Страница:
– Более того, только птушта вам дают разъезжать на этом мелком – гля тока на этот говна кусок, да я мопеды видал, которые этот твой ‘сос опустят, это что вообще, их кто делает, «Фишер-Прайс»? «Маттел»? этта Мацацыкл Барби или что еще? – У некоторых эдакая сварливость могла б указывать на мягкотелую жилку в ярд толщиной, но не у Блица, самочинного мстителя за гражданские неправды, который квитается за все своей смертоносной и крупнокалиберной пастью.
Многие в стукаческом сообществе одобряли, ибо самих давно уж не устраивал прежний образ осведомителя с его хорьковой вороватостью.
– Чего нам таиться, будто стыдимся того, чем занимаемся? – вопрошал Блиц. – Все доносят. У нас тут Инфо-Революция. Кредитку сунешь куда-нить – и уже Дяде сообщаешь больше, чем намеревалась. Не важно, много или мало, – ему все сгодится.
Френези его поливов не прерывала. Все ее детство и отрочество и без того полнились телефонными прослушками, машинами через дорогу, обзывательствами и школьными драками. Не вполне детка в красных пеленках, в пятидесятых она все ж росла скорее на закраинах политической борьбы в Голливуде, но первым правилом все равно было не распускать язык больше ни о ком, а особенно – об их приверженностях. Мать ее тогда рецензировала сценарии, а отец, Хаб Вратс, работал бригадиром осветителей, вечно под сновидческими коловращеньями черного списка, серого списка, тайн сохраненных и выданных, взрослые ведут себя хуже испорченнейших деток, детки – так, будто в курсе, что происходит. Как домашней секретарше, Френези пришлось научиться не путаться в целом списке липовых имен, и кто каким с кем пользуется. Чем бы оно ни было, она этого терпеть не могла и боялась, один комплект взрослых осатанело против другого, слова и названия, которых она не понимала, хоть и знала, когда Саша оказывалась между работами или когда Хаба увольняли с картины, и парочка эта много поглядывала друг на друга, но разговаривала совсем чуть, – в такое время неплохо, сообразила Френези, не мешаться под ногами.
Френези-младенец появилась вскоре после окончания Второй мировой, имя ее славило пластинку Арти Шо, крутившуюся во всех музыкальных автоматах и по всем волнам эфира в последние дни войны, когда Хаб и Саша влюблялись друг в друга. У Френези было свое представление, как они познакомились, забранные наверх волосы отчасти выбились из прически, бескозырка лихим углом над бровью, жарит джиттербаг, затолпленный бескрайний танцпол, пальмы, закаты, в Заливе боевые корабли, в воздухе дым, все курят, жуют резинку, пьют кофе, некоторые – всё это сразу. Общее осознание, как это воображала Френези, чьи бы глаза ни встретились, что все молоды и живы в опасные времена, и эту ночь проведут вместе.
– Ох, Френези, – вздыхала ее мать, ознакомившись с этой костюмной драмой, – сама там была б, чирикала б иначе. Попробуй иногда побыть такой женщиной, да еще и политической, посреди мировой войны. Особенно когда вокруг полно распаленных господ. Я была исключительно попутавшая плюшка.
По старой 101-й она приехала из секвойных чащ в Город, юная красотка с теми же синими глазами и ногами, которым восхищенно свистели вслед, что унаследует и дочь, сама по себе осталась рано, ибо дома слишком много лишних ртов. Отец ее, Джесс Траверз, пытаясь организовать лесорубов в Винляндии, Гумбольдте и Дель-Норте, пострадал в несчастном случае, устроенном неким Крокером, он же «Вершок», Горшкингом для Ассоциации нанимателей, на глазах у такой толпы людей, что наверняка дошло, на местном матче, где он играл центральным принимающим. Дерево, из лесонасаждения старых секвой сразу за оградой поля, срезали заблаговременно почти полностью. Никто на трибунах не слышал скрежета пилы, вышибаемых клиньев… никто не поверил, когда начали сознавать, медленному скрипучему отторженью его от живых вокруг, когда ствол начал спуск. Наконец обретенные голоса достигли Джесса как раз вовремя, чтоб он успел вынырнуть из-под удара, спасти себе жизнь, но не подвижность, ибо секвойя рухнула ему на ноги, раздавив их, вогнав его наполовину в землю. Затем были откупные Ассоциации – наличка в магазинном пакете, оставленные в машине, – небольшая пенсия, несколько страховочных чеков, но все равно не хватит растить троих детей. У них там местный адвокат по проклятым, верняк не Джордж Вандевир, занимался этим делом, но недостаточно прилежно и к Горшкингу даже близко не подобрался, чтоб возымело какое-то значение.
Мать Саши Юла была из Бекеров, из округа Бобровая Голова, Монтана, ее качали на коленках друзья семьи, известные тем, что стреляли в штрейкбрехеров, а также лично сбрасывали их, титулуемых «инспекторами», в шахты, до того глубокие, что можно сказать, добирались они до самой Преисподней. Встреча с Джессом случилась по воле слепого рока, ей в тот вечер и в городе-то быть не полагалось, случайно столкнулась с подружками, и те уговорили сходить в клуб ПРМ[38] в Винляндии, где у них парни знакомые, и как только Юла вошла – вот он, а вскоре она выяснила, что не только он, но и подлинная она сама.
– Джесс меня познакомил с моей совестью, – любила говорить она в следующие годы. – Стал привратником всей моей жизни. – Шатуны, над которыми глумились хозяева недвижимости в Винляндии, и даже кое-кто из арендаторов, дескать, Пускай-Работают-Межеумки, не знамениты были тягой к гнездостроению, да и брачный материал из них никакой, но Юла Бекер, познакомившись с собой, обнаружила то, чего поистине хотела: дорогу, его путь, жизнь перекати-поля, его опасную кабалу у идеи, мечты об Одном Большом Союзе, о том, что Джо Хилл называл «содружеством труда грядущих лет». Вскоре она была уже с ним на угрюмых лесоповалах, в городках меж вырубленных склонов, выступала на распутьях бездорожья, уставленного некрашеными хибарами в грязи да утыканного обугленными корягами секвой, ни клочка зелени окрест, обращалась к чужим людям «братья по классу», «классовые сестры», шла под арест с потасовок о свободе слова, любила под ольхой на берегу ручья на маевке, привыкала к мысли о «вместе», когда по крайней мере кто-то один в тюрьме в любой год, что ни возьми. Потом она помнила первый раз, когда в нее стреляли, пинкертоны в лагере на Безумной реке, отчетливей родов своего первенца, коим была Саша. Когда Джесс обезножел, она достигла наконец состояния холодной, отточенной ярости, до которого росла, как она теперь осознавала, все эти годы.
– Взяла б котомку да пошла бы с тобой, – сказала она Саше, когда та уезжала, – а в этом городишке нам больше ничего не светит. Тут нам можно только остаться. Только все просикать. Жить, чтобы все помнили – как поглядят на какого Траверза, а то и Бекера, так и вспомнят то самое дерево, и кто это сделал, и зачем. До чертиков лучше статуи в парке.
Саша отбыла в Город, нашла работу, начала слать домой, что могла. Обрела она тут боевитый профсоюзный городок, что еще держался на волнах эйфории после Всеобщей Забастовки 34-го. Она общалась с портовыми грузчиками и крановщиками, которые тогда еще раскатывали шарики от подшипников под копытами полицейских лошадей. Когда же пришла война, она работала в лавках, конторах, на верфях и авиазаводах, вскоре узнала, что делаются попытки организовать сельхозрабочих в долинах Калифорнии, называли их «Марш от моря», и отправилась туда на время помогать, жить на отвалах канав с мексиканскими и филиппинскими иммигрантами и беженцами из пыльной лоханки, стоять ночную стражу от банд «бдительных» и наемных громил «Ассоциированных фермеров», и стреляли в нее далеко не раз, хоть домой пиши. «Это что-то, нет?» – отвечала ей Юла. Подрастая, Френези слышала о тех довоенных временах, о забастовке на консервном заводе в Стоктоне, забастовках из-за вентурской сахарной свеклы, венисского латука, сан-хоакинского хлопка… обо всем противопризывном движении в Беркли, где, как Саша особо ей напоминала, демонстрации проводились задолго до рождения Марио Савио, не просто на плазе Спраула, но и против самого Спраула. Где-то посреди всего Саша еще находила время добиваться освобождения Тома Муни, бороться против позорного антипикетного указа, Предложения Один, и агитировать за Калберта Олсона в 38-м.
– Война все поменяла. Уговор был – никаких забастовок, пока длится. Многие из нас думали, это какой-то отчаянный последний маневр капиталистов, чтоб Нация так мобилизовалась под Вождем, который ничем не лучше Гитлера или Сталина. Но в то же время так много из нас по-честному любили ФДР. Я так растерялась, что даже работу бросила на сколько-то, хоть невероятных мест завались, только из-за того, чтоб хорошенько все обдумать. Представляешь, как меня поддержали.
– А как же другие женщины? – интересовалась Френези.
– Ой, кого б можно назвать боевыми сестрами, уу нет, нет, моя бедная обманутая тыковка, и думать не стоит. Всем недосуг. Шашни крутили, пока мужья за морем, детишек старались держать в узде и свекровей в придачу, работали или развлекались слишком уж прилежно, так что о политике и не поговоришь. Да и на вечернюю школу времени нет, на соучеников там, учителей. Поэтому в итоге, когда возник твой отец, в своем казенном мундире, ни единого лоскута на нем от портного, манжеты на штанинах до того высоко подвернуты, что носки видать, а в них по лишней пачке покурки заткнуто…
– Граммофоны крутятся, от духовых сердце тает, – предполагала Френези, – обожаю! Расскажи еще!
– О, в те ночи дым стоял коромыслом по всем точкам. Повсюду мундиры. Исступление и свары, как в кино с Кларком Гейблом. Бары не закрывались весь день и всю ночь, из каждого парадного тебе ревели трубы и саксофоны, в бальных залах отелей яблоку негде упасть… Энсон Уикс и его оркестр на «Верхушке Марка»… по всему центру, просто половодье мундиров и коротких платьиц. Я жила одними жареными пончиками и кофе без сливок, наконец пришлось пойти опять искать работу.
И вскоре ее удочерил, таким манером, что мог быть сексуально, хоть и никак иначе, невинным, некий оркестрик с постоянным ангажементом в Вырезке. Каждый вечер матросы и солдаты толпами валили танцевать с сан-францисскими девушками, пока в окнах не светлело, под музыку Эдди Энрико и его «Гонконгских хватов».
– Все верно, я была у них певичкой, не фальшивить-то я всегда умела, дома мелких вечно укачивала колыбельными, и они не жаловались, сам-собой, как спела «Знамя в звездах» в финале игр в свой предпоследний год, наша школьная хористка, миссис Кэппи, такая подошла, головой очень медленно качает – «Саша Траверз, Кейт Смит из тебя не выйдет!» – а мне как с гуся вода, я хотела быть Билли Холлидей. Не в смысле хочу, аж все чешется, скорей вот было б мило. И тут откуда ни возьмись этот профессионал, сам Эдди, мне рассказывает, что петь-то я могу… не-а, не в постель он меня так затащить пытался, и без того слишком хлопотно с бывшими женами и гастрольными подружками, когда те вдруг в городе объявляются, итакдалее. Я его мнению поверила, он много лет в больших оркестрах трудился – еще на востоке на конгах играл с Рамоном Ракелло в тот вечер, когда «Ла-Кумпарситу»[39] оборвали известиями с Марса. И наконец, примерно когда Город пустился отплясывать буги-вуги, собственный оркестр собрал. Если он считал, что я могу петь, что ж, значит, могу. Да и кто там вслушиваться станет? Этой публике лишь бы побалдеть.
Выяснилось, что, если только не забывала мыть голову и оставалась в тональности, она просто еще один инструмент, а на ее месте мог оказаться кто угодно, так уж вышло, что именно Саша, и в то утро, цокая высокими каблуками в клуб «Полная луна», вроде туда официантка нужна, о чем она услышала накануне вечером в другой мелкой точке. Такова тогда была у нее жизнь, от одного ночного клуба к другому, только ходила она днем. «Полная луна» не была ничем особенным, но она видала и похуже. Хозяин за барной стойкой чинил какие-то трубы, и вскоре уже Саша передавала ему разводные ключи. Наощупь вполз один «Гонконгский хват», бумажник посеял. Саша заметила – не китаец, но в оркестре ими никто и не был, всеми отсылками к Китаю в те дни кодировались опийные продукты, а личный состав «Хватов» навербовался из армейских оркестров, вроде 298-го, расквартированного в округе, либо шпаков слишком молодых или слишком старых для службы, поэтому наш маленький орк сочетал в себе юношескую бодрую молодцеватость, опыт прожитых лет и тот циничный профессионализм, коим широко известны армейские оркестры.
– Прошу простить, – обратился к Саше искатель бумажника, – вы тут насчет канареечной халтурки?
Насчет чего? призадумалась она, однако сказала:
– Ну да, а я похожа на водопроводчика?
Хозяин вывернул голову из-за своих труб.
– Поете? а чё ж сразу не сказали? – Музыкант, оказавшийся самим Эдди Энрико, сел к пианино, и вот уж Саша с бухты-барахты поет «Я не забуду апрель» в соль-мажоре. Зачем только она ее выбрала? там же сто раз тональность меняется. Но банда эта, должно быть, уже отчаялась искать, кто б им почирикал, потому что Эдди не пытался добиться, чтоб она облажалась, а вместо этого помогал, телеграфировал смены аккордов, мягко вел ее, чтобы вдруг не сбилась с мелодии. Когда кончили – вместе – хозяин одарил ее 0–0.
– А у вас нет ничего, э-э, помодней надеть?
– Чего б не. Это я надеваю, только если официанткой устраиваться хожу. Вы что предпочитаете, золотое ламе или норку без бретелек?
– Ладно, ладно, я просто о мальчиках в форме думаю. – О них же думала и Саша, хотя они с Эдди уже на четыре очень быстрых такта углубились в «Ах те глаза». Она расстегнула пуговку на платье, сняла шляпку, а волосами, как Вероника Лейк, окутала один из ах тех глаз, и снова они перебрались через песню вместе, и не туда у них пошло почти ничего. – У жены спрошу, – сказал хозяин, – может, она чего шикарного найдет.
В «Полной луне» она и пела, пока длилось. Иногда парни и девушки, не танцуя, все прибивались к эстраде, и стояли там, не отпуская друг друга, покачиваясь под музыку. Будто и впрямь слушали. Поначалу она нервничала – ну чего они не танцуют? кто придумал вот это сосредоточенное немое покачиванье? – но затем обнаружила, что помогает ей на слух пробираться по музыке. Последние весну и лето войны, Сан-Франциско реально начал улюлюкать и голосить – через город на Тихий океан передислоцировались войска, а среди них и старшина-электрик третьей статьи Хаббелл Вратс, коего назначили на длиннокорпусный эсминец класса «Самнер», только со стапелей, который тут же вжарил через океан к Окинаве и как раз, в первые же четверть часа боя, попал под раздачу камикадзе, поэтому его пришлось отгонять обратно в Пёрл на ремонт. Когда же корабль снова был готов, война почти закончилась, и Хаб более чем рвался к какой-нибудь романтике в жизни.
– Он меня слушал, – провозглашала Саша, – вот что поразительный факт. Давал мне думать вслух, а так делал первый мужчина в моей жизни. – Немного погодя мысли ее начали вставать на место. Те несправедливости, что видела она в полях и на улицах, так много, слишком уж много раз сходили с рук – она стала рассматривать их непосредственней, не как всемирную историю либо что-то слишком уж теоретическое, а как людей, обычно мужского пола, проживающих на этой планете, частенько от нее рукой подать, а они совершают все эти преступления, крупные и мелкие, один за одним против других живых людей. Может, нам всем необходимо покориться Истории, прикидывала она, а может и нет – но отказаться жрать говно из некоего обозначенного и определенного источника – ну, тут все может совсем иначе обернуться.
– Она думала, я ее слушаю, – нравилось в этот момент вставлять Хабу, – ёкс, да я бы слушал, как она читает собрание сочинений этого – как его? Троцкого! Еще б, только бы с твоей матерью хоть чуть-чуть побыть. Она думала, я какой-то великий политический мыслитель, а у меня в мыслях известно что бывает, у матроса-в-увольнительной.
– Лишь через много лет я сообразила, до чего меня одурачили, – Саша кивая, типа-серьезно. – Жесточайшей правдой в нос сунули. У твоего отца в системе никогда не было ни единой политической ячейки.
Улыбаясь:
– Ты только послушай, а? Ну и женщина!
Не впервые, Френези ловила себя на том, что перескакивает взглядом туда-сюда, словно монтирует воедино обратные планы двух актеров. Ей уже приходилось подвергаться такому, что Хаб называл «обмены мнениями». Заканчивалось тем, что все орали и метали предметы домашнего обихода, как съедобные, так и нет. Она знала, что родителям нравится двигаться назад, в события прошлого, в частности – в пятидесятые, тогда антикоммунистический террор в Голливуде, заговор молчания вплоть до сего дня. Друзья Хаба продавали друзей Саши, и наоборот, и оба лично пострадали от рук одного и того же сукина сына далеко не раз. Саше период черных списков, с его сложными придворными танцами ебущих и ебомых, густой от предательства, разрушительной агрессии, трусости, и лжи, казался всего лишь продолжением кинокартинной промышленности, ибо длился он всегда, только теперь и в политической форме. Все их знакомые сочиняли по своей истории, чтобы каждый выглядел в итоге лучше, а прочие хуже.
– История в этом городке, – бормотала Саша, – не достойней уважения, чем средний киносценарий, а возникает примерно так же – едва у нас появляется одна версия, так всем тут же до нашего голубка есть дело. Подтягиваются стороны, о которых раньше и не слышал, и давай ее переписывать. Тасуют персонажей и поступки, плющат язык, что из самой души, когда просто насовсем не вычеркивают. Нынче же голливудские пятидесятые стали такой чересчур-длинной перепиской во-много-рук – только без звука, само собой, никто не разговаривает. Это немое кино.
На ожесточенность, вероятно, у нее право было, но она выучилась прикрывать ее нарочитым хладнокровным легкомыслием, почерпнутым из фильмов с Бетти Дэйвис, а Френези такого набралась, должно быть, сызмальства, поскольку стоило ей поймать какой-нибудь по Ящику, она зачастую могла выгнуть время в младенческие воспоминания о гигантском расплывчатом существе, что держит ее на вытянутых руках и громыхает репликами вроде: «Так-так! Ты ахх – нутыикулечек, а? А? Да!» Смеясь, в восторге, окутывает ее собой. Нет смысла держать в доме малявку с кислой мордашкой.
Френези впитывала политику все свое детство, но поздней, глядя с родителями по Ящику фильмы подревней, впервые прокладывая связку между дальними образами и ее настоящей жизнью, казалось, она неверно все понимала, слишком много внимания уделяла неразбавленным эмоциям, легким конфликтам, меж тем как все это время разворачивалось нечто иное, некая драма поутонченней, которую Кино никогда не полагало достойной облагораживания. То был шаг в ее политическом образовании. Имен, перечисленных даже в быстро бегущих титрах, не значивших для зрителя помоложе ничего, хватало, чтобы исторгнуть из ее родителей стоны расстройства желудка, рев ярости, фырчки презрения, а в крайних случаях, и переключение канала. «Думаешь, я стану сидеть и смотреть эту штрейкбрехерскую дрянь?» Или: «Хочешь увидеть настоящую горячую декорацию? Смотри когда она дверью хлопнет – видишь? Все трясется? Вот это штрейкбрехерская столярка, каким-то местным подонком выполненная, которого МА[40] науськал, вот что эти штрейкбрехеры делают с качеством производства». Или: «Этот засранец? я уж думал, сдох он. А вишь, упоминается? – подбираясь к самому экрану, нацелившись на оскорбительную строку: – Этот ебала фашистский, – яростно постукивая по стеклу над фамилией, – должен мне два года работы, ты б могла в колледж поступить на то, что этот СП[41] мне всегда будет должен».
По всей улице в обе стороны, припоминала она, во тьме немо мигали голубым экраны. Манило странных громких птиц, не с этого района, некоторые довольствовались тем, что просто сидели на пальмах, помалкивая да поглядывая за крысами, жившими в вайях, другие подлетали к окнам близко, выискивая угол для посадки, под которым можно видеть картинку. Когда включались рекламные паузы, птицы, голосами потусторонней чистоты, пели им в ответ, а иногда и без пауз. Саша на крыльце задерживалась еще надолго после темноты, вязала, просто сидела, разговаривала с Хабом или соседом, ни единого шоссе не слышно, хотя посвист пересмешников в кронах разносился не на один квартал, тонкий, чистый, ребенку прямо посреди него заснуть возможно…
За годы с тех пор, как она отчалила с поверхности повседневной гражданской жизни, Френези превратила в настоятельность, а то и в ритуал, когда б дела ни приводили ее в Л.А., выезжать восточнее Ла-Брии, прямо в те жилые кварталы на плоскости, меж бледных, смазанных коттеджей с крышами, как у шале, и гавкающих собак и газонокосилок, чтобы снова обнаружить то место, и объехать квартал на низкой, как это делало ФБР все ее детство, разыскивая Сашу, но никогда ее не видя, ни единого разу ни во дворе, ни через окно, пока при одном таком визите под навесом не возникла новая машинерия, и трехколесный велик из флуоресцентной пластмассы, и набрызг игрушек на газоне перед, и ей не пришлось идти извлекать выгоду из большего числа услуг, нежели рассчитывала, чтобы только выяснить, куда переехала ее мать – в маленькую квартиру, как оказалось, совсем невдалеке. Почему? Держалась ли она за дом, сколько могла, надеясь, что Френези вернется в родное гнездо, но однажды, под бременем слишком многих лет или потому что обнаружила про дочь нечто фатальное, махнула на нее рукой наконец, просто сдалась?
Веруя, что лучи, выходящие из телеэкрана, действуют как веник и выметают из комнаты всех духов, Френези чпокнула Ящик и проверила номенклатуру. Немного погодя – повтор неувядаемых любимчиков мотолегавых «ДоПКов». Она почуяла приток крови, влагу предвкушения. Пусть разоряются мрачные феминисты, Френези знала: живут такие женщины, на этом свете, кому выпало, как и ей, сходить с ума по мундирам на мужчинах, на автотрассе их развлекают фантазии о Дорожном Патруле Калифорнии, им даже, как планировала сейчас делать она, нравится мастурбировать под повторы Понча и Джона по Ящику, так и что с того? Саша полагала, что ее дочь «заполучила» этот мундирный фетиш от нее. Странная мысль даже для Саши, но со времен своего первого Парада роз до нынешнего времени она в себе ощущала фатальность, беспомощную тягу к образам власти, особенно мужчинам в форме, спортсмены ли они живьем или в Ящике, актеры в фильмах про войну всех эпох, или метрдотели в ресторанах, не говоря уже про официантов и уборщиков посуды, и более того, она верила, что тягу эту можно передать, словно бы эдакой разновидности соблазнения и посвящения в темные услады общественного контроля требует некий Космический Фашист, вплетенный в цепочку ДНК. Задолго до того, как на это ей понадобилось указывать какому бы то ни было другу или недругу, Саша сама пришла к той тягостной возможности, и пришлось с нею иметься, что все ее противодействия, сколь бы справедливы и правильны ни были, любым формам власти, на самом деле акты отвержения того опасного морока, что подползает с закраин ее зрительных долей всякий раз, когда мимо маршируют войска, той влажности внимания и, вероятно, проклятия предков.
Лишь из соображений политической некорректности, Френези поначалу реагировала на теорию Саши со злостью, затем немного погодя сочла, что она просто раздражает, а нынче, когда обе погрузились во второе десятилетие молчания, та хороша была лишь для доброго пошмыгиванья носом. Теперь она развернула телевизор, улеглась на диван, расстегнула рубашку, вжикнула молнией штанов, и уже совсем приготовилась в путь, как вдруг чему выпадает для нее случиться, как не изначальному чуду Маньящиков, в виде отрывистого мужественного стука в сетчатую дверь кухни, и там снаружи на площадке, за сеткой, разбитый на крохотные точки вроде пикселей видеоизображения, только квадратней, эдакий крупный симпатяга федеральный маршал, при полном параде, кепон, служебный.38-й, и кожаная упряжь, с конвертом на доставку. А его напарник, оставшийся внизу у машины в упоздняющемся свете солнца, так и вдвое симпатичней.
Конверт она узнала сразу же. То был чек с содержанием, которого она дожидалась, как запаздывающих месячных, с прошлой недели. В почте его не было вообще, он был в лапе этого матерого правоохранника, обтянутой кожаной перчаткой, коей она подчеркнуто, приближаясь в эти дни к Большому Четыре-О и пока не отступившись, коснулась, беря чек.
Он сдвинул наверх очки от солнца, улыбнулся.
– Вы еще не были в конторе, правда? – Федеральные маршалы США управляли Защитой Свидетелей и обслуживали ее, и в большинстве ее заданий за много лет вставал этот вопрос визита вежливости, будто в родное посольство в каждой новой загранице.
Многие в стукаческом сообществе одобряли, ибо самих давно уж не устраивал прежний образ осведомителя с его хорьковой вороватостью.
– Чего нам таиться, будто стыдимся того, чем занимаемся? – вопрошал Блиц. – Все доносят. У нас тут Инфо-Революция. Кредитку сунешь куда-нить – и уже Дяде сообщаешь больше, чем намеревалась. Не важно, много или мало, – ему все сгодится.
Френези его поливов не прерывала. Все ее детство и отрочество и без того полнились телефонными прослушками, машинами через дорогу, обзывательствами и школьными драками. Не вполне детка в красных пеленках, в пятидесятых она все ж росла скорее на закраинах политической борьбы в Голливуде, но первым правилом все равно было не распускать язык больше ни о ком, а особенно – об их приверженностях. Мать ее тогда рецензировала сценарии, а отец, Хаб Вратс, работал бригадиром осветителей, вечно под сновидческими коловращеньями черного списка, серого списка, тайн сохраненных и выданных, взрослые ведут себя хуже испорченнейших деток, детки – так, будто в курсе, что происходит. Как домашней секретарше, Френези пришлось научиться не путаться в целом списке липовых имен, и кто каким с кем пользуется. Чем бы оно ни было, она этого терпеть не могла и боялась, один комплект взрослых осатанело против другого, слова и названия, которых она не понимала, хоть и знала, когда Саша оказывалась между работами или когда Хаба увольняли с картины, и парочка эта много поглядывала друг на друга, но разговаривала совсем чуть, – в такое время неплохо, сообразила Френези, не мешаться под ногами.
Френези-младенец появилась вскоре после окончания Второй мировой, имя ее славило пластинку Арти Шо, крутившуюся во всех музыкальных автоматах и по всем волнам эфира в последние дни войны, когда Хаб и Саша влюблялись друг в друга. У Френези было свое представление, как они познакомились, забранные наверх волосы отчасти выбились из прически, бескозырка лихим углом над бровью, жарит джиттербаг, затолпленный бескрайний танцпол, пальмы, закаты, в Заливе боевые корабли, в воздухе дым, все курят, жуют резинку, пьют кофе, некоторые – всё это сразу. Общее осознание, как это воображала Френези, чьи бы глаза ни встретились, что все молоды и живы в опасные времена, и эту ночь проведут вместе.
– Ох, Френези, – вздыхала ее мать, ознакомившись с этой костюмной драмой, – сама там была б, чирикала б иначе. Попробуй иногда побыть такой женщиной, да еще и политической, посреди мировой войны. Особенно когда вокруг полно распаленных господ. Я была исключительно попутавшая плюшка.
По старой 101-й она приехала из секвойных чащ в Город, юная красотка с теми же синими глазами и ногами, которым восхищенно свистели вслед, что унаследует и дочь, сама по себе осталась рано, ибо дома слишком много лишних ртов. Отец ее, Джесс Траверз, пытаясь организовать лесорубов в Винляндии, Гумбольдте и Дель-Норте, пострадал в несчастном случае, устроенном неким Крокером, он же «Вершок», Горшкингом для Ассоциации нанимателей, на глазах у такой толпы людей, что наверняка дошло, на местном матче, где он играл центральным принимающим. Дерево, из лесонасаждения старых секвой сразу за оградой поля, срезали заблаговременно почти полностью. Никто на трибунах не слышал скрежета пилы, вышибаемых клиньев… никто не поверил, когда начали сознавать, медленному скрипучему отторженью его от живых вокруг, когда ствол начал спуск. Наконец обретенные голоса достигли Джесса как раз вовремя, чтоб он успел вынырнуть из-под удара, спасти себе жизнь, но не подвижность, ибо секвойя рухнула ему на ноги, раздавив их, вогнав его наполовину в землю. Затем были откупные Ассоциации – наличка в магазинном пакете, оставленные в машине, – небольшая пенсия, несколько страховочных чеков, но все равно не хватит растить троих детей. У них там местный адвокат по проклятым, верняк не Джордж Вандевир, занимался этим делом, но недостаточно прилежно и к Горшкингу даже близко не подобрался, чтоб возымело какое-то значение.
Мать Саши Юла была из Бекеров, из округа Бобровая Голова, Монтана, ее качали на коленках друзья семьи, известные тем, что стреляли в штрейкбрехеров, а также лично сбрасывали их, титулуемых «инспекторами», в шахты, до того глубокие, что можно сказать, добирались они до самой Преисподней. Встреча с Джессом случилась по воле слепого рока, ей в тот вечер и в городе-то быть не полагалось, случайно столкнулась с подружками, и те уговорили сходить в клуб ПРМ[38] в Винляндии, где у них парни знакомые, и как только Юла вошла – вот он, а вскоре она выяснила, что не только он, но и подлинная она сама.
– Джесс меня познакомил с моей совестью, – любила говорить она в следующие годы. – Стал привратником всей моей жизни. – Шатуны, над которыми глумились хозяева недвижимости в Винляндии, и даже кое-кто из арендаторов, дескать, Пускай-Работают-Межеумки, не знамениты были тягой к гнездостроению, да и брачный материал из них никакой, но Юла Бекер, познакомившись с собой, обнаружила то, чего поистине хотела: дорогу, его путь, жизнь перекати-поля, его опасную кабалу у идеи, мечты об Одном Большом Союзе, о том, что Джо Хилл называл «содружеством труда грядущих лет». Вскоре она была уже с ним на угрюмых лесоповалах, в городках меж вырубленных склонов, выступала на распутьях бездорожья, уставленного некрашеными хибарами в грязи да утыканного обугленными корягами секвой, ни клочка зелени окрест, обращалась к чужим людям «братья по классу», «классовые сестры», шла под арест с потасовок о свободе слова, любила под ольхой на берегу ручья на маевке, привыкала к мысли о «вместе», когда по крайней мере кто-то один в тюрьме в любой год, что ни возьми. Потом она помнила первый раз, когда в нее стреляли, пинкертоны в лагере на Безумной реке, отчетливей родов своего первенца, коим была Саша. Когда Джесс обезножел, она достигла наконец состояния холодной, отточенной ярости, до которого росла, как она теперь осознавала, все эти годы.
– Взяла б котомку да пошла бы с тобой, – сказала она Саше, когда та уезжала, – а в этом городишке нам больше ничего не светит. Тут нам можно только остаться. Только все просикать. Жить, чтобы все помнили – как поглядят на какого Траверза, а то и Бекера, так и вспомнят то самое дерево, и кто это сделал, и зачем. До чертиков лучше статуи в парке.
Саша отбыла в Город, нашла работу, начала слать домой, что могла. Обрела она тут боевитый профсоюзный городок, что еще держался на волнах эйфории после Всеобщей Забастовки 34-го. Она общалась с портовыми грузчиками и крановщиками, которые тогда еще раскатывали шарики от подшипников под копытами полицейских лошадей. Когда же пришла война, она работала в лавках, конторах, на верфях и авиазаводах, вскоре узнала, что делаются попытки организовать сельхозрабочих в долинах Калифорнии, называли их «Марш от моря», и отправилась туда на время помогать, жить на отвалах канав с мексиканскими и филиппинскими иммигрантами и беженцами из пыльной лоханки, стоять ночную стражу от банд «бдительных» и наемных громил «Ассоциированных фермеров», и стреляли в нее далеко не раз, хоть домой пиши. «Это что-то, нет?» – отвечала ей Юла. Подрастая, Френези слышала о тех довоенных временах, о забастовке на консервном заводе в Стоктоне, забастовках из-за вентурской сахарной свеклы, венисского латука, сан-хоакинского хлопка… обо всем противопризывном движении в Беркли, где, как Саша особо ей напоминала, демонстрации проводились задолго до рождения Марио Савио, не просто на плазе Спраула, но и против самого Спраула. Где-то посреди всего Саша еще находила время добиваться освобождения Тома Муни, бороться против позорного антипикетного указа, Предложения Один, и агитировать за Калберта Олсона в 38-м.
– Война все поменяла. Уговор был – никаких забастовок, пока длится. Многие из нас думали, это какой-то отчаянный последний маневр капиталистов, чтоб Нация так мобилизовалась под Вождем, который ничем не лучше Гитлера или Сталина. Но в то же время так много из нас по-честному любили ФДР. Я так растерялась, что даже работу бросила на сколько-то, хоть невероятных мест завались, только из-за того, чтоб хорошенько все обдумать. Представляешь, как меня поддержали.
– А как же другие женщины? – интересовалась Френези.
– Ой, кого б можно назвать боевыми сестрами, уу нет, нет, моя бедная обманутая тыковка, и думать не стоит. Всем недосуг. Шашни крутили, пока мужья за морем, детишек старались держать в узде и свекровей в придачу, работали или развлекались слишком уж прилежно, так что о политике и не поговоришь. Да и на вечернюю школу времени нет, на соучеников там, учителей. Поэтому в итоге, когда возник твой отец, в своем казенном мундире, ни единого лоскута на нем от портного, манжеты на штанинах до того высоко подвернуты, что носки видать, а в них по лишней пачке покурки заткнуто…
– Граммофоны крутятся, от духовых сердце тает, – предполагала Френези, – обожаю! Расскажи еще!
– О, в те ночи дым стоял коромыслом по всем точкам. Повсюду мундиры. Исступление и свары, как в кино с Кларком Гейблом. Бары не закрывались весь день и всю ночь, из каждого парадного тебе ревели трубы и саксофоны, в бальных залах отелей яблоку негде упасть… Энсон Уикс и его оркестр на «Верхушке Марка»… по всему центру, просто половодье мундиров и коротких платьиц. Я жила одними жареными пончиками и кофе без сливок, наконец пришлось пойти опять искать работу.
И вскоре ее удочерил, таким манером, что мог быть сексуально, хоть и никак иначе, невинным, некий оркестрик с постоянным ангажементом в Вырезке. Каждый вечер матросы и солдаты толпами валили танцевать с сан-францисскими девушками, пока в окнах не светлело, под музыку Эдди Энрико и его «Гонконгских хватов».
– Все верно, я была у них певичкой, не фальшивить-то я всегда умела, дома мелких вечно укачивала колыбельными, и они не жаловались, сам-собой, как спела «Знамя в звездах» в финале игр в свой предпоследний год, наша школьная хористка, миссис Кэппи, такая подошла, головой очень медленно качает – «Саша Траверз, Кейт Смит из тебя не выйдет!» – а мне как с гуся вода, я хотела быть Билли Холлидей. Не в смысле хочу, аж все чешется, скорей вот было б мило. И тут откуда ни возьмись этот профессионал, сам Эдди, мне рассказывает, что петь-то я могу… не-а, не в постель он меня так затащить пытался, и без того слишком хлопотно с бывшими женами и гастрольными подружками, когда те вдруг в городе объявляются, итакдалее. Я его мнению поверила, он много лет в больших оркестрах трудился – еще на востоке на конгах играл с Рамоном Ракелло в тот вечер, когда «Ла-Кумпарситу»[39] оборвали известиями с Марса. И наконец, примерно когда Город пустился отплясывать буги-вуги, собственный оркестр собрал. Если он считал, что я могу петь, что ж, значит, могу. Да и кто там вслушиваться станет? Этой публике лишь бы побалдеть.
Выяснилось, что, если только не забывала мыть голову и оставалась в тональности, она просто еще один инструмент, а на ее месте мог оказаться кто угодно, так уж вышло, что именно Саша, и в то утро, цокая высокими каблуками в клуб «Полная луна», вроде туда официантка нужна, о чем она услышала накануне вечером в другой мелкой точке. Такова тогда была у нее жизнь, от одного ночного клуба к другому, только ходила она днем. «Полная луна» не была ничем особенным, но она видала и похуже. Хозяин за барной стойкой чинил какие-то трубы, и вскоре уже Саша передавала ему разводные ключи. Наощупь вполз один «Гонконгский хват», бумажник посеял. Саша заметила – не китаец, но в оркестре ими никто и не был, всеми отсылками к Китаю в те дни кодировались опийные продукты, а личный состав «Хватов» навербовался из армейских оркестров, вроде 298-го, расквартированного в округе, либо шпаков слишком молодых или слишком старых для службы, поэтому наш маленький орк сочетал в себе юношескую бодрую молодцеватость, опыт прожитых лет и тот циничный профессионализм, коим широко известны армейские оркестры.
– Прошу простить, – обратился к Саше искатель бумажника, – вы тут насчет канареечной халтурки?
Насчет чего? призадумалась она, однако сказала:
– Ну да, а я похожа на водопроводчика?
Хозяин вывернул голову из-за своих труб.
– Поете? а чё ж сразу не сказали? – Музыкант, оказавшийся самим Эдди Энрико, сел к пианино, и вот уж Саша с бухты-барахты поет «Я не забуду апрель» в соль-мажоре. Зачем только она ее выбрала? там же сто раз тональность меняется. Но банда эта, должно быть, уже отчаялась искать, кто б им почирикал, потому что Эдди не пытался добиться, чтоб она облажалась, а вместо этого помогал, телеграфировал смены аккордов, мягко вел ее, чтобы вдруг не сбилась с мелодии. Когда кончили – вместе – хозяин одарил ее 0–0.
– А у вас нет ничего, э-э, помодней надеть?
– Чего б не. Это я надеваю, только если официанткой устраиваться хожу. Вы что предпочитаете, золотое ламе или норку без бретелек?
– Ладно, ладно, я просто о мальчиках в форме думаю. – О них же думала и Саша, хотя они с Эдди уже на четыре очень быстрых такта углубились в «Ах те глаза». Она расстегнула пуговку на платье, сняла шляпку, а волосами, как Вероника Лейк, окутала один из ах тех глаз, и снова они перебрались через песню вместе, и не туда у них пошло почти ничего. – У жены спрошу, – сказал хозяин, – может, она чего шикарного найдет.
В «Полной луне» она и пела, пока длилось. Иногда парни и девушки, не танцуя, все прибивались к эстраде, и стояли там, не отпуская друг друга, покачиваясь под музыку. Будто и впрямь слушали. Поначалу она нервничала – ну чего они не танцуют? кто придумал вот это сосредоточенное немое покачиванье? – но затем обнаружила, что помогает ей на слух пробираться по музыке. Последние весну и лето войны, Сан-Франциско реально начал улюлюкать и голосить – через город на Тихий океан передислоцировались войска, а среди них и старшина-электрик третьей статьи Хаббелл Вратс, коего назначили на длиннокорпусный эсминец класса «Самнер», только со стапелей, который тут же вжарил через океан к Окинаве и как раз, в первые же четверть часа боя, попал под раздачу камикадзе, поэтому его пришлось отгонять обратно в Пёрл на ремонт. Когда же корабль снова был готов, война почти закончилась, и Хаб более чем рвался к какой-нибудь романтике в жизни.
– Он меня слушал, – провозглашала Саша, – вот что поразительный факт. Давал мне думать вслух, а так делал первый мужчина в моей жизни. – Немного погодя мысли ее начали вставать на место. Те несправедливости, что видела она в полях и на улицах, так много, слишком уж много раз сходили с рук – она стала рассматривать их непосредственней, не как всемирную историю либо что-то слишком уж теоретическое, а как людей, обычно мужского пола, проживающих на этой планете, частенько от нее рукой подать, а они совершают все эти преступления, крупные и мелкие, один за одним против других живых людей. Может, нам всем необходимо покориться Истории, прикидывала она, а может и нет – но отказаться жрать говно из некоего обозначенного и определенного источника – ну, тут все может совсем иначе обернуться.
– Она думала, я ее слушаю, – нравилось в этот момент вставлять Хабу, – ёкс, да я бы слушал, как она читает собрание сочинений этого – как его? Троцкого! Еще б, только бы с твоей матерью хоть чуть-чуть побыть. Она думала, я какой-то великий политический мыслитель, а у меня в мыслях известно что бывает, у матроса-в-увольнительной.
– Лишь через много лет я сообразила, до чего меня одурачили, – Саша кивая, типа-серьезно. – Жесточайшей правдой в нос сунули. У твоего отца в системе никогда не было ни единой политической ячейки.
Улыбаясь:
– Ты только послушай, а? Ну и женщина!
Не впервые, Френези ловила себя на том, что перескакивает взглядом туда-сюда, словно монтирует воедино обратные планы двух актеров. Ей уже приходилось подвергаться такому, что Хаб называл «обмены мнениями». Заканчивалось тем, что все орали и метали предметы домашнего обихода, как съедобные, так и нет. Она знала, что родителям нравится двигаться назад, в события прошлого, в частности – в пятидесятые, тогда антикоммунистический террор в Голливуде, заговор молчания вплоть до сего дня. Друзья Хаба продавали друзей Саши, и наоборот, и оба лично пострадали от рук одного и того же сукина сына далеко не раз. Саше период черных списков, с его сложными придворными танцами ебущих и ебомых, густой от предательства, разрушительной агрессии, трусости, и лжи, казался всего лишь продолжением кинокартинной промышленности, ибо длился он всегда, только теперь и в политической форме. Все их знакомые сочиняли по своей истории, чтобы каждый выглядел в итоге лучше, а прочие хуже.
– История в этом городке, – бормотала Саша, – не достойней уважения, чем средний киносценарий, а возникает примерно так же – едва у нас появляется одна версия, так всем тут же до нашего голубка есть дело. Подтягиваются стороны, о которых раньше и не слышал, и давай ее переписывать. Тасуют персонажей и поступки, плющат язык, что из самой души, когда просто насовсем не вычеркивают. Нынче же голливудские пятидесятые стали такой чересчур-длинной перепиской во-много-рук – только без звука, само собой, никто не разговаривает. Это немое кино.
На ожесточенность, вероятно, у нее право было, но она выучилась прикрывать ее нарочитым хладнокровным легкомыслием, почерпнутым из фильмов с Бетти Дэйвис, а Френези такого набралась, должно быть, сызмальства, поскольку стоило ей поймать какой-нибудь по Ящику, она зачастую могла выгнуть время в младенческие воспоминания о гигантском расплывчатом существе, что держит ее на вытянутых руках и громыхает репликами вроде: «Так-так! Ты ахх – нутыикулечек, а? А? Да!» Смеясь, в восторге, окутывает ее собой. Нет смысла держать в доме малявку с кислой мордашкой.
Френези впитывала политику все свое детство, но поздней, глядя с родителями по Ящику фильмы подревней, впервые прокладывая связку между дальними образами и ее настоящей жизнью, казалось, она неверно все понимала, слишком много внимания уделяла неразбавленным эмоциям, легким конфликтам, меж тем как все это время разворачивалось нечто иное, некая драма поутонченней, которую Кино никогда не полагало достойной облагораживания. То был шаг в ее политическом образовании. Имен, перечисленных даже в быстро бегущих титрах, не значивших для зрителя помоложе ничего, хватало, чтобы исторгнуть из ее родителей стоны расстройства желудка, рев ярости, фырчки презрения, а в крайних случаях, и переключение канала. «Думаешь, я стану сидеть и смотреть эту штрейкбрехерскую дрянь?» Или: «Хочешь увидеть настоящую горячую декорацию? Смотри когда она дверью хлопнет – видишь? Все трясется? Вот это штрейкбрехерская столярка, каким-то местным подонком выполненная, которого МА[40] науськал, вот что эти штрейкбрехеры делают с качеством производства». Или: «Этот засранец? я уж думал, сдох он. А вишь, упоминается? – подбираясь к самому экрану, нацелившись на оскорбительную строку: – Этот ебала фашистский, – яростно постукивая по стеклу над фамилией, – должен мне два года работы, ты б могла в колледж поступить на то, что этот СП[41] мне всегда будет должен».
По всей улице в обе стороны, припоминала она, во тьме немо мигали голубым экраны. Манило странных громких птиц, не с этого района, некоторые довольствовались тем, что просто сидели на пальмах, помалкивая да поглядывая за крысами, жившими в вайях, другие подлетали к окнам близко, выискивая угол для посадки, под которым можно видеть картинку. Когда включались рекламные паузы, птицы, голосами потусторонней чистоты, пели им в ответ, а иногда и без пауз. Саша на крыльце задерживалась еще надолго после темноты, вязала, просто сидела, разговаривала с Хабом или соседом, ни единого шоссе не слышно, хотя посвист пересмешников в кронах разносился не на один квартал, тонкий, чистый, ребенку прямо посреди него заснуть возможно…
За годы с тех пор, как она отчалила с поверхности повседневной гражданской жизни, Френези превратила в настоятельность, а то и в ритуал, когда б дела ни приводили ее в Л.А., выезжать восточнее Ла-Брии, прямо в те жилые кварталы на плоскости, меж бледных, смазанных коттеджей с крышами, как у шале, и гавкающих собак и газонокосилок, чтобы снова обнаружить то место, и объехать квартал на низкой, как это делало ФБР все ее детство, разыскивая Сашу, но никогда ее не видя, ни единого разу ни во дворе, ни через окно, пока при одном таком визите под навесом не возникла новая машинерия, и трехколесный велик из флуоресцентной пластмассы, и набрызг игрушек на газоне перед, и ей не пришлось идти извлекать выгоду из большего числа услуг, нежели рассчитывала, чтобы только выяснить, куда переехала ее мать – в маленькую квартиру, как оказалось, совсем невдалеке. Почему? Держалась ли она за дом, сколько могла, надеясь, что Френези вернется в родное гнездо, но однажды, под бременем слишком многих лет или потому что обнаружила про дочь нечто фатальное, махнула на нее рукой наконец, просто сдалась?
Веруя, что лучи, выходящие из телеэкрана, действуют как веник и выметают из комнаты всех духов, Френези чпокнула Ящик и проверила номенклатуру. Немного погодя – повтор неувядаемых любимчиков мотолегавых «ДоПКов». Она почуяла приток крови, влагу предвкушения. Пусть разоряются мрачные феминисты, Френези знала: живут такие женщины, на этом свете, кому выпало, как и ей, сходить с ума по мундирам на мужчинах, на автотрассе их развлекают фантазии о Дорожном Патруле Калифорнии, им даже, как планировала сейчас делать она, нравится мастурбировать под повторы Понча и Джона по Ящику, так и что с того? Саша полагала, что ее дочь «заполучила» этот мундирный фетиш от нее. Странная мысль даже для Саши, но со времен своего первого Парада роз до нынешнего времени она в себе ощущала фатальность, беспомощную тягу к образам власти, особенно мужчинам в форме, спортсмены ли они живьем или в Ящике, актеры в фильмах про войну всех эпох, или метрдотели в ресторанах, не говоря уже про официантов и уборщиков посуды, и более того, она верила, что тягу эту можно передать, словно бы эдакой разновидности соблазнения и посвящения в темные услады общественного контроля требует некий Космический Фашист, вплетенный в цепочку ДНК. Задолго до того, как на это ей понадобилось указывать какому бы то ни было другу или недругу, Саша сама пришла к той тягостной возможности, и пришлось с нею иметься, что все ее противодействия, сколь бы справедливы и правильны ни были, любым формам власти, на самом деле акты отвержения того опасного морока, что подползает с закраин ее зрительных долей всякий раз, когда мимо маршируют войска, той влажности внимания и, вероятно, проклятия предков.
Лишь из соображений политической некорректности, Френези поначалу реагировала на теорию Саши со злостью, затем немного погодя сочла, что она просто раздражает, а нынче, когда обе погрузились во второе десятилетие молчания, та хороша была лишь для доброго пошмыгиванья носом. Теперь она развернула телевизор, улеглась на диван, расстегнула рубашку, вжикнула молнией штанов, и уже совсем приготовилась в путь, как вдруг чему выпадает для нее случиться, как не изначальному чуду Маньящиков, в виде отрывистого мужественного стука в сетчатую дверь кухни, и там снаружи на площадке, за сеткой, разбитый на крохотные точки вроде пикселей видеоизображения, только квадратней, эдакий крупный симпатяга федеральный маршал, при полном параде, кепон, служебный.38-й, и кожаная упряжь, с конвертом на доставку. А его напарник, оставшийся внизу у машины в упоздняющемся свете солнца, так и вдвое симпатичней.
Конверт она узнала сразу же. То был чек с содержанием, которого она дожидалась, как запаздывающих месячных, с прошлой недели. В почте его не было вообще, он был в лапе этого матерого правоохранника, обтянутой кожаной перчаткой, коей она подчеркнуто, приближаясь в эти дни к Большому Четыре-О и пока не отступившись, коснулась, беря чек.
Он сдвинул наверх очки от солнца, улыбнулся.
– Вы еще не были в конторе, правда? – Федеральные маршалы США управляли Защитой Свидетелей и обслуживали ее, и в большинстве ее заданий за много лет вставал этот вопрос визита вежливости, будто в родное посольство в каждой новой загранице.