Старый большевик проживал в квартирном комплексе комплексной застройки. Деревянные домики барачного типа теснились друг к другу, несколько чахлых деревьев все так же, как и пару лет назад, когда я их впервые увидел, стоически поддерживали хрупкий баланс между медленным увяданием и незамедлительной гибелью. Их высохшие стволы, желтые, иногда с проблеском ядовитой зелени листья, вызвали у меня растительно-животные ассоциации с Машиным дедушкой. Отождествление растений с людьми было не вполне оригинальным, и, пока мы шли между деревянными корпусами, из которых на улицу вырывались экзотические запахи пищи, происходящей из разнообразных регионов Земного Шара, я погрузился в размышления. Князь Волконский в «Войне и Мире», например, разговаривал с дубом. Высоцкий пел про переселение душ: «И будешь баобабом тыщу лет, пока помрешь». Многочисленные анекдоты про военных: «От меня до следующего дуба шагом марш». Есть еще выражение: «вести растительный образ жизни»…
   – Ой, ребята, какие вы молодцы, что заехали, – заголосила Маша, безжалостно разорвав все мои сложные ассоциативные образы. Она выпятила свои и без того вылезающие из орбит глаза, и я даже на секунду испугался, что они вот-вот выпадут наружу. Я иногда подозревал, что у этой толстенькой девушки Базедова болезнь, но, видимо, ошибался.
   – Дед, дед, гости пришли! Ой, ну рассказывай, Ирка, как дела?
   – Посмотри, какие я блузки на распродаже отхватила! Представляешь, скидка тридцать процентов.
   – Боже мой, какие хорошенькие… Да где ты такие откопала? Ой, не могу…
***
   – Вот, – Виктор Матвеевич, сидел в инвалидном кресле, строго глядя на меня немигающим взглядом. Все подтверждало мои наихудшие ожидания, и я съежился, предчувствуя пренеприятнейшую беседу.
   – Как вы себя чувствуете? – вскрикнул я, вспомнив, что Машин дед был глуховат. «Расстреливал эсеров с кадетами в подвалах, и постепенно оглох» – мрачно фантазировал я временами, укоряя себя в мизантропии, циничности, и не подозревая, насколько в те минуты я был близок к исторической правде.
   – Спасибо. Сдаю, конечно. Больно видеть то, что творится вокруг.
   – Кхэ… – Началось, – понял я. – Так сердце больше не пошаливает? – Более всего мне хотелось исчезнуть. Скажем, отпроситься в туалет. Или пойти покурить на балкон.
   – Какое сердце! Вот что я вам скажу, молодые люди, Сталину памятник надо было поставить! Да, он действовал жестко, решительно, но в тех исторических условиях… Ведь какое безобразие, в нашей молочной до двух часов дня кефира не было! И это в самом центре Москвы! Вы можете себе представить?
   – Я пойду, покурю. А вам волноваться вредно.
   – Не могу! Не могу! – Виктор Матвеевич раскраснелся и судорожно начал стучать кулаком по подлокотнику кресла. – Все идеалы изгажены. Выжечь каленым железом!
   – Да успокойтесь вы. – Я вытер пот со лба. – Кефира здесь видимо-невидимо, только он невкусный.
   – Вот о том и речь! Дерут трудовые доллары, а пить невозможно! А творог? Почему они не продают творог? А как дорого все… Их бы под трибунал отдать! Вот я как-то с председателем наркомата Пищевой промышленности товарищем Микояном принимал линию по производству докторской колбасы…
   – Я выйду на балкон, в комнате сегодня душно.
   – Стоять! Как я могу быть спокоен, когда реакция поднимает голову? Скажите, почему вы, советские молодые люди, бросили Родину, погнались за наживой? Стыд какой! Неужели все то, чему вас учили в советской школе… – Старичок совсем разошелся, лицо его начало краснеть, а высохший кулачок агрессивно постукивал по подлокотнику.
   – Вы меня извините, Виктор Матвеевич, но я чего-то не понимаю в этой жизни. – Я достал из кармана пачку сигарет. – Вы боготворите Сталина, угробившего миллионы людей, в чем-то обвиняете нас, а сами? Позвольте мне спросить: что вы здесь делаете? Укрепляете развитой социализм? Или, не приведи Господь, недоразвитый коммунизм? Как вы сюда попали? И еще: ведь вы же получаете пенсию от ненавистного вам империалистического государства, живете в субсидированной все тем же государством квартире. А между прочим, оплачивают все это пролетарии.
   – Пролетарии? – оживился Виктор Матвеевич.
   – Ну как же, это мы, те, кто работает, платит налоги.
   – Сопляк! – щеки и лоб дедушки приобрели цвет перезрелого помидора, и старый большевик начал хрипеть. – Тоже мне, пролетарий! Вон отсюда! Подлец, наймит сил международной реакции! – Хрип все усиливался, и я испугался, что бышему гебисту станет плохо.
   – Да не кричите вы так, ради Бога.
   – Да таких, как ты, в прежние времена к стенке ставили, – из уголков стариковского рта текла мутная слюна.
   – О, Господи, замолчите же наконец, смешно, честное слово.
   – Не будет тебе покоя! – Виктор Матвеевич простер высохшую руку как судья святой инквизиции, обличавший вероотступников. – Если бы я был помоложе, я бы тебя расстрелял! – голос его сорвался на визг.
   – Ну, слава Богу, что я этого времени не застал!
   «А ведь точно расстреливал, от этого занятия и оглох. – мелькнуло у меня в голове. – А может быть и не расстреливал, кто его знает. Но я-то хорош. Что же я делаю? Идиотизм какой-то, зачем вообще спорить с этим стариком, а тем более его дразнить. Вечно у меня внутри сорвется какая-то противная пружинка.»
   – По миру пойдешь, подлец! – продолжал партиец. – Ты еще вспомнишь теорию классовой борьбы, на своей шкуре испытаешь… звериные… капиталистической эксплуатации. – Он окончательно, как-то сизо-багрово покраснел и начал запинаться, судорожно хватая ртом воздух.
   – Страшно, аж жуть. Виктор Матвеевич, успокойтесь, так оно и будет. Гореть будем в геенне огненной.
   – Я проклинаю тебя именем мирового рабочего движения! – Ох, – Виктор Матвеевич вдруг осел в своем кресле. – Вставай, проклятьем заклейменный… – Глаза его стали мутными.
   – Дед, дедушка! Де-ед! Ой, не дай Бог, ну что же это такое, я же просила не вести с ним политических разговоров! Как дети малые, на минуту оставить нельзя! Господи, где же таблетки. – Маша ворвалась в комнату и носилась по ней безо всякого толка, как голубица над разоренным гнездом.
   – Да я и сам не знаю, что на него нашло, честное слово, начал ругаться, и вот… – Мне стало не по себе.
   – Ему плохо! Скорую, скорую вызывайте! Ой, что же мы теперь будем делать, ведь если он помрет, у нас и пенсию отберут, и квартиру. – Маша с неприязнью посмотрела на меня. – Дедушка, дедушка, ты меня слышишь?
   – Рабочих и рабов… – Как выяснилось на следующее утро, эти слова были последними, когда-либо произнесенными Виктором Матвеевичем на поверхности Земного шара.
   – Что? Что, дедушка? Что ты сказал?
   – Это он «Интернационал» поет, – мрачно констатировал я. Более всего в тот момент мне хотелось провалиться сквозь землю.
   Когда «Скорая» отъехала от квартирного комплекса, Маша билась в истерике, а моя жена мгновенно перекочевала из ближайших подруг в разряд смертельных врагов. Стоит ли упоминать о том, что обрушилось на меня дома…
   Никогда еще меня не проклинали. Никогда я не был виновен в смерти другого человека. Нелепость ситуации как-то забывалась по соседству со смертью, оставалось чувство вины и суеверный страх.
   В общем-то, я никогда не отличался суеверностью. Проклятие, тем более произнесенное от имени мирового пролетариата, пусть даже на смертном одре – нелепо. Но когда я вспоминал о происшедшем, настроение мое портилось, я просыпался в холодном поту, и мне становилось жутко. Так, должно быть, чувствовали себя миссионеры, проклятые жрецами и шаманами, исповедовавшими культ неведомого и зловредного божества. Так, наверное, чувствовал себя фараон после встречи с Моисеем. И казни Египетские уже маячили на горизонте.
   Успокоился я только через пару недель. Но, пожалуй, та воскресная ночь и последующий день, когда выяснилось, что Виктор Матвеевич все-таки отдал Богу душу, примирили меня с теорией нелинейности времени. Если задуматься, вся наша жизнь движется по четвертому измерению рывками. Она то медленно течет, подготавливая эмбрион к рождению, удваивая клетки, выращивая полновесного младенца. Потом младенец, будь он мужского или женского пола, совершенно одинаковым образом пролезает через дающее жизнь отверстие женской плоти, которому мы обязаны литературой, искусством и всеми возможными науками. Высовывается зеленоватого цвета головка, потом зародыш, повинуясь врожденному инстинкту, разворачивается, и появляется его плечо. Проносятся года три как одно мгновение, детские рыдания не в счет, сгущается сознание, выстраиваются временные связи, и хлоп! Готово, происходит событие не менее важное, чем рождение человеческого тела. Отделение разумного начала от физической оболочки. Или, наоборот, наделение тела сознанием. Как оно происходит, быстро, незаметно. Еще вчера ты лежал в этой кроватке, смотрел на стену красного кирпича, тянулся дрожащими пальцами к погремушкам, а сегодня… Всякий медведь и тигр неожиданно приобретает свое, неизвестно откуда взявшееся место в этой иерархии, возможно, впитанное предыдущими поколениями. Зайчик маленький и слабый, его надо защищать. Медведь большой и добрый, как Балу, учитель Маугли. Тигр Шер-Хан – жестокий и зловредный. Я еще не умею разговаривать, но социологическая иерархия входит в плоть и кровь, будто усвоенная с материнским молоком. А чуть позже возникают племенные разногласия, войны, социальные революции, и прочая человеческая дребедень.
   Если бы знала моя мама тогда, давным давно, в маленькой коммунальной комнатке, что предстоит пережить этому розовому пупсику, жадно присасывающемуся к ее груди. Скажем, прибавить тридцать три года. И что?
   Могла ли она представить, как я когда-то буду справлять свои дни рождения?

Глава 5

   Мой тридцать третий по счету день рождения выдался жарким, и проснулся я удрученным от осознания предстоящей суеты.
   Дни рождения какого-нибудь из знакомых, на худой конец их супруг, супругов, или детей, случались почти что каждые выходные и неизменно отмечались дружеским пикником. Когда я только приехал в Америку, меня буквально на следующий же день потащили на одно из таких празднований. Теперь организовывать праздник желудка предстояло мне – такова была неписанная традиция обитателей солнечной долины.
   Разогретые солнцем, провонявшие жареным на углях мясом парки уже успели мне порядочно надоесть. Я знаю, я знаю, боженька, с твоей точки зрения, и с точки зрения подавляющего большинства моих соотечественников – я зажрался. Вымоченная в уксусе и в красном вине баранина, даже некошерная свинина – первый признак разврата души. И не только души: жареное мясо вредно для здоровья. Обгоревшая его корочка содержит канцерогенные вещества, жир откладывается в организме, вызывая преждевременное старение, холестерол забивает сосуды, грозя инфарктом миокарда.
   Но мы тогда об этом не думали, вследствие относительной молодости, здоровых желудков и умеренного оптимизма. После дружеского возлияния и съедения шашлыков, мы играли в футбол, неведомый аборигенам, вызывая восхищение последних этой варварской игрой. И дети наши тоже играли, с остервенением ударяя маленькими, пухлыми ножками по кожаным мячам. Потом становилось прохладно, мы, пытаясь удержать машины, кое-как спускались с гор, собираясь на чай у очередного именинника, вместо чая пили опять-таки водку, и разъезжались уже глубокой ночью, из последних сил стараясь соблюдать правостороннее движение и установленные пределы скорости. К счастью, никого из нас еще ни разу не забирали в полицию.
   Господи, прости меня за фривольное обращение и нытье. Я знаю, я все понимаю, обитателям американской глубинки Калифорния кажется раем. Как казалось раем рабочее общежитие текстильной фабрики на Рязанском проспекте обитателю деревни Вохрино, Ивановской области времен развитого социализма. Американская мечта, Голливуд, чудеса современной технологии. Центр цивилизации, высокообразованное население, хорошие зарплаты… Но какую тоску вселяют в меня местные пейзажи…
   Вернемся к нашим, пропитавшимся маринадом, баранам. Рискну повториться: глубочайшее отвращение внушают мне эти необозримые магазины, пахнущие химией и упаковочными материалами, однообразные жилые кварталы, разбитые, пыльные дороги, ржавые мастодонты шестидесятых годов, за рулем которых сидит, как правило, густо покрытый татуировкой абориген с тупым выражением лица, или, на худой конец, мексиканец в сомбреро. В последнем случае, в кузове грузовика расположилась его семья – теща, тесть, бабушка с дедушкой, и человек шесть детей разного пола и возраста.
   Когда на квартал спускается темнота, на мексиканском ресторане зажигается подмигивающая, нудно звенящая неоновыми трубками надпись: «Don Pueblo». Проезжая мимо нее в течение последних двух лет, я явственно наблюдаю неведомые аборигенам, но крайне ощутимые для меня, зловещие признаки грядущего в скором будущем Общего Кризиса Капитализма. Надпись постепенно гаснет. В прошлом году перегорел «Дон». На прошлой неделе наконец выключилось гордое мексикано-испанско-латинское «Р» с игривыми завитушками. Что осталось – то осталось. Забавно, но подмигивающие красные неоновые буквы действуют безотказно: они повышают мой жизненный тонус, вселяя уверенность в завтрашнем дне, и укрепляя ощущение того, что жизнь прожита не напрасно.
   При солнечном свете оптимизм мой куда-то исчезает. Стоит миновать небольшой районный центр со ржавой, покосившейся водонапорной башней, ничем, кроме ориентации, не напоминающей Пизанскую, как дорога становится однополосной. В степи среди выжженной травы тут и там торчат трубы химических заводов, из которых вырывается либо факел от сгорающих отходов, либо просто ядовитый, пахнущий ацетоном столб дыма. И пусть экологи рассказывают нам сказки про то, что Россия отстала от цивилизованных стран в деле охраны окружающей среды. В иллюзорности этой брехни меня наглядно убеждает едкая вонь, проникающая в машину сквозь фильтр работающего на полную мощность кондиционера, разъедающая ветровое стекло и автомобильную краску.
   Если проехать еще несколько миль, предприятия химической промышленности исчезают, впрочем, как и вообще становится сомнительной всякая цивилизация. Если бы не разбитое асфальтовое полотно дороги и покрытые графитти указатели, можно было бы подумать, что попал в Эфиопию. Ближайшая заправка – через сто тридцать миль. Главное – не обращать на это внимания. Я-то знаю, что еще минут десять, и возникнет мираж – несколько цементированных, отдающих гигантоманией коробок в стиле кубического соцреализма, бесконечная асфальтированная парковка, и о, счастье, кондиционированный воздух внутри.
   О, блаженство, овладевающее путником по мере приближения к стеклянным дверям торгового центра, из которых освежающим водопадом вырывается холодный воздух. Смешиваясь с раскаленным маревом, он вызывает миниатюрные вихри-торнадо, игриво пробегающие по асфальтовой дорожке. Как близок бывал я в этот момент к осознанию простого человеческого счастья, возникающего у путешественника по пустыне, перевалившего через последний бархан и увидевшего оазис с маленьким, подгнивающим прудиком, тремя чахлыми пальмами и низкорослыми кустиками неопределенного происхождения.
   Американцы приезжают в подобный торговый центр чтобы развлечься. Это – все равно, как москвичи и гости столицы когда-то ходили в Большой Театр, или в Кремлевский дворец Съездов. Подобная поездка символизирует собой освобождение от скучной жизни, от выжженного пространства. Стоит только нырнуть в сумрачный, прохладный коридор, а дальше… Можно целый день бродить по однообразным магазинам, перебирая сшитые в Китае тряпки, небрежно нацепленные на вешалки. Можно пожирать гамбургеры в Мак-Дональдсе. Только это не тот Мак-Дональдс, который в незапамятные времена открылся на Пушкинской площади. В этом Мак-Дональдсе грязно, за кассой стоит парень с явными признаками симптома Дауна, кетчуп покрывает пластиковые столики и пол, но толпу посетителей неопределенной этнической принадлежности это не смущает. Рядом – кинотеатр с очередными Голливудскими боевиками, а по соседству – зал игровых автоматов. И всюду, подавляя сознание, заставляя чихать и задыхаться – приторный чад жареной кукурузы, ванили, куриного жира.
   Организация всенародного обжорства – дело убыточное для семейного бюджета, и закупать продукты приходилось в оптовом магазине, напоминавшем огромный сарай. В этом магазине продавались бесчисленные аксессуары торжеств: пластиковые стаканчики, бумажные скатерти, тарелки, вилки, розовые шмоты мяса, пузатые бутылки водки, в которых стакана недоставало до двух литров, четырехлитровые пластмассовые канистры с соком, и тому подобное. Куда ни направишь взгляд, уходили в бесконечность многоэтажные стеллажи, забитые картонными и пластиковыми коробками, по линолеуму шныряли взад и вперед автопогрузчики, а я, предъявив на входе пластиковую карточку члена кооператива, толкал перед собой металлическую тележку, набивая ее продуктами общества потребления.
   Выйдя из такого торгового центра, на секунду вдыхаешь горячий воздух, выпускаешь из легких едкий запах синтетики, подгоревших гамбургеров, потом проклинаешь все на свете, снова начинаешь обливаться потом, обжигаешь руки об машину, швыряешь покупки в плавящийся багажник, и говоришь:
   Я ненавижу Америку!
   Благословен ты, район, в котором я живу. Нажимая на газ, запросто обгоняешь никелированные американские гиганты выпуска шестидесятых годов, пересекаешь выжженные горы, и выруливаешь на мост через залив. Залив в это время года как раз начинает гнить, от его берегов несется вонь, напоминающая аромат компостной ямы, в которую вылили полтора литра духов «Красная Москва». Заплатив свои три доллара за проезд по мосту, ты несешься, уйдя в левую полосу, ускорившись до ста пятидесяти километров в час и подпрыгивая на бетонных швах. Причина, по которой ускорение это возможно, весьма проста: полиции здесь никогда не бывает.
   На другом берегу начинается самый страшный участок моего путешествия – район бедноты. И не просто американской бедноты, раскормленных женщин с поросячьими глазками, скуластых мужиков, толкающих перед собой коляски со скарбом и пустыми бутылками, извлеченными из мусорных ящиков. Нет, эта беднота страшнее, она – черная. Не знающая законов, вообще какой-либо нормальной жизни, и потому – беспредельная. В прошлом году моего знакомого, милого, бородатого, немного не от мира сего изобретателя из Москвы начала семидесятых годов, доктора технических наук и автора двух десятков патентов, в этом районе вытащили из машины, избили, и потом застрелили. Еще один из моих приятелей случайно попал сюда, спутав выезд с автострады, у него была новенькая машина, скромный малолитражный «Фордик», но и он вызывал классовую ненависть у местных обитателей. Короче, знакомый мой был избит металлическими прутьями и навсегда остался парализованным. Памятуя о страшных судьбах соотечественников, я включаю кондиционер, нажимаю на кнопочку автоматического запирания дверей, и перестраиваюсь в правый ряд, дабы не раздражать аборигенов, совершающих невообразимые автомобильные маневры.
   У обочины стоит полиция, окна автомобиля разбиты, на тротуаре лежит тот, кому не повезло. Еще немного, два светофора осталось… Ура!!! Да здравствуют цивилизация, природа, здравый смысл. Дорога становится гладкой, по обоим сторонам ее глаз проезжающего ласкают виллы, окруженные пальмовыми садами и цветущими беседками, еще полторы мили – и я въеду в родной квартирный комплекс.
   Даже воздух здесь прохладен. Голубой бассейн приветливо рябит, пуская зайчики на цементном заборе с колючей проволокой, отгораживающем жильцов от непрошенных посетителей из внешнего мира.
   – Наконец-то – супруга, по своему обыкновению, недовольна. – И где тебя столько времени носило? Все купил?
   – Купил, купил. Дорого, конечно…
   – Ты с ума сошел? Нет, вы только на него посмотрите! Тебе делать нечего, только кормить этих дармоедов? Ну-ка показывай, чего ты там притащил!
   – Да не кипятись ты. Все-таки друзья. И потом, неудобно – все нас зовут к себе, угощают… Мясо, выпивка, закуски, знаешь, ведь все один к одному складывается.
   – Ну конечно, – жена, поджав губы, изучала чек. – Курицу твои дружки жрать не будут, куда там, ты баранину взял. А она почти в три раза дороже. И еще, зачем ты снова купил целый блок сигарет?
   – Да они же там дешевле, – мне до смерти надоело оправдываться. – И вообще, отстань ты от меня, мой день рождения, что хочу – то и покупаю.
   – Ты – идиот! Тебя ждет плохой конец, вот что я тебе скажу. Ты умрешь под забором от цирроза печени, или от рака легких, а скорее всего и от того, и от другого. Ты разоряешь семью, транжиришь деньги направо и налево. Ну как же, я так и знала, ты и водочкой не забыл запастись. Двадцать долларов пиши-пропало!
   – Послушай, хватит скандалить. Двадцать долларов стоит громадная бутылка, если я куплю обычную в супермаркете, она обойдется в пятнадцать.
   – Вот только этого не надо! Ты мне лапшу на уши не вешай, я сама видела, такая же бутылка «Смирновской», стоит не двадцать, а двенадцать баксов.
   – Да ее же пить нельзя, это отрава, неудобно даже будет на стол поставить.
   – Стеснительный какой нашелся! Я тебе сейчас посчитаю, сейчас.. Водка, сигареты, еще если бы ты купил курицу… Мог бы при желании сэкономить, твои дружки по пьяни ничего бы даже не заметили. Сто долларов… Несколько таких вечеринок, и подарил бы мне колье из изумрудов, такое же, как у Жанны. Чем она лучше меня?
   Я ненавидел свою жизнь. Я ненавидел эту женщину, высчитывающую копейки. – Да пошла бы ты работать, дорогая, – думал я со злостью. – Ты же спишь до полудня, до пяти вечера трепешься по телефону со своей мамой, проживающей в Москве, и после этого позволяешь себе упрекать меня в…
   – Что ты купил? Я тебя спрашиваю!
   – Ну, что еще? – Мне хотелось уехать, куда-нибудь далеко, в деревню, в горы, на океанский берег, только бы не слышать этого крика.
   – Я же тебе тысячу раз объясняла, когда будешь выбирать ветчину, покупай ту, у которой шкурка коричневая. А ты что взял? Эту гадость есть невозможно.
   – Ой, – я и вправду допустил промах. – Перепутал я. Послушай, ну и поехала бы в магазин со мной, – я почувствовал, что еще один ее вопль, и я уже не в силах буду контролировать себя. – Разве я могу все упомнить? Я и так работаю с утра до ночи, имей совесть.
   – Я еще на прошлой неделе тебе объяснила, что в магазины с тобой ездить не буду. К тому же, я сегодня должна была позвонить маме. Так что нечего меня обвинять неизвестно в чем. А ветчину эту сам жри и скармливай своим дружкам. – Супруга, раскрасневшись, поднялась из-за стола. – И пока все не сожрешь, я не успокоюсь. Не будешь покупать себе обеды на работе, целый месяц заставлю тебя жевать эту гадость, кусок за куском, кусок за куском…
   И почудилось мне греховное видение, Господи. Будто подвожу я эту женщину к голубому бассейну, и прижимаю голову ее, изрыгающую проклятия, ко дну, ко дну, так что только пузырьки поднимаются к поверхности, и так становится тихо, и так хорошо. Воздух теплый, бассейн освещен фонарями, пальмы безмятежно шуршат листьями, белки бегают.
   Брр… Зря я так. Ведь сказано в заповедях: «Не убий!» Характер у нее испортился, это верно. А какая она была симпатичная в молодости. Разбалованная немного, но ей тоже несладко пришлось со всеми нашими переездами. Конечно, ей теперь хочется благополучия. Особенно, в свете нынешней экономической ситуации…
***
   Мясо уже пропиталось маринадом. День моего рождения выдался солнечным, пыльным и жарким. Ехать до парка было довольно далеко. Вначале предстояло пилить миль тридцать по шоссе, потом – свернуть на боковую дорогу и крутиться минут пятнадцать по горному серпантину. Особенно раздражали меня велосипедисты, не обращавшие никакого внимания на ползущие за ними автомобили. Обогнать их не было почти никакой возможности, вернее – была, но связанная с риском получить лобовое столкновение с выскочившей из-за поворота машиной.
   Наконец, показалась будочка паркового смотрителя и шлагбаум. Заплатив пять баксов, мы, наконец, были допущены в лесной рай.
   Среди наших знакомых, проживающих в солнечной долине, сложилась традиция проводить пикники в одном и том же месте, около ручья, полноводного весной, но почти полностью пересыхавшего летом. У берега, поросшего кустарником, стояло несколько столов с жаровнями, своеобразная кормушка для оголодавших обитателей соседних городков, которые стекались к ней как олени, пришедшие на водопой, как муравьи, образующие черную струйку эктоплазмы, обвивающую случайно упавший на землю кусочек сахара.
   Солнце палило нещадно, даже от ручейка не несло прохладой. Проклиная все на свете, я вытаскивал из багажника начинающие плавиться свертки с бесконечными салатами, ветчиной, вареными креветками, осознавая, что все это изобилие через пару часов неизбежно и бесповоротно исчезнет в желудках приглашенных, но, будто по инерции, метался между столами, создавая иллюзию организованности.
   Более всего раздражали меня угли для жаровни. Пользоваться для жарки дровами категорически воспрещалось. В то же время, угли, продающиеся в местном магазине, совершенно не желали разгораться, несмотря на литр керосина, вылитого на них в течение последнего получаса. Я хорошо изучил эту коварную манеру: еще через полчаса они наконец начнут полыхать, тогда их будет невозможно затушить и придется заливать водой. Нормальные угли, пропитанные керосином, и загорающиеся от одной спички, стоили в два раза дороже. Покупка их была бы интерпретирована супругой как вызов семейному бюджету, так что, поливая угли керосином, я тем самым поддерживал хрупкий семейный мир. А худой мир, как известно, гораздо лучше доброй ссоры, по крайней мере, так мне тогда казалось.