Страница:
[572].
Вопрос о Бытии, в том виде, как его поставил Хайдеггер, считает Мехта, характеризуется радикальной постановкой вопроса обо всем, что привело к этому нынешнему состоянию, о чистой греко-христианской традиции мышления, которую Хайдеггер суммирует словом «метафизика». Такой же радикальной является его попытка так трансформировать «вопрос о Бытии» сам по себе, из его оригинальной формулировки у греческих мыслителей, через соответствующий опыт мыслителей средневековой Европы, к его собственному первоначальному способу постановки, что эта постановка вопроса сама по себе становится частью подготовки возможного будущего, в котором измерение целого может еще раз дать значение нашему миру, недавно покинутому богами [573]. Благодаря этому человек прикасается сам к себе через мышление, которое освобождает себя по крайней мере от опеки греческой парадигмы.
Мехта отмечает, что историко-мировой контекст, в котором Хайдеггер поднимает вопрос о Бытии, является контекстом, который он описывает как «сумеречность мира, уход богов, опустошение земли, трансформация людей в массы, ненависть и подозрение к любому творчеству» {«Введение в метафизику»} [574]. Сущностью этой темноты мира является отсутствие Бога.
Вопрос о Бытии, как он раскрывается у Хайдеггера, прямо относится к этой лишенности нашего времени, «когда твердь не достигается, все провисает в бездну»; это распростертость над бездной, переживание ее, так что только «оборачивание времени» и возвращение богов может помочь переосмыслению Бытия.
Сравнивая историко-философский контекст веданты и Хайдеггера, Мехта замечает, что Шанкара, со всей своей оригинальностью и блеском, пишет в согласии со своей традицией, традицией, занимающей промежуточное положение между завершившимся ведическим временем и долгим периодом интеллектуального и религиозного влияния буддизма. Хайдеггер, напротив, начинает с Ницше как с предтечи, радикального мыслителя, в котором сфокусирован кризис мысли и чувства в науках и философии, в теологии и литературе. В свою очередь, Шанкара также был не только традиционалистом, желающим восстановления ведической традиции, но и мыслителем, движимым опытом своего времени, опустошенного, полного недостатков, повисшего над бездной. Возникновение и развитие буддийских школ (как и некоторых других) в предшествующих веках было только симптомом этого, выведением на поверхность коррозии в самой природе вещей, бездной, которая открылась в самой сути и была суммирована в формуле «все без Я» и в возвышении субъективной сферы как конечной сферы ссылок [575].
Сопоставив таким образом предварительные зарисовки идей Шанкары и Хайдеггера, Мехта задается вопросом: как эта бездомность, это одичание, подобное смерти, становится судьбой целой цивилизации? Как то, что случилось в Греции, стало всеобщим мерилом? Хайдеггер утверждает, что нигилизм не случайный феномен в истории Запада, а всеобщий закон этой истории, ее логика. Как западная история приобрела характер мировой, – это вопрос, на который по разному отвечали Гегель, Маркс, Ницше, христианские теологи. Может быть, энтелехия в греческой идее Разума ? Согласно Хайдеггеру, наука и технология, укоренившись в философии как характерная форма греческой мысли, непобедима потому, что это сила, превышающая возможности любой сущности. Существование в таком контексте сводится к сущностям, имеющим конкретные параметры и управляемым. «Европеизация Вселенной» [576]– это когда вещи становятся сущностями, а затем (в эпоху «субъективизма») – объектами.
Но условием такого порядка истины, продолжает Мехта цепь рассуждений Хайдеггера, является его сокрытость, «немыслимость». Целью является проникнуть в эту «немыслимость», помыслив ее, что проводится в размышлении, как власть Бытия может быть разрушена, как можно препятствовать опустошению Вселенной. Мир становится таким только сегодня – в духе греческого универсального Логоса, его всеобщей экспансии. Пытаясь помыслить немыслимое в Бытии, Хайдеггер становится первым мыслителем, который попытался обнаружить ткань мысли в свете истины, которая отделяет мысль от ее истоков, – истины не греческого происхождения.
Ницше описал нигилизм как неотъемлемое качество культуры. Хайдеггер унаследовал этот образ, говорит Мехта, указав на угрожающую двойственность мысли, разрушающий ее целостность. Угроза нависла над миром и человеком, отравляя воздух. Это не атомная катастрофа и не тотальное разрушение, и даже не сама технология с ее угрозой идентичности. Опасность несут структуры (Ge-stell) [577], матрицы бытия и человека, укрытые не в мысли, а в технологии, как в своем основном укрытии.
Но там, где опасность, там и спасенние – вывод Хайдеггера, восходящий к Гельдерлину. Спасение и угроза исходят из одного источника. Мысль Хайдеггера, считает Мехта, несет образ Возрождения, не формулируемый явно. Спасение идет из Европы, родившись там, где рождается мысль. Это Бог без метафизической маски. Не соприкасаясь с трансцендентным, человек уже не в силах справиться со смертью, и знаков бессмертия уже не замечает. Смертность же в концепции «Бытия и Времени» – лишь подделка, помогающая человеку уклониться от уникального эксперимента.
Мысль Хайдеггера не имеет отношения к идее «универсальной философии»: это постфилософская мысль, подчеркивает Мехта [578]. Она конечна в том смысле, что преодолевает разделение онтологии и феноменологии, объединяя их конечные элементы.
Нет больше думания и вопрошания в едином корпусе греко-христианской западной философии с ее алетейей, открытостью и существованием. По мнению Мехты, Хайдеггер квалифицирует индийскую и китайскую философии как «восточно-азиатское мышление». Его интерес к восточно-азиатскому пути мысли понятен, так как он, также как Мейстер Экхардт, обнаружил возможность неконцептуального мышления и речи, отчасти реализованной в собственном мышлении [579]. Но при этом Хайдеггер критикует неокантианцев, с которыми в своих поздних исследованиях сравнивает индийскую мысль. Отклоняет он и гегелевские оппозиции, сводящие к единой модели и отменяющие все способы мысли, не укладывающиеся в модель абсолютного духа. Однако, отмечает Мехта, в отличие от Гегеля, ангажированного историей мысли, Хайдеггер избегает соблазна ввести восточное движение мысли в свою логику, а затем представить это движение завершенным и вытесненным ею.
Относя себя скорее к непроясненным онтологическим основаниям западной мысли, чем к прогрессивному движению духа к полному саморазвертыванию, как у Гегеля, Хайдеггер отходит от этой традиции, оставляя за ней роль сокровищницы, которая может быть использована в будущем для ею же провозглашенных целей Всеобщности. В связи с таким противопоставлением Гегеля и Хайдеггера Мехта ссылается на соответствующую цитату из Дейссена, который писал: «Одна цель будет несомненно достигнута, когда Индия станет на мировой путь развития. Она убедит нас, с нашей целостной философией и религией, в том, что мы крайне односторонны, и что есть еще множество путей, отличных от конструкции Гегеля». Хайдеггера, замечает Мехта, конечно, не надо в этом убеждать [580]. В сравнении с Дейссеном его вопрос звучит так: должен ли быть другой путь постижения вещей, чем тот, что организован греками – через становление основания, на котором зиждется мысль. Если нет альтернативного пути, который освободили бы греки, есть фундаментальный путь усовершенствования греков и Запада в целом: углубление в основание мысли и нарушение тем самым ее герметичности. Альтернативы нет, греческий путь уже стал мировым, поэтому выход заключается в обращении к стилю мышления, отличному от метафизического – вхождению в область, еще очень слабо артикулированную языком, но несравнимую с ним по богатству, как невидимое основание этого мира. Хайдеггер называет это вхождение событием присвоения. То, что проявляется через мысль, не является продуктом персональности «внутри» реальности, но также исторично как всемирно-исторична философия, являющаяся частью наличного мира, в котором значение не отделено от речи.
Однако, задается далее вопросом Мехта, не совсем понятно, как индийская традиция может помочь в этом предприятии, так как становится ясно, и частично через логику Хайдеггера, что индийское движение духа всегда переводится в термины западных концепций. Быть может, считает Мехта, это и есть причина отсутствия у Хайдеггера того теплого отношения к индийской философии, которое было характерно для Шопенгауэра.
Несмотря на то, что «смысл» бытия Хайдеггер принимает за отправную точку, Мехта подчеркивает, что он не является онтологом ни в традиционном, ни в современном смысле этого слова [581]. Этот пункт не оспаривается с тех пор, как Хайдеггер ясно высказался по этому вопросу в своих более поздних работах. Он не рассматривал онтологию как первую философию и не приравнивал к ней метафизику. В первый раз в истории западной мысли он указывает на специфически греческий характер этого понятия, то есть целостный характер формирования ткани мысли и придание того же характера тому, чему мысль адресована. При этом скрытым источником развития Запада является бытие того, что обработано мыслью и западной цивилизацией. Западная философия берет начало не из Ничто, а возникает в процессе преодоления мифа, в частности азиатского.
По мнению Мехты, хайдеггеровский «гость бытия» имеет отношение к мысли о Бытии, а не к самому Бытию, но остается непомысленным в этом отношении. Называется этот гость по-разному: Прояснение, Истина, Схватывание, Несокрытость.
Начальный пункт здесь – греческое помысливание бытия, но сам путь – преодоление этого помысливания и этой детерминации. Хайдеггер – «мыслящий о Бытии», а не онтолог. Он рефлексирует бытие, он тот, кто ловит отблеск истины в мысли, экранирующей Бытие [582].
Мехта ссылается на то, что Хайдеггер говорил в 1935 году: «В кажущемся мне несущественным принципе различения бытия и мышления мы должны зафиксировать важнейшую позицию западного духа, против которой я восстаю» («Введение в метафизику») [583]. После трех десятилетий развития этой мысли, считает Мехта, мы можем заключить, что мышление по своей природе – род активности бытия, не касающийся его природы, что бытие не род самосовершенствующейся вещи, направляющей мысль по тройному руслу онтологии, теологии и логики. Бытие и мышление человека совмещаются в более глубокий союз (недоступный любой форме диалектики), в котором они и расщепляют свою природу и ее выражение, остающееся скрытым, пока собственно мышление, не схватывая и не формируя концепцию, остается вне их.
Мехта полагает, что ни Упанишады, ни Шанкара не могут быть использованы для теоретических изысканий эпистемологической направленности с вопросами о бытии (что есть бытие), или хайдеггеровским поиском основ этого вопрошания. Брахман (sat) с его множеством путей не идентичен аристотелевской последовательности. Речь идет не о концептуальном знании бытия, а о мудрости бытия (sad-vidya), или мудрости Брахмана как бытия. Брахман – это sat, основание всего, включая мое бытие. То, что вне пределов природы абсолюта, является сознанием, по отношению к которому знание есть часть. В природе абсолюта заключается потенциальная возможность его господства над всеми явлениями и чистое блаженство. Брахман – это бытие, но не в смысле его отличия от «бытия-для» или «бытия-к», а также знания, мысли, речи о бытии как реальности, противоположной бытию. Все это его модусы. Бытие есть sat, chit и ananda в одном и одно, и мое бытие – одно с ним [584].
Мы можем, говорит Мехта, если выберем и в качестве метафизиков определим вещи, включив в их ряд себя, существовать под знаком их наличности (is-ness) только исходя из факта, что они есть. Наличность противоположна возникновению вещей и тому, что находится в их истоке (atman). Брахман расположен за бытием и в этом смысле не является бытием (об этом не говорится в терминах бытия или не-бытия, отмечает Мехта, ссылаясь на Бхагавадгиту).
Многие из работ Хайдеггера, считает Мехта, могут быть отнесены к жанру «феноменологических интерпретаций»: попыткам объяснить то, что осталось невысказанным и непомысленным [585]. Возможен ли этот подход к индийским мыслителям? Как говорит Хайдеггер, интерпретация должна быть оформлена и ведома ясной как солнце идеей. Только мощью этой идеи может быть оправдан риск интерпретации. С какими же «ясными идеями» связывали мыслители веданты традицию, восходящую к более ранним мыслителям? Эти мудрецы не оформляли свои мысли в терминах, за исключением собственных мыслей о продолжении и защите традиции антиисторизма, достигая пределов анонимности в своих работах. Как они могли, например, следовать мышлению Шанкары, отделяя этот план от собственных невыразимых глубин? Каждый индийский мыслитель имеет внешний видимый план, который он внедряет с энергией, присущей только ему. Вместе с этим планом и этой энергией в работу целого проводится то, что он не видит в себе. Эту слепоту он привносит в историю, и, следовательно, в будущее. Мышление веданты имеет скрытую историю, подчеркивает Мехта. Возможно, это и есть тот самый конец западной традиции Гегеля и Ницше, провозглашенный Хайдеггером. Возможно начало (в Упанишадах) еще ждет своего будущего мышления и речи. Возможно, мышление Шанкары еще содержит значения, ждущие работы мысли. Мысль веданты простирается в будущее, говорит Мехта [586].
Завершая свои размышления о Хайдеггере и веданте, Мехта приходит к выводу, что в сегодняшнем мире, который называется мировой цивилизацией, наше отношение к традиции разрушено, а наше мышление становится нечувствительным, абстрактным и герметичным. Следование Хайдеггеру и веданте – это помощь тем, кто восстает против западного философского и религиозного истеблишмента. Это тропинка мысли, а не путь доктрины. Веданта имеет отношение к хайдеггеровскому способу планетарного мышления, когда речь идет об общих целях преодоления ненависти и бездомности на тропе общего дела и понимания [587].
§3. Индийский экзистенциализм Гуру Датта и экзистенциальная философия Хайдеггера
Вопрос о Бытии, в том виде, как его поставил Хайдеггер, считает Мехта, характеризуется радикальной постановкой вопроса обо всем, что привело к этому нынешнему состоянию, о чистой греко-христианской традиции мышления, которую Хайдеггер суммирует словом «метафизика». Такой же радикальной является его попытка так трансформировать «вопрос о Бытии» сам по себе, из его оригинальной формулировки у греческих мыслителей, через соответствующий опыт мыслителей средневековой Европы, к его собственному первоначальному способу постановки, что эта постановка вопроса сама по себе становится частью подготовки возможного будущего, в котором измерение целого может еще раз дать значение нашему миру, недавно покинутому богами [573]. Благодаря этому человек прикасается сам к себе через мышление, которое освобождает себя по крайней мере от опеки греческой парадигмы.
Мехта отмечает, что историко-мировой контекст, в котором Хайдеггер поднимает вопрос о Бытии, является контекстом, который он описывает как «сумеречность мира, уход богов, опустошение земли, трансформация людей в массы, ненависть и подозрение к любому творчеству» {«Введение в метафизику»} [574]. Сущностью этой темноты мира является отсутствие Бога.
Вопрос о Бытии, как он раскрывается у Хайдеггера, прямо относится к этой лишенности нашего времени, «когда твердь не достигается, все провисает в бездну»; это распростертость над бездной, переживание ее, так что только «оборачивание времени» и возвращение богов может помочь переосмыслению Бытия.
Сравнивая историко-философский контекст веданты и Хайдеггера, Мехта замечает, что Шанкара, со всей своей оригинальностью и блеском, пишет в согласии со своей традицией, традицией, занимающей промежуточное положение между завершившимся ведическим временем и долгим периодом интеллектуального и религиозного влияния буддизма. Хайдеггер, напротив, начинает с Ницше как с предтечи, радикального мыслителя, в котором сфокусирован кризис мысли и чувства в науках и философии, в теологии и литературе. В свою очередь, Шанкара также был не только традиционалистом, желающим восстановления ведической традиции, но и мыслителем, движимым опытом своего времени, опустошенного, полного недостатков, повисшего над бездной. Возникновение и развитие буддийских школ (как и некоторых других) в предшествующих веках было только симптомом этого, выведением на поверхность коррозии в самой природе вещей, бездной, которая открылась в самой сути и была суммирована в формуле «все без Я» и в возвышении субъективной сферы как конечной сферы ссылок [575].
Сопоставив таким образом предварительные зарисовки идей Шанкары и Хайдеггера, Мехта задается вопросом: как эта бездомность, это одичание, подобное смерти, становится судьбой целой цивилизации? Как то, что случилось в Греции, стало всеобщим мерилом? Хайдеггер утверждает, что нигилизм не случайный феномен в истории Запада, а всеобщий закон этой истории, ее логика. Как западная история приобрела характер мировой, – это вопрос, на который по разному отвечали Гегель, Маркс, Ницше, христианские теологи. Может быть, энтелехия в греческой идее Разума ? Согласно Хайдеггеру, наука и технология, укоренившись в философии как характерная форма греческой мысли, непобедима потому, что это сила, превышающая возможности любой сущности. Существование в таком контексте сводится к сущностям, имеющим конкретные параметры и управляемым. «Европеизация Вселенной» [576]– это когда вещи становятся сущностями, а затем (в эпоху «субъективизма») – объектами.
Но условием такого порядка истины, продолжает Мехта цепь рассуждений Хайдеггера, является его сокрытость, «немыслимость». Целью является проникнуть в эту «немыслимость», помыслив ее, что проводится в размышлении, как власть Бытия может быть разрушена, как можно препятствовать опустошению Вселенной. Мир становится таким только сегодня – в духе греческого универсального Логоса, его всеобщей экспансии. Пытаясь помыслить немыслимое в Бытии, Хайдеггер становится первым мыслителем, который попытался обнаружить ткань мысли в свете истины, которая отделяет мысль от ее истоков, – истины не греческого происхождения.
Ницше описал нигилизм как неотъемлемое качество культуры. Хайдеггер унаследовал этот образ, говорит Мехта, указав на угрожающую двойственность мысли, разрушающий ее целостность. Угроза нависла над миром и человеком, отравляя воздух. Это не атомная катастрофа и не тотальное разрушение, и даже не сама технология с ее угрозой идентичности. Опасность несут структуры (Ge-stell) [577], матрицы бытия и человека, укрытые не в мысли, а в технологии, как в своем основном укрытии.
Но там, где опасность, там и спасенние – вывод Хайдеггера, восходящий к Гельдерлину. Спасение и угроза исходят из одного источника. Мысль Хайдеггера, считает Мехта, несет образ Возрождения, не формулируемый явно. Спасение идет из Европы, родившись там, где рождается мысль. Это Бог без метафизической маски. Не соприкасаясь с трансцендентным, человек уже не в силах справиться со смертью, и знаков бессмертия уже не замечает. Смертность же в концепции «Бытия и Времени» – лишь подделка, помогающая человеку уклониться от уникального эксперимента.
Мысль Хайдеггера не имеет отношения к идее «универсальной философии»: это постфилософская мысль, подчеркивает Мехта [578]. Она конечна в том смысле, что преодолевает разделение онтологии и феноменологии, объединяя их конечные элементы.
Нет больше думания и вопрошания в едином корпусе греко-христианской западной философии с ее алетейей, открытостью и существованием. По мнению Мехты, Хайдеггер квалифицирует индийскую и китайскую философии как «восточно-азиатское мышление». Его интерес к восточно-азиатскому пути мысли понятен, так как он, также как Мейстер Экхардт, обнаружил возможность неконцептуального мышления и речи, отчасти реализованной в собственном мышлении [579]. Но при этом Хайдеггер критикует неокантианцев, с которыми в своих поздних исследованиях сравнивает индийскую мысль. Отклоняет он и гегелевские оппозиции, сводящие к единой модели и отменяющие все способы мысли, не укладывающиеся в модель абсолютного духа. Однако, отмечает Мехта, в отличие от Гегеля, ангажированного историей мысли, Хайдеггер избегает соблазна ввести восточное движение мысли в свою логику, а затем представить это движение завершенным и вытесненным ею.
Относя себя скорее к непроясненным онтологическим основаниям западной мысли, чем к прогрессивному движению духа к полному саморазвертыванию, как у Гегеля, Хайдеггер отходит от этой традиции, оставляя за ней роль сокровищницы, которая может быть использована в будущем для ею же провозглашенных целей Всеобщности. В связи с таким противопоставлением Гегеля и Хайдеггера Мехта ссылается на соответствующую цитату из Дейссена, который писал: «Одна цель будет несомненно достигнута, когда Индия станет на мировой путь развития. Она убедит нас, с нашей целостной философией и религией, в том, что мы крайне односторонны, и что есть еще множество путей, отличных от конструкции Гегеля». Хайдеггера, замечает Мехта, конечно, не надо в этом убеждать [580]. В сравнении с Дейссеном его вопрос звучит так: должен ли быть другой путь постижения вещей, чем тот, что организован греками – через становление основания, на котором зиждется мысль. Если нет альтернативного пути, который освободили бы греки, есть фундаментальный путь усовершенствования греков и Запада в целом: углубление в основание мысли и нарушение тем самым ее герметичности. Альтернативы нет, греческий путь уже стал мировым, поэтому выход заключается в обращении к стилю мышления, отличному от метафизического – вхождению в область, еще очень слабо артикулированную языком, но несравнимую с ним по богатству, как невидимое основание этого мира. Хайдеггер называет это вхождение событием присвоения. То, что проявляется через мысль, не является продуктом персональности «внутри» реальности, но также исторично как всемирно-исторична философия, являющаяся частью наличного мира, в котором значение не отделено от речи.
Однако, задается далее вопросом Мехта, не совсем понятно, как индийская традиция может помочь в этом предприятии, так как становится ясно, и частично через логику Хайдеггера, что индийское движение духа всегда переводится в термины западных концепций. Быть может, считает Мехта, это и есть причина отсутствия у Хайдеггера того теплого отношения к индийской философии, которое было характерно для Шопенгауэра.
Несмотря на то, что «смысл» бытия Хайдеггер принимает за отправную точку, Мехта подчеркивает, что он не является онтологом ни в традиционном, ни в современном смысле этого слова [581]. Этот пункт не оспаривается с тех пор, как Хайдеггер ясно высказался по этому вопросу в своих более поздних работах. Он не рассматривал онтологию как первую философию и не приравнивал к ней метафизику. В первый раз в истории западной мысли он указывает на специфически греческий характер этого понятия, то есть целостный характер формирования ткани мысли и придание того же характера тому, чему мысль адресована. При этом скрытым источником развития Запада является бытие того, что обработано мыслью и западной цивилизацией. Западная философия берет начало не из Ничто, а возникает в процессе преодоления мифа, в частности азиатского.
По мнению Мехты, хайдеггеровский «гость бытия» имеет отношение к мысли о Бытии, а не к самому Бытию, но остается непомысленным в этом отношении. Называется этот гость по-разному: Прояснение, Истина, Схватывание, Несокрытость.
Начальный пункт здесь – греческое помысливание бытия, но сам путь – преодоление этого помысливания и этой детерминации. Хайдеггер – «мыслящий о Бытии», а не онтолог. Он рефлексирует бытие, он тот, кто ловит отблеск истины в мысли, экранирующей Бытие [582].
Мехта ссылается на то, что Хайдеггер говорил в 1935 году: «В кажущемся мне несущественным принципе различения бытия и мышления мы должны зафиксировать важнейшую позицию западного духа, против которой я восстаю» («Введение в метафизику») [583]. После трех десятилетий развития этой мысли, считает Мехта, мы можем заключить, что мышление по своей природе – род активности бытия, не касающийся его природы, что бытие не род самосовершенствующейся вещи, направляющей мысль по тройному руслу онтологии, теологии и логики. Бытие и мышление человека совмещаются в более глубокий союз (недоступный любой форме диалектики), в котором они и расщепляют свою природу и ее выражение, остающееся скрытым, пока собственно мышление, не схватывая и не формируя концепцию, остается вне их.
Мехта полагает, что ни Упанишады, ни Шанкара не могут быть использованы для теоретических изысканий эпистемологической направленности с вопросами о бытии (что есть бытие), или хайдеггеровским поиском основ этого вопрошания. Брахман (sat) с его множеством путей не идентичен аристотелевской последовательности. Речь идет не о концептуальном знании бытия, а о мудрости бытия (sad-vidya), или мудрости Брахмана как бытия. Брахман – это sat, основание всего, включая мое бытие. То, что вне пределов природы абсолюта, является сознанием, по отношению к которому знание есть часть. В природе абсолюта заключается потенциальная возможность его господства над всеми явлениями и чистое блаженство. Брахман – это бытие, но не в смысле его отличия от «бытия-для» или «бытия-к», а также знания, мысли, речи о бытии как реальности, противоположной бытию. Все это его модусы. Бытие есть sat, chit и ananda в одном и одно, и мое бытие – одно с ним [584].
Мы можем, говорит Мехта, если выберем и в качестве метафизиков определим вещи, включив в их ряд себя, существовать под знаком их наличности (is-ness) только исходя из факта, что они есть. Наличность противоположна возникновению вещей и тому, что находится в их истоке (atman). Брахман расположен за бытием и в этом смысле не является бытием (об этом не говорится в терминах бытия или не-бытия, отмечает Мехта, ссылаясь на Бхагавадгиту).
Многие из работ Хайдеггера, считает Мехта, могут быть отнесены к жанру «феноменологических интерпретаций»: попыткам объяснить то, что осталось невысказанным и непомысленным [585]. Возможен ли этот подход к индийским мыслителям? Как говорит Хайдеггер, интерпретация должна быть оформлена и ведома ясной как солнце идеей. Только мощью этой идеи может быть оправдан риск интерпретации. С какими же «ясными идеями» связывали мыслители веданты традицию, восходящую к более ранним мыслителям? Эти мудрецы не оформляли свои мысли в терминах, за исключением собственных мыслей о продолжении и защите традиции антиисторизма, достигая пределов анонимности в своих работах. Как они могли, например, следовать мышлению Шанкары, отделяя этот план от собственных невыразимых глубин? Каждый индийский мыслитель имеет внешний видимый план, который он внедряет с энергией, присущей только ему. Вместе с этим планом и этой энергией в работу целого проводится то, что он не видит в себе. Эту слепоту он привносит в историю, и, следовательно, в будущее. Мышление веданты имеет скрытую историю, подчеркивает Мехта. Возможно, это и есть тот самый конец западной традиции Гегеля и Ницше, провозглашенный Хайдеггером. Возможно начало (в Упанишадах) еще ждет своего будущего мышления и речи. Возможно, мышление Шанкары еще содержит значения, ждущие работы мысли. Мысль веданты простирается в будущее, говорит Мехта [586].
Завершая свои размышления о Хайдеггере и веданте, Мехта приходит к выводу, что в сегодняшнем мире, который называется мировой цивилизацией, наше отношение к традиции разрушено, а наше мышление становится нечувствительным, абстрактным и герметичным. Следование Хайдеггеру и веданте – это помощь тем, кто восстает против западного философского и религиозного истеблишмента. Это тропинка мысли, а не путь доктрины. Веданта имеет отношение к хайдеггеровскому способу планетарного мышления, когда речь идет об общих целях преодоления ненависти и бездомности на тропе общего дела и понимания [587].
§3. Индийский экзистенциализм Гуру Датта и экзистенциальная философия Хайдеггера
Наш читатель мало знаком с творчеством К. Гуру Датта, разве что по критическому анализу некоторых положений его книги «Экзистенциализм и индийская философия», осуществленному почти три десятилетия тому назад А.Д. Литманом
[588]. В наше время, когда все большее распространение в мировом философском сообществе получают компаративистские исследования, призванные объективно способствовать диалогу философских культур Востока и Запада, вновь возникает интерес к тем восточным и, пожалуй, прежде всего к индийским мыслителям ХХ века, которые пытались найти некоторые типологические параллели и сходства как в целом между индийской и западной философиями, так и между отдельными течениями в них. К числу таких мыслителей, наряду с С. Радхакришнаном, Т.П. Раджу и некоторыми другими, следует по праву отнести и К. Гуру Датта.
Прежде чем перейти к рассмотрению его монографии «Экзистенциализм и индийская мысль», вышедшей в США в 1960 году [589], необходимо сказать немного о личности этого мыслителя и о других его работах, предшествовавших появлению данного труда об экзистенциализме. Из известных нам его трудов как предшествующего, так и последующего периодов назовем два: «Индийская культура. Эссе и речи» [590]и «Индийская садхана» [591]. Во вступительном слове к книге К.Г. Датта «Индийская культура…» Айяр С.Р. Рамасвами квалифицирует Гуру Датта как мыслителя, внесшего большой вклад в исследование индийской культуры и философии, особенно по проблемам прояснения идей, лежащих в основе различных аспектов древней и средневековой индийской мысли. Гуру Датт характеризуется в целом как мистик [592], уделяющий основное внимание проблемам символизма и доктрине, заключенной имплицитно в понятии Шакти. Он исходит из положения о неразрывной связи между философией и жизнью, аналогичной связи между Шивой и Шакти. Только в единстве философия и жизнь могут функционировать [593]. При этом Гуру Датт отождествляет Шакти с энергетическим принципом Вселенной, идея которого изложена в Ведах, а Шиву с Божеством. Он делает ряд экскурсов в проблему соотношения тантрического индуизма, брахманического ведического ритуала, йогического опыта и буддизма. В своем анализе принципа Шакти и доктрины Майя он пытается применить фрейдовскую классификацию Я и Сверх-Я и юнговский психоанализ.
Разбирая вопрос об основаниях индийской культуры, Гуру Датт как культуролог и философ ведантистко-брахманистского толка подчеркивает то важное место, которое занимает проблема бога и человека, проблема личности, высших ее стремлений в Ригведе и Бхагавадгите. Пуруша, согласно Бхагавадгите, полагает Гуру Датт, «был субъектом культуры, а не гражданином в политическом смысле», а Дхарма выступает не только и не столько как социальный и этический стандарт, а как нечто высшее и личностное. Иными словами, Дхарма эквивалентна четырем Пуруша-шастрам, о чем говорилось еще в индийской мифологии [594]. Автор уделяет большое внимание символическому характеру ведической культуры, месту символизма в «прямом опыте», когда материальные вещи в нем выступают лишь в качестве символов, а не как посредники. Он находит в Ведах и экспериментальный метод, считая его фунционирование весьма эффективным. Определяя Ригведу и Бхагавадгиту как учебники индийской культуры, Гуру Датт образно называет их Старым и Новым Заветом Индии. Это не означает, что вся индийская культура божественна, считает Гуру Датт, и все же господствующая тенденция в ней божественна. И в таких главных письменных памятниках древнеиндийской культуры, как Рамаяна и Махабхарата, полагает он, божественная тенденция берет верх над демонической [595].
Не вдаваясь в анализ рассуждений Гуру Датта на научные темы: о психологии, росте науки в ходе ее исторического развития и духовно-нравственных его аспектов, о языке вообще и о санскрите в особенности, обратим внимание лишь на его трактовку проблемы соотношения философии и жизни. В речи перед философской ассоциацией в Мисхоре в 1941 году Гуру Датт развивает свой взгляд на историческое развитие философии на Запде, согласно которому сначала философия там сосредоточивала основное внимание на описании внутреннего мира и духовного опыта: «это был Платон, кто первый приложил эвклидово понимание к внутреннему миру опыта» [596], а затем многие его последователи, за редким исключением, делали то же самое. В каждой подобной попытке содержалась возможность дублирования – мистицизмом, либо религией.
Затем ведущей тенденцией философии, по мнению Гуру Датта становится сосредоточение своего внимания не столько на проблемах жизни, сколько на анализе бытующих в то время взглядов на строение физического универсума (от Коперника до Дарвина). Проблемы материи, времени и пространства в Новое время, квантовой теории и принципа дополнительности в новейшее время – таков основной пункт рефлексии западной философии. Из современных западных мыслителей Гуру Датт высоко оценивает вклад К. Юнга в психологию и глубокое понимание им специфики восточной мысли.
В чем же Гуру Датт видит особенности восточной, прежде всего индийской, мысли в ее сравнении с западной философией? Прежде всего в том, что «индийская мысль никогда не забывала тесной связи между психологией и философией: интеллект (mind) как краеугольный камень конечной (ultimate) реальности» [597]. Обращаясь за свидетельствами к Бхагавадгите и Упанишадам, он описывает, как в них реализуется цель философии: преодолеть дихотомию субъекта и объекта, раскрыть неделимое «Я» и то, что лежит за ним. Индийская философия концентрирует свое внимание на прямом восприятии уникальности человеческой самости способом, описанным А. Бергсоном в его концепции длительности. По мнению Гуру Датта, истинным философом можно считать лишь того, кто раскрывает сущность бытия (sat) через божественное (bhavana).
Из этой первой особенности восточной мысли (неразрывная связь философии и психологии) он выводит и вторую ее черту, являющуюся, в действительности, исходной: это тесная связь философии с жизнью. И здесь философия начинается с садханы (sadhana), выступающей в качестве и особой дисциплины, и экспериментального опыта. На Западе же экспериментальный метод, по мнению Г. Датта, применяется прежде всего применительно к изучению физического мира, хотя развивается и экспериментальная психология. И все же только в индийской экспериментальной психологии главный акцент делается на изучение самых глубинных пластов человеческой психики. Йога является одним из методов садханы. В эссе «Философия и жизнь» Гуру Датт утверждает, что целый мир религии и мистицизма, и даже мир повседневной жизни заключен в садхане, причем это относится не только к Востоку, но и к Западу, не только к прошлому, но и к настоящему, не только к цивилизованному миру, но и к варвару. Раскрытие этого требует усилий как психологов, так и философов, ибо эта задача до сих пор еще не решена так называемым научным умом, хотя идея этого решения содержалась имплицитно уже в Бхагавадгите и была провозглашена устами Кришны, полагает Гуру Датт. Но Кришна дает лишь парафраз «бессмертной истины Вед», что «существование только одно, но интерпретировано оно может быть по-разному» [598].
Гуру Датт не ограничивается лишь опытом древнеиндийской философии, а говорит, что данная мысль Кришны подтверждается всеми древними религиями и мистериями (китайский даосизм, японский дзэн, церемониал христианской церкви и символы гностической философии, практика алхимиков). Гуру Датт намерен не касаться сверхприродных явлений, тяготеющих к телепатии и спиритуализму, полагая, что это предмет рассмотрения специальных наук. Истинная цель садханы – достижение мудрости через очищение ума, но не в духе пуританства или конвенциональной нравственности. Цель садханы – достижение эмоционального и интеллектуального равновесия – саматры.
Гуру Датт дает анализ проблемы языка как посредника между людьми. Через язык осуществляется связь философии с жизнью. Следует отметить, что Гуру Датт упрекает некоторых индийских мыслителей за их увлечение комментаторством, хотя и не отрицает необходимости обращения к истокам, традициям, авторитетам. Буддийское и индуистское «молчание» характеризуется им как необходимая предпосылка высшей философии.
Проблема соотношения философии и мистицизма в индийской мысли также является предметом размышлений Гуру Датта. Он считает, что здесь трудно четко провести демаркационную линию, ибо во всех философских системах (санкхья, йога и т.д) присутствует мистицизм, особенно на уровне эмоционального опыта, в сфере медитации. Причем степень наличия рационального и мистического варьируется от одной системы к другой.
Целью философии как важнейшей части культуры, считает Гуру Датт, является совместное участие с другими элементами культуры в «гармонизации эмоциональной личности», реализации высших духовных стремлений и потребностей, достижение сбалансированности эмоционального и интеллектуального в человеке. Это же является и высшей целью воспитания и образования, если опираться на традиции Вед, Упанишад, Бхагавадгиты и более поздние индийские традиции, а также использовать отдельные моменты из опыта мировой культуры. В этой связи Датт обращается, например, к опыту психоанализа Фрейда и Юнга, стремясь интерпретировать их в духе веданты [599].
Книга «Индийская культура…» вышла в свет в 1951 году, а через девять лет появилась новая работа Гуру Датта «Экзистенциализм и индийская мысль». Отзвуки предыдущего труда слышны в ней повсеместно. Уже в небольшом авторском предисловии говорится, что хотя первые две главы книги («Истоки» и «Современный экзистенциализм») будут посвящены изложению авторского видения западного экзистенциализма, в них же будут рассматриваться некоторые аналогии между западным экзистенциализмом и изложенным в терминах санскрита индийским экзистенциализмом.
Прежде чем перейти к рассмотрению его монографии «Экзистенциализм и индийская мысль», вышедшей в США в 1960 году [589], необходимо сказать немного о личности этого мыслителя и о других его работах, предшествовавших появлению данного труда об экзистенциализме. Из известных нам его трудов как предшествующего, так и последующего периодов назовем два: «Индийская культура. Эссе и речи» [590]и «Индийская садхана» [591]. Во вступительном слове к книге К.Г. Датта «Индийская культура…» Айяр С.Р. Рамасвами квалифицирует Гуру Датта как мыслителя, внесшего большой вклад в исследование индийской культуры и философии, особенно по проблемам прояснения идей, лежащих в основе различных аспектов древней и средневековой индийской мысли. Гуру Датт характеризуется в целом как мистик [592], уделяющий основное внимание проблемам символизма и доктрине, заключенной имплицитно в понятии Шакти. Он исходит из положения о неразрывной связи между философией и жизнью, аналогичной связи между Шивой и Шакти. Только в единстве философия и жизнь могут функционировать [593]. При этом Гуру Датт отождествляет Шакти с энергетическим принципом Вселенной, идея которого изложена в Ведах, а Шиву с Божеством. Он делает ряд экскурсов в проблему соотношения тантрического индуизма, брахманического ведического ритуала, йогического опыта и буддизма. В своем анализе принципа Шакти и доктрины Майя он пытается применить фрейдовскую классификацию Я и Сверх-Я и юнговский психоанализ.
Разбирая вопрос об основаниях индийской культуры, Гуру Датт как культуролог и философ ведантистко-брахманистского толка подчеркивает то важное место, которое занимает проблема бога и человека, проблема личности, высших ее стремлений в Ригведе и Бхагавадгите. Пуруша, согласно Бхагавадгите, полагает Гуру Датт, «был субъектом культуры, а не гражданином в политическом смысле», а Дхарма выступает не только и не столько как социальный и этический стандарт, а как нечто высшее и личностное. Иными словами, Дхарма эквивалентна четырем Пуруша-шастрам, о чем говорилось еще в индийской мифологии [594]. Автор уделяет большое внимание символическому характеру ведической культуры, месту символизма в «прямом опыте», когда материальные вещи в нем выступают лишь в качестве символов, а не как посредники. Он находит в Ведах и экспериментальный метод, считая его фунционирование весьма эффективным. Определяя Ригведу и Бхагавадгиту как учебники индийской культуры, Гуру Датт образно называет их Старым и Новым Заветом Индии. Это не означает, что вся индийская культура божественна, считает Гуру Датт, и все же господствующая тенденция в ней божественна. И в таких главных письменных памятниках древнеиндийской культуры, как Рамаяна и Махабхарата, полагает он, божественная тенденция берет верх над демонической [595].
Не вдаваясь в анализ рассуждений Гуру Датта на научные темы: о психологии, росте науки в ходе ее исторического развития и духовно-нравственных его аспектов, о языке вообще и о санскрите в особенности, обратим внимание лишь на его трактовку проблемы соотношения философии и жизни. В речи перед философской ассоциацией в Мисхоре в 1941 году Гуру Датт развивает свой взгляд на историческое развитие философии на Запде, согласно которому сначала философия там сосредоточивала основное внимание на описании внутреннего мира и духовного опыта: «это был Платон, кто первый приложил эвклидово понимание к внутреннему миру опыта» [596], а затем многие его последователи, за редким исключением, делали то же самое. В каждой подобной попытке содержалась возможность дублирования – мистицизмом, либо религией.
Затем ведущей тенденцией философии, по мнению Гуру Датта становится сосредоточение своего внимания не столько на проблемах жизни, сколько на анализе бытующих в то время взглядов на строение физического универсума (от Коперника до Дарвина). Проблемы материи, времени и пространства в Новое время, квантовой теории и принципа дополнительности в новейшее время – таков основной пункт рефлексии западной философии. Из современных западных мыслителей Гуру Датт высоко оценивает вклад К. Юнга в психологию и глубокое понимание им специфики восточной мысли.
В чем же Гуру Датт видит особенности восточной, прежде всего индийской, мысли в ее сравнении с западной философией? Прежде всего в том, что «индийская мысль никогда не забывала тесной связи между психологией и философией: интеллект (mind) как краеугольный камень конечной (ultimate) реальности» [597]. Обращаясь за свидетельствами к Бхагавадгите и Упанишадам, он описывает, как в них реализуется цель философии: преодолеть дихотомию субъекта и объекта, раскрыть неделимое «Я» и то, что лежит за ним. Индийская философия концентрирует свое внимание на прямом восприятии уникальности человеческой самости способом, описанным А. Бергсоном в его концепции длительности. По мнению Гуру Датта, истинным философом можно считать лишь того, кто раскрывает сущность бытия (sat) через божественное (bhavana).
Из этой первой особенности восточной мысли (неразрывная связь философии и психологии) он выводит и вторую ее черту, являющуюся, в действительности, исходной: это тесная связь философии с жизнью. И здесь философия начинается с садханы (sadhana), выступающей в качестве и особой дисциплины, и экспериментального опыта. На Западе же экспериментальный метод, по мнению Г. Датта, применяется прежде всего применительно к изучению физического мира, хотя развивается и экспериментальная психология. И все же только в индийской экспериментальной психологии главный акцент делается на изучение самых глубинных пластов человеческой психики. Йога является одним из методов садханы. В эссе «Философия и жизнь» Гуру Датт утверждает, что целый мир религии и мистицизма, и даже мир повседневной жизни заключен в садхане, причем это относится не только к Востоку, но и к Западу, не только к прошлому, но и к настоящему, не только к цивилизованному миру, но и к варвару. Раскрытие этого требует усилий как психологов, так и философов, ибо эта задача до сих пор еще не решена так называемым научным умом, хотя идея этого решения содержалась имплицитно уже в Бхагавадгите и была провозглашена устами Кришны, полагает Гуру Датт. Но Кришна дает лишь парафраз «бессмертной истины Вед», что «существование только одно, но интерпретировано оно может быть по-разному» [598].
Гуру Датт не ограничивается лишь опытом древнеиндийской философии, а говорит, что данная мысль Кришны подтверждается всеми древними религиями и мистериями (китайский даосизм, японский дзэн, церемониал христианской церкви и символы гностической философии, практика алхимиков). Гуру Датт намерен не касаться сверхприродных явлений, тяготеющих к телепатии и спиритуализму, полагая, что это предмет рассмотрения специальных наук. Истинная цель садханы – достижение мудрости через очищение ума, но не в духе пуританства или конвенциональной нравственности. Цель садханы – достижение эмоционального и интеллектуального равновесия – саматры.
Гуру Датт дает анализ проблемы языка как посредника между людьми. Через язык осуществляется связь философии с жизнью. Следует отметить, что Гуру Датт упрекает некоторых индийских мыслителей за их увлечение комментаторством, хотя и не отрицает необходимости обращения к истокам, традициям, авторитетам. Буддийское и индуистское «молчание» характеризуется им как необходимая предпосылка высшей философии.
Проблема соотношения философии и мистицизма в индийской мысли также является предметом размышлений Гуру Датта. Он считает, что здесь трудно четко провести демаркационную линию, ибо во всех философских системах (санкхья, йога и т.д) присутствует мистицизм, особенно на уровне эмоционального опыта, в сфере медитации. Причем степень наличия рационального и мистического варьируется от одной системы к другой.
Целью философии как важнейшей части культуры, считает Гуру Датт, является совместное участие с другими элементами культуры в «гармонизации эмоциональной личности», реализации высших духовных стремлений и потребностей, достижение сбалансированности эмоционального и интеллектуального в человеке. Это же является и высшей целью воспитания и образования, если опираться на традиции Вед, Упанишад, Бхагавадгиты и более поздние индийские традиции, а также использовать отдельные моменты из опыта мировой культуры. В этой связи Датт обращается, например, к опыту психоанализа Фрейда и Юнга, стремясь интерпретировать их в духе веданты [599].
Книга «Индийская культура…» вышла в свет в 1951 году, а через девять лет появилась новая работа Гуру Датта «Экзистенциализм и индийская мысль». Отзвуки предыдущего труда слышны в ней повсеместно. Уже в небольшом авторском предисловии говорится, что хотя первые две главы книги («Истоки» и «Современный экзистенциализм») будут посвящены изложению авторского видения западного экзистенциализма, в них же будут рассматриваться некоторые аналогии между западным экзистенциализмом и изложенным в терминах санскрита индийским экзистенциализмом.