменишь? Распочкуешься, чтобы в щель пролезть или на ветке притаиться?
Когда меня стали по-настоящему ценить именно за комплекцию, пришло умение ею пользоваться и несколько даже гордиться.
А потом когда Пастух с нашей помощью разоблачил высокопоставленных жуликов в чеченских мундирах, весь наш спецотряд с треском вышибли из армии. За неподчинение боевому приказу. Наверное, я был единственным из нас семерых (нас тогда еще было семеро), кто этому обрадовался. Когда армия решила, что ей без меня проще, я уже знал, что мне-то без нее и вообще лафа. И не потому, что война в Чечне что-то постыдное. Война у каждого своя. О тех, кто других за нефть или свои амбиции на смерть посылает, я говорить не буду. Я о своей войне скажу. О том, почему мне за нее не стыдно, хотя там я в дом, из которого стреляют, предпочитал входить так: сначала граната, потом очередь, а уже потом я.
В сорок первом — сорок четвертом годах наши летчики и свои города бомбили, в которых их же дети оставались. В сорок пятом, когда Берлин громили, тоже гибли женщины и дети. И немок некоторые наши, в тоске по женскому, дрючили почем зря. Чего ж никто Жукова не позорит за это, а?
Потому что была расплата за то, что они делали с нами, потому что никто не хотел в рабство или в лагерный крематорий... А в яме выкупа дожидаться, ишачить за миску помоев на его свободолюбивое горское величество кому-нибудь хочется? А выкуп перед видеокамерой вымаливать? Мне — нет. И помочь тому, кто в ту яму попал, — мой святой солдатский долг. Помочь тем, что есть у тебя, солдата, в руках, помочь тем, что стреляет и режет.
Кто-то, возможно, умеет перевоспитать рабовладельца словами. Я — нет.
Это не к тому, что на войне все можно. Наверное, бывает, что и не все.
Пленных, например, не дело стрелять. У них информации полно. А информация жизней стоит.
Это мое личное, и ничье больше, мнение. Я говорю только за себя.
А вообще-то я все это к тому, что, прежде чем солдата хулить, ты представь себя самого один на один с тем, с кем твой солдат воюет. Вот так — просто: ты в яме, представь, а он, она или они — сверху на тебя мочатся.
Потому что ты пить попросил(а). Потому что беззащитен(тна). Беззащитность — достаточное основание для рабовладельца, чтобы тебя гнобить: насильничать и издеваться.
Представишь это, тогда и решай: Аллочке Дудаевой сочувствовать или той Марии Ивановой, которая в качестве весточки из дудаевских краев палец сына получила. А пока ты решаешь, Иванова мечется, чтобы деньги собрать на выкуп сына. Про голову твоего брата или сына, заботливо снятую на видео, говорить не буду. Такое не каждый представить сможет.
Кстати, многие немцы, чьи дома были разрушены, а семьи пошли по миру, хотя они никакого отношения к концлагерям и печам для людей не имели, искренне себя тогдашних стыдятся. Может, и те горцы, что покрывали соседей-рабовладельцев, тоже этому научатся? Немцев, напомню, в чувство привели бомбежки и солдаты.
В общем, спасибо общественности за поддержку, а армии — за выучку, за то, что свела меня с теми, кому я пришелся по душе. Но воевать мне поднадоело. Уж больно стремно было в девяносто пятом. У него на указательном пальце мозоль, у него под глазом синяк от оптического прицела, он тебя на голову выше, силен как бык, у его мамаши в погребе трое рабов, а ты его утешай за то, что ему четырнадцать или двенадцать лет? Чтобы он в свою безнаказанность уверовал? Нет уж. Вы вначале разберитесь: мы воюем или мы уговариваем, а потом и зовите. Либо солдат, либо уговорщиков.
Ограничился, кофеек прихлебывая, беглым пересказом истории нашего агентства «MX плюс». Но историю с ожерельем Тамары изложил подробно. Полянкин слушал внимательно и без скепсиса. По ходу моего монолога осмотрел браслет и кейс, отцепил меня от них и ловко подключил глушилку к сети. Наконец-то я смог снять куртку и чуть отойти от жары. Насколько в моей замше холодно на улице, настолько душно тут.
Когда я иссяк, Михаил Федорович насупился, пряча радостно заблестевшие глазки. Сурово отчитав меня и моих приятелей за верхоглядство, принялся въедливо выпытывать: кому я рассказывал о нем и его казематах вообще и о сегодняшнем к нему визите в частности? Настал момент из тех, которыми так густа моя работа: дурить голову тому, кто старается тебя обуть. Хотя сегодня, пожалуй, я с удовольствием бы и без этого. Притомился. В сон тянуло так, будто сотню кэмэ по горам отчапал. А Полянкин все приставал с расспросами.
Сначала я старался спрятать глаза, но потом как можно честнее, едва ворочая вялым языком, забожился, простодушно уставившись на Полянкина:
— А как же! В смысле никому и никогда . Ей-богу! Что я, дурак? То есть, конечно дурак... Что так вляпался... Но не совсем же?! Никому я о вас не говорил, и что я с этим кейсом тут, тоже ни одна живая душа не знает.
Самое смешное, что все это было чистой правдой. Вот много я в своей жизни разного делал, но выдать того, кто мне персонально доверился, никак не могу. Даже самым близким друзьям. Не могу, и все. Слова поперек горла встают. Единственный, кто слышал от меня кое-что о Полянкине, да и то не конкретно, без координат, а как о курьезе жизни, — это Боцман. Он тоже скопидомистый, и я его однажды поддразнил, рассказав, как люди копить умеют. Что до посланного Пастуху письма, так оно еще не дошло. Значит, и то, что никто не знает о сегодняшнем моем визите, тоже правда.
— Это как же тебя твои дружки одного да с такой ценностью отпустили? — не унимался Полянкин.
— Какая ценность, если там бомба? И они ж не отпускали! — Я замялся, как бы стараясь побыстрее придумать убедительное объяснение. На самом-то деле у меня было время версию сочинить заранее. — Я сам! Сам, да. Хотел узнать: нельзя ли как-нибудь так посмотреть, что внутри кейса, чтобы не рвануло? Вдруг там такое, на чем мы еще копеечку ухватим?
— А ты не думал, что за эту «копеечку» тебе шею могут свернуть? — вроде бы из сострадания, но больше от желания показать мне мою же глупость спросил Полянкин. — А заодно и мне вместе с тобой и твоей шайкой, понял — нет?
— Так мы, может быть, еще ничего не возьмем... — искренне удивился я.
— За что ж сворачивать? Но если там бомба, то с того, кто ее всунул, по понятиям можно неплохую компенсацию слупить, верно?
— А что с тебя самого компенсацию со шкурой слупят, об этом ты не подумал? — рассудительно осадил меня хозяин берлоги.
Я чуть не зауважал его за осторожность. Но даже за километр было видно, как ему самому хочется посмотреть: что же там, в кейсе, из-за которого такая суета?
Душевные терзания Полянкина явно были из тех, о которых говорится «хочется и колется». Если он откроет, а там нечто достаточно ценное, то тогда от меня стоит избавиться. Вдруг я все-таки хоть кому-то сболтнул о нем? Хозяева ценности явятся сюда, и тогда дело всей династии Полянкиных пойдет коту под хвост. Но если я о его подвале и на самом деле молчал, то тогда, если Михаил не рискнет открыть кейс, получится, что он глупо отказался от барыша. Решиться при такой скудной информации на риск — глупость. А не решиться — для человека его привычек значит отдать себя на съедение дальнейшим сожалениям. Не одна ведь совесть из отряда грызунов — у жадности тоже зубки ого-го. На моих глазах Мишаня из благообразного Михаила Федоровича превращался в махрового Михуилищу.
Полагаю, сейчас он скорбел, что я, знающий его тайну, зажился на свете. Возможно, он давно ждал как раз такого момента, чтобы и от меня избавиться, и выгоду от этого существенную поиметь. Я тоже жалел — о том, что поленился заблаговременно высветить его подноготную. Ох и достанется же мне за это от Пастуха и всего нашего «MX плюс»!
Так мы и терзались, сидя друг против друга. Пока Михуил наконец не определился:
— Ничего пока не обещаю. Надо сначала твой чемоданчик осмотреть.
Снаружи. Погоди-ка тут... — И пошел к узкой фанерной дверце, за которую раньше меня еще ни разу не приглашал.
Его возросшее вдруг доверие меня весьма насторожило. Но я чувствовал себя усталым настолько, что хоть спички под веки вставляй. Старею, видать.
Уходит выносливость.
Дверца оказалась липовой. За ней скрывалась мощная стальная дверь, как в бомбоубежищах. С хитрыми запорами, которыми хозяин клацал, заслонив их собой. Отворив массивную дверь — так же легко и плавно, как и другие, — Полянкин нырнул в проем, исчез на полминуты, а потом позвал:
— Неси сюда свое барахло. Только осторожно — тут у меня тесно...
Отправляясь к нему со своим багажом, я пистолет из куртки забирать не стал, а вот небольшой ножик, таящийся в ножнах чуть выше кисти на левой руке, снял с предохранителя. Это орудие — трофей, который я прихватил на Кипре у одного соотечественника. Он с дружками так хотел заграбастать наши доллары, что отвязаться подобру-поздорову никак не получалось. В конце концов двумя неопознанными покойниками на тамошнем дне стало больше.
Нож невелик, тонок, чтобы не прощупывался сквозь одежду. Отлично сбалансирован для бросков. Ножны особые: когда изогнешь кисть, рукоятка сама соскальзывает в ладонь. Можешь метнуть, а можешь, если не брезгливый или когда уж совсем приперло, и так.
Был у меня и маленький четырехсотграммовый револьвер SW-380 в кобуре на голени, которым я тоже разжился у Дока. Но на этот кольт я особенно не рассчитывал. Благодаря приборам все обыскивающие научились его находить чуть ли не раньше, чем основной ствол в руке. Но раз есть возможность, надо использовать. Авось и выручит когда-нибудь. Хотя бы ослабив внимание обыскивающего.
Подшаркивая, чтобы показать, как вымотался сегодня, я потащился к новым приключениям. За дверью оказался коридор. А из него — ход в следующий отсек. Помещение немалое, но почти все занято верстаком вдоль стен. Только посредине оставалось сравнительно небольшое место для прохода и для вертящегося стула на колесиках.
Голова Полянкин, удобно устроился. Повернулся налево — папки, бумаги, ручки, повернулся направо — компьютер и десятки телеэкранов вокруг него, которые нынче все выключены. Экраны очень меня огорчили. Укрепили подозрение: не мог Михуил Федорович при таком обилии наблюдательных экранов всюду один успевать. И верстаки такие мастерить, и кирпичи укладывать, и штуки хитрые придумывать, да еще и за окрестностями по теликам приглядывать... А раз не мог, значит, имел помощников, которых предусмотрительно от меня скрывал. Я ведь потому на его одиночество рассчитывал, что тогда, в последний раз, очень легко от него ушел. А теперь то ли обстановка тут поменялась, то ли я и тогда чего не понял. Однако теперь разобрался: могли у него тут быть и не только помощники.
С чего это я вообще решил, что у Федора Полянкина был один сынок? И кто меня убедил, что покойный Федор и внуков не дождался? Ничего не имею против больших семей, но в данном случае эти размышления меня вовсе не окрыляли. Нет, надо было мне посоветоваться с Пастухом о Полянкине гораздо раньше, надо. Да только что уж теперь. Одно утешает: если я тут завязну, ребята мое письмо не завтра, так послезавтра получат, разберутся.
Сразу не увидев в отсеке хозяина, я решил было, что он таится у меня за спиной, в какой-нибудь нише. На этот случай с трудом обратился в слух.
Что-то и реакция у меня нынче совсем вялая. Но голос Михаила Федоровича раздался издалека. То, что я впереди, в углу, принял за густую тень, оказалось проходом в другую комнату.
«Что бы ты ни делал, ты заставляешь окружающих вначале подыгрывать твоей роли, потом поверить в нее, а потом так привыкнуть к ней, что она в их глазах из роли уже становится твоей сущностью». Это — тоже из наставлений бывшего лейтенанта Семена Злотникова, то бишь Артиста. Нас тогда очень плотно зажали, и мы путешествовали с ним по Европе, не зная, из-за какого куста по нам шандарахнут из гранатомета.
Но сейчас мне такой правды образа даже и не надо. Я просто хочу, чтобы Михуил ибн Федорович был уверен: он в любой момент и — что особенно важно — легко меня обдурит или согнет в бараний рог. Много ли, мол, надо для хилого дурачка? Пока он так считает, мои шансы выкрутиться высоки. А поскольку поводов убедиться в собственной глупости у меня хватало более чем, я, не боясь переборщить, строил дурачка:
— Чего тогда сбег, спрашивается? Я потому сбег, что за вас испугался.
Во, думаю, обидел хорошего человека, он щас грех на душу возьмет. А кто будет виноват? Я и буду. Лучше, подумал, уйти по-хорошему, не доводить до греха. Пральна?
— Что-то ты шибко много думаешь, — нехорошо усмехнулся Полянкин. — Только, боюсь, не то думаешь. Понял — нет? Ты думаешь, ты Колобок, что ли?
Раз уже от дедушки ушел и еще раз уйдешь?
Не понравился мне такой поворот. Тем более что именно так я и прикидывал поступить в дальнейшем. Но, увы, я чувствовал, что устал. Все ж таки весь день на ногах да по морозу. Очень хотелось расслабиться и подремать. Даже кофе меня не взбодрил. К тому же, с другой стороны, хорошо, что у Михаила Федоровича появился лишний повод блеснуть превосходством в уме. Этому мы оба рады. Он — потому что приятно опять оказаться мудрее другого, а я — потому что поточнее узнал о его умонастроении. При таком раскладе лишней информации не бывает.
— А может, я и уходить не хочу? — растерялся я. — Чего мне уходить, если я только пришел? Но если не вовремя, то я...
— Сиди уж, — как бы добрея, успокоил Полянкин. — Чего ты такой напуганный?
— Похоже, подставили меня... Мы с приятелями подрядились выполнить одну работенку. Отвезти кое-что. Но собака учуяла бомбу. Тогда я и подумал...
— Погоди-погоди, — поморщился Мишаня. — Не части. Давай по порядку.
Все сначала...
Он глядел на меня начальственно, будто я обязан его слушаться. Похоже, принцип у него такой: раз тебе надо, значит, ты подчиняешься. Я не спорил.
Хотя Мишаню, конечно, развезло: «Все сначала». Если все, да еще сначала, то надо от самого рождения начинать: «Слишком маленьким я уродился...» И для почина я протянул ему руку с браслетом.
— А не жахнет ли это хозяйство, пока я исповедоваться буду?
* * *
Слишком маленьким я уродился, чтобы жить легко и просто. Посему большую часть жизни приходилось выкручиваться в одиночку. Человеку нормальному, среднего роста, никогда не понять всего, что чувствует низкорослый, или, если называть все своими словами, недомерок, коротышка.Наверное, только евреи ощущают нечто похожее. Они знают, каково это: быть по сути как все и всегда хоть чуть-чуть, но другими.
Неприятно думать, что меня гнетет комплекс неполноценности. Надеюсь, что если и есть в моем случае какой-то комплекс, так это комплекс своеобразия. Но не уверен. Хотя многое, что случается со мной, можно понять, только учитывая особенности моего телосложения.
Я — Олег Федорович Мухин. Двадцати восьми лет от роду. Метр шестьдесят два ростом. Бывший школьник, бывший курсант, бывший лейтенант, бывший спецназовец. А ныне свободный предприниматель. Из тех, о ком говорят «метр с кепкой». Вопрос на сообразительность: угадайте с трех раз, как меня звали в школе?
А в военном училище?
А в особом разведовательно-диверсионном отряде капитана Пастухова?
Вот именно.
Всегда и всюду — Муха.
И те, кто меня любил, и те, кому было на меня плевать, и те, кто уважал, и те, кто презирал, зовут меня Мухой. Фамилия точно накладывалась на рост, а я отдувался. Не могу сказать, давно сбился со счета, сколько раз я слышал похвалу:
— Ну, Муха, молодец. Как приложил! Не ожидал...
Или:
— Вы не глядите, что Муха. В деле он — ого-го!
— Ну ты и хитрый! Кто бы мог подумать?
Всего-то четырнадцати сантиметров не хватает мне до нормальных ста семидесяти шести. Но из-за них многие слова, незаметные обладателям среднего роста, для меня хуже серпа у того самого места. Только однажды в жизни я без драки ударил женщину. Она сказала мне в жарком постельном сумраке:
— Ты — прелесть. Вот уж не ожидала от такой шмакодявки...
А раз не ожидала, чего легла со мной? Из жалости? Из любопытства?
Хотя, конечно, бить дам нехорошо. Очень извиняюсь.
С детства учеба не требовала от меня особых усилий: нравилось учиться, вот я и держался в отличниках. Старался не соответствовать прозвищу. Ну и добился: начал фигурировать как «малявка с мозгами». Потом некое время надеялся, что если буду силен и ловок, то смогу заставить относиться к себе с уважением. Качал мышцы, набрался опыта, занимаясь боксом и охотно ввязываясь в драки. Освоил массу подлых приемчиков. Мог осилить практически любого сверстника.
И что? Все без толку. Невозможно заслонить одно другим. Если ты сморозишь глупость, тебе не скажут просто «тупой», обязательно дополнят:
«тупой коротышка». Если ум проявил: «Мал золотник, да дорог». Получалось, что больнее и чаще обижали не тогда, когда язвили, а как раз похваливая.
Как симпатично-то уродца.
Но я адаптировался. Настолько, что считал свою озлобленность нормальной. Считал, что все живут, как я. Днем, на глазах у взрослых, паиньки, а по вечерам с куском кирпича вылавливают обидчиков. Поодиночке.
Моих мозгов тогда хватало только на то, чтобы понять: в группе и попасться легче, и все равно никому доверять нельзя. Ты к нему со всей душой, а он тебе: «Муха» да «Му-у-уха!» В общем, тяжко мне жилось до тех пор, пока не понял: любить и уважать себя за отличную учебу и душевную отзывчивость никого не уговоришь. Никогда. Коль ты с виду муха, то в орлы тебе не выбиться. «Аякс нон каптат мускас!» — на латыни. Одна врачиха научила — «Орел не ловит мух». Это к истории вопроса. Значит, любить не заставишь.
Но вот заставить бояться — можно. Есть такая муха — цеце называется.
Так ей и слона завалить как нечего делать. Жутко ядовитая. Мои собственные способности в этой области дошли до меня в двенадцать лет с небольшим.
Когда я, воюя со всем миром, впервые сознательно хотел искалечить человека.
Человека звали Вальком — то ли от Валентина, то ли от Валерки, уже не помню. Был он старше меня на пару лет и длиннее сантиметров на двадцать.
Так вот, Валек звал меня не Мухой. Он другую кликуху мне приклеил: Клитор.
Я тогда еще не знал, что это такое, но смеялся вместе со всеми. Смеяться первым — самый эффективный способ обуздать злоязыких: они ж не для того тебя цепляют, чтобы ты радовался. И если ты в ответ на укусы смеешься, у них весь кайф пропадает, и они от тебя отстают. Но в данном случае этот прием не сработал. Они видели, что я не понимаю, о чем речь. И им это ну о-очень нравилось.
Пока я выяснил — а было это в те времена непросто, — что такое клитор, время ушло. Объяснять Вальке, что не нужно меня так называть, было поздно.
Он уже и сам привык, и дружков приучил. Почему-то они никак не хотели понять, насколько это не правильно: дразнить и унижать. Почему-то им нравилось делать больно. Все садисты душой рабовладельцы. Унижая — владеют.
Самым кайфом для Валька и его шпаны было позвать меня: «Эй, Клите-ро-о-ок!»
— когда я болтал с девчонками.
Сначала я хотел просто сбежать. Но сменить район и школу матушка не могла. Наш барак уже лет десять как планировался под снос, а снос означал приличную квартиру. Тогда я начал прогуливать школу: пока дразнильщики учились, я гулял, а когда гуляли они — сидел дома. К счастью, меня понял один человек. Яков Львович Гершензон. Историю преподавал. Не он был у нас классным руководителем. Но вот именно он мне меня и объяснил. Специально пришел к нам домой, когда матушки не было, и сказал:
— Ты свою жизнь сам выбираешь. Хочешь сбежать от проблемы — твое право. Но ты вот сначала такую задачку реши. Допустим, идет военная эскадра. Четыре корабля. У самого лучшего скорость — сорок узлов. У второго — тридцать, у третьего — двадцать, а у четвертого — десять. Спрашивается, с какой средней скоростью идет эскадра?
С арифметикой у меня никогда проблем не было, и я быстренько сосчитал в уме, едва успев удивиться легкости вопроса:
— Сто на четыре — двадцать пять узлов. Среднее арифметическое.
— Ну да? Это как же может быть, если четвертый корабль может дать только десять?
— Ну десять. — Мне стало обидно, что так легко купился. — При чем тут это?
— А при том, — вздохнул Яков Львович, — что средняя скорость группы и жизнь племени определяется самыми слабыми. Поэтому гнобить, кусать и унижать самого слабого, медлительного или глупого — закон стаи. Закон природы, которая ни греха, ни жалости не ведает. У нее порядок простой: не можешь выжить — загибайся, но не мешай другим. Иначе как заставить людей делаться сильнее? Уговорами и жалостью? Но можно ли уговорить изначально ленивого человека крутиться быстрее? Нет, пока он сам этого не захочет. А ты представь, что та эскадра не просто так гуляет, а спешит на помощь целому городу? Не успеют — тысячи женщин и детей погибнут. Но достаточно адмиралу бросить самый хреновый корабль, и скорость остальных сразу вырастет вдвое! Ты бы, если в твою маму шли спасать, как решил?
Я промолчал.
— Хотя экипажу тихохода, конечно, обидно, — признал Гершензон. — Но что поделаешь? Во всяком случае, останавливаться, становиться второгодником — совсем глупо. Самого себя топить? Мало того что самый слабый, так еще и самым тупым делаться? И еще. Ошибка думать, что тебе плохо — как никому больше. Ты просто представь себе: сколько тысяч и миллионов мальчишек в мире травят дразнилками. Представь хотя бы тех, кого и симпатизируя зовут «жиденок»?
В общем, убедил он меня. Хотя и не совсем в том, в чем собирался.
В честной драке мне Валька бы не одолеть. Он не из слабаков был, плюс два года и двадцать пять килограммов в его пользу. Но не арифметика, вывел я, тут решает. Я устроил ему засаду между гаражами. Сначала оглоушил (носок с песком), а потом сбросил с крыши гаража кирпич и сломал ему ногу.
Укоротил как бы. Анатомию я тогда знал слабо и перестарался так, что уложил его в койку на три месяца. Переборщил, но не угрызаюсь. Вернее, не очень. А еще точнее: редко. А если уж совсем честно: сейчас меня смущает только то, что все это я из-за самого себя сделал.
Подозрениям Валька на мой счет никто из взрослых не поверил. Отличник, малявка — и такое? Быть того не может!
Зато до ребят предупреждение дошло. С одного раза. Забавно, но если в меня сейчас так прозвали, я бы, может, и не возникал.
Но с тех пор запомнил крепко: если вляпался и тянешь группу назад — выкручивайся сам.
Короче, в военное училище я поступал не только потому, что там пайка и форма, а матушке моей было трудно заработать на двоих. Я туда пошел ради особого армейского братства. Насмотрелся кино и верил, что оно там в обязательном порядке. Естественно, братства в скудной и тоскливой курсантской, а потом гарнизонной жизни оказалось не больше, чем в любом московском дворе. «Кто с нами не пьет, тот против нас». Вообще армия в мирное время в нищей стране — это среднее арифметическое из лизоблюдства и неутоленных амбиций. Банка варенья и чайная ложка дерьма.
Еще я шел в армию наперекор. Потому что предупредили: могут не взять — из-за роста. Взяли. Обучили. Но там-то я и понял, что никогда не стать мне полноценным офицером. Врубаетесь? Рост везде имеет значение, но в армии — особенно. И фразочкой «расчет окончен», и осознанием того, что на правом фланге смешней меня не выглядит никто, я насытился по горло. Все прекрасно знают, что мозги и способности от роста не зависят. Однако если ты невысок, ты всего лишь Теркин, Швейк... Везде, во всем мире так. Ах, да знаю я, знаю, что и Наполеон, и Суворов, и Сталин, и масса других низкорослых докарабкались до самого верха. Но меня-то карьера ради компенсации четырнадцати сантиметров не привлекала. Усилия слишком непропорциональны цели. Мне всегда хотелось сущей малости: быть как все. В единстве формы (роста) и содержания (мозгов). Стать для ближних обычным, а не малявкой, который — смотри ж ты! — может то же, что и нормальные. И даже — сверх того.
С годами желание доказывать недоказуемое пропало. По-прежнему первым и громче всех смеялся я над намеками и подколками насчет своего роста и субтильной на вид комплекции. Но уже не выслеживал обидчиков. Всех не перекалечишь.
Правда, позже, когда попал в Чечню, а там мне выпало попасть в спецотряд Пастуха, повезло. Если такое можно считать везением. На войне армия поляризуется: варенье отдельно, а дерьмо — подальше от боя, поближе к начальству и складам. Нормальный процесс. Не всегда, конечно. Есть варианты. Но все ж таки там от друга, прикрывающего тебе спину, зависела не карьера и не только жизнь. Но и смерть. Кто там побывал, тот знает, какой разной она может быть. К тому же Пастух помог мне осознать ценность моих особенностей. Он меня, именно меня искал для своего спецотряда. Потому что в каждой боевой части, а особенно в спецназе, в разведке, просто необходимо иметь хотя бы одного маленького, узкого и верткого, но умного. Просто ради выживания группы необходимо.
Любого здоровяка можно заменить, взявшись вдвоем или втроем. А малявку как заменишь? Распочкуешься, чтобы в щель пролезть или на ветке притаиться?
Когда меня стали по-настоящему ценить именно за комплекцию, пришло умение ею пользоваться и несколько даже гордиться.
А потом когда Пастух с нашей помощью разоблачил высокопоставленных жуликов в чеченских мундирах, весь наш спецотряд с треском вышибли из армии. За неподчинение боевому приказу. Наверное, я был единственным из нас семерых (нас тогда еще было семеро), кто этому обрадовался. Когда армия решила, что ей без меня проще, я уже знал, что мне-то без нее и вообще лафа. И не потому, что война в Чечне что-то постыдное. Война у каждого своя. О тех, кто других за нефть или свои амбиции на смерть посылает, я говорить не буду. Я о своей войне скажу. О том, почему мне за нее не стыдно, хотя там я в дом, из которого стреляют, предпочитал входить так: сначала граната, потом очередь, а уже потом я.
В сорок первом — сорок четвертом годах наши летчики и свои города бомбили, в которых их же дети оставались. В сорок пятом, когда Берлин громили, тоже гибли женщины и дети. И немок некоторые наши, в тоске по женскому, дрючили почем зря. Чего ж никто Жукова не позорит за это, а?
Потому что была расплата за то, что они делали с нами, потому что никто не хотел в рабство или в лагерный крематорий... А в яме выкупа дожидаться, ишачить за миску помоев на его свободолюбивое горское величество кому-нибудь хочется? А выкуп перед видеокамерой вымаливать? Мне — нет. И помочь тому, кто в ту яму попал, — мой святой солдатский долг. Помочь тем, что есть у тебя, солдата, в руках, помочь тем, что стреляет и режет.
Кто-то, возможно, умеет перевоспитать рабовладельца словами. Я — нет.
Это не к тому, что на войне все можно. Наверное, бывает, что и не все.
Пленных, например, не дело стрелять. У них информации полно. А информация жизней стоит.
Это мое личное, и ничье больше, мнение. Я говорю только за себя.
А вообще-то я все это к тому, что, прежде чем солдата хулить, ты представь себя самого один на один с тем, с кем твой солдат воюет. Вот так — просто: ты в яме, представь, а он, она или они — сверху на тебя мочатся.
Потому что ты пить попросил(а). Потому что беззащитен(тна). Беззащитность — достаточное основание для рабовладельца, чтобы тебя гнобить: насильничать и издеваться.
Представишь это, тогда и решай: Аллочке Дудаевой сочувствовать или той Марии Ивановой, которая в качестве весточки из дудаевских краев палец сына получила. А пока ты решаешь, Иванова мечется, чтобы деньги собрать на выкуп сына. Про голову твоего брата или сына, заботливо снятую на видео, говорить не буду. Такое не каждый представить сможет.
Кстати, многие немцы, чьи дома были разрушены, а семьи пошли по миру, хотя они никакого отношения к концлагерям и печам для людей не имели, искренне себя тогдашних стыдятся. Может, и те горцы, что покрывали соседей-рабовладельцев, тоже этому научатся? Немцев, напомню, в чувство привели бомбежки и солдаты.
В общем, спасибо общественности за поддержку, а армии — за выучку, за то, что свела меня с теми, кому я пришелся по душе. Но воевать мне поднадоело. Уж больно стремно было в девяносто пятом. У него на указательном пальце мозоль, у него под глазом синяк от оптического прицела, он тебя на голову выше, силен как бык, у его мамаши в погребе трое рабов, а ты его утешай за то, что ему четырнадцать или двенадцать лет? Чтобы он в свою безнаказанность уверовал? Нет уж. Вы вначале разберитесь: мы воюем или мы уговариваем, а потом и зовите. Либо солдат, либо уговорщиков.
* * *
Разумеется, всего этого я Полянкину выкладывать не стал. Глупо распахиваться перед тем, кому, может, еще и горло рвать придется. И хотя от усталости и тепла меня очень в откровенность потянуло, сдержался.Ограничился, кофеек прихлебывая, беглым пересказом истории нашего агентства «MX плюс». Но историю с ожерельем Тамары изложил подробно. Полянкин слушал внимательно и без скепсиса. По ходу моего монолога осмотрел браслет и кейс, отцепил меня от них и ловко подключил глушилку к сети. Наконец-то я смог снять куртку и чуть отойти от жары. Насколько в моей замше холодно на улице, настолько душно тут.
Когда я иссяк, Михаил Федорович насупился, пряча радостно заблестевшие глазки. Сурово отчитав меня и моих приятелей за верхоглядство, принялся въедливо выпытывать: кому я рассказывал о нем и его казематах вообще и о сегодняшнем к нему визите в частности? Настал момент из тех, которыми так густа моя работа: дурить голову тому, кто старается тебя обуть. Хотя сегодня, пожалуй, я с удовольствием бы и без этого. Притомился. В сон тянуло так, будто сотню кэмэ по горам отчапал. А Полянкин все приставал с расспросами.
Сначала я старался спрятать глаза, но потом как можно честнее, едва ворочая вялым языком, забожился, простодушно уставившись на Полянкина:
— А как же! В смысле никому и никогда . Ей-богу! Что я, дурак? То есть, конечно дурак... Что так вляпался... Но не совсем же?! Никому я о вас не говорил, и что я с этим кейсом тут, тоже ни одна живая душа не знает.
Самое смешное, что все это было чистой правдой. Вот много я в своей жизни разного делал, но выдать того, кто мне персонально доверился, никак не могу. Даже самым близким друзьям. Не могу, и все. Слова поперек горла встают. Единственный, кто слышал от меня кое-что о Полянкине, да и то не конкретно, без координат, а как о курьезе жизни, — это Боцман. Он тоже скопидомистый, и я его однажды поддразнил, рассказав, как люди копить умеют. Что до посланного Пастуху письма, так оно еще не дошло. Значит, и то, что никто не знает о сегодняшнем моем визите, тоже правда.
— Это как же тебя твои дружки одного да с такой ценностью отпустили? — не унимался Полянкин.
— Какая ценность, если там бомба? И они ж не отпускали! — Я замялся, как бы стараясь побыстрее придумать убедительное объяснение. На самом-то деле у меня было время версию сочинить заранее. — Я сам! Сам, да. Хотел узнать: нельзя ли как-нибудь так посмотреть, что внутри кейса, чтобы не рвануло? Вдруг там такое, на чем мы еще копеечку ухватим?
— А ты не думал, что за эту «копеечку» тебе шею могут свернуть? — вроде бы из сострадания, но больше от желания показать мне мою же глупость спросил Полянкин. — А заодно и мне вместе с тобой и твоей шайкой, понял — нет?
— Так мы, может быть, еще ничего не возьмем... — искренне удивился я.
— За что ж сворачивать? Но если там бомба, то с того, кто ее всунул, по понятиям можно неплохую компенсацию слупить, верно?
— А что с тебя самого компенсацию со шкурой слупят, об этом ты не подумал? — рассудительно осадил меня хозяин берлоги.
Я чуть не зауважал его за осторожность. Но даже за километр было видно, как ему самому хочется посмотреть: что же там, в кейсе, из-за которого такая суета?
Душевные терзания Полянкина явно были из тех, о которых говорится «хочется и колется». Если он откроет, а там нечто достаточно ценное, то тогда от меня стоит избавиться. Вдруг я все-таки хоть кому-то сболтнул о нем? Хозяева ценности явятся сюда, и тогда дело всей династии Полянкиных пойдет коту под хвост. Но если я о его подвале и на самом деле молчал, то тогда, если Михаил не рискнет открыть кейс, получится, что он глупо отказался от барыша. Решиться при такой скудной информации на риск — глупость. А не решиться — для человека его привычек значит отдать себя на съедение дальнейшим сожалениям. Не одна ведь совесть из отряда грызунов — у жадности тоже зубки ого-го. На моих глазах Мишаня из благообразного Михаила Федоровича превращался в махрового Михуилищу.
Полагаю, сейчас он скорбел, что я, знающий его тайну, зажился на свете. Возможно, он давно ждал как раз такого момента, чтобы и от меня избавиться, и выгоду от этого существенную поиметь. Я тоже жалел — о том, что поленился заблаговременно высветить его подноготную. Ох и достанется же мне за это от Пастуха и всего нашего «MX плюс»!
Так мы и терзались, сидя друг против друга. Пока Михуил наконец не определился:
— Ничего пока не обещаю. Надо сначала твой чемоданчик осмотреть.
Снаружи. Погоди-ка тут... — И пошел к узкой фанерной дверце, за которую раньше меня еще ни разу не приглашал.
Его возросшее вдруг доверие меня весьма насторожило. Но я чувствовал себя усталым настолько, что хоть спички под веки вставляй. Старею, видать.
Уходит выносливость.
Дверца оказалась липовой. За ней скрывалась мощная стальная дверь, как в бомбоубежищах. С хитрыми запорами, которыми хозяин клацал, заслонив их собой. Отворив массивную дверь — так же легко и плавно, как и другие, — Полянкин нырнул в проем, исчез на полминуты, а потом позвал:
— Неси сюда свое барахло. Только осторожно — тут у меня тесно...
Отправляясь к нему со своим багажом, я пистолет из куртки забирать не стал, а вот небольшой ножик, таящийся в ножнах чуть выше кисти на левой руке, снял с предохранителя. Это орудие — трофей, который я прихватил на Кипре у одного соотечественника. Он с дружками так хотел заграбастать наши доллары, что отвязаться подобру-поздорову никак не получалось. В конце концов двумя неопознанными покойниками на тамошнем дне стало больше.
Нож невелик, тонок, чтобы не прощупывался сквозь одежду. Отлично сбалансирован для бросков. Ножны особые: когда изогнешь кисть, рукоятка сама соскальзывает в ладонь. Можешь метнуть, а можешь, если не брезгливый или когда уж совсем приперло, и так.
Был у меня и маленький четырехсотграммовый револьвер SW-380 в кобуре на голени, которым я тоже разжился у Дока. Но на этот кольт я особенно не рассчитывал. Благодаря приборам все обыскивающие научились его находить чуть ли не раньше, чем основной ствол в руке. Но раз есть возможность, надо использовать. Авось и выручит когда-нибудь. Хотя бы ослабив внимание обыскивающего.
Подшаркивая, чтобы показать, как вымотался сегодня, я потащился к новым приключениям. За дверью оказался коридор. А из него — ход в следующий отсек. Помещение немалое, но почти все занято верстаком вдоль стен. Только посредине оставалось сравнительно небольшое место для прохода и для вертящегося стула на колесиках.
Голова Полянкин, удобно устроился. Повернулся налево — папки, бумаги, ручки, повернулся направо — компьютер и десятки телеэкранов вокруг него, которые нынче все выключены. Экраны очень меня огорчили. Укрепили подозрение: не мог Михуил Федорович при таком обилии наблюдательных экранов всюду один успевать. И верстаки такие мастерить, и кирпичи укладывать, и штуки хитрые придумывать, да еще и за окрестностями по теликам приглядывать... А раз не мог, значит, имел помощников, которых предусмотрительно от меня скрывал. Я ведь потому на его одиночество рассчитывал, что тогда, в последний раз, очень легко от него ушел. А теперь то ли обстановка тут поменялась, то ли я и тогда чего не понял. Однако теперь разобрался: могли у него тут быть и не только помощники.
С чего это я вообще решил, что у Федора Полянкина был один сынок? И кто меня убедил, что покойный Федор и внуков не дождался? Ничего не имею против больших семей, но в данном случае эти размышления меня вовсе не окрыляли. Нет, надо было мне посоветоваться с Пастухом о Полянкине гораздо раньше, надо. Да только что уж теперь. Одно утешает: если я тут завязну, ребята мое письмо не завтра, так послезавтра получат, разберутся.
Сразу не увидев в отсеке хозяина, я решил было, что он таится у меня за спиной, в какой-нибудь нише. На этот случай с трудом обратился в слух.
Что-то и реакция у меня нынче совсем вялая. Но голос Михаила Федоровича раздался издалека. То, что я впереди, в углу, принял за густую тень, оказалось проходом в другую комнату.