Завоевав, таким образом, без большого труда расположение дочери, неутомимая маленькая женщина взялась за величественную леди Саутдаун. Едва Ребекка очутилась наедине с ее милостью, как засыпала ее вопросами о детской и сообщила, что ее собственный мальчуган был спасен – буквально спасен! – неограниченными приемами каломели, когда от дорогого малютки отказались все парижские врачи. Тут же упомянула она о том, как часто ей приходилось слышать о леди Саутдаун от превосходного человека, преподобного Лоренса Грилса, священника церкви в Мэйфэре, которую она посещает; о том, как сильно ее взгляды изменились под влиянием тяжелых обстоятельств и несчастий и как горячо она надеется, что ее прошлая жизнь, потраченная на светские удовольствия и заблуждения, не помешает ей подумать серьезно о жизни будущей. Она рассказала, сколь многим в прошлом была обязана религиозным наставлениям мистера Кроули, коснулась попутно «Прачки Финчлейской общины», которую прочла с огромной для себя пользой, и осведомилась о леди Эмили, талантливой авторше этого произведения, ныне леди Эмили Хорнблоуэр, проживавшей в Кейптауне, где ее супруг имел большие надежды сделаться епископом Кафрарии.
   Она окончательно утвердилась в расположении леди Саутдаун, когда после похорон, почувствовав себя расстроенной и больной, обратилась к ее милости за медицинским советом, и вдовствующая леди не только дала этот совет, но самолично, в ночном одеянии и более чем когда-либо похожая на леди Макбет, явилась в комнату Бекки с пачкой излюбленных брошюр и с лекарством собственного приготовления, которое и предложила своей пациентке выпить.
   Бекки сначала взялась за брошюры и, листая их с большим интересом, завела с вдовствующей леди увлекательную беседу о содержании их и о спасении своей души, в тайной надежде, что это избавит от врачевания ее тело. Но когда религиозные предметы были исчерпаны, леди Макбет не покидала комнаты Бекки до тех пор, пока не была опорожнена чаша с целебным питьем; и бедная миссис Родон должна была с видом величайшей благодарности проглотить лекарство под бдительным оком неумолимой старухи, которая только тогда решилась оставить свою жертву, благословив ее на сон грядущий.
   Это благословение не очень-то утешило миссис Родон, и муж, войдя, нашел ее в довольно жалком состоянии. Когда же Бекки с неподражаемым юмором – хотя на этот раз она смеялась над собой – описала все происшествие, в котором она сделалась жертвой леди Саутдаун, Родон, по своему обыкновению, разразился громким хохотом. Лорд Стайн и сын леди Саутдаун в Лондоне тоже немало смеялись над этой историей, ибо, когда Родон с женой вернулись в свой дом в Мэйфэре, Бекки изобразила перед ними всю сцену в лицах. Нарядившись в ночной капот и чепец, она произнесла с весьма серьезным видом длинную проповедь о достоинствах лекарства, которое она заставляла принимать мнимую больную, и проявила при этом такое бесподобное искусство подражания, что можно было думать, будто гнусавит сама графиня.
   – Покажите нам леди Саутдаун с ее зельем! – восклицали гости в маленькой гостиной Бекки в Мэйфэре. Впервые в своей жизни вдовствующая графиня Саутдаун служила поводом для веселого оживления в обществе.
   Сэр Питт помнил те знаки почитания и уважения, которые Ребекка оказывала ему в прежние дни, и потому был милостиво к ней расположен. Женитьба, хотя и необдуманная, значительно исправила Родона, – это было видно из того, как изменились привычки и поведение полковника, – и разве не был этот брачный союз удачею для самого Питта? Хитрый дипломат посмеивался про себя, сознавая, что именно оплошности брата он обязан своим богатством, и понимая, что у него меньше, чем у кого бы то ни было, оснований ею возмущаться. Эту благожелательность только укрепляли в нем поведение Ребекки, ее обращение и разговоры.
   Она удвоила свою почтительность, которая и раньше так очаровывала его и побуждала проявлять ораторские способности, удивлявшие его самого, ибо, хотя он и всегда был высокого мнения о своих талантах, славословия Ребекки еще укрепляли в нем эту веру. Своей невестка Ребекка с полной убедительностью доказала, что миссис Бьют Кроули сама устроила их брак, а потом сделала его предметом своего злословия. Только жадность миссис Бьют, надеявшейся получить все состояние мисс Кроули и лишить Родона расположения тетки, была причиною и источником всех отвратительных сплетен, которые распускались про бедняжку Бекки.
   – Она добилась того, что мы сделались нищими, – говорила Ребекка с видом ангельской кротости, – но как я могу сердиться на женщину, которая дала мне одного из лучших на свете мужей? И разве ее собственная жадность не оказалась достаточно наказанной крушенном всех ее надежд и потерей состояния, на которое она так сильно рассчитывала? Мы бедны! – восклицала она. – Ах, милая леди Джейн, что значит для нас бедность! Я с детства привыкла к ней и часто думаю, как хорошо, что деньги мисс Кроули пошли на восстановление блеска благородной семьи, быть членом которой для меня такая честь. Я уверена, что сэр Питт употребит их куда лучше, чем Родон.
   Конечно, все эти разговоры преданная жена передавала сэру Питту, и это настолько усилило приятное впечатление, произведенное Ребеккой, что на третий день после похорон, когда семья собралась за обедом, сэр Питт Кроули, разрезавший кур, сидя во главе стола, сказал, обращаясь к миссис Родон:
   – Гм! Ребекка, разрешите положить вам крылышко? – и при этом обращении глаза маленькой женщины засверкали от удовольствия.
 
   И все время, пока Ребекка была увлечена своими мыслями и планами, а Питт Кроули занимался приготовлениями к церемониалу похорон и устройством различных других дел, связанных с его будущим величием и успехами; пока леди Джейн возилась в детской, насколько ей позволяла мамаша, а солнце всходило и закатывалось и колокол на башенных часах замка призывал, как обычно, к обеду и к молитве, – тело умершего владельца Королевского Кроули покоилось в комнате, которую он занимал при жизни, безотлучно охраняемое приглашенными для этой цели профессиональными лицами. Несколько женщин, три-четыре служащих от гробовщика, лучшие, каких только мог предоставить Саутгемптон, в полном трауре и с приличествующей случаю бесшумной и скорбной повадкой, по очереди дежурили у гроба, а после дежурства собирались в комнате экономки, где потихоньку играли в карты и пили пиво.
   Члены семьи и слуги держались в стороне от мрачного места, где останки благородного потомка древнего рода рыцарей и джентльменов дожидались последнего упокоения в фамильном склепе. Никто не оплакивал его, кроме разве бедной женщины, которая надеялась стать женой и вдовой сэра Питта и которая сбежала с позором из замка, где едва не сделалась признанной правительницею. Кроме нее да еще старого пойнтера, предмета нежной привязанности старика в пору его слабоумия, у сэра Питта не было ни одного друга, который мог бы пожалеть о нем, ибо за всю свою жизнь он не сделал ни малейшей попытки приобрести друзей. Если бы лучший и добрейший из нас, покинув землю, мог снова навестить ее, я думаю, что он или она (при условии, что какие-нибудь чувства, распространенные на Ярмарке Тщеславия, существуют и в том мире, куда мы все направимся) испытали бы сильное огорчение, убедившись, как скоро утешились оставшиеся в живых! Так и сэр Питт был забыт, подобно добрейшим и лучшим из нас... только на несколько недель раньше.
   Те, кто хочет, может последовать за останками умершего до самой могилы, куда они были отнесены в назначенный день с подобающими почестями. Их сопровождали: родственники в черных каретах, с носовыми платками, прижатыми к носу в ожидании слез, которые так и не появлялись; гробовщик и его факельщики с глубокой скорбью на лицах; избранные арендаторы с выражением подобострастного сочувствия к новому владельцу по случаю понесенной им утраты; приходский священник с неизменными словами «об отошедшем от нас дорогом брате». Траурный кортеж замыкали кареты соседних дворян, тащившиеся со скоростью трех миль в час, пустые, но внушавшие зрителям благоговейную печаль. Пока мы еще не расстались с телом умершего, мы разыгрываем над ним комедию Тщеславия, обставляя ее богатой бутафорией и пышными церемониями. Мы укладываем его в обитый бархатом гроб, забиваем золочеными гвоздями и в довершение всего возлагаем на могилу камень с лживой надписью. Помощник Бьюта, франтоватый молодой священник, окончивший Оксфорд, и сэр Питт Кроули вместе составили подобающую латинскую эпитафию для покойного баронета; франтоватый священник произнес классическую проповедь, призывая оставшихся в живых не предаваться горю и предупреждая их в самых почтительных выражениях, что в свое время и им предстоит пройти в мрачные и таинственные врата, которые только что закрылись за останками их дорогого брата. Затем арендаторы вскочили на коней, а часть осталась подкрепиться в трактире «Герб Кроули». После завтрака, который был предложен кучерам в людской замка, помещичьи экипажи разъехались по домам. Факельщики собрали веревки, покров, бархат, страусовые перья и прочий реквизит, взгромоздились на катафалк и укатили в Саутгемптон. И как только лошади, миновав ворота, пустились рысью по большой дороге, лица факельщиков приняли обычное выражение, а вскоре стайки их тут и там усеяли чернильными пятнами крылечки трактиров, и оловянные кружки в их руках ярко заблестели на солнце. Больничное кресло сэра Питта было отправлено в сарай, где хранились садовые инструменты. Старый пойнтер первое время принимался изредка выть – и это было единственное проявление горя в замке, которым сэр Питт Кроули управлял почти шестьдесят лет.
   Так как в имении водилось много дичи, а охота на куропаток как бы входит в обязанность английского джентльмена с наклонностью к государственной деятельности, то, лишь только прошло первое потрясение от горя, сэр Питт Кроули, в белой шляпе с черными плерезами, начал понемногу выезжать и принимать участие в названном развлечении. Вид скошенных полей и плантаций, составлявших теперь его собственность, доставлял ему немало тайных радостей. Иногда в избытке смирения он не брал с собой иного оружия, как мирную бамбуковую трость, предоставляя Родону и егерям палить из ружей. Деньги и земли Питта производили на брата сильное впечатление. Не имевший ни пенни за душой, полковник был преисполнен подобострастия к главе семьи и уже больше не презирал «мокрой курицы Питта». Сочувственно выслушивал он планы старшего брата о посадках и осушении болот, давал советы относительно конюшен и рогатого скота, ездил в Мадбери осматривать верховую лошадь, которая, по его мнению, должна была подойти для леди Джейн, предлагал объездить ее и т. д. Мятежный драгун совсем присмирел, стушевался и сделался вполне приличным младшим братом.
   Он получал из Лондона постоянные бюллетени от мисс Бригс об оставленном там маленьком Родоне; мальчик и сам присылал известия о себе. «Я жив-здоров, – писал он. – Надеюсь, что и ты жив-здоров. Надеюсь, что и мама здорова. Пони жив-здоров. Грэй берет меня кататься в Парк. Я научился скакать галопом. Я встретил того мальчика, с которым катался верхом. Он заплакал, когда поскакал. А я не плачу».
   Родон читал эти письма брату и леди Джейн, которая приходила от них в восторг. Баронет обещал платить за мальчика в школу, а его добросердечная жена дала Ребекке банковый билет с просьбой купить подарок от нее маленькому племяннику.
   День проходил за днем; дамы в замке проводили время в тихих занятиях и развлечениях, какими обычно довольствуются женщины, живя в деревне. Колокол созывал их к молитве и к столу. Каждое утро после завтрака молодые девицы упражнялись на фортепьяно, и Ребекка давала им советы и указания. Затем они надевали башмаки на толстой подошве и гуляли в парке и в роще или, выйдя за ограду, в деревню, заходили в коттеджи и раздавали больным лекарства и брошюры леди Саутдаун. Сама леди Саутдаун выезжала в фаэтоне; Ребекка в этих случаях занимала место рядом с вдовствующей леди и с глубоким интересом слушала ее назидательные речи. По вечерам она пела Генделя и Гайдна и начала вязать большую шаль из шерсти, как будто родилась для таких занятий и как будто ей предстояло продолжать их, пока она не сойдет в могилу в преклонных летах, оставив после себя безутешных родственников и большое количество процентных бумаг, – как будто не было ни забот, ни назойливых кредиторов, ни интриг, уловок и бедности, карауливших за воротами парка, чтобы вцепиться в нее, как только она высунет нос наружу.
   «Не велика хитрость быть женой помещика, – думала Ребекка. – Пожалуй, и я была бы хорошей женщиной, имей я пять тысяч фунтов в год. И я могла бы возиться в детской и считать абрикосы на шпалерах. И я могла бы поливать растения в оранжереях и обрывать сухие листья на герани. Я расспрашивала бы старух об их ревматизмах и заказывала бы на полкроны супу для бедных. Подумаешь, какая потеря при пяти-то тысячах в год! Я даже могла бы ездить за десять миль обедать к соседям и одеваться по моде позапрошлого года. Могла бы ходить в церковь и не засыпать во время службы или, наоборот, дремала бы под защитой занавесей, сидя на фамильной скамье и опустив вуаль, – стоило бы только попрактиковаться. Я могла бы со всеми расплачиваться наличными – для этого нужно лишь иметь деньги. А здешние чудотворцы этим и гордятся. Они смотрят с сожалением на нас, несчастных грешников, не имеющих ни гроша. Они гордятся тем, что дают нашим детям банковый билет в пять фунтов, а нас презирают за то, что у нас нет его».
   Кто знает, быть может, Ребекка и была права в своих рассуждениях, и только деньгами и случаем определяется разница между нею и честной женщиной! Если принять во внимание силу соблазна, кто может сказать о себе, что он лучше своего ближнего? Пусть спокойное, обеспеченное положение и но делает человека честным, оно, во всяком случае, помогает ему сохранить честность. Какой-нибудь олдермен, возвращающийся с обеда, где его угощали черепаховым супом, не вылезет из экипажа, чтобы украсть баранью ногу; но заставьте его поголодать – и посмотрите, не стащит ли он ковригу хлеба. Так утешала себя Бекки, соразмеряя шансы и оценивая распределение добра и зла в этом мире.
 
   Старые любимые места, знакомые ноля и леса, рощи, пруды и сад, комнаты старого дома, где некогда она провела целых два года, – все это Бекки обошла опять. Здесь она была молода, или сравнительно молода, – потому что она уже не помнила, когда была действительно молодой, – но она помнила свои мысли и чувства семилетней давности и сравнивала их с теперешними, когда она уже видела свет, общалась со знатными людьми и высоко поднялась по сравнению со своим первоначальным скромным положением.
   «Я добилась этого, потому что у меня есть голова на плечах, – думала Бекки, – и потому, что мир состоит из дураков. Я не могла бы теперь вернуться назад и якшаться с людьми, с которыми встречалась в студии отца. Ко мне приезжают лорды со звездами и орденами Подвязки вместо бедных артистов с табачными крошками в кармане. У меня муж – джентльмен, у меня невестка – графская дочь, и я живу в том самом доме, где несколько лет тому назад мое положение мало чем отличалось от положения прислуги. Но лучше ли я обеспечена теперь, чем когда была дочерью бедного художника и выпрашивала чай и сахар в ближайшей лавочке? Если бы я вышла замуж за Фрэнсиса, который так любил меня, я и то не была бы бедное, чем сейчас. Ах, с каким удовольствием я променяла бы свое положение в обществе и все мои связи на кругленький капиталец в трехпроцентных бумагах!»
   Вот каким образом воспринимала Бекки тщету человеческих дел, и вот в какой надежной пристани она мечтала бросить якорь.
   Может быть, ей и приходило в голову, что, если бы она была честной и скромной женщиной, выполняла свои обязанности и шла в жизни прямым путем, она была бы сейчас не дальше от того счастья, к которому пробиралась окольными тропами. Но как дети в Королевском Кроули обходили ту комнату, где лежало тело их отца, так и Бекки, если эти мысли и возникали у нее, обходила их стороной. Она избегала и презирала их, предпочитая следовать другим путем, сойти с которого представлялось ей уже невозможным. Мне лично кажется, что угрызения совести – наименее действенное из моральных чувств человека: если они и пробуждаются, подавить их легче всего, а некоторым они и вовсе не знакомы. Мы расстраиваемся, когда нас уличают, или при мысли о стыде и наказании; но само по себе чувство вины отравляет жизнь лишь очень немногим на Ярмарке Тщеславия.
   Итак, Ребекка за время своего пребывания в Королевском Кроули приобрела столько друзей среди служителей мамоны, сколько было в ее власти. Леди Джейн и ее супруг простились с нею с самыми теплыми изъявлениями чувств. Они возлагали надежду на скорую встречу в Лондоне, когда фамильный дом на Гонт-стрит будет отремонтирован и отделан заново. Леди Саутдаун снабдила Ребекку небольшой аптечкой и послала через нее преподобному Лоренсу Грилсу письмо, в котором просила этого джентльмена спасти «подательницу сего» от вечного огня. Питт проводил их в карете четверкой до Мадбери, послав вперед на повозке их багаж вместе с запасом дичи.
   – Как рады вы будете опять увидеть вашего милого мальчика! – сказала леди Джейн Кроули, прощаясь с родственницей.
   – О да, так рада! – простонала Ребекка, закатывая свои зеленые глаза. Она была безмерно счастлива покинуть Королевское Кроули, но уезжать ей не хотелось. Правда, здесь можно пропасть от тоски, но все-таки воздух гораздо чище, чем тот, которым она привыкла дышать. Обитатели замка скучны, но каждый по-своему относился к ной хорошо.
   «Это все результат длительного обладания трехпроцентными бумагами», – говорила себе Бекки и, вероятно, была права.
   Как бы то ни было, лондонские фонари весело сияли, когда почтовая карета въехала на Пикаднлли; на Керзон-стрит Бригс жарко растопила камин, и маленький Родон не ложился спать, чтобы самому встретить папу и маму.

ГЛАВА XLII,
в которой речь идет о семье Осборнов

   Много лет прошло с тех пор, как мы виделись с нашим почтенным другом, старым мистером Осборном с Рассел-сквер, и нельзя сказать, чтобы за это время он чувствовал себя счастливейшим из смертных. Произошли события, которые не способствовали улучшению его характера. Далеко не всегда удавалось ему поставить на своем, а всякое противодействие столь разумному желанию воспринималось этим джентльменом как личное оскорбление, и сделалось для него тем более несносным, когда подагра, старость, одиночество и горечь многих разочарований сообща придавили его своей тяжестью. После смерти сына его густые темные волосы начали быстро седеть; лицо стало еще краснее; руки дрожали все сильнее, когда он наливал себе стакан портвейна. Он превратил жизнь своих конторщиков в Сити в сущий ад, да и домашним его жилось не легче. Я сомневаюсь, чтобы Ребекка, которая молила бога о процентных бумагах, променяла свою бедность вместе с отчаянным азартом и взлетами и падениями своей жизни на деньги Осборна и на беспросветный мрак, окружавший его. Он сделал предложение мисс Суорц, но был отвергнут кликою этой леди, которая выдала ее замуж за молодого отпрыска древнего шотландского рода. В сущности, Осборн не постоял бы за тем, чтобы жениться даже на женщине самого низкого звания, и потом отчаянно изводил бы ее, но, как на грех, ни одной такой подходящей особы ему не подвернулось, и потому он тиранил дома свою незамужнюю дочь. У мисс Осборн был чудесный экипаж и прекрасные лошади, она сидела во главе стола, уставленного превосходнейшим серебром; у нее была своя чековая книжка, образцовый ливрейный лакей, сопровождавший ее во время прогулок, и неограниченный всюду кредит; в лавках, где она забирала товар, ее встречали с поклонами – словом, она пользовалась всеми преимуществами богатой наследницы, но жизнь у нее была жалкая. Маленькие сиротки из приюта, метельщицы на перекрестках, самая бедная судомойка в людской были счастливицами в сравнении с этой несчастной, теперь уже немолодой девицей.
   Фредерик Буллок, эсквайр, из фирмы «Буллок, Халкер и Кo», женился-таки на Марии Осборн, но только после длительных торгов и брюзжания со стороны сего взыскательного джентльмена. Когда Джордж умер и был исключен из завещания отца, Фредерик настаивал, чтобы половина состояния старого коммерсанта была закреплена за Марией, и очень долго отказывался «ударить по рукам» (по собственному выражению этого джентльмена) на каких-либо иных условиях. Осборн указывал, что Фред согласился взять его дочь с приданым в двадцать тысяч и что он не считает нужным брать на себя дополнительные обязательства. Фред может получить то, что ему полагается, или отказаться, а тогда пусть убирается к черту! Фред, у которого зубы разгорелись, когда Джордж был лишен наследства, считал, что старый коммерсант бессовестно его обманул, и некоторое время делал вид, будто намерен вовсе отказаться от женитьбы. Осборн закрыл свой текущий счет у «Буллока и Халкера», ходил на биржу с хлыстом, клянясь, что огреет по спине одного негодяя, не называя его, однако, по имени, и вообще вел себя со свойственной ему свирепостью. Джейн Осборн выражала сочувствие своей сестре Марии по поводу этой семейной распри.
   – Я говорила тебе, Мария, что он любит твои деньги, а не тебя, – утешала она сестру.
   – Во всяком случае, он выбрал меня и мои деньги, а не тебя и твои деньги, – отвечала Мария, вскидывая голову.
   Однако разрыв был только временный. Отец Фреда и старшие компаньоны фирмы советовали ему, в расчете на будущий раздел состояния, взять Марию даже с двадцатью тысячами приданого, половина которого выплачивалась сейчас, а половина – после смерти мистера Осборна. Итак, Фред «пошел на попятный» (опять же по его собственному выражению) и послал старого Халкера к Осборну с мировой. Это все его отец, уверял теперь Фред, это он не хотел свадьбы и чинил ему всякие затруднения, а сам он очень желает сохранить в силе их прежний уговор. Извинения жениха были угрюмо приняты мистером Осборном. Халкер и Буллок были известными фамилиями среди аристократии Сити и имели связи даже среди «вест-эндской знати». Старику было приятно, что он сможет говорить: «Мой сын, сэр, из фирмы „Буллок, Халкер и Кo“, сэр; кузина моей дочери, сэр, леди Мэри Манго, дочь достопочтенного графа Каслмоулди». Воображение уже наполняло его дом знатными гостями. Поэтому он простил молодого Буллока и согласился на свадьбу.
   Это было пышное празднество. Родные жениха устроили завтрак у себя, так как они жили около церкви св. Георга, Ганновер-сквер, где происходило венчание. Была приглашена «вест-эндская знать», и многие из них расписались в книге. Тут были мистер Манго и леди Мэри Манго, а юные Гвендолина и Гуиневер Манго были подружками невесты; полковник Бледайер гвардейского полка (старший сын фирмы «Братья Бледайер» на Минсинг-лейн), кузен жениха, с достопочтенной миссис Бледайер; достопочтенный Джордж Боултер, сын лорда Леванта, с супругой, урожденной мисс Манго; лорд-виконт Каслтоддн; достопочтенный Джеймс Мак-Мул и миссис Мак-Мул (урожденная мисс Суорц) и целый сонм знати, породнившейся с Ломбард-стрит и в значительной степени способствовавшей облагораживанию Корнхилла.
   У молодой четы был дом близ Баркли-сквер и небольшая вилла в Роухемптоне, среди местной колонии банкиров. Дамы в семье Фреда считали, что он сделал мезальянс: хотя дед Буллоков воспитывался в приюте, но они через своих мужей породнились с лучшими представителями английской аристократии. И Марии пришлось, чтобы возместить недостаток происхождения, держаться особенно гордо и проявлять сугубую осторожность в составлении списка гостей; она чувствовала, что и отец с сестрою теперь не подходящая для нее компания.
   Было бы нелепо предполагать, что она совершенно порвет со стариком, у которого можно было выцарапать еще несколько десятков тысяч. Фред Буллок никогда не допустил бы этого. Но она была еще молода и не умела скрывать свои чувства; и так как она приглашала своего папа и сестру на вечера третьего сорта, обращалась с ними очень холодно, когда они приходили, а сама избегала Рассел-сквер и бестактно просила отца покинуть эту ужасную вульгарную местность, то всем этим легкомысленно и опрометчиво поставила под сомнение свои шансы на получение наследства, – словом, так испортила дело, что его не могла поправить даже дипломатия Фреда.
   – Так, значит, Рассел-сквер недостаточно хорош для миссис Марии, а? – говорил старый джентльмен, с шумом поднимая стекла в карете, когда они с дочерью ехали однажды вечером домой после обеда у миссис Фредерик Буллок. – Так она приглашает отца и сестру на другой день после своих званых обедов (черт меня возьми, если эти блюда или «онтри» {Исковерканное французское entree – блюдо, подаваемое в начале обеда.}, как она их называет, не подавались у них вчера!) вместе с купчишками из Сити и какими-то писаками, а графов, графинь и всех «достопочтенных» приберегает для себя? Достопочтенные! Черт бы побрал этих достопочтенных! Я простой английский купец, а могу купить всех этих нищих собак оптом и в розницу. Лорды, подумаешь! На одном из ее суарэ я видел, как один из них разговаривал с каким-то жалкой фитюлькой, с проходимцем-скрипачом, на которого я и смотреть не стал бы. Значит, они не желают приезжать на Рассел-сквер, так, что ли? Голову прозакладываю, что у меня найдется стакан лучшего вина, и заплачено за него больше, и что я могу выставить более роскошный серебряный сервиз и подать на стол лучший обед, чем им когда-либо приходилось видеть на своих столах, – низкопоклонные льстецы, самонадеянные дураки! Джеймс, гони во весь дух! Я хочу поскорее к себе, на Рассел-сквер, ха! ха! ха! – И он_ откинулся в угол кареты с бешеным хохотом. Такими рассуждениями о своих заслугах и достоинстве старик нередко утешал себя.