Затем, по своему обыкновению, она стала упрекать себя за взбалмошность и неблагодарность и решила вознаградить честного Уильяма за ту обиду, которую она хотя и не высказала ему, но нанесла его фортепьяно. Несколько дней спустя, когда она сидела в гостиной, где Джоз с большим комфортом спал после обеда, Эмилия произнесла дрогнувшим голосом, обращаясь к майору Доббину:
   – Мне нужно попросить у вас прощения за одну вещь.
   – За что? – спросил тот.
   – За это... за маленькое фортепьяно. Я не поблагодарила вас, когда вы мне его подарили... много, много лет тому назад, когда я еще не была замужем. Я думала, что мне его подарил кто-то другой. Спасибо, Уильям.
   Она протянула ему руку, но сердце у бедняжки обливалось кровью, а что касается глаз, то они, конечно, принялись за обычную свою работу.
   Но Уильям не мог больше выдержать.
   – Эмилия, Эмилия! – воскликнул он. – Да, это я купил его для вас! Я любил вас тогда, как люблю и теперь. Я должен все сказать вам. Мне кажется, я полюбил вас с первого взгляда, с той минуты, когда Джордж привез меня к вам в дом, чтобы показать мне Эмилию, с которой он был помолвлен. Вы были еще девочкой, в белом платье, с густыми локонами; вы сбежали к нам вниз, напевая, – вы помните? – и мы поехали в Воксхолл. С тех пор я мечтал только об одной женщине в мире – и это были вы! Мне кажется, не было ни единого часа за все минувшие двенадцать лет, чтобы я не думал о вас. Я приезжал к вам перед отъездом в Индию, чтобы сказать об этом, но вы были так равнодушны, а у меня не хватило смелости заговорить. Вам было все равно, останусь я или уеду.
   – Я была очень неблагодарной, – сказала Эмилия.
   – Нет, только безразличной! – продолжал Доббин с отчаянием. – Во мне нет ничего, что могло бы вызвать у женщины интерес ко мне. Я знаю, что вы чувствуете сейчас. Вас страшно огорчило это открытие насчет фортепьяно; вам больно, что оно было подарено мною, а не Джорджем. Я забыл об этом, иначе никогда бы не заговорил. Это я должен просить у вас прощения за то, что на мгновение, как глупец, вообразил, что годы постоянства и преданности могли склонить вас в мою пользу.
   – Это вы сейчас жестоки! – горячо возразила Эмилия. – Джордж – мой супруг и здесь и на небесах. Могу ли я любить кого-нибудь другого? Я по-прежнему принадлежу ему, как и в те дни, когда вы впервые увидели меня, дорогой Уильям. Это он рассказал мне, какой вы добрый и благородный, и научил меня любить вас, как брата. И разве вы не были всем для меня и для моего мальчика? Нашим самым дорогим, самым верным, самым добрым другом и защитником? Если бы вы вернулись в Англию на несколько месяцев раньше, вы, может быть, избавили бы меня от этой... от этой страшной разлуки. О, она едва не убила меня, Уильям! Но вы не приезжали, хотя я желала этого и молилась о вашем приезде, и мальчика тоже отняли у меня... А разве он не чудесный ребенок, Уильям? Будьте же по-прежнему его другом и моим...
   Тут ее голос оборвался, и она спрятала лицо на плече у Доббина.
   Майор обнял Эмилию, прижал ее к себе, как ребенка, и поцеловал в лоб.
   – Я не изменюсь, дорогая Эмилия, – сказал он. – Я не прошу ни о чем, кроме вашей любви. Пусть все останется так, как было. Только позвольте мне быть около вас и видеть вас часто.
   – Да, часто, – сказала Эмилия.
   И вот Уильяму было предоставлено смотреть и томиться, – так бедный школьник, у которого нет денег, вздыхает, глядя на лоток пирожницы.

ГЛАВА LX
Возвращение в благородное общество

   Фортуна начинает улыбаться Эмилии. Мы с удовольствием увлекаем ее из низших сфер, где она прозябала до сих пор, и вводим в круг людей избранных – правда, не столь аристократический и утонченный, как тот, в котором вращалась другая наша приятельница, миссис Бекки, но все же с немалыми претензиями на аристократизм и светскость. Друзья Джоза были все из трех президентств, и его новый дом находился в благоустроенном англо-индийском районе, центром которого является Мойра-Плейс. Минто-сквер, Грейт-Клайв-стрит, Уоррен-стрит, Гастингс-стрит, Октерлони-Плейс, Плеси-сквер, Ассей-террас (меткое слово «сады» в 1827 году еще не применялось к оштукатуренным домам с асфальтовыми террасами по фасаду) – кто не знает этих респектабельных пристанищ отставной индийской аристократии, этого района, который мистер Уэнхем называет «Черной ямой»! Общественное положение Джоза было недостаточно высоко, чтобы дать ему право занять дом на Мойра-Плейс, где могут жить только отставные члены совета Компании да владельцы индийских торговых фирм (которые банкротятся, после того как переведут на своих жен тысяч сто капитала, и удаляются на покой в скромное поместье с жалким доходом в четыре тысячи фунтов). Джоз нанял комфортабельный дом второго или третьего ранга на Гилспай-стрит, накупил ковров, дорогих зеркал и красивой мебели работы Седдонса у агентов мистера Скейпа, недавно вступившего компаньоном в крупный калькуттский торговый дом «Фогл, Фейк и Краксмен», в который бедный Скейп всадил семьдесят тысяч фунтов – все сбережения своей долгой и честной жизни – и где занял место Фейка, удалившегося на покой в роскошное имение в Сассексе (Фоглы давно уже вышли из фирмы, и сэр Хорее Фогл будет, кажется, возведен в пэры и получит звание барона Банданна), – вступившего, говорю я, в крупную фирму «Фогл и Фейк» за два года до того, как она лопнула с миллионным убытком, обрекши половину англо-индийской публики на нищету и разорение.
   Честный, убитый горем Скейп, разорившись в шестьдесят пять лет, поехал в Калькутту ликвидировать дела фирмы. Уолтер Скейп был взят из Итона и отдан на службу в какой-то торговый дом. Флоренс Скейп, Фанни Скейп и их матушка украдкой отбыли в Булонь, и о них никто больше не слышал. Короче говоря, Джоз занял их дом, скупил их ковры и буфеты и любовался собою в зеркалах, в которых когда-то отражались хорошенькие женские личики. Поставщики Скейпов, с которыми те полностью рассчитались, оставили свои карточки и усердно предлагали снабжать товарами новое хозяйство. Рослые официанты в белых жилетах, прислуживавшие на званых обедах у Скейпов – по своей приватной профессии зеленщики, посыльные, молочники, – сообщали свои адреса и втирались в милость к дворецкому. Мистер Чамми, трубочист, чистивший в доме трубы при трех последних семействах жильцов, пытался умаслить дворецкого и его малолетнего помощника, на обязанности которого было, нарядившись в куртку со множеством пуговиц и в брюки с лампасами, сопровождать в качестве телохранителя миссис Эмилию, когда ей угодно было выйти погулять.
   Лишней прислуги в доме не держали. Дворецкий был в то же время камердинером Джоза и напивался не больше всякого другого дворецкого в маленькой семье, питающего должное уважение к хозяйскому вину. При Эмми находилась горничная, взращенная в загородном поместье сэра Уильяма Доббина, – хорошая девушка, доброта и кротость которой обезоружили миссис Осборн, сперва испугавшуюся мысли, что у нее будет своя служанка. Эмилия совершенно не знала, как ей пользоваться услугами горничной, и всегда обращалась к прислуге с самой почтительной вежливостью. Но эта горничная оказалась очень полезной в домашнем обиходе, – она искусно ухаживала за старым мистером Седли, который почти не выходил из своей комнаты и никогда не принимал участия в веселых собраниях, происходивших в доме.
   Много народу приезжало повидать миссис Осборн. Леди Доббин с дочерьми были в восторге от перемены в ее судьбе и явились к ней с визитом. Мисс Осборн с Рассел-сквер приехала в своей великолепной коляске с пышным чехлом на козлах, украшенным гербами лидских Осборнов. Говорили, что Джоз необычайно богат, и старик Осборн не видел препятствий к тому, чтобы Джорджи в добавление к его собственному состоянию унаследовал еще и состояние дяди.
   – Черт возьми, мы сделаем человека из этого парнишки! – говаривал старик. – Я еще увижу его членом парламента. Я разрешаю вам навестить его мать, мисс Осборн, хотя сам я никогда не допущу ее к себе на глаза!
   И мисс Осборн поехала. Можете быть уверены, что Эмми очень обрадовалась свиданию с ней и возможности быть ближе к Джорджу. Этому молодому человеку было разрешено навещать мать гораздо чаще. Раз или два в неделю он обедал на Гилспай-стрит и командовал там слугами и родственниками точно так же, как и на Рассел-сквер.
   Впрочем, к майору Доббину Джорджи всегда относился почтительно и в его присутствии держал себя гораздо скромнее. Джорджи был умный мальчик и побаивался майора. Он не мог не восхищаться простотой своего друга, его ровным характером, его разнообразными познаниями, которыми Доббин без лишнего шума делился с мальчиком, его неизменной любовью к правде и справедливости. Джордж еще не встречал такого человека на своем жизненном пути, а настоящие джентльмены всегда ему нравились. Он страстно привязался к своему крестному, и для него было большой радостью гулять с Доббином по паркам и слушать его рассказы. Уильям рассказывал Джорджу об его отце, об Индии и Ватерлоо, обо всем решительно, – но только не о себе самом. Когда Джордж бывал сверх обыкновенного дерзок и заносчив, майор подшучивал над ним, причем миссис Осборн считала такие шутки очень жестокими. Однажды, когда они отправились вместе в театр и мальчик не пожелал занять место в партере, считая это вульгарным, майор взял для него место в ложе, оставил его там одного, а сам спустился в партер. Очень скоро он почувствовал, что кто-то берет его под руку, и затянутая в лайковую перчатку ручка маленького франта стиснула Доббину локоть: Джорджи понял глупость своего поведения и спустился из высших сфер. Нежная улыбка озарила лицо старого Доббина и мелькнула в его взоре, когда он взглянул на маленького блудного сына. Доббин любил мальчика, как любил все, что принадлежало Эмилии. Она же была в полном восторге, услышав о таком прекрасном поступке Джорджа! Глаза ее глядели на Доббина ласковее обычного. Ему показалось, что она покраснела, взглянув на него.
   Джорджи не уставал расхваливать майора своей матери.
   – Я люблю его, мама, потому что он знает такую уйму всяких вещей; и он не похож на старого Вила, который всегда хвастается и употребляет такие длинные слова. Ведь правда? Мальчишки называют его в школе «Длиннохвостым». Это я выдумал прозвище! Здорово? Но Доб читает по-латыни, как по-английски, и по-французски тоже, и по-всякому. А когда мы с ним гуляем, он рассказывает мне о папе и никогда ничего не говорит о себе. А я слышал у дедушки, как полковник Баклер говорил, что Доббин – один из храбрейших офицеров в армии и очень отличился. Дедушка был страшно удивлен и сказал: «Этот молодец? А я думал, что он и комара не обидит!» Но я-то знаю, что он обидит. Ведь верно, мама?
   Эмми рассмеялась, подумав, что, по всей вероятности, на это-то майора хватит!
   Если между Джорджем и майором существовала искренняя приязнь, то между мальчиком и его дядей, нужно сознаться, не было особенной любви. Джордж усвоил манеру раздувать щеки, засовывать пальцы в карманы жилета и говорить: «Разрази меня господь, не может быть!» – так похоже на старого Джоза, что просто невозможно было удержаться от хохота. Во время обеда слуги прыскали со смеху, когда мальчик, обращаясь с просьбой подать ему что-нибудь, чего не было на столе, делал эту гримасу и пускал в ход любимую фразу дяди. Даже Доббин разражался хохотом, глядя на мальчика. Если маленький озорник не передразнивал дядю перед его же носом, то только потому, что его сдерживали строгие замечания Доббина и мольбы перепуганной Эмилии. А достойный чиновник, терзаемый смутным подозрением, что мальчуган считает его ослом и выставляет на посмешище, сильно робел в присутствии Джорджи и оттого, конечно, еще пуще важничал и пыжился. Когда становилось известно, что молодого джентльмена ожидают к обеду на Гилспай-стрит, мистер Джоз обычно вспоминал, что у него назначено свидание в клубе. Нужно думать, что никто особенно не огорчался его отсутствием. В такие дни мистера Седли уговаривали выйти из его убежища в верхнем этаже, и в столовой устраивалось небольшое семейное сборище, участником которого по большей части бывал и майор Доббин. Он был ami de la maison {Другом дома (франц.).} – другом старика Седли, другом Эмми, другом Джорджи, советником и помощником Джоза.
   – Мы так редко его видим, что для нас он все равно что в Мадрасе! – заметила как-то мисс Энн Доббин в Кемберуэле.
   Ах, мисс Энн, неужели вам не приходило в голову, что майор не на вас мечтал жениться!
   Джозеф Седли проводил жизнь в полной достоинства праздности, как и подобало особе его значения. Разумеется, первым его шагом было пройти в члены «Восточного клуба», где он просиживал целые утра в компании со своими индийскими собратьями, где он обедал и откуда привозил гостей к себе обедать.
   Эмилия должна была принимать и занимать этих джентльменов и их дам. От них она узнавала, скоро ли Смит будет советником; сколько сотен тысяч рупий увез с собою в Англию Джонс; как торговый дом Томсона в Лондоне отказался принять к оплате векселя, выданные на него бомбейской фирмой «Томсон, Кибобджи и Кo», и как все считают, что калькуттское отделение фирмы также должно прогореть; как безрассудно – если не сказать более – миссис Браун (супруга Брауна, офицера иррегулярного Ахмедиагарского полка) вела себя с юным Суонки из лейб-гвардейского: просиживала с ним на палубе до поздней ночи и заблудилась вместе с этим офицером, когда они ездили кататься верхом во время стоянки на мысе Доброй Надежды; как миссис Хардимен вывезла в Индию своих тринадцать сестер, дочерей деревенского викария, преподобного Феликса Рэбитса, и выдала замуж одиннадцать из них, причем семь сделали очень хорошую партию; как Хорнби рвет и мечет, потому что его жена пожелала остаться в Европе, а Троттер назначен коллектором в Амерапуре. Вот такие или подобные им разговоры происходили обычно на всех званых обедах. Все беседовали об одном и том же; у всех была одинаковая серебряная посуда, подавалось одинаковое седло барашка, вареные индейки и entrees. Политические вопросы обсуждались после десерта, когда дамы удалялись наверх и заводили там беседу о своих недомоганиях и о своих детях.
   Mutato nomine {Если изменить имя (лат.).} – везде одно и то же. Разве жены стряпчих не беседуют о делах судебного округа? Разве военные дамы не сплетничают о полковых делах? Разве жены священников не рассуждают о воскресных школах и о том, кто кого замещает? И разве самые знатные дамы не ведут бесед о небольшой клике, к которой они принадлежат? Почему бы и нашим индийским друзьям не вести своих особых разговоров? Хотя я согласен, что это малоинтересно для людей непосвященных, которым иной раз приходится сидеть молча и слушать.
   Вскоре Эмми обзавелась книжечкой для записи визитов и регулярно выезжала в карете, навещая леди Бладайер (жену генерал-майора сэра Роджера Бладайера, кавалера ордена Бани, службы бенгальской армии); леди Хафф, жену сэра Дж. Хаффа, бомбейского генерала; миссис Пайс, супругу директора Пайса, и т. д. Мы быстро привыкаем к жизненным переменам. Карету ежедневно подавали на Гилспай-стрит; мальчик с пуговицами вскакивал на козлы и соскакивал с них, разнося визитные карточки Эмми и Джоза. В определенные часы Эмми и карета появлялись у клуба, чтобы захватить Джоза и увезти его подышать воздухом; или же, усадив в экипаж старика Седли, Эмилия возила его покататься по Риджент-парку. Собственная горничная, коляска, книжка для записывания визитов и паж в пуговицах – все это вскоре стало для Эмилии так же привычно, как раньше – бедность и скука бромптонской жизни. Она приспособилась ко всему этому, как приспособлялась раньше к другому. Если бы судьба определила ей быть герцогиней, она исполнила бы и этот долг. Дамы, составлявшие общество Джоза, единогласно постановили, что Эмилия довольно приятная молодая особа, – ничего особенного в ней нет, но она мила и все такое!
   Мужчинам, как и всегда, нравилась бесхитростная приветливость Эмилии и ее простые, но изящные манеры. Галантные индийские щеголи, проводившие в Англии отпуск, – невероятные щеголи, обвешанные цепочками, усачи, разъезжающие в бешено мчащихся кебах, завсегдатаи театров, обитатели вест-эндских отелей, – восторгались миссис Осборн, охотно отвешивали поклон ее карете в Парке и бывали рады чести нанести Эмилии утренний визит. Сам лейб-гвардеец Суонки, этот опасный молодой человек, величайший франт во всей индийской армии, ныне пребывающий в отпуску, был однажды застигнут майором Доббином tete-a-tete с Эмилией, которой он с большим юмором и красноречием описывал охоту на кабанов. После этого он долго рассказывал об одном треклятом офицере, вечно торчащем в доме, – таком длинном, тощем, пожилом чудаке, при котором человеку просто невозможно поговорить.
   Обладай майор хотя бы немного большим тщеславием, он, наверное, приревновал бы Эмилию к такому опасному молодому франту, как этот обворожительный бенгальский капитан. Но Доббин был слишком прост и благороден, чтобы хоть сколько-нибудь сомневаться в Эмилии. Он радовался, что молодые люди оказывают ей внимание, что все восхищаются ею. Ведь почти с самого ее замужества ее обижали и не умели ценить! Майор с удовольствием видел, как ласковое обращение выявляло все лучшее, что было в Эмилии, и как она расцвела с тех пор, как ей стало легче житься. Все, кто ценил Эмилию, отдавали должное здравому суждению майора, – если только о человеке, ослепленном любовью, вообще можно сказать, что он способен на здравые суждения!
 
   После того как Джоз был представлен ко двору, куда он – можете в том не сомневаться – отправился как истый верноподданный (предварительно показавшись в полном придворном костюме в клубе, куда Доббин заехал за ним в потертом старом мундире),наш чиновник всегда-то бывший заядлым роялистом и сторонником Георга IV, стал таким ревностным тори и таким столпом государства, что решил обязательно взять с собою и Эмилию на один из дворцовых приемов. Джоз пришел к убеждению, что его долг – поддерживать общественное благополучие и что монарх не будет счастлив, пока Джоз Седли и его семейство не соберутся вокруг него в Сент-Джеймском дворце.
   Эмми смеялась:
   – Не надеть ли мне фамильные брильянты, Джоз?
   «Ах, если бы вы позволили мне купить вам брильянты, – подумал майор. – Лишь бы удалось найти такие, которые достойны вас!»

ГЛАВА LXI,
в которой гаснут два светильника

   Настал день, когда благопристойные развлечения, которым предавалось семейство мистера Джоза Седли, были прерваны событием, какие случаются в очень многих домах. Поднимаясь по лестнице вашего дома от гостиной к спальням, вы, должно быть, обращали внимание на небольшую арку в стене прямо перед вами, которая пропускает свет на лестницу, ведущую из второго этажа в третий ( где обычно находятся детская и комнаты слуг), и вместе с тем имеет и другое полезное назначение, – о нем вам могут сообщить люди гробовщика. К этой арке они прислоняют гробы, и она же позволяет им повернуть, не потревожив холодных останков человека, мирно спящего в темном ковчеге.
   Ах, эта арка второго этажа в лондонских домах, освещающая сверху и снизу лестничный пролет, господствующая над главным путем сообщения, которым пользуются обитатели дома! Этим путем тихонько пробирается еще до зари кухарка, направляясь в кухню чистить свои горшки и кастрюли; этим путем, оставив в прихожей сапоги, крадучись, поднимается юный хозяйский сын, возвращаясь на рассвете домой с веселого вечера в клубе; по этой лестнице спускается молоденькая мисс в кружевах и лентах, шурша кисейными юбками, сияющая и красивая, приготовившаяся к победам и танцам; по ней скатывается маленький мистер Томми, предпочитающий пользоваться в качестве средства передвижения перилами и презирающий опасность: по ней супруг нежно песет вниз на своих сильных руках улыбающуюся молодую мать, твердо ступая со ступеньки на ступеньку, в сопровождении сиделки из родильного покоя, в тот день, когда врач объявляет, что прелестная пациентка может спуститься в гостиную; вверх по ней пробирается к себе Джон, зевая над брызгающей сальной свечой, чтобы потом, еще до рассвета, собрать сапоги, ожидающие его в коридорах. По этой лестнице носят вверх и вниз грудных детей, водят стариков, по ней торжественно выступают гости, приглашенные на бал, священник идет на крестины, доктор – в комнату больного, а люди гробовщика – в верхний этаж. Какое memento о жизни, смерти и суете всего земного такая лестница и арка на ней – если хорошенько вдуматься, сидя на площадке и поглядывая то вверх, то вниз! И ко мне и к вам, о мой друг в колпаке с бубенцами, поднимется в последний раз доктор! Сиделка, раздвинув полог, заглянет к вам, но вы уже не заметите этого, а потом она широко распахнет окна и проветрит спальню. Потом ваши родные опустят шторы по всему фасаду дома и перейдут жить в задние комнаты, а потом пошлют за стряпчим и другими людьми в черном и т. д. Ваша комедия, как и моя, будет сыграна, и нас увезут – о, как далеко! – от громких труб, и криков, и кривляния! Если мы дворяне, то на стену нашего бывшего жилища прибьют траурный герб с позолоченными херувимами и девизом, гласящим, что существует «покой на небесах». Ваш сын обставит дом заново или, быть может, сдаст его внаем, а сам переедет в какой-нибудь более модный квартал; ваше имя на будущий год появится в списке «скончавшихся членов» вашего клуба. Как бы горько вас ни оплакивали, все же вашей вдове захочется, чтобы ее траурное платье было сшито красиво; кухарка пошлет узнать или сама поднимется спросить насчет обеда; оставшиеся в живых скоро смогут без слез смотреть на ваш портрет над камином, а потом его уберут с почетного места, чтобы повесить там портрет царствующего сына. Кого же из умерших оплакивают с наибольшей печалью? Мне кажется, тех, кто при жизни меньше всего любил своих близких. Смерть ребенка вызывает такой взрыв горя и такие отчаянные слезы, каких никому не внушит ваша кончина, брат мой читатель! Смерть малого дитяти, едва ли узнававшего вас как следует, способного забыть вас за одну неделю, поразит вас гораздо больше, чем потеря ближайшего друга или вашего старшего сына – такого же взрослого человека, как вы сами, и имевшего собственных детей. Мы строги и суровы с Иудой и Симеоном, – но наша любовь и жалость к младшему, к Вениамину, не знает границ. Если же вы стары, мой читатель, – стары и богаты или стары и бедны, – то в один прекрасный день вы подумаете: «Все, кто меня окружает, очень добры ко мне, но они не будут горевать, когда я умру. Я очень богат, и они ждут от меня наследства»; или: «Я очень беден, и они устали содержать меня».
   Едва истек срок траура после смерти миссис Седли и Джоз только-только успел сбросить с себя черные одежды и облечься в свои любимые цветные жилеты, как для всех, окружавших мистера Седли, стало очевидным, что назревает еще одно событие и что старик вскоре отправится на поиски жены в ту страну мрака, куда она ушла раньше него.
   – Состояние здоровья моего отца, – торжественно заявлял Джоз Седли в клубе, – не позволяет мне в этом году устраивать большие вечера. Но, может быть, вы, дружище Чатни, без особых церемоний придете ко мне как-нибудь в половине седьмого и отобедаете у меня с двумя-тремя приятелями из нашей старой компании? Я всегда буду рад вас видеть!
   Итак, Джоз и его друзья в молчании обедали и пили свой кларет, а тем временем в часах жизни его старика отца пересыпались уже последние песчинки. Дворецкий бесшумно вносил в столовую вино; после обеда гости садились играть в карты; иногда в игре принимал участие и майор Доббин; бывали случаи, что вниз спускалась и миссис Осборн, когда ее больной, заботливо устроенный на ночь, забывался тем легким, тревожным сном, что слетает к постели стариков.
   За время своей болезни старый Седли особенно привязался к дочери. Он принимал лекарства и пил бульон только из рук Эмилии. Заботы о старике сделались чуть ли не единственным занятием в ее жизни. Постель ее была поставлена у самой двери, выходившей в комнату старика, и Эмилия вскакивала при малейшем шуме или шорохе, доносившемся с ложа капризного больного. Хотя надо отдать ему справедливость: иногда он часами лежал без сна, молча и не шевелясь, не желая будить свою заботливую сиделку.
   Он любил теперь свою дочь так, как, вероятно, не любил с самых ранних дней ее детства. И никогда эта кроткая женщина не была так хороша, как когда выполняла свой дочерний долг. «Она входит в комнату тихо, словно солнечный луч», – думал мистер Доббин, наблюдая за Эмилией; ласковая нежность светилась на ее лице, она двигалась бесшумно и грациозно. Кто не видел на лицах женщин нежного ангельского света любви и сострадания, когда они сидят у колыбели ребенка или хлопочут в комнате больного!