Как ни напрягает память Михаил Николаевич, но образ человека, с которым он довольно близко сошелся в Цюрихе, так и не возникает в его сознании. Не может он вспомнить и инженера Кузнецова, ведавшего вместе с англичанином Гримблем наладкой электрофизической аппаратуры, хотя вчера еще его образ возник перед его глазами, как живой. А физика Уилкинсона Михаил Николаевич не может вспомнить теперь даже по фамилии.
   «Что же это со мной такое? Почему снова не помню ничего? Все еще болен, значит? Зачем же тогда Александр Львович уверяет меня, что я здоров или почти здоров? И не лечит… Женя, правда, ежедневно делает уколы, а меня нужно, наверно, в клинику… Разве они не заинтересованы вылечить меня поскорее? Не известно им разве, что передает иностранное радио? Да и в газетах пишут, конечно, об этом… Пожалуй, мне не нужно было слушать эти передачи. Я тогда не боялся бы так, что мне ничего не удастся вспомнить…»
   И тут в его памяти всплывают школьные годы, занятия спортом — снарядной гимнастикой. Тогда Холмский увлекался турником (сейчас он называется, кажется, перекладиной) и неплохо работал на нем до тех пор, пока не сорвался во время исполнения «солнца». Упал, правда, довольно удачно, без серьезного увечья, но потерял сознание. С тех пор чувство страха сковывало его при одной только мысли о возможности нового срыва… Что-то похожее на то состояние неуверенности в себе испытывает он и теперь. Наверно, это не пройдет само собой и, уж конечно, не так скоро…
   Если бы не этот шум за границей, он уехал бы в какое-нибудь дальнее путешествие, отключился, убежал бы от мрачных мыслей…
   «А что они передают теперь?.. — бросает он тревожный взгляд на радиоприемник. — Может быть, поняли, наконец, нелепость своих подозрений и утихли?.. А что, если включить радио и послушать еще раз? Теперь-то уж ничем больше они меня не удивят…»
   И он включает приемник, настраивая его на диапазон коротких волн.
   Из стереофонических динамиков слышится то веселая музыка, то умопомрачительная колоратура какой-то певицы, потом отрывок из пьесы Шекспира — что-то похожее на монолог Гамлета. Но вот, наконец, характерный голос диктора Британской радиовещательной корпорации.
   Рука Михаила Николаевича перестает вращать ручку настройки. Он прислушивается. Дикторский баритон сообщает о недавних событиях в Южной Африке, об инцидентах на границах Израиля и арабских государств, переходит затем к разногласиям между Францией и Соединенными Штатами, и к проблемам Европейского экономического содружества. Баритон сменяет приятное сопрано. В ее информации тоже нет ничего интересного. Холмский собирается уже выключить приемник, как вдруг начинается то, из-за чего он включил его.
   «Мы уже сообщали вам, господа, что американское правительство обратилось недавно к Советскому правительству с предложением продолжить физический эксперимент в Международном центре ядерных исследований, прерванный катастрофой. В Вашингтоне официально объявлено сегодня, что русские дали, наконец, свое согласие сотрудничать с американскими учеными. Восстановительные работы, самостоятельно начатые американцами еще на прошлой неделе, скоро завершатся, и тогда захватывающий и, видимо, небезопасный эксперимент будет продолжен. Мы беседовали в связи с этим с почетным членом Лондонского королевского общества содействия успехам естествознания сэром Чарльзом Дэнгардом, который так прокомментировал это сообщение:
   »Если русский доктор Холмский не симулирует потерю памяти, а действительно лишился рассудка, никто в мире не узнает, что произошло в Цюрихском центре ядерных исследований. Возобновлять в подобных обстоятельствах этот эксперимент могут только самоубийцы".
   А известный физик Джордж Кросс совсем другого мнения. Он не сомневается, что Холмский лишь симулирует сумасшествие и все, что произошло в Цюрихе, хорошо известно русским. Они, однако, готовы, видимо, послать на явную смерть других своих ученых, которые примут участие в продолжении этого рокового эксперимента, лишь бы только скрыть от мировой общественности тайну, которой они владеют. И кто знает, может быть, в недалеком будущем тайна эта даст им возможность неограниченно господствовать над миром".
   — Бред!.. — шепчет Холмский, с яростью выключая приемник. — Чистейший бред сумасшедших!..
   Но теперь он уже не может мыслить связно:
   «Неужели мы согласились?.. Нет, это провокации, наверно! И почему обязательно — „самоубийцы“?.. Там была ошибка… Да, да, была какая-то ошибка! Кто-то ведь предупреждал… Уилкинсон, кажется… И я… Да, я сделал какие-то расчеты, хорошо помню это… И предупредил их. „Самоубийцы“!.. А может быть, и в самом деле? Но нужно же делать что-то… Поговорить… Да, обязательно поговорить с Олегом!»
   И он торопливо набирает номер служебного телефона Урусова.
   — Это ты, Олег? Мне очень нужно поговорить с тобой? Как себя чувствую? Отлично. Почему не поздоровался?.. Забыл. Ты же знаешь, что я забыл нечто гораздо более серьезное. Ну, так как же, могу я к тебе приехать? Пришлешь машину? Спасибо. Я жду!


«11»


   — Все знаешь, значит? — притворно улыбаясь, говорит академик Урусов, терпеливо выслушав Холмского. — Ну и очень хорошо. Плохо только, что источник твоей информации не слишком надежный.
   — Спасибо и такому! — хмуро усмехается Михаил Николаевич. — Без Британской радиовещательной корпорации вообще бы ничего не знал. Все еще больным меня считаете… А я вспомнил кое-что, и очень важное притом.
   — Но ведь и мы не настолько легкомысленны, чтобы согласиться на продолжение эксперимента без учета возможных последствий его. Туда поедут Азбукин, Орешкин и Жислин. Они, как ты знаешь, разбираются в этих вопросах. Азбукин, кстати, должен был еще в прошлом году поехать туда вместо тебя, но заболел. А Жислин — прекрасный математик, расчетами которого…
   — Ну, а я? — нервно перебивает Урусова Холмский. — Совсем, значит, уже не нужен?
   — Тебе нужно еще немного отдохнуть, набраться сил, а как только…
   — Ну что вы все в постель меня укладываете! — злится Холмский. — Я ведь совершенно здоров. Меня уже и не лечат даже. Доктор Гринберг шампанское со мной пьет. Я уже свободно читаю любую книгу по физике. Освоил даже твой трактат о сверхмультиплетах. И знаешь, в нем есть какие-то элементы «безумия», хотя он написан явно не для сумасшедших.
   — И в математической основе восьмеричного способа Гелл-Манна, которым я так широко пользовался, тоже разобрался? — смеется академик Урусов, очень довольный не столько похвалой друга, сколько столь явными признаками восстановления его памяти.
   — Да, потому что вспомнил алгебру Софуса Ли с восемью независимыми компонентами и группой SU. Не совсем, значит, свихнулся? А скоро вообще все вспомню. И учти, все, что я вспоминаю, записываю и в любое время могу тебе представить.
   — Правда, записываешь? Это ведь очень важно! Непременно покажи все, что записал. Когда ты смог бы это сделать?
   — Да хоть завтра.


«12»


   И вот Холмский мчится на машине Урусова к своему дому, уверенный, что теперь обязательно вспомнит и запишет все свои расчеты, как только сядет за стол. Торопясь, без лифта, вбегает он на второй этаж. От волнения долго не может вставить ключ в замочную скважину. Но вот дверь распахнута. Не проверив, защелкнулась ли она, Михаил Николаевич спешит в свой кабинет. Сбрасывает с письменного стола книги, журналы, газеты. Выхватывает из ящика кипу бумаги и, не найдя ручки, пишет карандашом, торопясь поскорее записать то, что начало всплывать в памяти.
   Радуясь и не веря своим глазам, он поспешно пишет несколько секунд, без особого труда вспоминая нужные формулы… Но тут ломается карандаш. С проклятием он бросает его на стол, снова начинает искать ручку. Да вот же она, в боковом кармане пиджака!
   Нужно поскорее продолжить запись. Что такое тут, однако?..
   Но теперь он уже с трудом разбирает только что написанное, не узнавая собственного почерка.
   И вдруг сомнение: а верно ли все это? Откуда во второй формуле греческая буква «тета»? Должна ведь быть «тау»… И корень квадратный не в числителе, а в знаменателе. А почему здесь «постоянная Планка»?
   «Нет, что-то тут не так… Явно не так!..»
   Холмский в ярости комкает бумагу, бросает ее под стол, вытирает пот со лба. Теперь он уже не в состоянии не только писать, но и связно думать. Сидит некоторое время неподвижно, откинувшись на спинку кресла, отбросив голову назад. Потом встает, расслабленной походкой идет к дивану и почти падает на него…
   Снова бешеное мелькание зигзагов осциллограммы перед закрытыми глазами и звенящий в ушах, давящий гул напряженно работающего ускорителя…
   Он лежит так почти целый час. Постепенно успокаивается. Встает с дивана, нетвердой походкой идет в ванную и долго умывается холодной водой. Внимательно рассматривает себя в зеркале…
   Задумчиво ходит потом по квартире. Останавливается у телефона и несколько минут стоит возле него, прежде чем снять трубку. Но и сняв ее, не набирает номера, а подержав в руках, опускает на рычажки аппарата. И, уже не раздумывая больше, решительно выходит из дому.
   Расплатившись с шофером у здания психиатрической клиники, Холмский поднимается на второй этаж и идет в кабинет Александра Львовича Гринберга.
   — Ба, кого я вижу! — радостно восклицает Александр Львович. — Чем обязан, как говорится?..
   — Кладите меня, доктор, на любое свободное место. В крайнем случае и в коридоре полежу, — мрачно произносит Холмский. — И лечите всеми имеющимися в вашем распоряжении средствами. Это сейчас очень нужно не только мне. А в том, что я болен, у меня нет уже больше никаких сомнений. Как физик, я все еще в состоянии клинической смерти…
   — Ну, зачем же так мрачно? — пытается обратить все в шутку Александр Львович. — Я ведь психиатр, и, говорят, неплохой, потому лучше вас знаю, больны вы или нет.
   — А где моя память? Почему не могу вспомнить самого главного? Вспоминаю даже то, что казалось давно забытым и во всех подробностях, а то, что было со мной всего три месяца назад…
   — Вспомните и это.
   — Но когда? А нужно сейчас. Я ведь все знаю. Я слушал радио… И Урусов не отрицает того, что я услышал. Он, правда, делает вид, что они и без меня во всем разберутся, но зачем этот риск? Может быть, прав тогда Чарльз Дэнгард, и они действительно идут на самоубийство?
   — Ну зачем же вы так?..
   — Только не утешайте меня, пожалуйста, Александр Львович. Я ведь не настоящий сумасшедший и все понимаю, поэтому, может быть, мне так тяжело… Сегодня, казалось, вспомнил, наконец, самое главное, а как только сел за бумагу — все смешалось. А ведь до этого такая светлая была голова! В разговоре с Урусовым вспомнил даже афоризм, приписываемый Будде, так как он напоминает манипуляцию восемью квантовыми числами новой системы симметрии, называемой восьмеричным способом. Все это имеет отношение к трактату Урусова о сверхмультиплетах.
   — Мультиплеты, мультиплеты… — задумчиво произносит доктор Гринберг. — Это что-то, имеющее отношение к нуклонам атомного ядра? А что за афоризм Будды? Может быть, вы его и сейчас помните?
   — Нет, сейчас уже не вспомню… Хотя, постойте… Вспомнил! «Вот вам, о монахи, та благородная истина, которая показывает, как избавиться от страданий. К этой цели ведут восемь достойных путей: справедливое представление, справедливое намерение, справедливая речь, справедливое действие, справедливая жизнь, справедливое усилие, справедливое внимание и справедливая сосредоточенность».
   — Ну, милый мой! — весело смеется доктор Гринберг. — Если вы в состоянии на память цитировать Будду…
   — Ведь потому только, что его афоризм имеет отношение к сильным взаимодействиям ядерной физики.
   — Тем более! И уж теперь-то я не сомневаюсь больше в окончательном восстановлении вашей памяти. Хватит вам лежать целыми днями на диване…
   — Я не лежу, а хожу, и не только по квартире, но и по бульварам.
   — Нет, это тоже не то. Вам нужно заняться делом. В институт вам еще, пожалуй, рано, а вот консультантом на киностудию, снимающую фильм из жизни физиков, в самый раз. Лена жаловалась мне, что вы не хотите ей помочь. А вам нужно переменить обстановку, отвлечься от мрачных мыслей, от страха, что вы не вспомните всего.
   — И вы думаете, это мне поможет?
   — Не сомневаюсь в этом!
   — Ну, так я тогда попробую.


«13»


   В клинике доктора Гринберга собираются чуть ли не все психиатры столицы. Мало того — приезжают еще два профессора из Америки и один из Швейцарии.
   — А они-то зачем? — удивляется Евгения Антоновна.
   — Ничего не поделаешь, Женечка, — сокрушенно вздыхает Александр Львович. — Ваш супруг — больной международного значения.
   — Неужели снова начнут осматривать его?
   — Этого мы не должны допустить. Этим только все дело можно испортить.
   — А как же не допустить? Они ведь могут подумать…
   — В том-то и дело, — снова вздыхает доктор Гринберг. — В крайнем случае, если уж очень будут настаивать, подпустим их к нему только после моего эксперимента. Думаю, однако, что тогда этого и не понадобится.
   — Не сомневаетесь, значит?
   — Не сомневаюсь.
   — Ну, а наши психиатры как к этому относятся?
   — Терпимо.
   — А иностранцы могут и усомниться?
   — Не исключено. На них не могла ведь не сказаться болтовня их прессы.
   — Оказались, значит, под психологическим ее воздействием? — грустно усмехается Евгения Антоновна.
   — И не только это. У нас вообще разные точки зрения на патологию высшей нервной деятельности.
   Приезд иностранных психиатров и особенно предстоящая встреча с ними очень беспокоит теперь Александра Львовича. Ему известно, что оба американца — психотерапевты и психоаналитики, а психотерапия, в их понимании, не наука, а искусство, что явно противоречит точке зрения доктора Гринберга. Да и в самой Америке не все ведь являются сторонниками психотерапии. Известный американский психолог Хобарт Маурер считает, например, что психотерапия приводит больного не к нормальному состоянию, а к тому психопатическому и антиобщественному поведению, которое типично для преступников и не умеющих владеть собой людей. Особенно же пугает Александра Львовича «комплекс вины», столь дорогой сердцу многих американских психотерапевтов. Он боится, как бы прибывшие из-за океана психиатры не стали подвергать Холмского психоанализу, исходя из этого «комплекса вины». А повод к этому могли им дать измышления буржуазной прессы. Утешает доктора Гринберга лишь надежда на более трезвые взгляды швейцарского психиатра Фрея. Насколько известно Александру Львовичу, профессор Фрей считает, что поведение человека определяется не столько психологическими, сколько неврологическими и биохимическими факторами.
   И вот иностранные психиатры сидят теперь перед доктором Гринбергом, придирчиво перелистывая бланки с результатами анализов и длинные ленты электроэнцефалограмм Холмского. Александр Львович только что сообщил им о воздействии на Михаила Николаевича сонной и лекарственной терапии.
   Швейцарский профессор тотчас же спрашивает его, применял ли он фенамин, повышающий скорость замыкания условных рефлексов и уменьшающий их латентный период. Интересуется он и дозировкой хлоралгидрата, ослабляющего внутреннее торможение. Задают несколько вопросов и американцы.
   — По тому, что вы спрашиваете, господа, — обращается к ним доктор Гринберг, — я вижу, что вы все еще считаете Холмского психически не вполне полноценным. Однако это не так. Я и мои коллеги, лечившие Холмского и длительное время наблюдавшие за ним, не сомневаемся в состоянии его психики. А такие фармакологические стимуляторы, как лимонник китайский и женьшень, о действии которых на Холмского я вам рассказывал, применяем мы теперь лишь в самых малых дозах для повышения работоспособности его нервных клеток.
   — Да, но память мистера Холмского все еще полностью не восстановлена, — замечает Хейзельтайн. — И это, конечно, результат посттравматического состояния его мозга.
   — А мы не сомневаемся, что это результат лишь психического шока.
   И доктор Гринберг снова терпеливо излагает им свою теорию этого шока, вызванного передачами иностранного радио. В них утверждалось ведь, будто Холмский симулирует умопомешательство, чтобы утаить результат открытия, сделанного международным коллективом ученых. В результате травмированный в недавнем прошлом, а потому весьма ранимый мозг профессора Холмского под влиянием страха, боязни не вспомнить всего того, что произошло накануне катастрофы, находится сейчас в состоянии психического шока.
   С недавнего времени Александр Львович утвердился в этом мнении непоколебимо, однако психологический эксперимент, предлагаемый им теперь для окончательного «расторможения» памяти профессора Холмского, кажется его зарубежным коллегам несколько рискованным. Они долго молчат, прежде чем решиться высказать свое мнение по этому поводу.
   И вдруг профессор Фрей предлагает:
   — А что, если пригласить сюда инженера Хофера? Профессор Холмский хорошо знал его. Хофер согласовывал с ним установку какой-то аппаратуры ускорителя накануне катастрофы. Я вообще думаю, что подвело их тогда не какое-то новое явление природы, а несовершенство их ускорителя. Он ведь тоже был принципиально новым, и эксплуатировали его впервые.
   — А я не уверен в этом, — возражает Фрею американский профессор Хейзельтайн. — В ускорителях, по-моему, просто нечему взрываться.
   — А жидководородная пузырьковая камера? — замечает профессор Фрей. Ему известно, что даже небольшая утечка водорода или проникновение воздуха в такую камеру может привести к образованию гремучего газа и взрыву. — Если мне не изменяет память, то в этих пузырьковых камерах никак не меньше пятисот, а то и шестисот литров жидкого водорода.
   — Не думаю, не думаю, чтобы это именно он взорвался, — упрямо повторяет Хейзельтайн. — У них там строгие меры предосторожности. Тут другое, и кажется, по нашей с вами специальности…
   Все недоуменно смотрят на Хейзельтайна. Даже его соотечественнику неясна его мысль.
   — Я имею в виду психопатологию, — уточняет Хейзельтайн, хотя мысль его не становится от этого понятнее.
   А Хейзельтайн не торопится с пояснением. Он, пожалуй, и не добавил бы ничего более, если бы не попросил его об этом профессор Фрей.
   — Дело, видите ли, в том, что доктор физико-математических наук Харт Харрис, входивший в состав нашей группы ученых Цюрихского центра ядерных исследований, лечился у меня. Правда, это было довольно давно, но он страдал тогда манией преследования.
   — А какое же отношение имеет это к цюрихской катастрофе? — пожимает плечами соотечественник Хейзельтайна.
   — Может быть, и никакого, но, может быть, все-таки имеет… Дело, видите ли, в том, что перед отъездом из Штатов я посетил его вдову. Она мне рассказала кое-что такое, что невольно насторожило меня. Харрис, оказывается, был одержим страхом перед глобальным характером современных научных экспериментов. Уверял жену, что сделает все возможное, чтобы предостеречь человечество от их неизбежной, по его мнению, пагубности. А один раз, это было уже перед самым его отъездом из Штатов в Швейцарию, он заявил, что готов ради спасения человечества не пощадить даже собственной жизни…
   — А что же жена его молчала об этом? Как могла не сообщить?..
   — Спокойствие, спокойствие, дорогой коллега! — кладет руку на плечо своего соотечественника Хейзельтайн. — Она ведь не принимала всего этого всерьез. На него это лишь находило иногда. Вообще же был он очень рассудительным человеком, и жена не считала его способным ни на какие безрассудные поступки.
   — А я вообще не вижу связи всего того, что вы рассказали нам, уважаемый мистер Хейзельтайн, с тем, что произошло в Цюрихском центре ядерных исследований, — спокойно замечает профессор Фрей.
   — А я вижу, — мрачно произносит Хейзельтайн. — Харрис, одержимый идеей предостережения человечества от опасных экспериментов, мог принести в жертву не только ведь себя. Он мог не пощадить и своих коллег, ибо был не вполне вменяем. Сумасшедших вообще гораздо больше, чем принято считать, даже среди нас, психиатров. А у большинства физиков, по моему глубокому убеждению, мозги явно…
   — Ну, хорошо, мистер Хейзельтайн, — деликатно прерывает американца профессор Фрей. — Может быть, вы и правы. Не будем, однако, обсуждать сейчас этой проблемы. Вернемся к Харрису и допустим, что он действительно решил подорвать Цюрихский центр ядерных исследований, но каким же образом?
   — Да с помощью хотя бы той же жидководородной камеры, о возможности взрыва которой сами же вы только что говорили. Мог использовать и еще что-нибудь, не менее взрывчатое…
   Мысль эта кажется настолько чудовищной, что некоторое время никто из психиатров не может произнести ни слова. Первым приходит в себя доктор Гринберг.
   — Чем же тогда может помочь в разгадке тайны цюрихской катастрофы профессор Холмский? — спрашивает он Хейзельтайна.
   — Да хотя бы подтверждением того, что никакого нового явления природы они не обнаружили. В этом случае мое предположение приобретает реальность.
   — Ну, а если мощный цюрихский ускоритель дал все-таки возможность проникнуть в принципиально новую сферу материи?
   — Не будем сейчас ломать головы и над этим, — снова предлагает Фрей. — Наша главная задача — окончательно восстановить память профессора Холмского, а уж он потом поможет физикам разгадать тайну катастрофы Цюрихского центра ядерных исследований. А доктор Харрис, даже если он и был одержим какой-то манией, безусловно, был прав в одном — на нас, ученых, действительно лежит большая ответственность за судьбы человечества. Может быть, даже еще большая, чем на государственных деятелях. И знаете, господин Гринберг, мне очень понравилось выступление крупного вашего ученого на одной из международных конференций в Дубне. «Я подошел к концу своего обзора, — сказал он в своей заключительной речи на этой конференции, — и вполне понимаю, что он далек от совершенства. Следуя намечающейся традиции, я не упоминал ни имен, ни лабораторий, ни даже стран, в которых были выполнены те или иные исследования. Пусть сознание того высокого духа коллективизма, который начинает развиваться в современной науке, заменит мелкое тщеславие. Кстати, это будет подкреплять надежду человечества на возможность лучшего будущего».
   — Неплохо сказано, — одобрительно кивает седовласой головой Хейзельтайн.
   — У меня хорошая память, — продолжает Фрей, — и я запомнил эту мысль советского физика дословно. Давайте и мы проникнемся таким же высоким духом коллективизма и объединим наши усилия для окончательного восстановления памяти профессора Холмского. Этим мы лишим возможности безответственных журналистов продолжать свои спекуляции на тайне трагической гибели ученых Цюрихского центра ядерных исследований. Я подаю свой голос за осуществление эксперимента нашего коллеги доктора Гринберга и снова предлагаю пригласить для этого моего соотечественника инженера Хофера. Он поможет воссоздать необходимую для задуманного эксперимента обстановку. Кроме того, немаловажное значение будет, видимо, иметь и личное его участие в этом эксперименте.
   — Тогда можно вызвать из Нью-Йорка еще и Бриггза, — присоединяется к идее Фрея Хейзельтайн. — Он тоже работал с мистером Холмским и улетел из Цюриха в Штаты всего за неделю до катастрофы.


«14»


   На киностудию Михаил Николаевич Холмский приезжает в сопровождении Лены. Она знакомит его с режиссером, операторами, исполнителями главных ролей. Режиссер сразу же ведет его в съемочный павильон и показывает макеты электрофизической аппаратуры и ускорителя заряженных частиц, выполненные почти в натуральную величину.
   — Кое-что мы снимаем в Дубне и даже в Серпухове, — объясняет он Холмскому, — но главным образом их внешний вид и те громадные сооружения, макеты которых просто не в состоянии сделать наш макетно-бутафорский цех. Однако снимать там игровые сцены, надолго включая для этого аппаратуру ускорителей, мы, конечно, не можем. К тому же нам не совсем удобно размещаться там со своей тоже довольно громоздкой техникой. Да и небезопасно, — добавляет он, улыбаясь. — Поэтому-то нашим художникам-декораторам и приходится кое-что сооружать тут у себя. Конечно, нас консультировали, но вы все-таки посмотрите — нет ли каких нелепостей?
   — По-моему, вы вообще зря все это мастерите, — пожимает плечами профессор Холмский. — Во время работы ускорителей мы ведь наблюдаем за ними лишь через смотровые плексигласовые окна пультов управления. А возле его резонансных баков, вакуумных камер, мишеней, пробников и триммерных устройств бываем главным образом при разборке ускорителя и ремонте его. Я понимаю, вам нужен какой-то антураж современного научно-исследовательского центра…