Страница:
Когда в тоске самоубийства
Народ гостей немецких ждал
И дух высокий византийства
От русской Церкви отлетал,
Когда приневская столица,
Забыв величие свое,
Как опьяневшая блудница,
Не знала, кто берет ее,
Мне голос был.
"Тоска самоубийства" - это очень точно. Старая Россия гибла не потому, что Николай II был бездарен и безволен или что в голодный Петроград вовремя не подвезли хлеба. Петровская Империя к тому времени, казалось, окончательно утратила raison d'etre, смысл и назначение своего существования. В ноябре 1917 года Мандельштам пишет свирепое стихотворение о Ленине, называя его "октябрьским временщиком":
Когда октябрьский нам готовил временщик
Ярмо насилия и злобы,
И ощетинился убийца-броневик,
И пулеметчик низколобый
Керенского распять потребовал солдат,
И злая чернь рукоплескала,
Нам сердце на штыки позволил взять Пилат,
Чтоб сердце биться перестало!
И укоризненно мелькает эта тень,
Где зданий красная подкова;
Как будто слышу я в октябрьский тусклый день:
Вязать его, щенка Петрова!
В этом последнем возгласе слиты две пушкинские цитаты, реплика из "Бориса Годунова" ("вязать Борисова щенка!") и известное выражение "птенцы гнезда Петрова" из "Полтавы". Хоть Мандельштам и называл правительство Керенского "лимонадным", оно все же было последним и дорогим для него проявлением петровской России, разваливавшейся под ударами "злой черни". Керенский и в самом деле был плоть от плоти старой власти - но сама эта власть уже вырождалась и становилась окончательно недееспособна. Имперская Россия, детище Петра, была обречена. Когда в феврале 1918 года на Петроград совершали налеты немецкие аэропланы, Мандельштам изображает их в стихотворении, в котором, как рефрен, повторяются слова "твой брат, Петрополь, умирает". Петербург, Петрово дело, Российская Империя - это были как бы разные отображения одного и того же на историческую, художественную, культурную плоскости. Неудивительно, что все это рушилось в одно и то же время.
Но, несмотря на все потрясения, старое "народническое" начало так и не затихло в русской интеллигенции. Интеллигенция всегда стремилась искупить свою историческую вину перед народом, пусть даже через растворение в нем, через отказ от своей высокой культуры. Этот "пафос самоуничтоженья" получил обильную пищу в годы русских революций, когда, по выражению Ахматовой, "предсказанные наступили дни". Как славянофилы в свое время надеялись в крестьянской общине найти самобытные начала идеального общественного устройства, так и интеллигенция в 1917 году пыталась усмотреть великий смысл в совершавшихся событиях. Тот же Мандельштам, вначале от всего сердца проклявший "октябрьского временщика", немного позднее говорит:
Прославим, братья, сумерки свободы,
Великий сумеречный год!
В кипящие ночные воды
Опущен грузный лес тенет
Восходишь ты в глухие годы
О солнце, судия, народ!
Прославим роковое бремя,
Которое в слезах народный вождь берет,
Прославим власти сумрачное бремя,
Ее невыносимый гнет.
Концовка этого стихотворения - это, пожалуй, самые оптимистические слова, которые были сказаны о русской революции:
Ну что ж, попробуем: огромный, неуклюжий,
Скрипучий поворот руля.
Земля плывет. Мужайтесь, мужи,
Как плугом океан деля.
Мы будем помнить и в летейской стуже,
Что десяти небес нам стоила земля.
Русское мессианство, по-видимому, имеющее очень глубокие корни в национальной психологии, не могло не видоизмениться после 1917 года, в связи с очередным "примирением с действительностью". Когда-то Ключевский иронизировал над тем, что Москва, до которой не дошел ни один апостол, каким-то образом обернулась Третьим Римом; теперь нищая и отсталая Россия, проигравшая только что все войны с Востоком и Западом, как-то в одно мгновение превратилась в передовой отряд всего человечества. Когда в Бресте провалились мирные переговоры, Блок прокомментировал это у себя в дневнике в следующих выражениях: "тычь, тычь в карту, рвань немецкая, подлый буржуй. Артачься, Англия и Франция. Мы свою историческую миссию выполним". Русская революция и показалась ему тогда "исторической миссией" России, ее долгожданным "новым словом". Это чувство, осложнившись и расширившись, вылилось вскоре в большое стихотворение, которому суждено было стать последним узловым пунктом в поэтическом осмыслении проблемы "Россия и Запад".
О стихотворении Мандельштама "В белом раю лежит богатырь" (оно также приведено здесь в Антологии) С. С. Аверинцев сказал, что оно представляет собой "отнюдь не обычную сентиментальную версификацию на дежурную патриотическую тему, а напротив, очень четко, даже чересчур четко оформленный суммирующий каталог общих мест русского народного самосознания в славянофильской аранжировке". То же самое, и еще с гораздо большим основанием, можно сказать о "Скифах" Блока, только их "аранжировка" совсем не славянофильская и не панславистская. Блок уже не задается вопросом, как старые славянофилы, суждено ли России быть "светом Востока" или "тенью Запада". Выделяется его трактовка и из пушкинской традиции, заданной стихотворениями 1831 года (хотя "Скифы", разумеется, сразу же после их появления сравнили с "Клеветниками России", как и с торжественными одами Ломоносова). Нет в стихотворении Блока и никаких следов религиозных или монархических мотивов, так долго питавших русскую мессианскую поэзию. Все это сгорело в бурном пламени русских революций, обнажив в стихотворении что-то близкое уже к самому корню мессианских устремлений в России. Сам Блок был настроен весьма революционно в это время; но в его стихотворении нет и народнических или пролетарских мотивов, несмотря на то, что "Скифы" были написаны им непосредственно после поэмы "Двенадцать", в которой столь блестяще пародируется молодая советская стилистика и идеология. Кое-что связывает "Скифы" с идеями Владимира Соловьева об "угрозе с Востока", но, как я уже говорил, в 1918 году эта тема претерпела у Блока удивительную метаморфозу. "Восточной опасностью" для старой Европы стала не китайская и японская угроза, а угроза русская (Запад давно уже это предвидел). Блок ставит эпиграфом к своему стихотворению начальные строки из "Панмонголизма" Владимира Соловьева, но с первых же слов заявляет:
Да, скифы - мы! Да, азиаты - мы,
С раскосыми и жадными очами!
Это что-то близкое к так называемому "евразийству", философскому течению, возникшему немного позднее в среде русских эмигрантов. "Евразийцы" возводили истоки русской культуры и государственности не только к славянским корням или к Византии, как это было принято, но и всячески подчеркивали монгольское начало в формировании русской нации. Россия, утверждали они прямая преемница не Запада и не Византии, а монгольского государства, границы которого почти точно совпадали с позднейшими границами Российской Империи и Советского Союза. В середине ХIX века об этом уже писал Чаадаев: "Владычество татар - это величайшей важности событие, которое ложный патриотизм лицемерно и упорно отказывается понять и которое содержит в себе такой страшный урок". "Как оно ни было ужасно, оно принесло нам больше пользы, чем вреда. Вместо того чтобы разрушить народность, оно только помогло ей развиться и созреть". Немного позднее та же мысль возникает и у Герцена: "Чтобы сложиться в княжество, России были нужны варяги. Чтобы сделаться государством - монголы. Европеизм развил из царства московского колоссальную империю петербургскую". У Герцена появляются и пророчества о грядущем русском нашествии на Европу: "дикая, свежая мощь распахнется в молодой груди юных народов и начнется новый круг событий, третий том всемирной истории". Эти идеи Герцена широко обсуждались в кругу литераторов и публицистов, к которым был близок Блок в 1918 году; неудивительно, что они отобразились и в его "Скифах":
Вот - срок настал. Крылами бьет беда,
И каждый день обиды множит,
И день придет - не будет и следа
От ваших Пестумов, быть может!
О, старый мир! Пока ты не погиб,
Пока томишься мукой сладкой,
Остановись, премудрый, как Эдип,
Пред Сфинксом с древнею загадкой!
Россия - Сфинкс. Ликуя и скорбя,
И обливаясь черной кровью,
Она глядит, глядит, глядит в тебя,
И с ненавистью, и с любовью!..
Но, несмотря на весь свой наступательный настрой, Блоку не так легко было расстаться с европейской культурой, вскормившей и его самого, и многие поколения образованных русских до него. Соответствующие строки из "Скифов" звучат как апофеоз русской "всемирной отзывчивости":
Мы любим все - и жар холодных числ,
И дар Божественных видений,
Нам внятно все - и острый галльский смысл,
И сумрачный германский гений...
Мы помним все - парижских улиц ад,
И веницьянские прохлады,
Лимонных рощ далекий аромат,
И Кельна дымные громады...
"Европа - но ведь это страшная и святая вещь, Европа!", писал Достоевский лет за сорок до "Скифов". "О, знаете ли вы, господа, как дорога нам, мечтателям-славянофилам, по-вашему, ненавистникам Европы - эта самая Европа, эта "страна святых чудес"! Знаете ли вы, как дороги нам эти "чудеса" и как любим и чтим, более чем братски любим и чтим мы великие племена, населяющие ее, и все великое и прекрасное, совершенное ими. Знаете ли, до каких слез и сжатий сердца мучают и волнуют нас судьбы этой дорогой и родной нам страны, как пугают нас эти мрачные тучи, все более и более заволакивающие ее небосклон?" Блок тоже долго опасался за судьбу Европы, пока не почувствовал, что духовное и умственное оскудение Запада зашло уже слишком далеко, особенно по сравнению с той стихийностью, которая прорвалась в русской революции:
Мы любим плоть - и вкус ее, и цвет,
И душный, смертный плоти запах...
Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет
В тяжелых, нежных наших лапах?
Непосредственной причиной написания "Скифов" была угроза очередного западного вторжения, и у Блока не могли не появиться в них призывы, восходящие к пушкинскому "Ступайте ж к нам: вас Русь зовет!" (если не к ломоносовскому "Ну ж впредь; пройдите! Нет и дива!"):
Идите все, идите на Урал!
Мы очищаем место бою
Стальных машин, где дышит интеграл,
С монгольской дикою ордою!
Но на этот раз, как мы видим, поэт зовет Запад к столкновению не с Россией, а с желтой азиатской расой. Этот мотив несколько не соответствует общему тону стихотворения, в котором производится смысловое замещение монголов русскими, и появляется, по-видимому, как реминисценция известных мыслей Пушкина о "высоком предназначении" России, поглотившей монгольское нашествие и спасшей тем самым европейское просвещение:
Но сами мы - отныне вам не щит,
Отныне в бой не вступим сами,
Мы поглядим, как смертный бой кипит,
Своими узкими глазами.
Не сдвинемся, когда свирепый гунн
В карманах трупов будет шарить,
Жечь города, и в церковь гнать табун,
И мясо белых братьев жарить!
Заканчиваются "Скифы" торжественным и патетическим призывом к миру, также очень традиционным в русской поэзии:
В последний раз - опомнись, старый мир!
На братский пир труда и мира,
В последний раз на светлый братский пир
Сзывает варварская лира!
По свидетельству Андрея Белого, Блок довольно скоро охладел к своим "Скифам". Как-то при нем сравнили это стихотворение с "Клеветникам России", и он сказал, что понимает, почему ему не нравятся его "Скифы"; и у Пушкина он "Клеветникам" предпочитает "Медного Всадника". Впрочем, и сама переменившаяся вокруг Блока действительность не располагала уже более к воспеванию революционности в любых видах. Блоку суждено было увидеть только самое начало того нового строя, приход которого он так восторженно приветствовал, но и этого оказалось достаточно, чтобы понять, к чему привел разгоревшийся "мировой пожар". Ничего нового не было в этом строе, это был возврат к допетровским временам, окончательное крушение всего величественного замысла Петра Великого. Очень символично, что одним из самых первых действий нового правительства стал перенос столицы в Москву. Петербург, переименованный, полуразрушенный, с почти полностью истребленным населением, превратился в заброшенный памятник грандиозному, но неудавшемуся эксперименту, поставленному Петром. Таким же памятником была и вся погибшая петербургская культура, творческие достижения Ломоносова, Карамзина, Пушкина, Гоголя, Тютчева, Достоевского, Соловьева, Блока, Мандельштама, Ахматовой. Россия снова отвернулась от Запада и попыталась по-славянофильски строить новую, свою, самобытную культуру. Но любая культура быстро глохнет без внешних влияний и воздействий; это произошло и с русской культурой, чудовищно деградировавшей в ХХ веке. Когда Россия, по выражению К. Леонтьева, предсказывавшего этот поворот событий, "сорвалась с европейских рельсов", это привело не к возрождению ее, как ожидалось, а к гибели; новое, московское правительство не столько подняло ее "на дыбы", сколько вздернуло "на дыбу".
Обрывается в советское время, среди прочего, и поэтическое осмысление проблемы "Россия и Запад". Собственно говоря, с перенесением столицы из Петербурга в Москву этот вопрос потерял свою остроту, потому что западное влияние в России после этого почти прекратилось. Массивный маятник русской истории двинулся в другую сторону, к Востоку, и теперь оценка роли Запада в России уже перестала быть вопросом об исторической судьбе самой России. Иногда эта тема еще мелькает в произведениях русских авторов, но уже очень глухо и слабо. Эти позднейшие реминисценции кажутся случайными перепевами старых смысловых и поэтических ходов, но с переменой исторической обстановки они выглядят уже почти анекдотично (как простодушное восклицание советского поэта: "Но мы еще дойдем до Ганга!"). В сознании же культурных деятелей петербургского периода, доживших до советских времен, тема "Россия и Запад" подверглась новой, и последней трансформации. Запад, европейская и мировая культура стали ностальгически восприниматься как сладкое напоминание о старой русской культуре, исчезнувшей в одночасье в 1917 году. В этом смысле Запад как бы продолжал дело старой России, отказавшейся от своего участия в мировой истории и вступившей на страшный и гибельный путь:
Еще на западе земное солнце светит
И кровли городов в его лучах блестят,
А здесь уж белая дома крестами метит
И кличет воронов, и вороны летят.
Ноябрь 1997 - Июнь 2000
АНТОЛОГИЯ
СЛОВО О ПОГИБЕЛИ РУССКОЙ ЗЕМЛИ
{"Слово о погибели Русской земли" - случайно уцелевший отрывок из не дошедшего до нас сочинения о монголо-татарском нашествии. Это вдохновенное лирическое произведение примечательно очень во многих отношениях. Русская история вечно повторяется, и иногда бывает весьма любопытно взглянуть на истоки того или иного ее мотива. В этом коротком отрывке, написанном за шестьсот лет до золотого века нашей культуры, на удивление многое вызывает в памяти характерные ходы и интонации, относящиеся к гораздо более позднему времени: и "как моря твои озеры" Хомякова, и "разливы рек ее, подобные морям" Лермонтова, и пушкинское "от Перми до Тавриды", и тютчевское "от Нила до Невы", и даже "Константинополь должен быть наш" Достоевского. Владимир Соловьев, Блок и Андрей Белый согласны с автором "Слова о погибели" в том, что не на Западе, а на Востоке нужно видеть Руси свою главную опасность. Очень характерно, что этот отрывок сохранился как предисловие к "Повести о житии Александра Невского": судьба этого князя, разившего наповал немцев, шведов и литовцев, но раболепствовавшего перед татарами и ездившего на поклон к великому хану в самую Монголию - лучший символ не только для евразийства, возводящего истоки русской самобытности к татарам, но и для других течений современного славянофильства.}
О светло светлая и украсно украшена, земля Руськая! И многыми красотами удивлена еси: озеры многыми удивлена еси, реками и кладязьми местночестными, горами, крутыми холми, высокыми дубравоми, чистыми польми, дивными зверьми, различными птицами, бещислеными городы великыми, селы дивными, винограды обителными, домы церковьными и князьми грозными, бояры честными, вельможами многыми. Всего еси испольнена земля Руская, о прававерная вера хрестияньская!
Отселе до угор и до ляхов, до чахов, от чахов до ятвязи и от ятвязи до литвы, до немець, от немець до корелы, от корелы до Устьюга, где тамо бяху тоймици погании, и за Дышючим морем; от моря до болгар, от болгар до буртас, от буртас до чермис, от чермис до мордвы - то все покорено было Богом крестияньскому языку, поганьскыя страны, великому князю Всеволоду, отцю его Юрью, князю кыевьскому; деду его Володимеру и Манамаху, которым то половоци дети свои полошаху в колыбели. А литва из болота на свет не выникиваху, а угры твердяху каменые городы железными вороты, абы на них великий Володимер тамо не вьехал, а немци радовахуся, далече будуче за Синим морем. Буртаси, черемиси, вяда и моръдва бортьничаху на князя великого Володимера. И жюр Мануил цесарегородский опас имея, поне и великыя дары посылаша к нему, абы под ним великый князь Володимер Цесарягорода не взял.
А в ты дни болезнь крестияном от великого Ярослава и до Володимера, и до нынешнего Ярослава, и до брата его Юрья, князя володимерского...
1237 г.
ПЕРЕВОД
О светло светлая и прекрасно украшенная земля Русская! Многими красотами прославлена ты: озерами многими славишься, реками и источниками местночтимыми, горами, крутыми холмами, высокими дубравами, чистыми полями, дивными зверями, разнообразными птицами, бесчисленными городами великими, селениями славными, садами монастырскими, храмами Божьими и князьями грозными, боярами честными, вельможами многими. Всем ты преисполнена, земля Русская, о правоверная вера христианская!
Отсюда до угров и до ляхов, до чехов, от чехов до ятвягов, от ятвягов до литовцев, до немцев, от немцев до карелов, от карелов до Устюга, где обитают поганые тоймичи, и за Дышащее море; от моря до болгар, от болгар до буртасов, от буртасов до черемисов, от черемисов до мордвы - все то с помощью Божьею покорено было христианскому народу, поганые эти страны повиновались великому князю Всеволоду, отцу его Юрию, князю киевскому, деду его Владимиру Мономаху, которым половцы своих малых детей пугали. А литовцы из болот своих на свет не показывались, а угры укрепляли каменные стены своих городов железными воротами, чтобы их великий Владимир не покорил, а немцы радовались, что они далеко за Синим морем. Буртасы, черемисы, вяда и мордва бортничали на великого князя Владимира. А император царьградский Мануил от страха великие дары посылал к нему, чтобы великий князь Владимир Царьград у него не взял.
И в те дни - от великого Ярослава и до Владимира, и до нынешнего Ярослава, и до брата его Юрия, князя владимирского - обрушилась беда на христиан...
М. В. Ломоносов
1. ПЕРВЫЕ ТРОФЕИ ИОАННА III, ЧРЕЗ ПРЕСЛАВНУЮ НАД ШВЕДАМИ ПОБЕДУ АВГУСТА 23 ДНЯ 1741 ГОДА В ФИНЛАНДИИ ПОСТАВЛЕННЫЕ
...Vivite fortes,
Fortiaque adversis exponite pectora rebus.
Horatius*
{...Сохраним же бодрость,
Твердую душу поставим против ударов Фортуны.
Гораций}
Российских войск хвала растет,
Сердца продерзки страх трясет,
Младой Орел уж Льва терзает.[
]Преж нежель ждали, слышим вдруг
Победы знак, палящий звук.
Россия вновь трофей вздымает
В другой на финских раз полях.
Свой яд премерзку зависть травит.
В неволю тая храбрость славит,
В Российских зрила что полках.
Оставив шум войны, Градив,
Изранен весь, избит, чуть жив,
К полночным с южных стран склонился,
Искал к покою гор, пещер,
У финских спать залег озер,
Тростник подстлав, травой покрылся;
"Теперь уж, - молвил, - я вздохну:
Изойдут язвы толь глубоки.
Бежите, брани прочь жестоки,
Ищите вам мою сестру".
Кровавы очи лишь сомкнул,
Внезапно тих к себе почул
Приход Венеры и Дианы.
Лилеи стали в раны класть,
Впустили в них врачебну масть,
Смешавши ту с водой Секваны:
"Ах, встань, прехраброй воин, встань,
О старой нашей вспомни дружбе,
Вступи к твоей некосно службе,
Внеси в Россию тяжку брань".
Вскочил, как яр из ложа лев,
Колеблет стран пределы рев.
Не так, на верьх высокой Эты
Поднявшись, брат его шумел,
Как яд внутри его кипел.
Уж действа есть его приметы.
Мутятся смежны нам брега,
Стокгольм, подобным пьянством шумен,
Уязвлен злобой, стал безумен,
Отмкнуть велит войны врата.
Но что за ветр с вечерних стран
Пронырства вас закрыл в туман?
Не зрила чтоб того Россия,
Что ваших войск приход значит?
Зачем ваш сбор у нас стоит?[
]В закрытье видны мысли злыя,
В шерсти овечьей знатен волк.
Хоть Аннин зрак от нас высоко,
Вторая есть, которой око
Зрит, твой к чему намерен полк.
К пределам нашим что ж пришли?
Надежда кажет что впреди?
Надежда ныне вам не лжива!
К себе вас та земля влечет,
В которой мед с млеком течет?
Ну ж впредь; пройдите! нет и дива!
Ведь вы почти уж так в Раю,
Коль близко наша к вам столица!
Но ближе тем парит Орлица,
Что правит свой полет ко Льву.
Не сам ли с вами есть Нимврод,
Собрался весь где ваш народ?
Что землю он прилежно роет?
Воздвигнуть хочет столп и град?[
]Рушить прямой натуры ряд?
Ужасну в свете вещь откроет!
Все ждут, чего не знают ждать.
Да что ж увидим мы за диво?
Колено хочет то кичливо
Другу Полтаву тут создать.[
]
Смотри, тяжка коль шведов страсть,
Коль им страшна российска власть.
Куда хотят, того не знают.
То тянут, то втыкают меч,
То наш грозятся мир пресечь,
То оной ввек хранить желают;
Чинят то умысл нам жесток,
Хотят нам желчи быть горчае,
То воску сердце их мягчае;
Однако вас сыскал свой рок.
Противу ветров сильных плыть,
Среди несносных бурь вступить
Отважны их сердца дерзнули.
Колючей терн, сухой тростник,
Таился в коих зной велик,
Теперь уж явно всем вспыхнули.
Войну открыли шведы нам;
Горят сердца их к бою жарко;
Гремит Стокгольм трубами ярко,
Значит в свету свой близкий срам.
Однако топчут, режут, рвут,
Губят, терзают, грабят, жгут,
Склоняют нас враги под ноги;
Российску силу взяли в плен,
Штурмуют близко наших стен,
Считают вот добычи многи,
Да где ж? в спесивом их мозгу.
А в деле ужас потом мочит,
И явно в сердце дрожь пророчит,
Что будет им лежать внизу.
Подобно быстрой как сокол
С руки ловцовой в верьх и в дол
Бодро взирает скорым оком,
На всякой час взлететь готов,
Похитить, где увидит лов
В воздушном царстве свой широком.
Врагов так смотрит наш солдат,
Врагов, что вечной мир попрали,
Врагов, что наш покой смущали,
Врагов, что нас пожрать хотят.
Уже ступает в свой поход
К трудам избранной наш народ,
Нагим мечем на запад блещет,
Которой скрасит шведска кровь,
Что брань начать дерзнула вновь.
Противных ближней край трепещет;
На финском небе черной дым,
Российска ревность где кипела.
Сквозь слезы видит житель села,
Зажгла что месть огнем своим.
Вспятить не может их гора,
Металл и пламень что с верьха
Жарчае Геклы к ним рыгает.
Хоть купно Вилманстранд на них
Ретиво толь со стен своих
Подобной блеск и гром пускает.
По искрам и огню претят
Полки, силнейши гор палящих
И ярко смертью им грозящих,
Стрелам подобно сквозь летят.
В морях как южных вечной всток
От гор Атлантских вал высок
Крутит к брегам четвертой части,
С кореньем вырвав лес валит;
Пустыня, луг и брег дрожит,
Хотят подмыты горы пасти.
Российской воин так врагам
Спешит отмстить свиреп грозою,
Сбивает сильной их рукою,
Течет ручьями кровь к ногам.
Вдается в бег побитый швед,
Бежит российской конник вслед
Чрез шведских трупов кучи бледны
До самых вилманстрандских рвов,
Без счету топчет тех голов,
Что быть у нас желали вредны.
Стигийских вод шумят брега,
Гребут по ним побитых души,
Кричат тем, что стоят на суше,
Горька опять коль им беда.
За нами пушки, весь припас,
Прислал что сам Стокгольм про нас:
Дает подарок нам в неволю.
При Вилманстранде слышен треск,
Мечей кровавых виден блеск.
Ты будешь скоро равен полю,
Дерзнешь в упрямстве ежель стать.
Подумать было кратко время,
В момент славенско храбро племя
Успело твой отпор попрать.
Последней конник вспять бежит,
Оставшей труп и стыд смердит.
К себе скоряе в дом спешите,
Скажите там приятну весть,
Какую здесь достали честь,
Добычи часть друзьям дарите.
Не Карл ли тут же с вами был?
В Москву опять желал пробиться?
Никак, вам это в правду снится.
Скачите вслед; он кажет тыл.
Не то ли ваш воинской цвет,
Всходил которой двадцать лет,
Что долго в неге жил спокойной.
Вас тешил мир, нас Марс трудил;
Солдат ваш спал, наш в брани был,
Терпел Беллоны шум нестройной.
Забыли что вы так считать,
Что десять русских швед прогонит?
Пред нами что колени клонит
Хвастлив толь нашей славы тать?
Но вот вам ваших бед почин:
Соседа в гнев ввели без вин,
Давайте в том другим примеры.
Народ гостей немецких ждал
И дух высокий византийства
От русской Церкви отлетал,
Когда приневская столица,
Забыв величие свое,
Как опьяневшая блудница,
Не знала, кто берет ее,
Мне голос был.
"Тоска самоубийства" - это очень точно. Старая Россия гибла не потому, что Николай II был бездарен и безволен или что в голодный Петроград вовремя не подвезли хлеба. Петровская Империя к тому времени, казалось, окончательно утратила raison d'etre, смысл и назначение своего существования. В ноябре 1917 года Мандельштам пишет свирепое стихотворение о Ленине, называя его "октябрьским временщиком":
Когда октябрьский нам готовил временщик
Ярмо насилия и злобы,
И ощетинился убийца-броневик,
И пулеметчик низколобый
Керенского распять потребовал солдат,
И злая чернь рукоплескала,
Нам сердце на штыки позволил взять Пилат,
Чтоб сердце биться перестало!
И укоризненно мелькает эта тень,
Где зданий красная подкова;
Как будто слышу я в октябрьский тусклый день:
Вязать его, щенка Петрова!
В этом последнем возгласе слиты две пушкинские цитаты, реплика из "Бориса Годунова" ("вязать Борисова щенка!") и известное выражение "птенцы гнезда Петрова" из "Полтавы". Хоть Мандельштам и называл правительство Керенского "лимонадным", оно все же было последним и дорогим для него проявлением петровской России, разваливавшейся под ударами "злой черни". Керенский и в самом деле был плоть от плоти старой власти - но сама эта власть уже вырождалась и становилась окончательно недееспособна. Имперская Россия, детище Петра, была обречена. Когда в феврале 1918 года на Петроград совершали налеты немецкие аэропланы, Мандельштам изображает их в стихотворении, в котором, как рефрен, повторяются слова "твой брат, Петрополь, умирает". Петербург, Петрово дело, Российская Империя - это были как бы разные отображения одного и того же на историческую, художественную, культурную плоскости. Неудивительно, что все это рушилось в одно и то же время.
Но, несмотря на все потрясения, старое "народническое" начало так и не затихло в русской интеллигенции. Интеллигенция всегда стремилась искупить свою историческую вину перед народом, пусть даже через растворение в нем, через отказ от своей высокой культуры. Этот "пафос самоуничтоженья" получил обильную пищу в годы русских революций, когда, по выражению Ахматовой, "предсказанные наступили дни". Как славянофилы в свое время надеялись в крестьянской общине найти самобытные начала идеального общественного устройства, так и интеллигенция в 1917 году пыталась усмотреть великий смысл в совершавшихся событиях. Тот же Мандельштам, вначале от всего сердца проклявший "октябрьского временщика", немного позднее говорит:
Прославим, братья, сумерки свободы,
Великий сумеречный год!
В кипящие ночные воды
Опущен грузный лес тенет
Восходишь ты в глухие годы
О солнце, судия, народ!
Прославим роковое бремя,
Которое в слезах народный вождь берет,
Прославим власти сумрачное бремя,
Ее невыносимый гнет.
Концовка этого стихотворения - это, пожалуй, самые оптимистические слова, которые были сказаны о русской революции:
Ну что ж, попробуем: огромный, неуклюжий,
Скрипучий поворот руля.
Земля плывет. Мужайтесь, мужи,
Как плугом океан деля.
Мы будем помнить и в летейской стуже,
Что десяти небес нам стоила земля.
Русское мессианство, по-видимому, имеющее очень глубокие корни в национальной психологии, не могло не видоизмениться после 1917 года, в связи с очередным "примирением с действительностью". Когда-то Ключевский иронизировал над тем, что Москва, до которой не дошел ни один апостол, каким-то образом обернулась Третьим Римом; теперь нищая и отсталая Россия, проигравшая только что все войны с Востоком и Западом, как-то в одно мгновение превратилась в передовой отряд всего человечества. Когда в Бресте провалились мирные переговоры, Блок прокомментировал это у себя в дневнике в следующих выражениях: "тычь, тычь в карту, рвань немецкая, подлый буржуй. Артачься, Англия и Франция. Мы свою историческую миссию выполним". Русская революция и показалась ему тогда "исторической миссией" России, ее долгожданным "новым словом". Это чувство, осложнившись и расширившись, вылилось вскоре в большое стихотворение, которому суждено было стать последним узловым пунктом в поэтическом осмыслении проблемы "Россия и Запад".
О стихотворении Мандельштама "В белом раю лежит богатырь" (оно также приведено здесь в Антологии) С. С. Аверинцев сказал, что оно представляет собой "отнюдь не обычную сентиментальную версификацию на дежурную патриотическую тему, а напротив, очень четко, даже чересчур четко оформленный суммирующий каталог общих мест русского народного самосознания в славянофильской аранжировке". То же самое, и еще с гораздо большим основанием, можно сказать о "Скифах" Блока, только их "аранжировка" совсем не славянофильская и не панславистская. Блок уже не задается вопросом, как старые славянофилы, суждено ли России быть "светом Востока" или "тенью Запада". Выделяется его трактовка и из пушкинской традиции, заданной стихотворениями 1831 года (хотя "Скифы", разумеется, сразу же после их появления сравнили с "Клеветниками России", как и с торжественными одами Ломоносова). Нет в стихотворении Блока и никаких следов религиозных или монархических мотивов, так долго питавших русскую мессианскую поэзию. Все это сгорело в бурном пламени русских революций, обнажив в стихотворении что-то близкое уже к самому корню мессианских устремлений в России. Сам Блок был настроен весьма революционно в это время; но в его стихотворении нет и народнических или пролетарских мотивов, несмотря на то, что "Скифы" были написаны им непосредственно после поэмы "Двенадцать", в которой столь блестяще пародируется молодая советская стилистика и идеология. Кое-что связывает "Скифы" с идеями Владимира Соловьева об "угрозе с Востока", но, как я уже говорил, в 1918 году эта тема претерпела у Блока удивительную метаморфозу. "Восточной опасностью" для старой Европы стала не китайская и японская угроза, а угроза русская (Запад давно уже это предвидел). Блок ставит эпиграфом к своему стихотворению начальные строки из "Панмонголизма" Владимира Соловьева, но с первых же слов заявляет:
Да, скифы - мы! Да, азиаты - мы,
С раскосыми и жадными очами!
Это что-то близкое к так называемому "евразийству", философскому течению, возникшему немного позднее в среде русских эмигрантов. "Евразийцы" возводили истоки русской культуры и государственности не только к славянским корням или к Византии, как это было принято, но и всячески подчеркивали монгольское начало в формировании русской нации. Россия, утверждали они прямая преемница не Запада и не Византии, а монгольского государства, границы которого почти точно совпадали с позднейшими границами Российской Империи и Советского Союза. В середине ХIX века об этом уже писал Чаадаев: "Владычество татар - это величайшей важности событие, которое ложный патриотизм лицемерно и упорно отказывается понять и которое содержит в себе такой страшный урок". "Как оно ни было ужасно, оно принесло нам больше пользы, чем вреда. Вместо того чтобы разрушить народность, оно только помогло ей развиться и созреть". Немного позднее та же мысль возникает и у Герцена: "Чтобы сложиться в княжество, России были нужны варяги. Чтобы сделаться государством - монголы. Европеизм развил из царства московского колоссальную империю петербургскую". У Герцена появляются и пророчества о грядущем русском нашествии на Европу: "дикая, свежая мощь распахнется в молодой груди юных народов и начнется новый круг событий, третий том всемирной истории". Эти идеи Герцена широко обсуждались в кругу литераторов и публицистов, к которым был близок Блок в 1918 году; неудивительно, что они отобразились и в его "Скифах":
Вот - срок настал. Крылами бьет беда,
И каждый день обиды множит,
И день придет - не будет и следа
От ваших Пестумов, быть может!
О, старый мир! Пока ты не погиб,
Пока томишься мукой сладкой,
Остановись, премудрый, как Эдип,
Пред Сфинксом с древнею загадкой!
Россия - Сфинкс. Ликуя и скорбя,
И обливаясь черной кровью,
Она глядит, глядит, глядит в тебя,
И с ненавистью, и с любовью!..
Но, несмотря на весь свой наступательный настрой, Блоку не так легко было расстаться с европейской культурой, вскормившей и его самого, и многие поколения образованных русских до него. Соответствующие строки из "Скифов" звучат как апофеоз русской "всемирной отзывчивости":
Мы любим все - и жар холодных числ,
И дар Божественных видений,
Нам внятно все - и острый галльский смысл,
И сумрачный германский гений...
Мы помним все - парижских улиц ад,
И веницьянские прохлады,
Лимонных рощ далекий аромат,
И Кельна дымные громады...
"Европа - но ведь это страшная и святая вещь, Европа!", писал Достоевский лет за сорок до "Скифов". "О, знаете ли вы, господа, как дорога нам, мечтателям-славянофилам, по-вашему, ненавистникам Европы - эта самая Европа, эта "страна святых чудес"! Знаете ли вы, как дороги нам эти "чудеса" и как любим и чтим, более чем братски любим и чтим мы великие племена, населяющие ее, и все великое и прекрасное, совершенное ими. Знаете ли, до каких слез и сжатий сердца мучают и волнуют нас судьбы этой дорогой и родной нам страны, как пугают нас эти мрачные тучи, все более и более заволакивающие ее небосклон?" Блок тоже долго опасался за судьбу Европы, пока не почувствовал, что духовное и умственное оскудение Запада зашло уже слишком далеко, особенно по сравнению с той стихийностью, которая прорвалась в русской революции:
Мы любим плоть - и вкус ее, и цвет,
И душный, смертный плоти запах...
Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет
В тяжелых, нежных наших лапах?
Непосредственной причиной написания "Скифов" была угроза очередного западного вторжения, и у Блока не могли не появиться в них призывы, восходящие к пушкинскому "Ступайте ж к нам: вас Русь зовет!" (если не к ломоносовскому "Ну ж впредь; пройдите! Нет и дива!"):
Идите все, идите на Урал!
Мы очищаем место бою
Стальных машин, где дышит интеграл,
С монгольской дикою ордою!
Но на этот раз, как мы видим, поэт зовет Запад к столкновению не с Россией, а с желтой азиатской расой. Этот мотив несколько не соответствует общему тону стихотворения, в котором производится смысловое замещение монголов русскими, и появляется, по-видимому, как реминисценция известных мыслей Пушкина о "высоком предназначении" России, поглотившей монгольское нашествие и спасшей тем самым европейское просвещение:
Но сами мы - отныне вам не щит,
Отныне в бой не вступим сами,
Мы поглядим, как смертный бой кипит,
Своими узкими глазами.
Не сдвинемся, когда свирепый гунн
В карманах трупов будет шарить,
Жечь города, и в церковь гнать табун,
И мясо белых братьев жарить!
Заканчиваются "Скифы" торжественным и патетическим призывом к миру, также очень традиционным в русской поэзии:
В последний раз - опомнись, старый мир!
На братский пир труда и мира,
В последний раз на светлый братский пир
Сзывает варварская лира!
По свидетельству Андрея Белого, Блок довольно скоро охладел к своим "Скифам". Как-то при нем сравнили это стихотворение с "Клеветникам России", и он сказал, что понимает, почему ему не нравятся его "Скифы"; и у Пушкина он "Клеветникам" предпочитает "Медного Всадника". Впрочем, и сама переменившаяся вокруг Блока действительность не располагала уже более к воспеванию революционности в любых видах. Блоку суждено было увидеть только самое начало того нового строя, приход которого он так восторженно приветствовал, но и этого оказалось достаточно, чтобы понять, к чему привел разгоревшийся "мировой пожар". Ничего нового не было в этом строе, это был возврат к допетровским временам, окончательное крушение всего величественного замысла Петра Великого. Очень символично, что одним из самых первых действий нового правительства стал перенос столицы в Москву. Петербург, переименованный, полуразрушенный, с почти полностью истребленным населением, превратился в заброшенный памятник грандиозному, но неудавшемуся эксперименту, поставленному Петром. Таким же памятником была и вся погибшая петербургская культура, творческие достижения Ломоносова, Карамзина, Пушкина, Гоголя, Тютчева, Достоевского, Соловьева, Блока, Мандельштама, Ахматовой. Россия снова отвернулась от Запада и попыталась по-славянофильски строить новую, свою, самобытную культуру. Но любая культура быстро глохнет без внешних влияний и воздействий; это произошло и с русской культурой, чудовищно деградировавшей в ХХ веке. Когда Россия, по выражению К. Леонтьева, предсказывавшего этот поворот событий, "сорвалась с европейских рельсов", это привело не к возрождению ее, как ожидалось, а к гибели; новое, московское правительство не столько подняло ее "на дыбы", сколько вздернуло "на дыбу".
Обрывается в советское время, среди прочего, и поэтическое осмысление проблемы "Россия и Запад". Собственно говоря, с перенесением столицы из Петербурга в Москву этот вопрос потерял свою остроту, потому что западное влияние в России после этого почти прекратилось. Массивный маятник русской истории двинулся в другую сторону, к Востоку, и теперь оценка роли Запада в России уже перестала быть вопросом об исторической судьбе самой России. Иногда эта тема еще мелькает в произведениях русских авторов, но уже очень глухо и слабо. Эти позднейшие реминисценции кажутся случайными перепевами старых смысловых и поэтических ходов, но с переменой исторической обстановки они выглядят уже почти анекдотично (как простодушное восклицание советского поэта: "Но мы еще дойдем до Ганга!"). В сознании же культурных деятелей петербургского периода, доживших до советских времен, тема "Россия и Запад" подверглась новой, и последней трансформации. Запад, европейская и мировая культура стали ностальгически восприниматься как сладкое напоминание о старой русской культуре, исчезнувшей в одночасье в 1917 году. В этом смысле Запад как бы продолжал дело старой России, отказавшейся от своего участия в мировой истории и вступившей на страшный и гибельный путь:
Еще на западе земное солнце светит
И кровли городов в его лучах блестят,
А здесь уж белая дома крестами метит
И кличет воронов, и вороны летят.
Ноябрь 1997 - Июнь 2000
АНТОЛОГИЯ
СЛОВО О ПОГИБЕЛИ РУССКОЙ ЗЕМЛИ
{"Слово о погибели Русской земли" - случайно уцелевший отрывок из не дошедшего до нас сочинения о монголо-татарском нашествии. Это вдохновенное лирическое произведение примечательно очень во многих отношениях. Русская история вечно повторяется, и иногда бывает весьма любопытно взглянуть на истоки того или иного ее мотива. В этом коротком отрывке, написанном за шестьсот лет до золотого века нашей культуры, на удивление многое вызывает в памяти характерные ходы и интонации, относящиеся к гораздо более позднему времени: и "как моря твои озеры" Хомякова, и "разливы рек ее, подобные морям" Лермонтова, и пушкинское "от Перми до Тавриды", и тютчевское "от Нила до Невы", и даже "Константинополь должен быть наш" Достоевского. Владимир Соловьев, Блок и Андрей Белый согласны с автором "Слова о погибели" в том, что не на Западе, а на Востоке нужно видеть Руси свою главную опасность. Очень характерно, что этот отрывок сохранился как предисловие к "Повести о житии Александра Невского": судьба этого князя, разившего наповал немцев, шведов и литовцев, но раболепствовавшего перед татарами и ездившего на поклон к великому хану в самую Монголию - лучший символ не только для евразийства, возводящего истоки русской самобытности к татарам, но и для других течений современного славянофильства.}
О светло светлая и украсно украшена, земля Руськая! И многыми красотами удивлена еси: озеры многыми удивлена еси, реками и кладязьми местночестными, горами, крутыми холми, высокыми дубравоми, чистыми польми, дивными зверьми, различными птицами, бещислеными городы великыми, селы дивными, винограды обителными, домы церковьными и князьми грозными, бояры честными, вельможами многыми. Всего еси испольнена земля Руская, о прававерная вера хрестияньская!
Отселе до угор и до ляхов, до чахов, от чахов до ятвязи и от ятвязи до литвы, до немець, от немець до корелы, от корелы до Устьюга, где тамо бяху тоймици погании, и за Дышючим морем; от моря до болгар, от болгар до буртас, от буртас до чермис, от чермис до мордвы - то все покорено было Богом крестияньскому языку, поганьскыя страны, великому князю Всеволоду, отцю его Юрью, князю кыевьскому; деду его Володимеру и Манамаху, которым то половоци дети свои полошаху в колыбели. А литва из болота на свет не выникиваху, а угры твердяху каменые городы железными вороты, абы на них великий Володимер тамо не вьехал, а немци радовахуся, далече будуче за Синим морем. Буртаси, черемиси, вяда и моръдва бортьничаху на князя великого Володимера. И жюр Мануил цесарегородский опас имея, поне и великыя дары посылаша к нему, абы под ним великый князь Володимер Цесарягорода не взял.
А в ты дни болезнь крестияном от великого Ярослава и до Володимера, и до нынешнего Ярослава, и до брата его Юрья, князя володимерского...
1237 г.
ПЕРЕВОД
О светло светлая и прекрасно украшенная земля Русская! Многими красотами прославлена ты: озерами многими славишься, реками и источниками местночтимыми, горами, крутыми холмами, высокими дубравами, чистыми полями, дивными зверями, разнообразными птицами, бесчисленными городами великими, селениями славными, садами монастырскими, храмами Божьими и князьями грозными, боярами честными, вельможами многими. Всем ты преисполнена, земля Русская, о правоверная вера христианская!
Отсюда до угров и до ляхов, до чехов, от чехов до ятвягов, от ятвягов до литовцев, до немцев, от немцев до карелов, от карелов до Устюга, где обитают поганые тоймичи, и за Дышащее море; от моря до болгар, от болгар до буртасов, от буртасов до черемисов, от черемисов до мордвы - все то с помощью Божьею покорено было христианскому народу, поганые эти страны повиновались великому князю Всеволоду, отцу его Юрию, князю киевскому, деду его Владимиру Мономаху, которым половцы своих малых детей пугали. А литовцы из болот своих на свет не показывались, а угры укрепляли каменные стены своих городов железными воротами, чтобы их великий Владимир не покорил, а немцы радовались, что они далеко за Синим морем. Буртасы, черемисы, вяда и мордва бортничали на великого князя Владимира. А император царьградский Мануил от страха великие дары посылал к нему, чтобы великий князь Владимир Царьград у него не взял.
И в те дни - от великого Ярослава и до Владимира, и до нынешнего Ярослава, и до брата его Юрия, князя владимирского - обрушилась беда на христиан...
М. В. Ломоносов
1. ПЕРВЫЕ ТРОФЕИ ИОАННА III, ЧРЕЗ ПРЕСЛАВНУЮ НАД ШВЕДАМИ ПОБЕДУ АВГУСТА 23 ДНЯ 1741 ГОДА В ФИНЛАНДИИ ПОСТАВЛЕННЫЕ
...Vivite fortes,
Fortiaque adversis exponite pectora rebus.
Horatius*
{...Сохраним же бодрость,
Твердую душу поставим против ударов Фортуны.
Гораций}
Российских войск хвала растет,
Сердца продерзки страх трясет,
Младой Орел уж Льва терзает.[
]Преж нежель ждали, слышим вдруг
Победы знак, палящий звук.
Россия вновь трофей вздымает
В другой на финских раз полях.
Свой яд премерзку зависть травит.
В неволю тая храбрость славит,
В Российских зрила что полках.
Оставив шум войны, Градив,
Изранен весь, избит, чуть жив,
К полночным с южных стран склонился,
Искал к покою гор, пещер,
У финских спать залег озер,
Тростник подстлав, травой покрылся;
"Теперь уж, - молвил, - я вздохну:
Изойдут язвы толь глубоки.
Бежите, брани прочь жестоки,
Ищите вам мою сестру".
Кровавы очи лишь сомкнул,
Внезапно тих к себе почул
Приход Венеры и Дианы.
Лилеи стали в раны класть,
Впустили в них врачебну масть,
Смешавши ту с водой Секваны:
"Ах, встань, прехраброй воин, встань,
О старой нашей вспомни дружбе,
Вступи к твоей некосно службе,
Внеси в Россию тяжку брань".
Вскочил, как яр из ложа лев,
Колеблет стран пределы рев.
Не так, на верьх высокой Эты
Поднявшись, брат его шумел,
Как яд внутри его кипел.
Уж действа есть его приметы.
Мутятся смежны нам брега,
Стокгольм, подобным пьянством шумен,
Уязвлен злобой, стал безумен,
Отмкнуть велит войны врата.
Но что за ветр с вечерних стран
Пронырства вас закрыл в туман?
Не зрила чтоб того Россия,
Что ваших войск приход значит?
Зачем ваш сбор у нас стоит?[
]В закрытье видны мысли злыя,
В шерсти овечьей знатен волк.
Хоть Аннин зрак от нас высоко,
Вторая есть, которой око
Зрит, твой к чему намерен полк.
К пределам нашим что ж пришли?
Надежда кажет что впреди?
Надежда ныне вам не лжива!
К себе вас та земля влечет,
В которой мед с млеком течет?
Ну ж впредь; пройдите! нет и дива!
Ведь вы почти уж так в Раю,
Коль близко наша к вам столица!
Но ближе тем парит Орлица,
Что правит свой полет ко Льву.
Не сам ли с вами есть Нимврод,
Собрался весь где ваш народ?
Что землю он прилежно роет?
Воздвигнуть хочет столп и град?[
]Рушить прямой натуры ряд?
Ужасну в свете вещь откроет!
Все ждут, чего не знают ждать.
Да что ж увидим мы за диво?
Колено хочет то кичливо
Другу Полтаву тут создать.[
]
Смотри, тяжка коль шведов страсть,
Коль им страшна российска власть.
Куда хотят, того не знают.
То тянут, то втыкают меч,
То наш грозятся мир пресечь,
То оной ввек хранить желают;
Чинят то умысл нам жесток,
Хотят нам желчи быть горчае,
То воску сердце их мягчае;
Однако вас сыскал свой рок.
Противу ветров сильных плыть,
Среди несносных бурь вступить
Отважны их сердца дерзнули.
Колючей терн, сухой тростник,
Таился в коих зной велик,
Теперь уж явно всем вспыхнули.
Войну открыли шведы нам;
Горят сердца их к бою жарко;
Гремит Стокгольм трубами ярко,
Значит в свету свой близкий срам.
Однако топчут, режут, рвут,
Губят, терзают, грабят, жгут,
Склоняют нас враги под ноги;
Российску силу взяли в плен,
Штурмуют близко наших стен,
Считают вот добычи многи,
Да где ж? в спесивом их мозгу.
А в деле ужас потом мочит,
И явно в сердце дрожь пророчит,
Что будет им лежать внизу.
Подобно быстрой как сокол
С руки ловцовой в верьх и в дол
Бодро взирает скорым оком,
На всякой час взлететь готов,
Похитить, где увидит лов
В воздушном царстве свой широком.
Врагов так смотрит наш солдат,
Врагов, что вечной мир попрали,
Врагов, что наш покой смущали,
Врагов, что нас пожрать хотят.
Уже ступает в свой поход
К трудам избранной наш народ,
Нагим мечем на запад блещет,
Которой скрасит шведска кровь,
Что брань начать дерзнула вновь.
Противных ближней край трепещет;
На финском небе черной дым,
Российска ревность где кипела.
Сквозь слезы видит житель села,
Зажгла что месть огнем своим.
Вспятить не может их гора,
Металл и пламень что с верьха
Жарчае Геклы к ним рыгает.
Хоть купно Вилманстранд на них
Ретиво толь со стен своих
Подобной блеск и гром пускает.
По искрам и огню претят
Полки, силнейши гор палящих
И ярко смертью им грозящих,
Стрелам подобно сквозь летят.
В морях как южных вечной всток
От гор Атлантских вал высок
Крутит к брегам четвертой части,
С кореньем вырвав лес валит;
Пустыня, луг и брег дрожит,
Хотят подмыты горы пасти.
Российской воин так врагам
Спешит отмстить свиреп грозою,
Сбивает сильной их рукою,
Течет ручьями кровь к ногам.
Вдается в бег побитый швед,
Бежит российской конник вслед
Чрез шведских трупов кучи бледны
До самых вилманстрандских рвов,
Без счету топчет тех голов,
Что быть у нас желали вредны.
Стигийских вод шумят брега,
Гребут по ним побитых души,
Кричат тем, что стоят на суше,
Горька опять коль им беда.
За нами пушки, весь припас,
Прислал что сам Стокгольм про нас:
Дает подарок нам в неволю.
При Вилманстранде слышен треск,
Мечей кровавых виден блеск.
Ты будешь скоро равен полю,
Дерзнешь в упрямстве ежель стать.
Подумать было кратко время,
В момент славенско храбро племя
Успело твой отпор попрать.
Последней конник вспять бежит,
Оставшей труп и стыд смердит.
К себе скоряе в дом спешите,
Скажите там приятну весть,
Какую здесь достали честь,
Добычи часть друзьям дарите.
Не Карл ли тут же с вами был?
В Москву опять желал пробиться?
Никак, вам это в правду снится.
Скачите вслед; он кажет тыл.
Не то ли ваш воинской цвет,
Всходил которой двадцать лет,
Что долго в неге жил спокойной.
Вас тешил мир, нас Марс трудил;
Солдат ваш спал, наш в брани был,
Терпел Беллоны шум нестройной.
Забыли что вы так считать,
Что десять русских швед прогонит?
Пред нами что колени клонит
Хвастлив толь нашей славы тать?
Но вот вам ваших бед почин:
Соседа в гнев ввели без вин,
Давайте в том другим примеры.