Страница:
Он к ней придирается?
– Да, утро-ночь, сутки прочь, дыр-дыр-дыр.
– Но утром тебя никогда нет дома, да и ночью обычно тоже.
– Вот опять! Только и делаешь, что придираешься. Не вслух, так молча. С самого обеда только и делал, что придирался, причем ни слова не говоря.
– Я читал книгу. – Он обвиняюще потряс книгой в воздухе. – О тебе я даже и не думал. Если ты не хочешь сказать, что все мое существование – для тебя одна большая придирка. – Это он бил на слезу.
– Именно.
Слишком уж они были измотаны и выдохлись, чтобы ссора получалась хотя бы забавной, так что оставалось только повышать ставки. Кончилось все тем, что Милли перешла на визг, а Боз, в слезах, упаковал свои пожитки в секретер, который на такси отвез на 11-ю восточную стрит. Мамочка была на седьмом небе от счастья. Она ссорилась с Лотти и надеялась, что Боз примет ее сторону. Боза уложили на его старой кровати в гостиной, а Ампаро отправили спать к своей маме. Воздух был насквозь продымлен сигаретами миссис Хансон; Бозу становилось чем дальше, тем тошнее. Все силы уходили на то, чтоб удержаться и не позвонить Милли. Крошка дома не ночевала, а Лотти, по своему обыкновению, сверх всякой меры закинулась оралином. Ну разве это жизнь.
2
3
– Да, утро-ночь, сутки прочь, дыр-дыр-дыр.
– Но утром тебя никогда нет дома, да и ночью обычно тоже.
– Вот опять! Только и делаешь, что придираешься. Не вслух, так молча. С самого обеда только и делал, что придирался, причем ни слова не говоря.
– Я читал книгу. – Он обвиняюще потряс книгой в воздухе. – О тебе я даже и не думал. Если ты не хочешь сказать, что все мое существование – для тебя одна большая придирка. – Это он бил на слезу.
– Именно.
Слишком уж они были измотаны и выдохлись, чтобы ссора получалась хотя бы забавной, так что оставалось только повышать ставки. Кончилось все тем, что Милли перешла на визг, а Боз, в слезах, упаковал свои пожитки в секретер, который на такси отвез на 11-ю восточную стрит. Мамочка была на седьмом небе от счастья. Она ссорилась с Лотти и надеялась, что Боз примет ее сторону. Боза уложили на его старой кровати в гостиной, а Ампаро отправили спать к своей маме. Воздух был насквозь продымлен сигаретами миссис Хансон; Бозу становилось чем дальше, тем тошнее. Все силы уходили на то, чтоб удержаться и не позвонить Милли. Крошка дома не ночевала, а Лотти, по своему обыкновению, сверх всякой меры закинулась оралином. Ну разве это жизнь.
2
“Священное сердце”, золотая борода, розовые щеки, голубые-голубые глаза внимательно глядели сквозь двенадцать футов жилого пространства и в оконный проем на уходящие вдаль вертикали желтого кирпича. Рядом календарь корпорации “Консервация” вымигивал вид Гранд-каньона – сперва ДО, а потом ПОСЛЕ. Боз перевернулся на другой бок, чтобы не смотреть на Иисуса, Гранд-каньон, Иисуса. Складная лежанка накренилась на левый борт. Миссис Хансон давно подумывала позвать кого-нибудь починить диван (недостающая левая ножка вела самостоятельное существование в ящике под раковиной), с того самого дня, как собесовские грузчики крепко его приложили, сколько ж это лет назад, когда Хансоны переехали в дом 334. То и дело она обсуждала – в кругу семьи или с любезной миссис Миллер из собеса – препятствия, стоящие на пути этого начинания, которые при ближайшем рассмотрении оказывались столь многочисленными, а в конечном итоге такими грозными, что чуть было не душили в зародыше самые энергичные ее поползновения. Но когда-нибудь – непременно.
Его племянник – Лоттин младшенький – смотрел по ящику войну. Обычно Боз просыпался гораздо раньше. Герильерос ВМФ США жгли какую-то рыбацкую деревню. Камера проследовала вдоль ряда рыбацких лодок за огненной дорожкой, потом надолго задержалась на пустой водной голубизне. Затем медленный обратный наплыв, вобравший все лодки вместе. Горизонт изогнулся и замерцал сквозь пламенную дымку. Потрясно. Повтор, что ли? Длинный план Боз, кажется, уже видел.
– Привет, Микки.
– Доброе утро, дядя Боз. Ба говорит, ты разводишься. Опять с нами будешь жить?
– Скажи ба, пусть отхаркается. Я всего на несколько дней. В гости.
По экрану расплескалась заставка в виде яблочного пирога, пророзглашая конец войны по состоянию на утро среды, и скачком прибавились децибелы – пошел апрельский “фордовский” ролик, “Хрен те, фараон”.
Хрен те, фараон!
Стой, считай ворон —
я твой красный свет в гробу видал!
Потешная незатейливая песенка, но как может он потешаться, зная, что Милли, может, тоже смотрит и забавляется где-нибудь в факультетской рекреации, даже не думая о Бозе, что он, где и как. Милли изучала все рекламные ролики, могла любой воспроизвести дословно, каждую паузу и придыхание – где положено. А самой схохмить – ни на миллиграмм. Творческая натура? Как попугай.
Ну а если бы он ей это взял и выложил? Что ей никогда не подняться выше наробразовского демонстратора гигиенических средств, последний профразряд, второй эшелон. Жестоко? Боз должен быть жесток?
– Детка, – тряхнул он головой, перекинул каштановый каскад, – ты даже не догадываешься, что такое жестоко.
– Ну, если ты думаешь, сегодня это что-то, видел бы ты их вчера, – произнес Микки, выключив ящик. – В школе. Пакистанской, кажется. Угу. Это надо было видеть. Жестоко, именно что. Всех почикали.
– Кто?
– Первая рота. – Микки встал по стойке “смирно” и отдал в пустой воздух воинское приветствие. В его возрасте (шесть) все детишки хотели быть герильерос или пожарниками. В десять – поп-певцами. В четырнадцать, если посообразительней (а с соображением у всех Хансонов проблем как-то не было), хотели писать. У Боза до сих пор сохранился целый альбом рекламных объяв и слоганов, которые он настрадал в старших классах. А потом, в двадцать?..
Об этом лучше не думать.
– Тебе их не было жалко? – спросил Боз.
– Жалко?
– Школьников.
– Они же были инсургенты, – объяснил Микки. – Пакистанские. – Даже Марс казался реальней, чем Пакистан, а кому какое дело до сожженных марсианских школ.
Плюх-плюх-плюх шлепанцев, и приковыляла миссис Хансон с чашкой коффе.
– Политика! Спорить о политике с шестилеткой! Вот, держи. Выпей-ка лучше.
Он отхлебнул сладкого сгущенного коффе, и, казалось, весь застоялый дух здания, гниющий в бачках мусор и желтеющий на кухонных стенах жир, табачный дым, и выдохшееся пиво, и синтеткоричные леденцы, весь эрзац, все, от чего, как он думал, ему удалось сбежать, прихлынуло обратно в самые сокровенные недра тела с одним только глотком.
– Микки, он думает, что стал слишком хорош для нас. Глянь, как его перекосило.
– Просто слаще, чем я привык. А так все нормально, мам.
– Ничего подобного, как ты всегда и пил. Три таблетки. Ладно, давай, выпью сама и заварю тебе новый. Ты вернулся.
– Да нет, я же говорил вчера вечером, что...
Она отмахнулась и, обернувшись, крикнула внуку:
– Ты куда?
– На улицу, – отозвался Микки.
– Возьми ключ и почту сначала принеси, понял? Если не принесешь...
Того уже и след простыл. Она рухнула в зеленое кресло, прямо на кучу сваленной там одежды, что-то бормоча себе или ему, аудитории она не конкретизировала. Он слышал не слова, но пронзительное вибрато мокроты, видел пальцы в никотиновых пятнах, тряскую болезненно-желтоватую кожу подбородка, собесовские зубы. Моя мама.
Боз отвернулся к шелушащейся стене, где розовое ПОСЛЕ перемигнуло в помпезное ДО, а Иисус, сжимая правой рукой кровоточащий орган, прощал миру желтокирпичные стены, тянущиеся сколько хватает глаз.
– А что ей на дом задают, ни в жизнь не поверишь. Я говорила Лотти, это просто преступление, давно надо было пожаловаться. Сколько ей? Одиннадцать. Будь это Крошка, будь это ты, я б и слова не сказала, но у нее же здоровье в мамочку, соплей перешибешь. А какие их заставляют делать упражнения, для ребенка это просто неприлично. Я не против секса, я всегда разрешала вам с Милли делать все что хочется. Я смотрела сквозь пальцы. Но это должно быть личное дело двоих, и всё. А сейчас чего только не насмотришься, в смысле, прямо на улице. Даже в парадную не заходят. Так что я попыталась втолковать Лотти что к чему, я не нервничала, я не повышала голоса. Сама-то Лотти даже не хочет, это на нее в школе давят. И как часто они будут видеться? По выходным. Плюс месяц летом. Это все Крошка. Я Крошке так и сказала, если хочешь быть балериной, так иди и учись на балерину, а Ампаро не трожь. Пришел какой-то деятель школьный, весь из себя обходительный, ну Лотти бумаги и подмахнула, хоть плачь. Понятное дело, все было подстроено. Специально дождались, пока я уйду. Ребенок твой, сказала я ей, а я не желаю иметь с этим безобразием ничего общего. Если хочешь для нее этого, если считаешь, что такого будущего она и заслуживает. Послушал бы ты, что она приносит домой. В одиннадцать-то лет! Это все Крошка – в кино, понимаете ли, водит ее, в парк... Конечно-конечно, все то же самое можно и по телевизору увидеть, на этом Пятом канале, не знаю, почему б им не... Ладно, наверно, это не мое дело. Всем до лампочки, что человек думает, в моем-то возрасте. Сама пусть катится в свою Лоуэнскую школу; пусть не думает только, что это разобьет мне сердце.
Для иллюстрации она замесила слева платье: ее сердце.
– Да и жилплощади немного освободить было бы самое то; не подумай только, что на тесноту жалуюсь. Миссис Миллер сказала, что мы могли бы подать на квартиру и побольше, впятером-то, а с тобой, так и вшестером, но если б я согласилась и мы переехали бы, а потом Ампаро усвищет в эту свою школу, пришлось бы возвращаться, потому что там требуется минимум пять человек. К тому же, перебираться тогда пришлось бы не куда-нибудь, в Куинс. Конечно, если бы Лотти родила еще одного... да нет, здоровье не позволяет, не говоря уж психически. Крошка? И говорить не приходится. К тому же если переедем, а потом придется возвращаться, не факт, что повезет заполучить обратно нашу же квартиру. Не спорю, тут многое оставляет желать лучшего, и все же. Попробуй после четырех воду из крана извлечь – что сухую титьку сосать.
Хриплый смех, очередная сигарета. Утратив нить размышлений, она угодила в лабиринт, где немедля и заплутала: глаза ее заметались по комнате, раскатились гладкими бисеринками по углам.
Монолога Боз не слушал, но ощутил, как всколыхнулась паника, заполняя внезапную восхитительную тишину. Пока жил с Милли, он позабыл этот аспект бытия, беспричинный неизлечимый ужас. Не только у его матери; у всех, кто живет до 34-й.
Миссис Хансон чавкающе отхлебнула коффе. Звук (родной звук, “собственного” производства) ее успокоил, и она снова принялась говорить, производить свои звуки. Паника утихла. Боз прикрыл глаза.
– Эта миссис Миллер, конечно, хочет как лучше, только не сечет ничего. Как, по-твоему, что она тут предложила, а, как, по-твоему? Зайти в эту богадельню на Двенадцатой стрит! Сказала, это может вдохновить. Не меня – их! Мол, если увидят кого-то в моем возрасте и с моей энергией, и глава семьи... В моем возрасте! Можно подумать, меня пальцем тронь, и я рассыплюсь, как эти, ну как их... Я родилась в тысяча девятьсот шестьдесят седьмом, когда первые люди летали на Луну. Тысяча – девятьсот – шестьдесят – седьмой. Мне еще и шестидесяти нет, а если б и было, что, это незаконно? Нет, ты послушай: пока я в состоянии взбираться по нашим ступенькам, могут обо мне не беспокоиться. Вот с лифтами – это просто преступление. Не помню уж, когда... Нет, секундочку, помню. Тебе было восемь, и только мы заходили в кабину, ты тут же в рев. Правда, ты почти всегда ревел. Это я тебя испортила, а сестричке уже было с кого брать пример. Помнится, как-то прихожу я домой, а ты в Лоттином платье, с помадой и все такое прочее; подумать только, она тебе помогала. И я пресекла, на корню! Я б еще поняла, если б это была Крошка. Она сама такая. Я всегда говорила миссис Хольт, когда та еще была жива, у нее были такие старомодные представления, у миссис Хольт, так я ей всегда говорила, что пока Крошка получает что ей надо, это не ее дело и не мое. Да и в любом случае, что ни говори, а Крошка всегда была ни кожи, ни рожи, не то что Лотти – та была просто красавица. Еще в школе. По полдня у зеркала торчала, и язык не поворачивался ее упрекнуть. Как кинозвезда.
Она понизила голос, будто собиралась поведать секрет защитного цвета пленке обезвоженного растительного масла на своем коффе.
– А потом пойти и... Глазам своим не могла поверить, когда увидела его. Разве это предрассудок – хотеть для своих детей лучшей доли? Тогда я с предрассудками. Красивый парнишка, спорить не буду, и даже, наверно, по-своему сообразительный. Он писал ей стихи. По-испански, чтобы я ничего не могла понять. Я сказала ей: Лотти, это твоя жизнь, иди делай что хочешь, только не говори потом, что это все мои предрассудки. Таких слов мои дети от меня никогда не слышали и не услышат. В институтах мы, может, и не учились, но умеем отличать... хорошее от плохого. На свадьбу она то голубое платье надела, а я ни слова не сказала, какое оно короткое. Так красиво. До сих пор слезы на глаза наворачиваются. – Она сделала паузу. Потом, с превеликим тщанием выделяя каждое слово, будто бы это единственное неопровержимое заключение, которого от нее безжалостно требуют столь многочисленные обстоятельства: – Он всегда был очень вежливый.
Следующая долгая пауза.
– Боз, ты меня не слушаешь.
– Слушаю, слушаю. Ты сказала, он всегда был очень вежливый.
– Кто?
Боз мысленно перелистал семейный альбом в поисках кого-нибудь, кто мог быть вежлив с мамой.
– Шурин?
– Именно, – кивнула миссис Хансон. – Хуан. А еще она сказала, почему бы мне не попробовать религию. – Она покачала головой, изображая изумление: как только такое позволяют.
– Она? Кто?
Сухие губы разочарованно поджались. Логический скачок был запланирован, маленькая ловушка, но Боз проскочил. Она четко знала, что он не слушает, только доказать не могла.
– Миссис Миллер. Она сказала, это может быть для меня полезно. Я сказала, хватит на семью и одного съехавшего на религии, да и вообще, какая это, к черту, религия. В смысле, я тоже ничего не имею против палочки-другой оралина, но религия-то должна идти от сердца. – Снова она смяла лиловые, оранжевые и золотистые языки шерстяного пламени на корсаже. Где-то там в глубине оно наполнилось кровью и впрыснуло ту в артерии: ее сердце.
– А ты все так же? – спросила она.
– Насчет религии? Нет, это прошло, еще до того, как мы поженились. Милли тоже говорит, что только через ее труп. Все одна химия.
– Попробуй скажи это своей сестре.
– Ну, для Крошки в этом некий опыт, полный внутреннего смысла. Про химию она все понимает. Просто ей до этого никакого дела нет, лишь бы работало.
Боз давным-давно зарекся вставать на чью бы то ни было сторону в любых семейных разборках. Один раз в жизни ему уже пришлось вырываться из этих силков, и крепость их он знал прекрасно.
Вернулся с почтой Микки, положил на телевизор и исчез за дверью прежде, чем бабушка успеет придумать для него новые поручения.
Один конверт.
– Это мне? – поинтересовалась миссис Хансон. Боз не шевельнулся. Глубоко, с присвистом вздохнув, та поднялась из кресла.
– Это для Лотти, – объявила она, распечатывая конверт. – Из Школы Александра Лоуэна. Куда хочет пойти Ампаро.
– Что пишут?
– Что они ее берут. Годовая стипендия – шесть тысяч долларов.
– Бог ты мой. Здорово.
Миссис Хансон уселась на диван, поперек бозовых лодыжек, и разрыдалась. Рыдала она минут пять, если не больше. Потом на кухне сработал таймер. “Пока Земля еще вертится”. За долгие годы она не пропустила ни одной серии, и Боз тоже. Она перестала плакать. Они посмотрели сериал.
Придавленный к дивану материнским весом, в тепле, Боз ощутил, что ему хорошо. Он мог бы съежиться до размеров почтовой марки, жемчужины, фасолинки, крохотулечки, бездумной и радостной, не существующей, напрочь затерянной в недрах минсвязи.
Его племянник – Лоттин младшенький – смотрел по ящику войну. Обычно Боз просыпался гораздо раньше. Герильерос ВМФ США жгли какую-то рыбацкую деревню. Камера проследовала вдоль ряда рыбацких лодок за огненной дорожкой, потом надолго задержалась на пустой водной голубизне. Затем медленный обратный наплыв, вобравший все лодки вместе. Горизонт изогнулся и замерцал сквозь пламенную дымку. Потрясно. Повтор, что ли? Длинный план Боз, кажется, уже видел.
– Привет, Микки.
– Доброе утро, дядя Боз. Ба говорит, ты разводишься. Опять с нами будешь жить?
– Скажи ба, пусть отхаркается. Я всего на несколько дней. В гости.
По экрану расплескалась заставка в виде яблочного пирога, пророзглашая конец войны по состоянию на утро среды, и скачком прибавились децибелы – пошел апрельский “фордовский” ролик, “Хрен те, фараон”.
Хрен те, фараон!
Стой, считай ворон —
я твой красный свет в гробу видал!
Потешная незатейливая песенка, но как может он потешаться, зная, что Милли, может, тоже смотрит и забавляется где-нибудь в факультетской рекреации, даже не думая о Бозе, что он, где и как. Милли изучала все рекламные ролики, могла любой воспроизвести дословно, каждую паузу и придыхание – где положено. А самой схохмить – ни на миллиграмм. Творческая натура? Как попугай.
Ну а если бы он ей это взял и выложил? Что ей никогда не подняться выше наробразовского демонстратора гигиенических средств, последний профразряд, второй эшелон. Жестоко? Боз должен быть жесток?
– Детка, – тряхнул он головой, перекинул каштановый каскад, – ты даже не догадываешься, что такое жестоко.
– Ну, если ты думаешь, сегодня это что-то, видел бы ты их вчера, – произнес Микки, выключив ящик. – В школе. Пакистанской, кажется. Угу. Это надо было видеть. Жестоко, именно что. Всех почикали.
– Кто?
– Первая рота. – Микки встал по стойке “смирно” и отдал в пустой воздух воинское приветствие. В его возрасте (шесть) все детишки хотели быть герильерос или пожарниками. В десять – поп-певцами. В четырнадцать, если посообразительней (а с соображением у всех Хансонов проблем как-то не было), хотели писать. У Боза до сих пор сохранился целый альбом рекламных объяв и слоганов, которые он настрадал в старших классах. А потом, в двадцать?..
Об этом лучше не думать.
– Тебе их не было жалко? – спросил Боз.
– Жалко?
– Школьников.
– Они же были инсургенты, – объяснил Микки. – Пакистанские. – Даже Марс казался реальней, чем Пакистан, а кому какое дело до сожженных марсианских школ.
Плюх-плюх-плюх шлепанцев, и приковыляла миссис Хансон с чашкой коффе.
– Политика! Спорить о политике с шестилеткой! Вот, держи. Выпей-ка лучше.
Он отхлебнул сладкого сгущенного коффе, и, казалось, весь застоялый дух здания, гниющий в бачках мусор и желтеющий на кухонных стенах жир, табачный дым, и выдохшееся пиво, и синтеткоричные леденцы, весь эрзац, все, от чего, как он думал, ему удалось сбежать, прихлынуло обратно в самые сокровенные недра тела с одним только глотком.
– Микки, он думает, что стал слишком хорош для нас. Глянь, как его перекосило.
– Просто слаще, чем я привык. А так все нормально, мам.
– Ничего подобного, как ты всегда и пил. Три таблетки. Ладно, давай, выпью сама и заварю тебе новый. Ты вернулся.
– Да нет, я же говорил вчера вечером, что...
Она отмахнулась и, обернувшись, крикнула внуку:
– Ты куда?
– На улицу, – отозвался Микки.
– Возьми ключ и почту сначала принеси, понял? Если не принесешь...
Того уже и след простыл. Она рухнула в зеленое кресло, прямо на кучу сваленной там одежды, что-то бормоча себе или ему, аудитории она не конкретизировала. Он слышал не слова, но пронзительное вибрато мокроты, видел пальцы в никотиновых пятнах, тряскую болезненно-желтоватую кожу подбородка, собесовские зубы. Моя мама.
Боз отвернулся к шелушащейся стене, где розовое ПОСЛЕ перемигнуло в помпезное ДО, а Иисус, сжимая правой рукой кровоточащий орган, прощал миру желтокирпичные стены, тянущиеся сколько хватает глаз.
– А что ей на дом задают, ни в жизнь не поверишь. Я говорила Лотти, это просто преступление, давно надо было пожаловаться. Сколько ей? Одиннадцать. Будь это Крошка, будь это ты, я б и слова не сказала, но у нее же здоровье в мамочку, соплей перешибешь. А какие их заставляют делать упражнения, для ребенка это просто неприлично. Я не против секса, я всегда разрешала вам с Милли делать все что хочется. Я смотрела сквозь пальцы. Но это должно быть личное дело двоих, и всё. А сейчас чего только не насмотришься, в смысле, прямо на улице. Даже в парадную не заходят. Так что я попыталась втолковать Лотти что к чему, я не нервничала, я не повышала голоса. Сама-то Лотти даже не хочет, это на нее в школе давят. И как часто они будут видеться? По выходным. Плюс месяц летом. Это все Крошка. Я Крошке так и сказала, если хочешь быть балериной, так иди и учись на балерину, а Ампаро не трожь. Пришел какой-то деятель школьный, весь из себя обходительный, ну Лотти бумаги и подмахнула, хоть плачь. Понятное дело, все было подстроено. Специально дождались, пока я уйду. Ребенок твой, сказала я ей, а я не желаю иметь с этим безобразием ничего общего. Если хочешь для нее этого, если считаешь, что такого будущего она и заслуживает. Послушал бы ты, что она приносит домой. В одиннадцать-то лет! Это все Крошка – в кино, понимаете ли, водит ее, в парк... Конечно-конечно, все то же самое можно и по телевизору увидеть, на этом Пятом канале, не знаю, почему б им не... Ладно, наверно, это не мое дело. Всем до лампочки, что человек думает, в моем-то возрасте. Сама пусть катится в свою Лоуэнскую школу; пусть не думает только, что это разобьет мне сердце.
Для иллюстрации она замесила слева платье: ее сердце.
– Да и жилплощади немного освободить было бы самое то; не подумай только, что на тесноту жалуюсь. Миссис Миллер сказала, что мы могли бы подать на квартиру и побольше, впятером-то, а с тобой, так и вшестером, но если б я согласилась и мы переехали бы, а потом Ампаро усвищет в эту свою школу, пришлось бы возвращаться, потому что там требуется минимум пять человек. К тому же, перебираться тогда пришлось бы не куда-нибудь, в Куинс. Конечно, если бы Лотти родила еще одного... да нет, здоровье не позволяет, не говоря уж психически. Крошка? И говорить не приходится. К тому же если переедем, а потом придется возвращаться, не факт, что повезет заполучить обратно нашу же квартиру. Не спорю, тут многое оставляет желать лучшего, и все же. Попробуй после четырех воду из крана извлечь – что сухую титьку сосать.
Хриплый смех, очередная сигарета. Утратив нить размышлений, она угодила в лабиринт, где немедля и заплутала: глаза ее заметались по комнате, раскатились гладкими бисеринками по углам.
Монолога Боз не слушал, но ощутил, как всколыхнулась паника, заполняя внезапную восхитительную тишину. Пока жил с Милли, он позабыл этот аспект бытия, беспричинный неизлечимый ужас. Не только у его матери; у всех, кто живет до 34-й.
Миссис Хансон чавкающе отхлебнула коффе. Звук (родной звук, “собственного” производства) ее успокоил, и она снова принялась говорить, производить свои звуки. Паника утихла. Боз прикрыл глаза.
– Эта миссис Миллер, конечно, хочет как лучше, только не сечет ничего. Как, по-твоему, что она тут предложила, а, как, по-твоему? Зайти в эту богадельню на Двенадцатой стрит! Сказала, это может вдохновить. Не меня – их! Мол, если увидят кого-то в моем возрасте и с моей энергией, и глава семьи... В моем возрасте! Можно подумать, меня пальцем тронь, и я рассыплюсь, как эти, ну как их... Я родилась в тысяча девятьсот шестьдесят седьмом, когда первые люди летали на Луну. Тысяча – девятьсот – шестьдесят – седьмой. Мне еще и шестидесяти нет, а если б и было, что, это незаконно? Нет, ты послушай: пока я в состоянии взбираться по нашим ступенькам, могут обо мне не беспокоиться. Вот с лифтами – это просто преступление. Не помню уж, когда... Нет, секундочку, помню. Тебе было восемь, и только мы заходили в кабину, ты тут же в рев. Правда, ты почти всегда ревел. Это я тебя испортила, а сестричке уже было с кого брать пример. Помнится, как-то прихожу я домой, а ты в Лоттином платье, с помадой и все такое прочее; подумать только, она тебе помогала. И я пресекла, на корню! Я б еще поняла, если б это была Крошка. Она сама такая. Я всегда говорила миссис Хольт, когда та еще была жива, у нее были такие старомодные представления, у миссис Хольт, так я ей всегда говорила, что пока Крошка получает что ей надо, это не ее дело и не мое. Да и в любом случае, что ни говори, а Крошка всегда была ни кожи, ни рожи, не то что Лотти – та была просто красавица. Еще в школе. По полдня у зеркала торчала, и язык не поворачивался ее упрекнуть. Как кинозвезда.
Она понизила голос, будто собиралась поведать секрет защитного цвета пленке обезвоженного растительного масла на своем коффе.
– А потом пойти и... Глазам своим не могла поверить, когда увидела его. Разве это предрассудок – хотеть для своих детей лучшей доли? Тогда я с предрассудками. Красивый парнишка, спорить не буду, и даже, наверно, по-своему сообразительный. Он писал ей стихи. По-испански, чтобы я ничего не могла понять. Я сказала ей: Лотти, это твоя жизнь, иди делай что хочешь, только не говори потом, что это все мои предрассудки. Таких слов мои дети от меня никогда не слышали и не услышат. В институтах мы, может, и не учились, но умеем отличать... хорошее от плохого. На свадьбу она то голубое платье надела, а я ни слова не сказала, какое оно короткое. Так красиво. До сих пор слезы на глаза наворачиваются. – Она сделала паузу. Потом, с превеликим тщанием выделяя каждое слово, будто бы это единственное неопровержимое заключение, которого от нее безжалостно требуют столь многочисленные обстоятельства: – Он всегда был очень вежливый.
Следующая долгая пауза.
– Боз, ты меня не слушаешь.
– Слушаю, слушаю. Ты сказала, он всегда был очень вежливый.
– Кто?
Боз мысленно перелистал семейный альбом в поисках кого-нибудь, кто мог быть вежлив с мамой.
– Шурин?
– Именно, – кивнула миссис Хансон. – Хуан. А еще она сказала, почему бы мне не попробовать религию. – Она покачала головой, изображая изумление: как только такое позволяют.
– Она? Кто?
Сухие губы разочарованно поджались. Логический скачок был запланирован, маленькая ловушка, но Боз проскочил. Она четко знала, что он не слушает, только доказать не могла.
– Миссис Миллер. Она сказала, это может быть для меня полезно. Я сказала, хватит на семью и одного съехавшего на религии, да и вообще, какая это, к черту, религия. В смысле, я тоже ничего не имею против палочки-другой оралина, но религия-то должна идти от сердца. – Снова она смяла лиловые, оранжевые и золотистые языки шерстяного пламени на корсаже. Где-то там в глубине оно наполнилось кровью и впрыснуло ту в артерии: ее сердце.
– А ты все так же? – спросила она.
– Насчет религии? Нет, это прошло, еще до того, как мы поженились. Милли тоже говорит, что только через ее труп. Все одна химия.
– Попробуй скажи это своей сестре.
– Ну, для Крошки в этом некий опыт, полный внутреннего смысла. Про химию она все понимает. Просто ей до этого никакого дела нет, лишь бы работало.
Боз давным-давно зарекся вставать на чью бы то ни было сторону в любых семейных разборках. Один раз в жизни ему уже пришлось вырываться из этих силков, и крепость их он знал прекрасно.
Вернулся с почтой Микки, положил на телевизор и исчез за дверью прежде, чем бабушка успеет придумать для него новые поручения.
Один конверт.
– Это мне? – поинтересовалась миссис Хансон. Боз не шевельнулся. Глубоко, с присвистом вздохнув, та поднялась из кресла.
– Это для Лотти, – объявила она, распечатывая конверт. – Из Школы Александра Лоуэна. Куда хочет пойти Ампаро.
– Что пишут?
– Что они ее берут. Годовая стипендия – шесть тысяч долларов.
– Бог ты мой. Здорово.
Миссис Хансон уселась на диван, поперек бозовых лодыжек, и разрыдалась. Рыдала она минут пять, если не больше. Потом на кухне сработал таймер. “Пока Земля еще вертится”. За долгие годы она не пропустила ни одной серии, и Боз тоже. Она перестала плакать. Они посмотрели сериал.
Придавленный к дивану материнским весом, в тепле, Боз ощутил, что ему хорошо. Он мог бы съежиться до размеров почтовой марки, жемчужины, фасолинки, крохотулечки, бездумной и радостной, не существующей, напрочь затерянной в недрах минсвязи.
3
Крошка врубалась во Всевышнего, и Всевышний (она была уверена) врубался в Крошку: в нее, здесь, на крыше дома 334; в Него, там, в красно-желто-коричневом закатном смоге, в дивной отраве джерсийского воздуха, повсюду. Или, может, это не Всевышний, но что-нибудь примерно из той же оперы. Крошка не была уверена.
Свесив ноги за поребрик, Боз разглядывал двойной муаровый узор на ее коже и сорочке. Спиральные узоры на ткани смещались против часовой стрелки, нанесенные трафаретом на кожу – по стрелке. Мартовский ветер трепал материю, и Крошка покачивалась, и спирали вращались, зеленые с золотом вихри, лирические иллюзии.
На какой-то из соседних крыш тявкнула нелегальная собака. Тявк, тявк, тявк; я тебя люблю, люблю, люблю.
Обычно Боз старался удержаться на поверхности чего-нибудь как раз эдакого приятного, однако нынешним вечером был сослан в глубины своего “я” – переопределить проблему и подойти к той реалистично. В основном (решил он), все беды от его характера. Он слаб. Он позволил Милли во всем брать верх, пока та не позабыла, что и у Боза могут быть свои законные запросы. Даже Боз позабыл. Отношения их страдали односторонностью. Он ощутил, что исчезает, тает в воздухе, что его засасывает в зеленый с золотом водоворот. Дерьмо, правда, не тонет. Колеса занесли его совершенно не туда, с точностью до наоборот, а Крошка, в своей стране Св. Терезы, не могла ни помочь, ни утешить.
Красно-желто-коричневое померкло до темно-розовато-лилового, а потом наступил вечер. Всевышний укрыл завесой славу Свою, и Крошка спустилась на землю.
– Бедный Боз, – проговорила она.
– Бедный Боз, – согласился он.
– С другой стороны, ты удрал от всего этого. – Небрежным взмахом руки она стерла вид с крыши Ист-виллидж и все уродства. Второй, более нетерпеливый мах, словно б она обнаружила, что все безобразие вместе взятое прилипло к ее руке. Собственно, оно и стало ее рукой, ее плечом, всем нелепым тугоподвижным телом, которого она умудрилась на три часа пятнадцать минут избегнуть.
– И бедная Крошка.
– Крошка тоже бедная, – согласился он.
– Потому что мне никуда не деться.
Она пожала остренькими плечиками. Речь шла не о доме, а о собственном теле, только слишком хлопотно было бы втолковывать это цветущему Нарциссу. Боз раздражал ее зацикленностью на одних собственных невзгодах, на собственных внутренних конфликтах. У нее тоже есть свои неудовлетворенности, которые она хотела бы обсудить, сотни.
– Боз, твоя проблема яйца выеденного не стоит. Присмотрись повнимательней. Дело в том, что в глубине души ты республиканец.
– Ну, Крошка, хватит!
– Честное слово. Когда вы сошлись с Милли, Лотти и я просто не могли поверить. Для нас это всегда было ясно как божий день.
– Смазливая рожица еще не значит...
– Боз, ну что ты из себя строишь? Ты прекрасно знаешь, это тут, так или иначе, совершенно ни при чем. И я вовсе не хочу сказать, что ты должен, по моему примеру, голосовать за республиканцев. Но признаки-то налицо. Чуть-чуть психоанализа – и ты поймешь, сколько всего в себе подавляешь.
Он вспыхнул как порох. Одно дело, когда тебя обзывают республиканцем, но подавленным – этого он не позволит никому.
– Хрена лысого, сестричка! Если хочешь знать мою партию, пожалуйста. Когда мне было тринадцать, я подглядывал, как ты раздеваешься, и дрочил – и, поверь мне, для этого надо быть демократом до мозга костей!
– Бр-р! – передернуло ее.
Это было действительно “бр-р!”, и к тому же неправда, не менее чем “бр-р!”. О Лотти он часто фантазировал, о Крошке же – никогда; коротенькое хрупкое тельце вызывало у него лишь отвращение. Она была все равно что готический собор в миниатюре, ощетиненный листообразными орнаментами и шпилями, облетевшая рощица; ему же хотелось славных солнечных и цветущих прогалин. Она была гравюра Дюрера; он – пейзаж Доменичино. Перепихнуться с Крошкой? Да он скорее республиканцем станет, хоть бы даже она и в натуре его сестра.
– Не то чтоб я против республиканства, – дипломатично добавил он. – Я не пуританин. Но секс с парнями мне просто не нравится.
– Просто ты не пробовал, – уязвленно отпарировала она.
– Пробовал, пробовал. Миллион раз.
– Тогда почему ваш брак разваливается?
Закапали слезы. Последнее время он только и делал, что источал влагу, словно кондиционер. Крошка, искушенная в сочувствии, тут же расплакалась за компанию, обвив своей жилистой, тонкой, как проволока, ручкой его изысканной формы плечи.
Хлюпнув, он вскинул голову. Каштановый каскад, широкая храбрая улыбка.
– На сборище к Януарии пойдешь?
– Только без меня; не сегодня. У меня религиозный подъем, и вообще пик святости или около того. Может, как-нибудь потом.
– Ну, Крошка...
– На полном серьезе. – Она охватила себя руками, выставила подбородок, ожидая, что он станет вымаливать. Издалека снова донеслись собачьи звуки.
– Давным-давно, в детстве, – мечтательно начал Боз, – когда мы только-только переехали...
Но он видел, что она не слушает.
Совсем недавно собак окончательно поставили вне закона, и собаковладельцам приходилось изощряться почище Анны Франк, дабы уберечь своих питомцев от городского гестапо. На улицу их теперь не повыводишь, так что крыша дома 334, которую Комиссия по вопросам озеленения объявила игровой площадкой (дабы придать атмосферу игровой площадки, по периметру натянули колючую проволоку), была по колено в собачьем дерьме. Между детьми и собаками развернулась целая война за право на крышу. Детишки выслеживали собак, выпущенных прогуляться – как правило, ночью, – и сбрасывали с крыши. Тяжелее всего было с немецкими овчарками. Как-то на глазах у Боза овчарка прихватила с собой в полет одного из скольки-то-юродных братьев Милли.
Чего только не бывает и кажется по ходу дела до дури значимым, и все равно забывается, сперва одно, потом другое. Он ощутил изящную, управляемую грусть – словно бы, посиди он тут еще и немного поработай над ней, можно было бы написать тонкий зрелый философский опус.
– Ладно, я отчаливаю. Хорошо?
– Приятно провести время, – пожелала Крошка.
Он коснулся губами мочки ее уха, но это не был поцелуй, даже братский. Скорее, знак отделяющего их расстояния, подобно знакам на обочине шоссе, говорящим, сколько в милях до Нью-Йорк-сити.
Вечеринка выдалась тихая, без особых безумств, но Боз приятно провел время хотя бы даже в качестве мебели – сидел на скамейке и разглядывал коленки. Потом подошел Вилликен, фотограф из 334-го, и принялся толковать о нюансизме (Вилликен был нюансистом со времен воистину незапамятных), что, мол, грядет ренессанс нюансизма, и давно пора. Выглядел он гораздо старше, чем Боз его помнил, – весь какой-то усохший, кожа да кости и на все свои трогательные сорок три.
– Самый лучший возраст, сорок три, – повторил Вилликен, до полного удовлетворения разделавшись с историей искусства.
– Лучше, чем двадцать один? – (Возраст Боза, понятное дело.) Вилликен решил, что это шутка, и кашлянул. (Вилликен курил табак.) Боз отвернулся и поймал взгляд какого-то рыжебородого незнакомца. В левом ухе того поблескивала маленькая золотая сережка.
– Вдвое лучше, – ответил Вилликен, – и еще чуть-чуть. – Поскольку это тоже была шутка, он снова кашлянул.
Из всех собравшихся незнакомец (рыжая борода, золотая сережка) был самый красивый, после Боза. Встав со скамейки, Боз легонько хлопнул пожилого фотографа по морщинистым, сложенным на коленях ладоням.
– А тебе сколько? – спросил он рыжую бороду с золотой сережкой.
– Шесть футов два дюйма. А ты?
– Я разносторонен, и весьма. Ты где живешь?
– Семидесятые восточные. А ты?
– В эвакуации. – Боз принял позу: Себастьян (Гвидо), раскрывающийся, как цветок, принять стрелы людского восхищения. О, Боз мог зачаровать хоть штукатурку, до осыпания со стен. – Ты знакомый Януарии?
– Знакомый знакомого, только тот знакомый не пришел. А ты?
– Что-то в том же духе.
Денни (его звали Денни) загреб горсть каштановых волос.
– Мне нравятся твои колени, – сообщил Боз.
– Не слишком лохматые?
– Нет, мне нравятся лохматые колени.
Когда они уходили, Януария была в ванной. Они крикнули “Пока!” через бумажную перегородку. Всю дорогу домой – спускаясь по лестнице, на улице, в метро, в лифте у Денни в парадной – они целовались и лапались, и хоть психологически это возбуждало Боза, у него не вставало.
Последнее время у него ни на что не стояло.
Пока Денни за ширмой разводил и кипятил на плитке сухое молоко, Боз – один во всей двуспальной кровати – разглядывал клетку с хомяками. Хомяки сношались – нервно, по-хомячьи суетливо, – и хомячиха приговаривала что-то вроде: “Ш-шланг, ш-шланг, ш-шланг”. Вся природа укоряла Боза.
– Подсластить? – спросил Дэнни, возникая с чашками.
– Нет, спасибо. Только зря время у тебя отнимаю.
– Кто сказал, что зря? Может, через полчасика... – Из бороды выделились усы: улыбка.
Боз удрученно, с грустью пригладил лонную поросль и встряхнул аутично поникший член.
– Не, сегодня мы в нерабочем состоянии.
– Может, помашемся? Парочка-тройка раундов? Я знавал парней, которые...
– Не поможет, – мотнул головой Боз.
– Тогда сиди и пей коффе. Честное слово, на постели свет клином не сошелся. Есть куча всего другого.
– Ш-шланг! Ш-шланг, ш-шланг, – приговаривали хомяки.
– Да наверно уж.
– Точно-точно, – настаивал Денни. – А ты как, всегда импотент? – Вот оно произнесено, роковое слово.
– Упаси Господи! – (Ужас-то какой!)
– Ну так и что? Один неудачный вечер еще ничего не значит. У меня так частенько бывает – при том что это моя работа. Я демонстрирую гигиенические средства.
– Ты?!
– Почему бы и нет? Днем демократ, в свободное время республиканец. А ты, кстати, кем зарегистрирован?
– Какая разница, – пожал плечами Боз, – если все равно не голосуешь.
– Да ладно, хватит себя жалеть.
– Вообще-то демократ, но до того, как женился, был независимый. Потому сегодня у меня и в мыслях не было, когда ехали к тебе, что... в смысле, Денни, ты такой красивый!
Денни зарделся в знак согласия.
– Да ладно тебе. Выкладывай лучше, чего там не так в твоей семейной жизни.
– Тебе это не интересно, – произнес Боз, а потом рассказал всю историю Боза и Милли: как сначала у них были превосходные отношения, как затем отношения начали портиться и как он не понимает, почему.
– У специалиста не консультировались? – спросил Денни.
– А толку-то что?
Денни выдавил самую настоящую сочувственную слезу и приподнял Бозову голову за подбородок, чтобы тот не преминул заметить.
Свесив ноги за поребрик, Боз разглядывал двойной муаровый узор на ее коже и сорочке. Спиральные узоры на ткани смещались против часовой стрелки, нанесенные трафаретом на кожу – по стрелке. Мартовский ветер трепал материю, и Крошка покачивалась, и спирали вращались, зеленые с золотом вихри, лирические иллюзии.
На какой-то из соседних крыш тявкнула нелегальная собака. Тявк, тявк, тявк; я тебя люблю, люблю, люблю.
Обычно Боз старался удержаться на поверхности чего-нибудь как раз эдакого приятного, однако нынешним вечером был сослан в глубины своего “я” – переопределить проблему и подойти к той реалистично. В основном (решил он), все беды от его характера. Он слаб. Он позволил Милли во всем брать верх, пока та не позабыла, что и у Боза могут быть свои законные запросы. Даже Боз позабыл. Отношения их страдали односторонностью. Он ощутил, что исчезает, тает в воздухе, что его засасывает в зеленый с золотом водоворот. Дерьмо, правда, не тонет. Колеса занесли его совершенно не туда, с точностью до наоборот, а Крошка, в своей стране Св. Терезы, не могла ни помочь, ни утешить.
Красно-желто-коричневое померкло до темно-розовато-лилового, а потом наступил вечер. Всевышний укрыл завесой славу Свою, и Крошка спустилась на землю.
– Бедный Боз, – проговорила она.
– Бедный Боз, – согласился он.
– С другой стороны, ты удрал от всего этого. – Небрежным взмахом руки она стерла вид с крыши Ист-виллидж и все уродства. Второй, более нетерпеливый мах, словно б она обнаружила, что все безобразие вместе взятое прилипло к ее руке. Собственно, оно и стало ее рукой, ее плечом, всем нелепым тугоподвижным телом, которого она умудрилась на три часа пятнадцать минут избегнуть.
– И бедная Крошка.
– Крошка тоже бедная, – согласился он.
– Потому что мне никуда не деться.
Она пожала остренькими плечиками. Речь шла не о доме, а о собственном теле, только слишком хлопотно было бы втолковывать это цветущему Нарциссу. Боз раздражал ее зацикленностью на одних собственных невзгодах, на собственных внутренних конфликтах. У нее тоже есть свои неудовлетворенности, которые она хотела бы обсудить, сотни.
– Боз, твоя проблема яйца выеденного не стоит. Присмотрись повнимательней. Дело в том, что в глубине души ты республиканец.
– Ну, Крошка, хватит!
– Честное слово. Когда вы сошлись с Милли, Лотти и я просто не могли поверить. Для нас это всегда было ясно как божий день.
– Смазливая рожица еще не значит...
– Боз, ну что ты из себя строишь? Ты прекрасно знаешь, это тут, так или иначе, совершенно ни при чем. И я вовсе не хочу сказать, что ты должен, по моему примеру, голосовать за республиканцев. Но признаки-то налицо. Чуть-чуть психоанализа – и ты поймешь, сколько всего в себе подавляешь.
Он вспыхнул как порох. Одно дело, когда тебя обзывают республиканцем, но подавленным – этого он не позволит никому.
– Хрена лысого, сестричка! Если хочешь знать мою партию, пожалуйста. Когда мне было тринадцать, я подглядывал, как ты раздеваешься, и дрочил – и, поверь мне, для этого надо быть демократом до мозга костей!
– Бр-р! – передернуло ее.
Это было действительно “бр-р!”, и к тому же неправда, не менее чем “бр-р!”. О Лотти он часто фантазировал, о Крошке же – никогда; коротенькое хрупкое тельце вызывало у него лишь отвращение. Она была все равно что готический собор в миниатюре, ощетиненный листообразными орнаментами и шпилями, облетевшая рощица; ему же хотелось славных солнечных и цветущих прогалин. Она была гравюра Дюрера; он – пейзаж Доменичино. Перепихнуться с Крошкой? Да он скорее республиканцем станет, хоть бы даже она и в натуре его сестра.
– Не то чтоб я против республиканства, – дипломатично добавил он. – Я не пуританин. Но секс с парнями мне просто не нравится.
– Просто ты не пробовал, – уязвленно отпарировала она.
– Пробовал, пробовал. Миллион раз.
– Тогда почему ваш брак разваливается?
Закапали слезы. Последнее время он только и делал, что источал влагу, словно кондиционер. Крошка, искушенная в сочувствии, тут же расплакалась за компанию, обвив своей жилистой, тонкой, как проволока, ручкой его изысканной формы плечи.
Хлюпнув, он вскинул голову. Каштановый каскад, широкая храбрая улыбка.
– На сборище к Януарии пойдешь?
– Только без меня; не сегодня. У меня религиозный подъем, и вообще пик святости или около того. Может, как-нибудь потом.
– Ну, Крошка...
– На полном серьезе. – Она охватила себя руками, выставила подбородок, ожидая, что он станет вымаливать. Издалека снова донеслись собачьи звуки.
– Давным-давно, в детстве, – мечтательно начал Боз, – когда мы только-только переехали...
Но он видел, что она не слушает.
Совсем недавно собак окончательно поставили вне закона, и собаковладельцам приходилось изощряться почище Анны Франк, дабы уберечь своих питомцев от городского гестапо. На улицу их теперь не повыводишь, так что крыша дома 334, которую Комиссия по вопросам озеленения объявила игровой площадкой (дабы придать атмосферу игровой площадки, по периметру натянули колючую проволоку), была по колено в собачьем дерьме. Между детьми и собаками развернулась целая война за право на крышу. Детишки выслеживали собак, выпущенных прогуляться – как правило, ночью, – и сбрасывали с крыши. Тяжелее всего было с немецкими овчарками. Как-то на глазах у Боза овчарка прихватила с собой в полет одного из скольки-то-юродных братьев Милли.
Чего только не бывает и кажется по ходу дела до дури значимым, и все равно забывается, сперва одно, потом другое. Он ощутил изящную, управляемую грусть – словно бы, посиди он тут еще и немного поработай над ней, можно было бы написать тонкий зрелый философский опус.
– Ладно, я отчаливаю. Хорошо?
– Приятно провести время, – пожелала Крошка.
Он коснулся губами мочки ее уха, но это не был поцелуй, даже братский. Скорее, знак отделяющего их расстояния, подобно знакам на обочине шоссе, говорящим, сколько в милях до Нью-Йорк-сити.
Вечеринка выдалась тихая, без особых безумств, но Боз приятно провел время хотя бы даже в качестве мебели – сидел на скамейке и разглядывал коленки. Потом подошел Вилликен, фотограф из 334-го, и принялся толковать о нюансизме (Вилликен был нюансистом со времен воистину незапамятных), что, мол, грядет ренессанс нюансизма, и давно пора. Выглядел он гораздо старше, чем Боз его помнил, – весь какой-то усохший, кожа да кости и на все свои трогательные сорок три.
– Самый лучший возраст, сорок три, – повторил Вилликен, до полного удовлетворения разделавшись с историей искусства.
– Лучше, чем двадцать один? – (Возраст Боза, понятное дело.) Вилликен решил, что это шутка, и кашлянул. (Вилликен курил табак.) Боз отвернулся и поймал взгляд какого-то рыжебородого незнакомца. В левом ухе того поблескивала маленькая золотая сережка.
– Вдвое лучше, – ответил Вилликен, – и еще чуть-чуть. – Поскольку это тоже была шутка, он снова кашлянул.
Из всех собравшихся незнакомец (рыжая борода, золотая сережка) был самый красивый, после Боза. Встав со скамейки, Боз легонько хлопнул пожилого фотографа по морщинистым, сложенным на коленях ладоням.
– А тебе сколько? – спросил он рыжую бороду с золотой сережкой.
– Шесть футов два дюйма. А ты?
– Я разносторонен, и весьма. Ты где живешь?
– Семидесятые восточные. А ты?
– В эвакуации. – Боз принял позу: Себастьян (Гвидо), раскрывающийся, как цветок, принять стрелы людского восхищения. О, Боз мог зачаровать хоть штукатурку, до осыпания со стен. – Ты знакомый Януарии?
– Знакомый знакомого, только тот знакомый не пришел. А ты?
– Что-то в том же духе.
Денни (его звали Денни) загреб горсть каштановых волос.
– Мне нравятся твои колени, – сообщил Боз.
– Не слишком лохматые?
– Нет, мне нравятся лохматые колени.
Когда они уходили, Януария была в ванной. Они крикнули “Пока!” через бумажную перегородку. Всю дорогу домой – спускаясь по лестнице, на улице, в метро, в лифте у Денни в парадной – они целовались и лапались, и хоть психологически это возбуждало Боза, у него не вставало.
Последнее время у него ни на что не стояло.
Пока Денни за ширмой разводил и кипятил на плитке сухое молоко, Боз – один во всей двуспальной кровати – разглядывал клетку с хомяками. Хомяки сношались – нервно, по-хомячьи суетливо, – и хомячиха приговаривала что-то вроде: “Ш-шланг, ш-шланг, ш-шланг”. Вся природа укоряла Боза.
– Подсластить? – спросил Дэнни, возникая с чашками.
– Нет, спасибо. Только зря время у тебя отнимаю.
– Кто сказал, что зря? Может, через полчасика... – Из бороды выделились усы: улыбка.
Боз удрученно, с грустью пригладил лонную поросль и встряхнул аутично поникший член.
– Не, сегодня мы в нерабочем состоянии.
– Может, помашемся? Парочка-тройка раундов? Я знавал парней, которые...
– Не поможет, – мотнул головой Боз.
– Тогда сиди и пей коффе. Честное слово, на постели свет клином не сошелся. Есть куча всего другого.
– Ш-шланг! Ш-шланг, ш-шланг, – приговаривали хомяки.
– Да наверно уж.
– Точно-точно, – настаивал Денни. – А ты как, всегда импотент? – Вот оно произнесено, роковое слово.
– Упаси Господи! – (Ужас-то какой!)
– Ну так и что? Один неудачный вечер еще ничего не значит. У меня так частенько бывает – при том что это моя работа. Я демонстрирую гигиенические средства.
– Ты?!
– Почему бы и нет? Днем демократ, в свободное время республиканец. А ты, кстати, кем зарегистрирован?
– Какая разница, – пожал плечами Боз, – если все равно не голосуешь.
– Да ладно, хватит себя жалеть.
– Вообще-то демократ, но до того, как женился, был независимый. Потому сегодня у меня и в мыслях не было, когда ехали к тебе, что... в смысле, Денни, ты такой красивый!
Денни зарделся в знак согласия.
– Да ладно тебе. Выкладывай лучше, чего там не так в твоей семейной жизни.
– Тебе это не интересно, – произнес Боз, а потом рассказал всю историю Боза и Милли: как сначала у них были превосходные отношения, как затем отношения начали портиться и как он не понимает, почему.
– У специалиста не консультировались? – спросил Денни.
– А толку-то что?
Денни выдавил самую настоящую сочувственную слезу и приподнял Бозову голову за подбородок, чтобы тот не преминул заметить.