«Ладно-хорошо, – ответил Бог снова. – Так и быть, учту я твои трудности. Только заруби себе на носу: больше переделывать тебе жизнь и кантовать время взад-вперед Я не намерен. Я же его в виде стрелы задумал».
   И вот стали андры жить столько, сколько сами пожелали: не более других Высоких Живущих, но и не менее. Однако их прародитель позабыл о тех болезнях, которые подхватил вместе с чужими жизнями, а ему о том никто не напомнил. У Двенадцати же поубавились их коренные недостатки; те годы, что оказались на подержании у андра и сделали полный оборот от них к андру и обратно, насытились андрским точным разумением, что приложилось к естественному, природному уму иных Живущих. В награду же за щедрость и уступчивость (потому что Бог, разумеется, спросил у них, не уделят ли частицы своих лет андру) стали Двенадцать тоже блюсти мост между верхним и нижним, близким и дальним мирами.
   И разгневался андр, и разбилась дружба его с жителями Леса и Степи, Гор и Низин во веки веков».
 
   – Занятная легенда. Рутены тоже ее знают, только там человек так и остается со своими ветхими животными жизнями.
   – И существует дольше других?
   – Смотря кого, Арккха. Слоны, например, живут лет этак сто, наверное. Черепахи… Гигантские змеи…
   Не напрасно я вспомнила именно о них. В Лесу тоже было кое-что в этом роде.
 
   Какое-то время спустя после нашего с Арккхой эпохального разговора часть Триады покинула ласковые широколистые рощи, которые были подобны островам в темном океане прекрасно-хвойного Извечного Леса, и внедрилась в самое его сердце. Здесь не ощущалось ни извечного дружелюбия ручной природы, ни враждебности рутенской вековой тайги или пармы. Просто высились гигантские стволы, смыкающиеся далеко вверху подобно готическим сводам, их ветви были нам вместо неба, и я казалась себе ребенком, потерянным в храме, монахиней в поисках нирваны, безразличной в своей благости. Наши голоса звучали внутри этого бора отстраненно и престранно. По пути мы собирали некрупную горьковато-кислую ягоду, отыскивали грибы и корни – плотные, суховатые и тоже как бы не привыкшие к рукам. Когда Вождь отыскал известное ему лесное озеро, неглубокое, но спокойное и чистое, как и все здешние водоемы, и заросшее сизым куржавником, мы наскоро собрали дома и даже не стали разгружать волокуши – сгрудили их на площадке посреди нового селения. Взрослые разошлись по хижинам – гнезд тут вообще не было, а норы и ямы принадлежали вовсе не кабанам – разожгли костры и занялись чем-то, на мой взгляд, подобным медитации. Ребятишки не поддались общему настроению. Воду они любили никак не меньше пламени и сейчас же высыпали на песчаный берег, полезли на мелководье. Мои двое детенышей тоже оказались там.
   – Это не опасно? – спросила я у Хейни, одной из моих «соматерей» – родственниц по сыну. – Не боишься, что утонут?
   – В водах Светлого Леса бывало и опаснее, – она презрительно вздернула губу. – Ты разве не знаешь о Хранительнице?
   Я постеснялась расспросить ее подробнее: в этот момент наши отпрыски разорвали целомудренную тишину такими воплями, визгом и лаем, что она перебила себя крепким словцом и бросилась к другим нянькам – унимать чад. Я решила, что расспрошу при случае Арккху, который вместе с кое-кем из пожилых кхондов отлучился для осмотра и разметки границ; покрепче уселась на пороге и тоже попыталась думать, ибо для того мы и прибыли в это странное место. Но единственная мысль, которая пришла мне в голову, была о куржавнике. Так я назвала ветвистую, с беловатым налетом траву, которая пахла полынью. Через несколько дней созреют прямо под листом крепкие и терпкие ягоды, мунки соберут их, и я буду помогать им прокалывать кожуру специальным стальным шильцем, чтобы сварить варенье… По тем ли ягодам, похожим на крыжовник моего детства, назвала я куст или из-за того, что налет на прихотливо изрезанных листьях напоминал мне куржевину, иней, совсем неизвестный в этом краю постоянного тепла? Куржавник… Я так задумалась, что почти не обратила внимания на Вождя, который вернулся из короткой экспедиции будто бы в ответ на мою невысказанную надобность в нем и теперь подремывал у моих ног, чуть всхрапывая.
   Вдруг озерная гладь в просвете между кустами возмутилась, пошла складками, точно шелк, прилипший к утюгу, и стала дыбом. Живущие выглядывали из хижин, мамушки кричали что-то неразборчиво-возмущенное, а вся детва с восторженным кличем ринулась к водяной горе и окунулась в озеро – кто по грудь, кто по шейку.
   – Это ж они Большую Озерную Коату потревожили, – мой Арккха напрягся и вскочил, глядя в ту сторону. – Вот паршивцы-то!
   Коата, или, попросту, водяная змея с жабрами, которые цветком раскрывались у нее по бокам головы, что делало ее похожей на ушастую ящерицу, – вечно сонное, апатичное и до крайности миролюбивое существо, была такой неотъемлемой принадлежностью проточных озер, что я как-то о сем забыла. Она обитала на дне, в полнейшей прострации заглатывая тину, водоросли, цвель и совершенно безмозглых рачков. Вода, пропущенная через дыхательные раковины, становилась особенно чистой и свежей – так угадывали, обитает ли в ней Сонливка (Хранительницами их никто на моей памяти не именовал). Изредка она просыпалась и подходила ближе к поверхности, чтобы выметать на свету икру. Один из тысячи зародышей, созревших до размера крупной черной жемчужины, прошедших через пороги подземных ручьев, блеск рудных жил и вулканический жар, находил себе водную обитель и, выросши, становился таким же чудом света, способным к партеногенезу, как и его родительница. Поговаривали, что коаты способны не только очищать водоемы, в которых поселяются, но и создавать новые, выводя на поверхность земли притоки потаенных рек и заполняя ими провалы в земле, малые низменности и кратеры погасших вулканов.
   Здешнюю коату, похоже, допекли не на шутку – у нее явно были если не уши (что никак не вписывалось в мое рутенское представление о змеях), то особо чувствительная к звуковым вибрациям кожа. Она взмыла на поверхность посреди толпы, раскидала пришельцев и начала хлестать гибким туловом направо и налево, разбрызгивая воду и стократно увеличивая писк, верещание и абсолютный щенячий восторг. Была она хороша на диво: голубоватая с малахитово-зелеными полосами и пятнами, в латной чешуе и с темно-пурпурным гребнем вдоль всей видимой части тела, а жабры ее отливали жемчугом и перламутром сразу.
   И тут я увидела свое двуногое чадо. Во время подъятия хтонического зверя она каким-то образом оказалась не на ножках, а на плаву и теперь висела на нем живой серьгой, едва цепляясь за широкую скользкую шею.
   – Мама, это же Анна Конда, ее так зовут! Как амазонская анаконда, только куда ручнее, клянусь Великим Пернатым Кецалькоатлем ацтеков и атлантов! Жемчужный Дракон – и она меня изо всех выбрала!
   На сих словах я, как понимаю, добежала, бросилась в водоворот, подхватила Серену в падении, съездила Артхангу мокрой пяткой по зубам, надавала всем деткам тумаков свободными конечностями…
   И только на сухом берегу, отойдя от битвы, поняла, что вот оно – непредвиденное.
   Вернее, то, чего не предвидела я, но, как я думаю теперь, отчасти срежиссировали кхонды, столкнув Серену с ожившим символом мудрости.
   Откуда выплыло из моей дочери то, о чем я никогда с ней не говорила, то, что и мне самой было почти неизвестно? Нет, я была слепа в своих домыслах, сильнее – в предвидении, в интуиции, которой не давала ходу. Серена – гений… Какая мать не постесняется сказать это о своем ребенке? Но если это не похвала, а знак и признание инаковости – тогда что?
   Так я вошла в новый виток познавания, ощутив, наконец, что значит родить дитя в мир, насквозь пронизанный мысленными нитями. В теле Серены, которое было внешне ограничено одним моим вместилищем, одной моей – человеческой – генетикой, всё казалось мне понятным и легко описываемым. Но ее сознание изначально было открыто всем ветрам, бодрствовало, подобно негасимой лампаде, а новая земля, земля Леса, не позволила ей потерять родовую, клеточную память, научила чтению скрытого. «Главное ремесло» кхондов, которое так и осталось для меня непостижимым, типично триадное воспитание, которому я не могла ни помешать, ни помочь, соединяются с морем земного знания внутри самой Серены – и происходит чудо.
Запись третья
   Чудо – непредсказуемое и недоказуемое совмещение двух квазиреальностей с различными системами закономерностей.
   Драма и проклятие Адамова семени: человеческих детей приходится учить родовому знанию – они появляются на свет глупцами. Постепенно это перестали ощущать как беду: ведь с тех давних пор добытое с помощью рассудка до того разрослось, что все равно не вмещается ни в один конкретный мозг. Молодые животные, наоборот, рождаются интуитивно знающими, хотя объем такого знания невелик. Но ведь в Серене человеческое соединилось с животным!
   Кхонды угадали это лучше меня. Серену вовсе не нужно было обучать ничему рутенскому: она легко и органично впитывала все многочисленные культуры, из которых сложилось мое естество, мое «я», все то, что было в жизни моего рода, вереницы поколений, вбирающей в себя все более памятей (отцы, деды, прадеды, предки), сходящейся в одну точку к началу истории. Может быть – я домысливаю это – она помнила себя с начала зачатия, если не с того первого деления на две и четыре клетки, то с полного тайны момента, когда аура, Дух спускается на укрытый в лоне комок плоти. И в этом даже не было ничего необыкновенного: почему мы так уверены, что другие младенцы не помнят, и смеемся над Сальвадором Дали, который утверждает о себе обратное? Возможно, эту пренатальную память стирает родовой шок, а Серена, стараниями мунков и кхондов, не испытала его, и ее сознание стояло в ней спокойно, как вода в чаше.
   А потом началось обратное движение, когда моя дочь шагнула через порог своего бытия и пошла по нитям и сплетениям тех существований, которые обосновывали это бытие, по гигантской цепи человеческого родства, которой мы все повязаны. Ей должна была принадлежать вся – или почти вся – история человечества, стоило ей захотеть, но пока она из инстинктивной предосторожности держала это знание вдали от себя, иначе оно разорвало бы ей мозг… Или слишком страшным было бы для нее переступать иные пороги, пороги чужих рождений и смертей? Не знаю. Знали кхонды, и это они вечно побуждали ее раскрываться.
   Потому что когда я, путаясь и мямля, выразила свое потрясающее открытие вербально, Арккха только кивнул, наморщив широкий лоб:
   – Ты поняла верно, хотя – как грубо, топорно ты выражаешь свою мысль! Работа не ювелира, а молотобойца. Тебе многому еще придется учиться у нас, Татхи-Йони. Да, мы нарочно позвали сюда твое дитя, ибо только мы могли воспитать его таким необыкновенным.
   – Выходит, вся ваша непонятная авантюра затеяна только ради Серены? Арту нашлась бы и другая нянька.
   – Нет, – сказал он раздумчиво. – Из-за тебя столько же, сколько из-за твоей дочери. Пойми! Ни для чего во вселенной нет иного варианта, кроме того, что воплощен! Остальное существует, но как видимость судьбы, видимость решения. Ведь это не Серена – ты стоишь между мирами, и через одну тебя в Лес влились мудрость и благость твоего мира.
   – Мудрость и благость? Ох, вождь, ничего-то я не знаю из вашего мира, кроме Леса да еще вон того приграничного летуна; может быть, оттого мне кажется, будто Великая Рутения перед вами – ад перед раем.
   – Вовне нас нет ни ада, ни рая, а только миры, которым мы сообщаем нашу окраску, – произнес Арккха еще более философски. – Почему ты полагаешь, будто одна Рутения, великая или малая, пришла сюда благодаря твоему посредству? Ты ведь сновидица, помнишь, я говорил тебе. Ну-ка, определи свою Рутению по достоинству!
   – Старая, пыльная Вавилонская Библиотека, где на полках играет один-единственный солнечный луч, – стала я выдумывать, улыбаясь. – То, чего он коснется, оживает, если вообще может ожить бессмысленный набор букв и знаков. Но у Солнечного Дитяти – бесконечное время для игры, и оно отыщет на полках одну-единственную настоящую жизнь.
   – Вот видишь!
   Я не поняла ни того, что я сказала, ни того, что имел в виду Вождь.
   – Пока я вижу только свой страх. Старина, знаешь, я начинаю бояться и вас, и за вас.
   – Вот уж чего не надо! Никакого проку нет в том, чтобы пугаться. Особенно тогда, когда требуется укротитель.
   Вскочил, обмел бока хвостом – и потрусил заново обходить дозором и размечать свои владения.
 
   …Год от года мы кочевали все дальше от того приснопамятного места, где произошло мое внедрение в Лес, и хотя Триада двигалась по кругу, проходя мимо тех мест, что я уже знала, круг более и более расширялся и захватывал уже почти всю территорию Запретного, Запредельного Леса, области, куда не должна была ступить ничья чужая нога. Это был остров независимости, и его омывали, подобно волнам, ссоры и замирения двух неизвестных мне государств, которые без конца играли в вассала и сюзерена, поминутно меняясь ролями. После той стоянки на озере я стала замечать, что внутри нашей Триады происходит размежевание, наподобие той поляризации, которая происходит в клетке перед митозом. Старики всех трех племен, наш мозговой центр, постепенно собрались в диком, неприрученном бору. Как там выжить и чем питаться – они знали, да и нужно им было совсем чуть. Кхондские матери и невесты, суккские женщины с детишками и почти все мунки сели на землю, причем не так, как раньше, – когда как бы плотное ядро двигалось по периметру Леса, – а стараясь заселить всю нашу территорию. Земле от этого приходилось нелегко, но хотя бы в обезьяньих гнездах стало попросторнее. Зато взрослые и почти взрослые Псы – мужчины и сукки соответственного пола отошли почти к самой полосе андрской охоты и укрепляли ее по своему разумению. Это наше сидение напоминало мне жизнь индейцев в резервации; хорошо хоть, моей семьи оно почему-то не коснулось – мы обычно не уходили далеко от границы. Арккха знал, что одну меня с подросшими детишками легко при случае задвинуть вглубь Леса – это не целый лагерь перевозить.
   Поэтому я развлекалась, узнавая новое о наших соседях.
   Как ни странно, огнестрельным оружием или чем-то подобным ему андры не обладали – и это при бесспорных успехах воздухоплавания и химии. Охотились, как можно было наблюдать, с луками или самострелами и верхом на фриссах – своем лошадином племени, входящем в их триаду. Каурангов тоже видела раз или два; бежали у стремени. Добыча им на моих глазах им не попадалась: мелкие Живущие были тут пуганые, не то что в глубине. Буферная зона, как я поняла, создавалась не просто для нашей защиты, но и как утеха, как возмещение для андров, которые по-прежнему, словно в детстве, играли в казаки-разбойники, но не друг с другом, а с теми, за которыми не признавали почти никакого разума.
   Инсаны-нэсин не показывались нам на глаза почти никогда. Про них говорили, что своей земле они не вредят, закон запрещает им ломать ветки и рвать молодой лист, а если охотятся, то не сами, а обучают соколов или – чаще – кошек. Первое не так уж и страшно для Леса: птицы и прочие полуразумные и без того не соблюдают закона, предписанного Триаде. Высокоразумные же кошки в большинстве своем слишком высокого о себе мнения, чтобы добывать себе пропитание, прислуживая двуногим. Они, как и кони-альфарисы, состоят в инсанской триаде, и непонятно порой, кто там главный.
   А мунки-хаа…
   О них мне постоянно сообщали их вещи. Это они делали прочные и легкие цепочки для обезьяньих страховочных поясов, широкие листья ножей, клыки крюков, на которые вешали купола кхондских артельных котлов, теми же мастерами и в том же огне. Гнули мягкое голубоватое железо, не поддающееся ржавчине, обращали в жидкость и лили в форму хрупкое, зернисто-серое на изломе. В железных вещах, блеск которых, светлый и мягкий, напоминал о старом серебре, жила теплота огромных, надежных рук – еще не узнав, я уже любила их. Мастера слыли у нас тем, кем и любой кузнец, «коваль», «смит», железоделатель в рутенской вселенной: благими колдунами. Имя таким мужчинам было Коваши, и постепенно как мы, так и они сами стали прилагать его ко всей сильной половине племени.
   Теперь большие мунки все чаще приходили к нам целыми семьями. Их мелкие родичи изладили было для них открытые повозки типа наших волокуш, чтобы дернины не обдирать, но сами они когда-то придумали себе настоящие домики на салазках, с окнами и двускатной крышей, и теперь показали их нам. Окрашены домики были не по-лесному броско, но извечный мункский вкус проявлялся в изысканности сочетаний: темно-синего и слоновой кости, пурпурно-фиолетового и лимонного, зеленоватого с кремовым. «Колдовство» коваши проявлялось в том, что стальные полозья не касались земли, а зависали примерно сантиметрах в сорока от нее. На воздушную подушку эта практически неощутимая левитация нисколько не походила, сопоставить ее с чем-либо кхондским я не умела. Один из моих приятелей, продвинутый молодой мунк по имени Лехос, попытался объяснить мне принцип:
   – Эти скользуны над болотом вроде как намагничены. (Природный магнетизм Триада знала и умела использовать, однако старалась им не злоупотреблять и не создавать подобное ему искусственно.) – Нет, не они сплошь – внутри, в таких прочных колбах, налита замерзшая ртуть, которая не смеет растаять, и внутренний огонь, что заключен внутри любого металла, бежит по ней с невероятной легкостью и быстротой.
   Сверхпроводимость, что ли? Моя школьная физика всегда пребывала в плачевном состоянии – то, что я обретала по ней четверки и пятерки, почти не влияло на мою внутреннюю антипатию и, можно так сказать, несозвучность предмету.
   Приезжая на ярмарку, кузнецы выгружали свои изделия, выводили жен и детишек; я наблюдала издали, Серена и ее шайка-лейка крутились под самыми их ногами, благо если не под днищами домов-повозок, поддразнивала мункских детишек вдвое крупнее себя, но пока довольно нескладных. Детки жались к ногам своих мощных матерей: на этот раз их понаехало особенно много.
   – Напоказ привезли. А робеют, однако, будущие хозяева земной крови, – съязвил мой давний приятель Раух.
   – Вот как вы говорите? Рутенскую жидкую кровь почему-то также называют рудой, из-за рыжего, ржавого цвета, наверное.
   – Знаешь, почему они так дружно со своих топей снялись?
   – Потому же, почему и мы подошли к окраине. Андров заопасались.
   – Ты думаешь, Татхи-Йони, эти молотобойцы умеют бояться кого-нибудь? Э, скажи другое: в последние месяцы андры больно часто повадились наведываться в болотные поселки по своим делам, вот коваши и хотят показать нам, своим старым приятелям, что ревновать не стоит. Явились будто не на торг, а в гости.
   – С… заложниками, – я с трудом подобрала объяснение этому термину, причем не звуковое, а невесть чем воняющее. Раух понял.
   – Это обычай не лесной – андрский; но мы о нем наслышаны.
   – Так зачем андры ходят к кузнецам?
   – Должно быть, полюбили железо куда пуще прежнего, вот и хочется больше и больше. Вот интересно, на кого они хотят охотиться: на наших подопечных, на нас – а то вдруг и на самих нэсин?
Запись четвертая
 
Крутится, вертится теодолит,
Крутится, вертится, лимбом скрипит,
Очень старательно градус даёт;
На две минуты он все-таки врёт.
Мир я ловлю в перекрестье стекла,
В нем что-то странное линза нашла:
В озере облако, в небе трава,
На траве дева – прикрыта едва.
Стройные ножки, высокая грудь,
Посереди юбочка – не заглянуть.
Мигом пленился я райской красой;
Жаль только очень, что вниз головой.
Ах, черно-белая кость домино,
Право где, лево – теперь все равно;
Чтоб притяжение преодолеть,
В открытый космос мне надо взлететь.
Крутится, вертится шарик земной,
Кружится истово над головой,
Кружится, ищет, где на небе стать,
Кавалер барышню учит летать.
 
Старинная студенческая песня геологоразведчиков
(исполняется во время полевой практики)
   Артханг и Серена тем временем росли, вытягивались к небу и солнышку. Он – худощавый, легкий, с подтянутым брюхом; теплые карие глаза, необычные для кхондов, придавали ему особое обаяние. Жаль, описать их в стихах и песнях было нелегко: серо-зеленые очи кхондских красавиц принято было сравнивать с живым нефритом, ягодой куржавника или холодной утренней звездой, бледно-голубые мужские напоминали поэтам стремительную, в молочных брызгах, реку, мечущий искры клинок, луч Владычицы Сэрран. А усилия бардов и скальдов нам требовались все чаще: когда мальчишки затевали между собой репетиции брачных состязаний, главная цель которых – показать себя перед избранницей в наидоблестнейшем свете, он почти никогда не проигрывал. Силен он был не так чтоб очень, однако гибок, увертлив, а уж хитер – неимоверно.
   Центром этих шутейных состязаний почти всегда оказывалась моя Серена. Может быть, потому, что одна изо всех своих сверстниц не могла стать чьей-то настоящей невестой и оттого легко подвергалась символическому истолкованию; или потому, что ухаживание за ней никого из мальчишек не обижало и не могло оскорбить во взрослом их будущем?
   Во всяком случае, прямой и непосредственный смысл ее привлекательности становился очевиден не только для меня, но и для кхондов, которые, я так думаю, постоянно сравнивали ее с теми андрскими женщинами, каких знали. Легкая на ногу, гладкокожая – тело ее, плотное и тугое, походило на смуглую гальку, прогретую солнцем, или на спелый плод. Волосы выгорели до того, что даже я стала забывать их природный оттенок. Глаза были мои, неопределенно-серые; вот только светлый блик, что у меня – и у всех рутенов – играет на радужке, застыл у нее прямо напротив черной бездны зрачка. Черты лица, скорее круглого, чем удлиненного, как у меня, были не вполне правильны, зато брови нешироки и изящны, как лук из рогов серны или двойной обвод над аркой мусульманского михраба. То ли она унаследовала мои черты, то ли нет: я основательно подзабыла себя молодую, а здесь, в Лесу, так и не завела зеркала, ни металлического, ни хрустального, и ни разу специально не гляделась в воду. Впрочем, она никогда не отразит верно: то темна, то подергивается рябью, и тогда даже старуха может показаться себе молоденькой…
   В десять лет Серена вымахала мне по плечо, но дальше стала расти медленней. Однако фигурой она удалась не в меня, благополучно проскочив период долговязого и неуклюжего отрочества, жеребячьих лодыжек и цыплячьей грудки. Будто сразу отлилась в форму человека, женщины – а потом лишь возрастала в размерах, почти не меняя пропорций.
   Дитя-скороспелка. Да, вот так обстоят здешние дела, думалось мне. Мы, рутены, растем до зрелости, а потом сразу начинаем умирать, будто пропуская время расцвета, теряя некую пружину, стержень – то главное, что поддерживает и обновляет нашу жизнь. Кое-кто из нас до самой поздней своей поры учится, совершенствуется духовно и умственно, достигая порою необычайных успехов, любит игру реальностей, смену событий, устремление к идеальной и невоплотимой цели. Такие люди прирастают талантом вплоть до самой своей смерти. Но кто знает – вдруг они тратят лишь потенциал, накопленный в детстве? Об этом много написано, многое служило сырьем для дискуссий, однако все дискутанты пытались объяснить явление исходя из того, что оно имеет быть и, следовательно, имеет быть нормой. Никто не пытался перевернуть проблему. Что, если сама норма аномальна? Если нечто пресекло естественное развитие жизни в самом начале, создавши плод-падалицу, ложную скороспелку с червоточиной и гнилью вместо жизненного стержня, полного семян? Рождаемся, живем, умираем, оставляя детей – а сами такие же безнадежные, вечные дети…
   Нет, мои сын и дочь не таковы, думаю я. Они налились соком драгоценного кхондского знания, впитали в себя гармоничный мир, и он покоится в них, как змея-коата, свернутая в изумрудную спираль.
   Еще я думаю: верно ли мое предыдущее измышление? Да, они оба быстро взрослеют – но, возможно, как животные, не как люди. А что, если медлительность человеческого детства – это всего-навсего слепая инерция жизни, интуитивно осознающей, но не желающей своего конца? Стремление природы продлить общий срок жизни за счет увеличения ее начального периода? Мы считаем, что раннее созревание и многоплодие влекут за собой досрочное увядание и старость. А если наоборот? Если подспудное, бессознательное чутье, предсказывающее смерть, подсказывает и выход из смерти? Пытается спасти человека, творя из него копии, оттиски, клоны? Что мы знаем о естественном сроке жизни, естественной смерти: может быть, и самая мирная кончина от старости – это насилие?
   И тогда двенадцатилетняя зрелость вовсе не означает раннего старения…
   Вот в это и упираются мои страхи. Судьба Серены.
   Удивительные вопросы задает мне дитя, которое я соткала из своей собственной пряжи…
   Или я сама себе их задаю, а у Серены – иные заботы. Внешне – совсем ребячьи, наивные:
   – Ой, мама, из меня истечение.
   (Испугалась, вижу, не очень, я трусила побольше.)
   – Что, месячные? И кровь, наверное, чересчур яркая?
   – Да нет. О том я тебе не говорила, само утряслось недели две назад. А теперь такое, что у племени рху-тин бывает тоже двенадцать раз и не имеет для себя слова, а у тамошних Живущих называется течка.
   – Хм. Держись-ка подальше от кхондских носов, моя милая, а то как бы тому же Артику в башку не стукнуло. Или другу его Ратше.