Основные элементы крестьянской избы в обоих произведениях сходны: и у Солженицына, и у Белова выделяются печь, занимающая центральное место в доме, и перегородка, отделяющая кухню от остальной избы. Однако акценты расставлены по-разному: в повести Белова доминирует женская часть избы – место за перегородкой и кут, а в рассказе Солженицына характеризуются те части дома, которые играют значимую роль в жизни главной героини, – «святой угол», горница. Изба Матрёны Васильевны дополняется отдельным срубом без печи – горницей, которая увеличивает пространство дома, делает его обширным и вместительным. Двор не был крыт, это свидетельствует о том, что в прежние времена домашнему скоту отводились отдельные помещения, независимые от жилья человека. В доме же, описанном Беловым, имеется двор – «задняя половина дома, срубленная в двух уровнях и находящаяся под общей крышей, где внизу размещались два-три хлева, вверху поветь» [III, 151], на которой герои «Привычного дела» отдыхают в жаркое время года.
   Почти все ключевые персонажи повести имеют свои чётко выраженные и фиксированные вещные поля. Прежде всего это касается бабки Евстольи, обобщённого образа детей и Ивана Африкановича. Евстолью окружают предметы хозяйственного назначения: печь, самовар, ведро, мутовка, ухват, чугунок, рыльник, чайные чашки. Эти вещи непосредственно указывают на её главное занятие – ведение домашнего хозяйства. Вокруг Ивана Африкановича выстраиваются вещи, отражающие его работу: рыбная сумка, молоток, коса, оселок, топор, лодка. Вещное поле детей традиционно: люлька, соска, погремушка, одеяльце, тряпичная кукла. Внутри данных предметных полей выделяются отдельные вещи, на которых автор акцентирует внимание в течение всего повествования, – самовар и люлька.
   Люлька является одной из главных вещей в семье Ивана Африкановича. Этот образ проходит лейтмотивом через всю повесть. Люлька становится первой земной обителью человека, в своём символическом значении соотносится с домом[27]. В очерках о народной эстетике «Лад» (1981) В. Белов, говоря о традициях и представлениях русского Севера, указывает, что «люлька служила человеку самой первой, самой маленькой ограниченной сферой, вскоре эта сфера расширялась до величины избы, и вдруг однажды мир открывался младенцу во всей своей широте и величии» [III, 110]. Маленький мир люльки и её обитателей гармонично вписывается во взрослый мир избы, не нарушая, а дополняя и обогащая его. Скорее всего (вспомним об увлечении Ивана Африкановича плотницким делом) люлька была изготовлена им самим, тем самым он передал ей частицу своей души и как бы благословил на долгую и счастливую жизнь. А люлька в семье Дрыновых действительно была счастливой. Таковой по славянским представлениям считалась колыбель, в которой не умер ни один ребёнок. Не зря Евстолья восклицает: «Хоть бы один умер, дак ведь нет, не умрёт ни который!» [II, 29]. «Счастливую» колыбель долго хранили или дарили, но ни в коем случае не выбрасывали.
   Образ люльки, как маленького счастливого дома, дополняется и магическими характеристиками, которые непосредственно связаны с никогда не умолкающим скрипом очепа. На русском Севере очеп окружался колдовскими действиями, во многом направленными на сохранение здоровья ребёнка. В повести Белова скрип очепа не только свидетельствует о том, что жизнь продолжается, несмотря даже на смерть Катерины: «Старухи попили чаю, немного поуспокоились, ребятишки уснули в зыбке, и очеп скрипел, Степановна качала люльку» [II, 129], но и указывает на его сверхъестественную силу, призванную заботиться и оберегать как обитателей колыбели, так и жителей всей избы. Об особой притягательной магии люльки говорит и тот факт, что дети не хотели уступать её друг другу, подсознательно чувствуя защищающую их добрую силу.
   Самовар на протяжении всего повествования является спутником бабки Евстольи. В русской традиции самовар считался признаком семейного благополучия и, подобно русской печи, объединял всех людей, живущих в одном доме. В «Ладе» Белов отмечает: «Он (самовар) как бы дополнял <…> два важнейших средоточия: очаг и передний угол, огонь хозяйственный и тепло духовное, внутреннее. Без самовара, как без хлеба, изба выглядела неполноценной, такое же ощущение было от пустого переднего угла либо от остывающей печи» [III, 184].
   Каждое утро в семье Дрыновых начинается с того, что бабка Евстолья «обряжается» и ставит самовар, который собирает за столом всю семью:
   «Бабка Евстолья поставила самовар.
   – Вот мама сейчас придёт, чай станем пить. Гришку с Васькой разбудим, да и Катюшке с Мишкой, наверное, уже напостыло спать» [II, 27]. Самовар, являясь неотъемлемой частью женского пространства дома, сопутствует женским образам повести, будь то Евстолья или Степановна: «Из-за перегородки пахло жареной картошкой, шумел у шестка самовар. <…> Вон бабка уже и самовар несёт, на стол ставит» [II, 28, 29]. Самовар, сопровождая в доме Дрыновых бабку Евстолью, становится своеобразным её заместителем, что свидетельствует о той важной роли, которую играет Евстолья в семье Ивана Африкановича. Она является не только хозяйкой избы, но и связующим звеном и покровителем всей большой семьи. Не может выполнять данную функцию Катерина, постоянно занятая на колхозной ферме и очень мало времени проводящая с детьми и мужем, а Иван Африканович, по замечанию жены, и сам ещё является большим ребёнком: «Чья я и есть, как не твоя, сколько годов об ручку идём, ребят накопили. Все родились крепкие, как гудочки. Растут. Девять вот, а десятый сам Иван Африканович, сам иной раз как дитя малое, чего говорить» [II, 40]. Самоваром с пирогами встречают в избе дорогих гостей, не упуская возможности обсудить все происходящие события за чашкой чая: «Как раз на этом месте скрипнули ворота, и в избу вошла Степановна. <…> Евстолья радостно завыставляла пироги, начала ставить самовар. <…> Тем временем вскипел поставленный между разговорами самовар, Евстолья выставляла чайные приборы, а Степановна вынула два пирога» [II, 34–35; 129]. Образ самовара появляется в повествовании и в радостные, и в тяжёлые для семьи времена. Шум закипающего самовара слышен в первые счастливые дни семейной жизни Ивана Африкановича и Катерины: «<…> всегда вспоминала медовый месяц, и того петуха, и то время, когда они с мужем обнимались днём за шкапом, и самовар шумел у шестка» [II, 41]. Собирает всех самовар и в трагические минуты: «Сегодня сорок дён, как жёнка… Ну в земле то есть. Значит, по обычаю… <…> Может, зашли бы на полчасика, – сказал Иван Африканович, – самовар греется, пироги напечены» [II, 143]. Образ самовара становится символом не только хозяйственного благополучия семьи, но и воплощением её духовной зрелости и спаянности. Отождествляясь с Евстольей, он соединяет всех домашних, передавая атмосферу гармонии и единства.
   В описании быта самовар и у других «писателей-деревенщиков» занимает одно из главных мест. В повести В. Распутина[28] «Прощание с Матёрой» (1976) самовар наряду с русской печью приравнивается к главе дома: «Из веку почитали в доме трёх хозяев – самого, кто главный в семье, русскую печь и самовар. К ним подлаживались, их уважали, без них, как правило, не раскрывали белого дня, с их наказа и почина делались все остальные дела»[29]. Самовар объединяет старух на протяжении всего повествования[30]. После пожара Катерина не представляет своего нового дома без самовара. Он для неё, как и для других героинь, является олицетворением полноценной жизни: «И о самоваре она вздыхала, представляя, что дом у них будет, а самовара в дому не будет <…>. Стол без самоварного возглавия – это уже не стол, а так… кормушка, как у птиц и зверей, ни приятности, ни чинности»[31]. Дарья, подготавливая избу к сожжению, заранее выставляет самовар, он часть её существования, без него она отказывается жить в посёлке: «Нет, самовар она не отменит, будет ставить его хоть в кровати <…>»[32]. Настасья, уезжая из Матёры, оберегает самовар, как ребёнка. Она выделяет его из всей домашней обстановки:
   «– Самовар-то с собой берёшь? – спросила Сима, показывая на вычищенный, празднично сияющий у порога самовар.
   – А как? – закивала Настасья. – Не задавит. Я его Егору не дала везти, на руках понесу. А заворачивать из дому нельзя, в лодке заверну»[33]. Самовар для Настасьи становится заместителем родной избы. Переезжая и забирая его с собой, она будто переносит частицу родного дома в городской посёлок. Однако самовар как элемент деревенской цивилизации оказывается неуместен в посёлке. Распутин показывает тщетность попыток сохранить традицию (а вместе с ней и патриархальный мир) даже при огромном желании самих крестьян: «Ой, да какой там чай! Вода, не дай Бог <…>. И углей нету. Она же, Аксинья, шишек сосновых насобирала, залила самовар и по лесенке вниз его, на улицу. А где ишо греть? Боле негде. Сидим с ей, караулим, а народ кругом ходит, смеётся. <…> Ну, дождались всё ж таки, надо назад тащить. У нас-то фатера на четвёртом поднебесьи, я на пустых ногах койни-как туды заползаю со своей одышкой. <… > Дак мы до меня-то не дотащились, сердце у меня совсем выпрыгивало, к ей с моим самоваром заехали»[34].
   В романе Ф. Абрамова[35] «Дом» (1978) при описании внутреннего убранства старой пряслинской избы, в которой живёт Лиза, изображается самовар. Он, подобно героине, воплощение гостеприимства, уюта, живого и настоящего мира, незнакомого многим другим домам, представленным в повествовании. Самоваром Лиза встречает самых дорогих гостей, братьев Петра и Григория: «Сели за стол, за радостно клокочущий, распевшийся на всю избу самовар – Лиза терпеть не могла электрических чайников, которые теперь у всех были в моде: мёртвый чай»[36]. Самовар передаёт радостное настроение хозяйки дома. Лиза давно не видела братьев и безмерно счастлива их приезду. Для них она выставляет всё самое лучшее, что есть у неё в доме, в том числе и самовар.
   В последующем творчестве Белова самовар станет воплощением не только устроенности и слаженности русского быта, но и символом прежней патриархальной России. Самовар появляется в романе-хронике «Год великого перелома» (1989–1991), где в центре внимания оказывается трагическая эпоха коллективизации, тема разорения и уничтожения русской деревни. Показательно упоминание самовара при описании дома старых поморок, приютивших в ссылке Прозорова. Самовар в квартире Платониды Артемьевны и её золовки Марии среди всеобщей разрухи, арестов и доносов воспринимается как осколок патриархального мира, разрушающегося на глазах (он и появляется только в воспоминаниях героя). Поморки в хаосе истории не забывают чтить традицию праздничного воскресного самовара. Не представляют они и встречу гостей без вкусного чая: «Надобно по воду бежать, самовар ставить, кошка понапрасну умываться не будет»[37]. Когда к Прозорову приходит доктор Преображенский, поморки, понимая сближающую силу совместной трапезы, переносят самовар на половину ссыльного квартиранта: «В тот вечер Платонида принесла самовар на Прозоровскую половину. Владимир Сергеевич до полуночи просидел с доктором»[38]. Платонида с Марией пытаются воссоздать для Прозорова атмосферу, вероятно, навсегда потерянного дома.
   Предметы в повести, образуя вещные поля отдельных героев, не замыкаются на себе. Становясь спутниками персонажей, предметные образы переплетаются и взаимодействуют друг с другом. Люлька входит не только в детский предметный мир, но и в мир бабки Евстольи, потому что именно она призвана заботиться о многочисленных детях Ивана Африкановича и Катерины. Качание люльки превращается в её непременное, обычное действие. Известно, что на Руси всю заботу о ребёнке в семье традиционно брала на себя женщина. Особая роль всегда отводилась бабушке, именно она оберегала младенца и в дальнейшем занималась его воспитанием. В «Ладе» Белов замечает: «А что же такое бабушка, зыбку качающая, песни поющая, куделю прядущая, всюду сущая? Почти все чувства: страх, радость, неприязнь, стыд, нежность – возникают уже в младенчестве и обычно в общении с бабушкой, которая "водится", качает люльку, ухаживает за младенцем. Она же первая приучает к порядку, даёт житейские навыки <…>» [III, 110]. В «Привычном деле» эта роль отводится бабке Евстолье. Если мы не застаём её за домашними хозяйственными делами, то она обязательно занимается детьми: либо качает люльку, либо гуляет с маленьким Ваней, либо рассказывает детям сказки или поёт младенцу «коротушки». Что бы ни случилось в большой семье Дрыновых, главной заботой и переживанием Евстольи остаются дети: «<…> и жалко, матушка, до того жалко робят-то, что уж и ночами-то не сплю, не сплю, Степановна, хоть и глаза зашивай» [II, 126]. Самовар же, олицетворяющий образ Евстольи, становится, как и она, объединяющим началом всей семьи, символом духовной слитности, показателем устроенности домашнего хозяйства. Самовар собирает воедино не только всех членов семьи Ивана Африкановича, но и её гостей, являясь звеном, которое объединяет людей, чьи духовные миры оказываются близки (семья Дрыновых, Степановна, Нюшка).
   Важным предметом в структуре вещного поля Ивана Африкановича является лодка. Он постоянно вспоминает о ней после смерти жены: «Ночью, во время краткого забытья, ему много раз приходила почему-то на память старая его лодка, что лежала у озера. Всё время думал о лодке» [II, 131]. Образ лодки (ладьи) не только в славянской, но и мировой культуре совмещается с похоронными обрядами и с представлениями об изменении статуса человека, переходом его в качественно иное состояние[39].
   Смерть жены обозначила для Ивана Африкановича начало нового жизненного периода. Теперь ему придётся самому принимать важные решения, заботиться о детях и старой Евстолье. Главный герой постепенно осознаёт, что со смертью Катерины изменился и он сам, что жизнь уже никогда не будет прежней. Ивана Африкановича не покидает мысль о новой лодке, с которой он подсознательно связывает начало иного жизненного этапа, духовное обновление, движение вперёд. Лодка в повествовании соотносится с образом колыбели, поскольку люлька в славянских представлениях символически объединялась не только с маленьким жилым домом, но и с гробом[40]. Лодка, подобно колыбели, становится воплощением непрекращающегося круговорота жизни и смерти. В вещном космосе Дрыновых находятся предметы, составляющие одно символическое поле, но относящиеся к разным его ярусам. Первый, нижний связан с детскими предметами, второй, верхний – со взрослыми, но, несмотря на это, они взаимодействуют между собой.
   Значимую роль в предметной составляющей художественного мира «Привычного дела» играет и образ часов. В начале повествования тиканье часов согласуется с обычным распорядком жизни в избе Дрыновых, их звук не нарушает гармонии существования, привычно вписываясь в домашний космос: «Дома остались лишь Володька с маленьким. Они спали в люльке, и очеп легонько поскрипывал, и бабка Евстолья сбивала мутовкой сметану в горшке. В избе тикали часы, скреблась под половицей мышка» [II, 29]. С болезнью Катерины в избе становится «нетоплено», одиноко, пусто, и часы своим тиканьем отражают только тревогу, нависшую над домом. После произошедшей в семье трагедии звук часов становится безразличным и безучастным, он больше не согласуется с естественным гармоничным ходом жизни, выбиваясь из общей цепочки звуков своим тревожным постукиванием, что отражает трудности, нависшие над семьёй, и свидетельствует о душевном разладе, постигшем Ивана Африкановича: «Однажды он очнулся под утро, мигом всё вспомнил и скрипнул зубами, уткнулся в подушку. Прислушался – тишина. Только посапывают ребята да, равнодушные, постукивают на стене часы» [II, 13].
   Беспокойный звук часов свидетельствует и о разладе, разломе семьи, о том, что когда-то единое синхронное время, в котором она существовала, разрывается и распадается и теперь жизнь членов одной семьи потечёт по разным временным направлениям. Иван Африканович будет вынужден привести в дом новую жену, так как Евстолья в силу своих лет и здоровья уже не сможет одна вести всё хозяйство и заботиться о детях, которых с новой женой может только прибавиться. «Двойников» Мишку и Ваську Иван Африканович отдаёт в приют, Антошку «сдают» в училище, а Катюшке уготована судьба старшей сестры Тани – быть нянькой в чужом доме. Своими действиями, во многом обусловленными внешними причинами, Иван Африканович разрывает единую дружную семью. Осознавая это, он на могиле Катерины просит у неё прощения, понимая, что жена никогда бы не допустила такого: «Ну, а Мишку с Васькой отдал в приют, уж ты меня не ругай… Не управиться бы матке со всеми-то» [II, 145].
   Символический подтекст, связанный с образом часов, вновь появится в «Годе великого перелома». В романе-хронике, как и в «Привычном деле», стук часов указывает на разрушение прежнего мира и на начало иного жизненного этапа. Отличие состоит в том, что в «Годе великого перелома» это не просто распад единого времени в существовании одной семьи, а разрыв жизни целой страны. Часы в избе Ивана Никитича Рогова в ночь его ареста прекращают стучать: «Часы вдруг перестали тикать. В тёплой избе установилась жутковатая тишина. Дедко на ощупь подтянул гирю, болтнул маятник, но часы походили немного и снова остановились»[41]. Остановка часов свидетельствует о том, что время для героев навсегда разделилось на два периода – до раскулачивания и после. Жизнь перестала быть единым, гармоничным потоком, в котором всё должно происходить в определённое, отведённое для этого время. Неизвестна судьба сосланного Ивана Никитича, разрушен мир Павла. Он оказался оторван от самого дорогого в жизни: от семьи, земли и мельницы. Возможно, после ареста и ссылки он больше никогда не вернётся в родную деревню.
   Вещи, остро реагируя на всё происходящее в доме, становятся и предвестниками, «знаками» надвигающейся беды. Проснувшись в утро перед трагедией, бабка Евстолья замечает странные, произошедшие за ночь изменения в избе: «<…> пробудилась-то под утро, гляжу, а бадья на лавке вся в воде, вода из бадьи вся вытекла, поглядела, а бадья-то целёхонька, да и ложка одна на пороге лежит. Вот слёзы-ти и пришли того же дни, да и ложка лишняя стала» [II, 128]. Вещи, населяющие дом, являются не только простыми предметами интерьера, но и непосредственными участниками разворачивающихся в семье событий. Они отражают внутреннее состояние героев, способствуя его более полной характеристике. Поэтому изба, вещи, находящиеся в ней, и герои, её населяющие, представлены как неразрывное целое, компоненты которого тесно взаимосвязаны друг с другом.
   Особое место в повести отводится вещному миру Катерины. Её, в отличие от бабки Евстольи и Ивана Африкановича, окружает мало вещей, связанных с домом. Это указывает на оторванность героини от домашнего хозяйства: «Тоска по всегда отсутствующей матери точила его сердечко, а когда уходила бабка, ему было совсем невмоготу. <… > Катерине же некогда было плакать, домой приходила редко» [II, 27; 101]. Среди вещей, на которые повествователь обращает внимание, выделяются только ведро и коса. В основном вокруг Катерины выстраиваются вещи, непосредственно характеризующие её главное занятие – работу на колхозной ферме (фуфайка, резиновые сапоги, рукавицы, лопата). Упоминания данных вещей единичны, в повествовании им не отводится центрального места. Они не сообщают о героине дополнительных сведений, их присутствие в повести носит описательный характер. Катерину характеризуют не столько вещи, сколько связанные с ними воспоминания в сознании других героев, в частности Ивана Африкановича. Они появляются как при жизни героини, так и после её смерти, свидетельствуя о важной духовной роли Катерины в судьбе мужа. Во сне, приснившемся Ивану Африкановичу накануне возвращения Катерины из больницы, он видит жену в свадебном наряде: в летнем сарафане, туфлях, плетёной кружевной косынке. Это светлое воспоминание становится предвестником возвращения Катерины домой, а с ним и гармонии в душевный мир героя. Найденный в лесу после смерти Катерины платок вновь заставляет Ивана Африкановича вспомнить о жене, почувствовать всю горечь потери: «Остановился, взял платок, сел на жердину. Запах Катерининых волос не могли выдуть лесные ветры, а соль, завязанная в кончике, так и не растаяла от дождей… Иван Африканович зажал платком обросшее, похудевшее лицо, вдыхал запах Катерининых волос, такой знакомый, давно не слышанный, горький, родимый запах. Глотал слёзы перехваченным горлом, и ему думалось: вот сейчас выйдет из-за кустов Катерина, сядет рядом на берёзовой жерди» [II, 132]. Только после смерти жены Иван Африканович осознаёт свою духовную несостоятельность. Катерина «не вещественна» в повествовании. Предметы, её окружающие, не столько изображают героиню, сколько характеризуют Ивана Африкановича.
   В повести Белова обращают на себя внимание вещи, пришедшие в уже устроенный домашний мир из внешнего, чуждого многим членам семьи мира. К таким предметам относятся ордена, полученные Иваном Африкановичем во время Великой Отечественной войны. Несмотря на то, что ордена – это предметы, заслуженные хозяином дома в одном из самых тяжёлых для любого человека испытаний – войне, у них нет в домашнем мире своего места, они не вызывают, не рождают чувства почитания, должного уважения и отношения к ним, как к некой семейной реликвии, имеющей статус неприкосновенности. Ордена Ивана Африкановича служат своеобразной игрушкой для его детей: «Полосатая замазанная рубашонка выехала спереди, и на ней, на самом Васькином пузе, болтается орден Славы <…>. Орден Славы вместе с лямками крест-накрест занимал всё место на Васькином пузе, и Васька, повизгивая от неизвестной даже ему самому радости, самозабвенно потащил по деревне рогатину» [II, 53, 54]. Дед Куров, по-видимому, лучше понимающий цену ордена, обращает внимание Ивана Африкановича на сына, однако тот даже не замечает провинности ребёнка:
   «– Гляжу сейчас, бежит, в руках патачина осемьсветная, на грудине медаль. Да вон он с крапилой кулиганит.
   – Васька! – прикрикнул Иван Африканович. – А ну, положь батог. Кому говорят, положь!
   И тут же забыл про Ваську <…>. Васька, опять блеснув пузом с орденом Славы, побежал домой, разговор продолжался своим чередом» [II, 57]. Иван Африканович отреагировал лишь на батог, а медаль оставил без внимания. Медали и ордена Ивана Африкановича не вписываются в домашний космос, не занимают там важного места. Это предметы из иного временного пласта, они связаны с чужими людьми и другими событиями и получены Иваном Африкановичем ещё до начала семейной жизни с Катериной. Такое отношение к боевым наградам говорит о том, что Иван Африканович не в полной мере осознаёт значимость личного участия в войне, своего вклада в общую Победу. Возможно, это присущая герою чуть ли не до самоуничижения скромность, являющаяся одной из особенностей национального русского характера. Может быть, это обусловлено «детскостью», инфантильностью сознания Ивана Африкановича, «пошехонством», которое, несомненно, в нём присутствует. Философия «привычного дела» Ивана Африкановича почти не отличается от действий пошехонцев, героев сказки бабки Евстольи. Поступки Дрынова часто необдуманны, нелепы и влекут за собой, как в случае с внезапным отъездом в Мурманск, трагические последствия. Мир, существующий за пределами деревни, оказывается чужд и непонятен Ивану Африкановичу, он не может противостоять ему, он не умеет с ним бороться. Поэтому, вероятно, и предметы внешнего мира остаются вне зоны понимания и должной оценки героя. Сложность заключается в том, что этот мир не всегда отдалён от Ивана Африкановича временем и пространством, он активно проявляет себя и в родной деревне (Мишка, Митька, Дашка Путанка).