О других именитых особах, с которыми Бекки имела честь встретиться во время своего первого выезда в большой свет, автору настоящей летописи незачем долго распространяться. Там был его светлость князь Петроварадинский с супругою – туго перетянутый вельможа с широкой солдатской грудью, на которой великолепно сверкала звезда его ордена, и с красной лентой Золотого Руна на шее. Князь был владельцем бесчисленных стад баранов. «Взгляните на его лицо. Можно подумать, что он сам ведет свой род от барана», – шепнула Бекки лорду Стайну. И в самом деле: лицо у его светлости было длинное, важное, белое, и лента на шее еще усиливала его сходство с мордой почтенного барана, ведущего за собою стадо.
   Был там и мистер Джон Поль Джефферсон Джонс, номинально состоявший при американском посольстве корреспондент газеты «Ньюйоркский демагог», который, желая доставить обществу удовольствие, во время паузы в обеденной беседе осведомился у леди Стайн, нравится ли его дорогому другу Джорджу Гонту Бразилия: они с Джорджем очень подружились в Неаполе и вместе поднимались на Везувий. Мистер Джонс составил об этом обеде подробный и обстоятельный отчет, который в должное время появился в «Демагоге». Он упомянул фамилии и титулы всех гостей, приведя краткие биографические сведения о наиболее важных особах. С большим красноречием описал он наружность присутствовавших дам, сервировку стола, рост и ливреи лакеев, перечислил подававшиеся за обедом блюда и вина, упомянул о резьбе на буфете и подсчитал вероятную стоимость столового серебра. По его вычислениям, такой обед не мог обойтись дешевле пятнадцати или восемнадцати долларов на человека. С той поры и до самого последнего времени мистер Джонс взял себе в обычай направлять своих proteges с рекомендательными письмами к нынешнему маркизу Стайну, поощряемый к тому дружбою, которою его дарил покойный лорд. Мистер Джонс очень возмущался, что какой-то ничтожный аристократишка, граф Саутдаун, перебил ему дорогу, когда вся процессия двинулась в столовую. «В ту минуту, когда я выступил вперед, чтобы предложить руку чрезвычайно приятной и остроумной светской даме, блестящей и несравненной миссис Родон Кроули, – писал он, – юный патриций втерся между нами и увлек мою Елену, даже не извинившись. Мне пришлось идти в арьергарде с полковником, супругом этой дамы, рослым, краснолицым воином, отличившимся в сражении при Ватерлоо, где ему повезло больше, чем некоторым из его собратий-красномундирников под Новым Орлеаном».
 
   При вступлении в это изысканное общество физиономия полковника покрылась таким же густым румянцем, какой заливает лицо шестнадцатилетнего юноши, когда он попадает в компанию школьных подруг своей сестры. Здесь уже упоминалось, что честный Родон ни в молодости, ни позже не имел случая привыкнуть к дамскому обществу. С мужчинами в клубе или в офицерском собрании он чувствовал себя прекрасно и мог ездить верхом, биться об заклад, курить или играть на бильярде наравне с самыми бойкими из них. В свое время он завязывал знакомства и среди женщин, но то было двадцать лет назад, и дамы эти были того же общественного положения, что и те, с которыми общался младший Марло в известной комедии, до того как был повергнут в смущение появлением мисс Хардкасл. Время нынче такое, что никто не дерзает и словом упомянуть о той особой среде, в которой тысячи наших молодых людей на Ярмарке Тщеславия вращаются ежедневно, представительницы которой каждый вечер наполняют казино и танцульки, которая, как всем известно, существует наравне с колясками в Хайд-парке или паствой Сент-джеймского прихода, но которую самое чопорное – если и не самое нравственное – общество в мире твердо решило не замечать. Словом, хотя полковнику Кроули было уже от роду сорок пять лет, ему не привелось встретиться на своем веку и с пятью порядочными женщинами, если не считать его образцовой жены. Все женщины до единой, кроме Ребекки и его доброй невестки леди Джейн, чей кроткий нрав покорил и приручил достойного полковника, пугали его. И потому на первом обеде в Гонт-Хаусе никто не слышал от него ни единого слова, кроме замечания о том, что погода стоит очень жаркая. Говоря по правде, Бекки охотно оставила бы его дома, но светские приличия требовали, чтобы супруг находился подле нее и служил охраной и защитой для робкой перепуганной малютки при ее первом появлении в большом свете.
   Как только Бекки вошла, лорд Стайн направился к ней, пожал ей руку, любезно приветствовал ее и представил леди Стайн и их милостям, ее дочерям. Их милости сделали три глубоких реверанса, и старшая из дам даже удостоила гостью рукопожатием, но рука ее была холодна и безжизненна, как мрамор.
   Однако Бекки пожала эту руку смиренно и признательно и, делая реверанс, который оказал бы честь лучшему балетмейстеру, как бы склонилась к ногам леди Стайн со словами, что милорд был давним другом и покровителем ее отца и что она, Бекки, привыкла с самого нежного возраста почитать и благословлять семейство Стайнов. Лорд Стайн и в самом деле однажды приобрел две-три картины у покойного Шарпа, и признательная сиротка не могла забыть этого благодеяния.
   Затем Бекки была представлена леди Бейракрс, причем и перед нею супруга полковника присела весьма почтительно. Высокородная дама ответила ей поклоном, исполненным сурового достоинства.
   – Я имела удовольствие познакомиться с вашей милостью в Брюсселе десять лет тому назад, – сказала Бекки самым пленительным тоном. – Я имела счастье встретиться с леди Бейракрс на балу у герцогини Ричмонд, накануне сражения при Ватерлоо. И я помню, как ваша милость и миледи Бланш, ваша дочь, сидели в карете под воротами гостиницы, дожидаясь лошадей. Надеюсь, брильянты вашей милости уцелели?
   Все переглянулись. На пресловутые брильянты был наложен наделавший много шума арест, о котором Бекки, конечно, ничего не знала. Родон Кроули и лорд Саутдаун отошли к окну, причем последний залился неудержимым смехом, когда Родон рассказал историю о том, как леди Бейракрс не могла достать лошадей и «спасовала» перед миссис Кроули. «Эта женщина мне теперь, пожалуй, не страшна», – подумала Бекки. Действительно, леди Бейракрс обменялась с дочерью испуганным и сердитым взглядом и, отступив к столу, принялась весьма усердно рассматривать какие-то гравюры.
   Когда появилась владетельная особа с берегов Дуная, разговор перешел на французский язык, и тут леди Бейракрс и младшие дамы, к своему великому огорчению, убедились, что миссис Кроули не только гораздо лучше их владеет этим языком, но что и выговор у нее гораздо правильнее. Бекки в бытность свою во Франции в 1816-1817 годах встречалась с другими венгерскими магнатами. Она с большим интересом стала расспрашивать о своих друзьях. Знатные иностранцы решили, что она какая-нибудь видная аристократка, и князь и княгиня с живейшим интересом осведомились у лорда Стайна и у маркизы, когда шествовали с ними к столу, кто эта petite dame, которая так прекрасно говорит по-французски.
   Наконец, когда процессия сформировалась в том порядке, как описал ее американский дипломат, гости проследовали в залу, где было сервировано пиршество. А так как я обещал, что читатель останется им доволен, то предоставляю ему полную свободу заказывать все в соответствии с собственными вкусами и желаниями.
   Но вот дамы остались одни, и Бекки поняла, что сейчас начнутся военные действия! И действительно, тут маленькая женщина оказалась в таком положении, что была вынуждена по достоинству оценить всю правильность предупреждения лорда Стайна – остерегаться женщин, стоящих выше ее в обществе. Говорят, что самые яростные ненавистники ирландцев – сами же ирландцы; точно так же и жесточайшие мучители женщин – сами женщины. Когда бедная маленькая Бекки, оставшись одна с дамами, подошла к камину, где расположились знатные леди, – знатные леди немедленно отошли и завладели столом с гравюрами. Когда же Бекки последовала за ними к столу с гравюрами, они одна за другой опять отхлынули к камину. Она попыталась заговорить с маленьким Джорджем Гонтом (Ребекка на людях обожала детей), но маменька сейчас же отозвала его к себе. В конце концов самозванку стали третировать так жестоко, что сама леди Стайн сжалилась над нею и подошла поговорить с бедной, всеми покинутой женщиной.
   – Лорд Стайн рассказывал мне, миссис Кроули, – начала ее милость, причем ее поблекшие щеки окрасились румянцем, – что вы отлично поете и играете. Пожалуйста, спойте нам что-нибудь.
   – Я сделаю все, что может доставить удовольствие лорду Стайну или вам, – сказала Ребекка с искренней благодарностью и, усевшись за фортепьяно, принялась петь.
   Она спела несколько духовных песнопений Моцарта, которые в давние времена любила леди Стайн, и пела с такой нежностью и чувством, что хозяйка дома, сперва в нерешительности остановившаяся у фортепьяно, села возле инструмента и слушала, пока на глазах у нее не показались слезы. Правда, оппозиционно настроенные дамы, собравшиеся на другом конце комнаты, непрестанно перешептывались и громко разговаривали, но леди Стайн не слышала посторонних звуков. Снова она была ребенком – и опять, после сорокалетних скитаний в пустыне, очутилась в саду родного монастыря. Это были те самые мелодии, что исполняли тогда на церковном органе; сестра органистка, любимая ее наставница, разучивала их с ней в те далекие счастливые дни. Снова она была девочкой, и на какой-то миг снова расцвела краткая пора ее счастья. Она вздрогнула, когда двери, скрипнув, распахнулись и веселая компания мужчин вошла в комнату под громкий смех лорда Стайна.
   С первого же взгляда он понял, что произошло в его отсутствие, и впервые почувствовал благодарность к жене. Он подошел к ней, заговорил и назвал ее по имени, что опять зажгло румянцем ее бледные щеки.
   – Моя жена говорит, что вы пели, как ангел, – сказал он Бекки.
   Но ангелы бывают двух сортов, и оба они, как говорят, очаровательны – каждый по-своему.
   Какова бы ни была первая часть вечера, конец его превратился для Бекки в триумф. Она пела, как никогда, и пение ее было так восхитительно, что мужчины все до одного столпились вокруг фортепьяно. Женщины, ее враги, остались в полном одиночестве. И мистер Джон Поль Джефферсон Джонс, решив снискать расположение леди Гонт, подошел к ней и расхвалил первоклассное пение ее очаровательной приятельницы.

ГЛАВА L
содержит рассказ об одном тривиальном происшествии

   Пусть муза, вдохновляющая автора этого комического повествования, – кто бы она ни была, – теперь покинет аристократические выси, где она парила, и соблаговолит опуститься на низкую кровлю Джона Седли в Бромптоне и описать, какие события там происходят. И здесь также, в этом скромном жилище, обитают заботы, недоверие и горе. Миссис Клеп, оставшись на кухне вдвоем со своим супругом, ворчит из-за просроченной квартирной платы и подстрекает этого добрейшего человека восстать против старого друга и патрона, а ныне – жильца. Миссис Седли перестала посещать свою квартирную хозяйку в нижних сферах дома и, собственно говоря, находится в таком положении, когда ей уже нельзя больше обращаться к миссис Клеп покровительственно: как можно снисходить к женщине, которой вы задолжали сорок фунтов и которая постоянно делает вам намеки насчет этих денег? Прислуга-ирландка все так же ласкова и почтительна, но миссис Седли чудится, что она становится дерзкой и неблагодарной; и как вору в каждом кусте мерещится полицейский, так и ей во всех речах и ответах девушки слышатся вызывающие нотки и неприятные намеки. Маленькую мисс Клеп, теперь уже сильно подросшую, раздражительная старая леди считает несносной и нахальной вертушкой. Миссис Седли не в состоянии постичь, как это Эмилия может так любить ее, так часто пускать к себе в комнату и постоянно ходить с нею гулять. Горечь бедности отравила жизнь этой когда-то веселой и добродушной женщины. Она не чувствует к Эмилии никакой благодарности за ее неизменно кроткое обращение, придирается к ней, когда та старается ей чем-нибудь помочь или услужить, бранит за то, что она глупо гордится своим ребенком, и упрекает за пренебрежение к родителям. Дома у Джорджи не очень весело с тех пор, как дядя Джоз перестал им помогать, и маленькое семейство живет почти что впроголодь.
   Эмилия все думает, все ломает голову над тем, как бы увеличить жалкие доходы, на которые еле-еле существует семья. Не может ли она давать какие-нибудь уроки? расписывать подставки для визитных карточек? заняться вышиванием? Но она видит, что женщины, которые шьют лучше ее, работают не разгибая спины за два пенса в день. Эмилия покупает в художественном магазине два листа бристольского картона с золотым обрезом и расписывает их в меру своего умения: на одном изображается румяный улыбающийся пастушок в пунцовом камзоле на фоне живописного пейзажа, на другом – пастушка, переходящая через мостик, с собачкой, очень тонко заштрихованной. Рассматривая эти беспомощные произведения искусства, приказчик магазина сувениров и бромптонского художественного хранилища (где она купила экраны в тщетной надежде, что он приобретет их обратно, когда она разукрасит их своею рукой) не может скрыть презрительной усмешки. Искоса взглянув на дожидающуюся ответа даму, он заворачивает оба листа в оберточную бумагу и вручает их бедной вдове и мисс Клеп, которая никогда в жизни не видела ничего прекраснее и была совершенно уверена в том, что торговец заплатит за экраны по меньшей мере две гинеи. Затем, еще теша себя слабой надеждой, они пробуют обратиться в другие магазины в центре Лондона. «Не нужно!» – говорят в одном магазине. «Уходите!» – грубо отвечают в другом. Три шиллинга и шесть пенсов истрачены впустую. Экраны попадают в спальню мисс Клеп, которая продолжает считать их прелестными.
   Потратив немало времени на составление текста и черновик, Эмилия пишет самым своим красивым почерком изящное объявление, извещая публику, что: «Леди, имеющая в своем распоряжении несколько свободных часов, желает заняться воспитанием девочек, которым она могла бы преподавать английский и французский языки, географию, историю и музыку. – Обращаться к Э. О., по адресу мистера Брауна». Это объявление Эмилия вручает джентльмену в художественном хранилище, соблаговолившему дать разрешение положить его на прилавок, где оно постепенно покрывается пылью и засиживается мухами. Эмилия много раз печально проходит мимо дверей хранилища – в надежде, что мистер Браун сообщит ей какие-нибудь приятные известия, но он никогда не приглашает ее в магазин. Когда она заходит туда за какими-нибудь мелкими покупками, никаких новостей для нее не оказывается. Бедная, скромная женщина, нежная и слабая, – тебе ли бороться с жестокой и беспощадной нуждой?
   С каждым днем заботы и горе гнетут ее все сильнее; она не спускает с сына тревожного взора, значения которого мальчик не может понять. Она вскакивает по ночам и украдкой заглядывает в его комнату, чтобы удостовериться, что он спит и его не похитили. Сама она спит теперь мало. Ее мучают неотвязные думы и страхи. Как она плачет и молится в долгие безмолвные ночи! Как старается скрыть от себя самой мысль, которая снова и снова к ней возвращается, – мысль, что она должна расстаться с мальчиком, что она – единственная преграда между ним и его благополучием! Она не может, не может! Во всяком случае, не теперь; когда-нибудь в другое время. О, слишком тяжело думать об этом, и вынести это невозможно!
   Ей приходит в голову одна мысль, от которой она краснеет и смущается: пусть ее пенсия остается родителям; младший священник женится на ней, – он даст приют ей и ребенку. Но портрет Джорджа и память о нем всегда с ней и горько ее упрекают. Стыд и любовь отвергают такую жертву. Эмилия вся сжимается, как от греховного прикосновения, и эти мысли не находят себе пристанища в ее чистом и нежном сердце.
   Борьба, которую мы описываем в нескольких фразах, длилась в сердце бедной Эмилии много недель. И все это время она никому не поверяла своих терзаний. Она не могла этого сделать, как не могла допустить и мысли о возможности капитуляции, хотя все больше отступала перед врагом, с которым ей приходилось биться. Одна истина за другой молчаливо надвигались на нее и уже не сдавали позиций. Бедность и нужда для всех, нищета и унижение для родителей, несправедливость по отношению к мальчику – один за другим падали форты ее маленькой цитадели, где бедняжка ревниво охраняла единственную свою любовь и сокровище.
   В начале этой борьбы Эмилия написала брату в Калькутту, слезно умоляя его не отнимать поддержки, которую он оказывал родителям, и в простых, но трогательных словах описывая их беспомощное и бедственное положение. Она не знала жестокой правды: пособие от Джоза выплачивалось по-прежнему регулярно, но деньги получал один из ростовщиков в Сити. Старик Седли продал пособие сына, чтобы иметь средства для осуществления своих безрассудных планов. Эмми с нетерпением высчитывала время, которое должно пройти, пока письмо ее будет получено и на него придет ответ. Она отметила в своей записной книжечке день отсылки письма. Опекуну своего сына, доброму майору в Мадрасе, она не сообщала ни о каких своих огорчениях и заботах. Она не писала ему с тех пор, как послала письмо с поздравлением по поводу предстоящего брака. С тоской и отчаянием думала она о том, что этот друг – единственный друг, который питал к ней такую привязанность, – теперь для нее потерян.
   Однажды, когда им приходилось особенно туго, – когда кредиторы наседали, мать от горя совсем потеряла голову, отец был мрачнее обыкновенного, члены семейства избегали друг друга и каждый втайне терзался своими несчастьями и обидами, – отец с дочерью случайно остались вдвоем, и Эмилия, чтобы утешить старика, рассказала ему о своем поступке: она написала письмо Джозефу; ответ должен прийти через три или четыре месяца. Джоз всегда был великодушен, хотя и недостаточно заботлив. Он не может отказать, когда узнает, в каком стесненном положении находятся его родители.
   Тогда несчастный старик открыл Эмилии всю правду: его сын по-прежнему присылает деньги, но он лишился их по собственному своему безрассудству. Он не посмел рассказать об этом раньше. Он решил, что полный отчаяния и ужаса взгляд, который Эмилия устремила на него, когда он трепетным, виноватым голосом пролепетал свое признание, таит в себе укор за его скрытность.
   – Ну вот, – произнес он дрожащими губами, отворачиваясь от нее, – ты теперь презираешь своего старого отца!
   – О папа, нет! Не в этом дело! – воскликнула Эмилия, бросаясь ему на шею и целуя его. – Ты хороший и добрый. Ты хотел, чтобы всем нам было лучше. Я не из-за денег; это... О, боже мой, боже мой! Сжалься надо мной и дай мне сил перенести это испытание! – И она опять бурно поцеловала отца и выбежала из комнаты.
   Но отец не понял ни смысла этих слов, ни взрыва отчаяния, с каким бедная женщина покинула его. Дело было в том, что она почувствовала себя побежденной. Приговор был произнесен: ребенок должен уехать от нее... к другим, забыть ее. Ее сердце, ее сокровище, ее радость, надежда, любовь, ее кумир – почти ее бог! Она должна отказаться от него, а потом... потом она уйдет к Джорджу, и они вместе будут охранять ребенка и ждать его, пока он не придет к ним на небеса.
   Едва сознавая, что делает, Эмилия надела шляпу и отправилась бродить по переулкам, по которым Джорджи возвращался из школы и куда она часто выходила навстречу ему. Был май, уроки в тот день кончались рано. Деревья уже покрывались листвой, погода стояла чудесная. Румяный, здоровенький мальчик подбежал к матери, напевая что-то; пачка учебников висела у него на ремне. Вот он! Обеими руками она обняла его. Нет, это невозможно. Неправда, что они должны расстаться!
   – Что случилось, мама? – спросил мальчик. – Ты такая бледная.
   – Ничего, дитя мое, – ответила она и, наклонившись, поцеловала сына.
   В тот вечер Эмилия заставила мальчика прочесть ей историю пророка Самуила о том, как Анна, мать его, отняв ребенка от груди, принесла его к первосвященнику Илии для посвящения ребенка богу. И Джорджи прочел благодарственную песнь, которую пела Анна и в которой говорится о том, кто делает нищим и обогащает, унижает и возвышает, и еще – что бедный будет поднят из праха и что не силою крепок человек. Затем мальчик прочел, как мать Самуила шила ему «одежду малую» и приносила ее ему ежегодно, приходя в храм для принесения положенной жертвы. А потом мать Джорджи бесхитростно и простодушно пояснила ему эту трогательную историю. «Анна, – говорила она, – хотя и сильно любила своего сына, но рассталась с ним, потому что дала такой обет. И она всегда думала о нем, когда сидела далеко от него, у себя дома, и шила ему „одежду малую“. И Самуил, конечно, никогда не забывал своей матери. А как она, должно быть, была счастлива, когда наступило время ее встречи с сыном (ведь годы проходят быстро), и каким он стал большим, добрым и умным!»
   Эту маленькую проповедь Эмилия произнесла тихим, проникновенным голосом и с сухими глазами, и только когда она дошла до рассказа о встрече матери с сыном, речь ее вдруг прервалась, нежное сердце переполнилось; прижав мальчика к груди, она качала его на руках и молча лила над ним слезы в святой своей скорби.
 
   Придя к решению, вдова начала принимать меры, которые казались ей необходимыми для скорейшего достижения цели. Однажды мисс Осборн на Рассел-сквер (Эмилия десять лет не писала ни этого названия, ни номера дома, и ее юность, ее ранние годы вспомнились ей, когда она надписывала адрес) – однажды мисс Осборн получила от Эмилии письмо, при виде которого она сильно покраснела и бросила взгляд на отца, мрачно сидевшего на своем обычном месте на другом конце стола.
   В простых выражениях Эмилия излагала причины, побудившие ее изменить свои прежние намерения относительно сына. Отца ее постигли новые злоключения, разорившие его вконец. Ее собственные средства так малы, что их едва хватит на жизнь родителям, а Джорджу она не сможет дать воспитания, какое ему подобает. Как ни тяжело ей будет расстаться с сыном, но с божьей помощью она все вынесет ради мальчика. Она знает, что те, к кому он уедет, сделают все возможное, чтобы составить его счастье. Она описала характер мальчика, каким он ей представлялся: живой, нетерпеливый, не выносящий резкого и властного обращения, но податливый на ласку и нежность. В заключение она ставила условием получение письменного обещания, что ей будет позволено видаться с мальчиком так часто, как она этого пожелает, – иначе она с ним не расстанется.
   – Что? Выходит, госпожа гордячка взялась за ум? – сказал старик Осборн, когда мисс Осборн прочла ему это письмо дрожащим, взволнованным голосом. – Подтянуло от голода живот, а? Ха-ха-ха! Я так и знал, что этим кончится.
   Он сделал попытку сохранить свое достоинство и заняться, по обыкновению, чтением газеты, но это не удавалось ему. Прикрывшись газетным листом, он самодовольно посмеивался и ругался вполголоса. Наконец он отложил газету и, хмуро взглянув на дочь, как это вошло у него в привычку, удалился в соседний кабинет, откуда сейчас же вышел снова, с ключом в руке. Он швырнул его мисс Осборн.
   – Приготовьте комнату над моей спальней... его прежнюю комнату... – сказал он.
   – Хорошо, сэр! – ответила дочь, дрожа всем телом.
   Это была комната Джорджа. Ее не открывали больше десяти лет. В ней до сих пор еще оставались его носильные вещи, бумаги, носовые платки, хлыстики, фуражки, удочки, спортивные принадлежности. Реестр армейских чинов 1814 года с именем Джорджа на обложке, маленький словарь, которым он пользовался, когда писал, и Библия, подаренная ему матерью, лежали на каминной доске рядом со шпорами и высохшей чернильницей, покрытой десятилетней пылью. Сколько дней и людей кануло в вечность с той поры, когда чернила в ней были еще свежи! На пропускной бумаге бювара, лежавшего на столе, сохранились следы строк, написанных рукою Джорджа.
   Мисс Осборн сильно волновалась, когда впервые вошла в эту комнату в сопровождении служанок. С побледневшим лицом она опустилась на узкую кровать.
   – Слава богу, мэм, слава богу! – сказала экономка. – Старое доброе время опять возвращается, мэм. Милый мальчик! Как он будет счастлив! Но кое-кто в Мэйфэре, мэм, не очень-то будет доволен! – И, отодвинув оконный засов, она впустила в комнату свежий воздух.
   – Надо послать этой женщине денег, – сказал мистер Осборн перед уходом. – Она не должна нуждаться. Пошли ей сто фунтов.
   – И завтра мне можно съездить ее навестить? – спросила мисс Осборн.
   – Это твое дело. Только помни, чтобы сюда она не показывалась! Ни в коем случае! Ни за какие деньги в Лондоне! Но нуждаться она теперь не должна. Так что смотри, чтобы все было как следует.