Когда шлак был извлечен из топок и погашен, надо было подбросить свежего угля. Этот уголь приходилось выбирать из кучи. Это должен был быть хороший, не слишком крупный уголь, легко загорающийся и быстро восстанавливающий прежнюю температуру. Уголь, употреблявшийся на «Иорикке», был самый дешевый, самый скверный уголь, какой только можно найти: он давал очень мало жару, что и было главной причиной того, почему угольщику приходилось таскать такое невероятное количество угля, чтобы удержать пар на нужной высоте. Кочегар опять стал обходить свои топки, а я тем временем сгребал в кучу шлак.
   Другой кочегар между тем мылся, рискуя быть задетым раскаленным шестом или обожженным брызжущим шлаком. Но это не очень-то беспокоило его, ведь он был мертвец. И это было так очевидно. Лицо и тело его от мытья стали почти белыми. Но в глазные впадины он не мог проникнуть песком и золой, поэтому вокруг глаз остались широкие черные круги. Это придавало лицу вид черепа, тем более, что щеки его от плохого питания и чрезмерной работы глубоко ввалились. Он надел свои брюки и дырявую сорочку и полез вверх по трапу. У меня как раз выдалась свободная минута, чтобы посмотреть ему вслед, и я видел, как наверху, извиваясь змеей, он проскользнул под струей кипящего пара.
   Станислав между тем подносил уголь, чтобы заготовить мне нужный запас. На очереди была третья и девятая топка. Когда из шести топок был извлечен шлак и остальные топки заправлены, Станислав пришел и сказал:
   – Ну, я готов. Я не могу больше. Уже час. Пятнадцать часов сряду я верчусь как волчок. В пять мне снова придется носить золу. Хорошо, что ты поступил сюда, дольше мы этого не вынесли бы. Я должен предупредить тебя: нас только двое угольщиков – ты и я. У нас выходит не по две вахты на каждого, а по три, и к тому же на каждую вахту приходится по часу на выноску золы. Это особо. А на завтра нас ждут еще горы золы на палубе, потому что в гавани не позволяют высыпать золу. Ее придется убрать оттуда. Это тоже по четыре часа на каждого.
   – Так ведь это же все сверхурочные: тройная вахта, уборка золы с палубы и выноска золы из котельной, – сказал я.
   – Да, все это сверхурочные. Если тебе доставляет удовольствие писать, то можешь записывать все эти сверхурочные. Но никто не заплатит тебе за них ни гроша.
   – Но ведь при найме это было обусловлено, – ответил я.
   – Все эти условия у нас ровно ничего не стоят. Существенно только то, что у тебя в кармане. А в карман ты получаешь всегда аванс, аванс и аванс. И всегда столько, чтоб хватило напиться или на пару обмоток да на сорочку, не больше. Потому что если ты будешь выглядеть прилично и спокойно пойдешь по улице, то сможешь опять воскреснуть. Понимаешь теперь эту чертовщину? Отсюда не уйдешь. Надо иметь деньги. Надо иметь целые брюки, куртку и документы. Но этого ты не получишь. Тебе не удастся вернуться к живым. Если ты вздумаешь высадиться, тебя арестуют за дезертирство. А поймают тебя сразу в твоем тряпье и без бумаг. Потом тебе вычтут двух– или трехмесячное жалованье за дезертирство. Все это они могут. Все это они сделают. И придется тебе на коленях клянчить шиллинг на водку. Без водки тебе не обойтись. Мертвецам тоже бывает больно, хотя они и привыкли ко всему. Покойной ночи. Мыться я не стану. Не могу поднять рук. Смотри, не вывали решетки, Пиппип. За это платят кровью. Покойной ночи.
   – Святая богородица, Иосиф из Аримафеи, сорок тысяч дьяволов…
   Кочегар ревел, как одержимый, и извергал все новые потоки проклятий и брани, от которых покраснели бы все обитатели ада. От божественного величия, от девственной чистоты царицы небесной, от благости святых не осталось и следа. Они упали в болото улиц, и их поволокли по навозной жиже и низвергли в помойный канал. Ад потерял для него весь свой ужас. Когда я спросил: «Кочегар, что случилось?» – он заревел, как дикий зверь, почуявший кровь.
   – Шесть решеток вывалилось к дьяволу. Чтоб им!..

XXXI

   Уходя, Станислав сказал, что за вывалившуюся решетку платят кровью. Он говорил об одной решетке, а тут их выпало шесть. Вставить их стоило не только крови, ободранных кусков мяса и обожженной кожи, – это стоило вытянутых жил. Суставы трещали, как сучья, которые ломают; мозг, как водянистая лава, вытекал из костей. И пока мы копошились, работая, подобно земляным червям, пар падал, падал и падал. Нас ожидала впереди другая тяжелая работа – снова поднять пар. Она надвигалась на нас и душила нас своей неизбежностью, между тем как мы падали от изнеможения, борясь с решетками. В ту ночь я поднялся над богами. Мне больше не страшен ад. Я свободен и могу, не задумываясь, позволить себе все, что хочу. Я могу проклинать богов, могу проклясть самого себя, могу действовать так, как мне угодно. Никакой человеческий закон, никакая божья заповедь уже не способны повлиять на мои поступки, потому что я уже не могу быть осужден.
   Ад – это рай. Ни одна человеческая бестия не сможет придумать адских мук, которые меня испугали бы. Как бы ни был устроен ад, он – избавление. Избавление от установки выпавших решеток на «Иорикке».
   Ни шкипер и ни один из обоих офицеров никогда не бывали в котельном помещении. Добровольно никто не входил в этот ад. Проходя мимо нашей шахты, они каждый раз старались ее обойти. Инженеры спускались в котельную только тогда, когда «Иорикка» кротко лежала в гавани, а чумазая банда занималась уборкой, чистила трубы, машинное отделение или выполняла другую работу в этом же роде. Но даже и в таких случаях инженерам приходилось соблюдать большую осторожность в обращении с нами. Потому что черные бандиты всегда были в состоянии запустить инженеру в голову тяжелым молотком. Что для котельщика тюрьма, каторга или палач? Все это кажется ему совершенными пустяками.
   Из машинного отделения в котельное вел узкий, низкий проход. Этот проход был отделен от машинного отделения тяжелой, маленькой водонепроницаемой дверью. Все выходившие из машинного отделения и проходившие через люк должны были спуститься на несколько ступеней вниз, чтобы попасть в этот проход. Этот проход был в три шага шириной и такой низкий, что приходилось сгибаться, чтобы не удариться головой об острые края поперечных железных балок. В проходе, как и во всех помещениях «Иорикки», стояла и днем и ночью кромешная тьма. К тому же здесь было жарко, как в доменной печи. Мы, угольщики, ориентировались в этом проходе даже с завязанными глазами, так как и он принадлежал к одному из наших крестных путей. Через этот проход нам приходилось грести к котлам несколько сот тонн угля из угольной ямы, находившейся близ машинного отделения. Мы знали этот крестный путь и загадки его лабиринтов. Другие же матросы не знали его так хорошо.
   Если пар падал много ниже ста тридцати, дежурному инженеру приходилось что-нибудь предпринять. Ведь за это ему платили. Первый инженер тоже никогда не показывался в кочегарке. В плавании никогда. Вывихнутая лопатка научила его тому, что в плавании не стоит беспокоить кочегаров. Он кричал сверху, с палубы, в шахту: «Пар падает!» И исчезал, потому что снизу уже несся рев: «Сукин сын, это мы знаем сами! Спустись сюда, если тебе что-нибудь нужно!» И при этом вверх к люковому отверстию летели куски угля.
   Нечего учить рабочего приличию, вежливости и хорошим манерам, не предоставляя ему вместе с тем условий, при которых он мог бы остаться приличным и вежливым. Грязь и пот уродуют человека внутри еще больше, чем снаружи.
   Второй инженер был сравнительно молод. Ему могло быть не больше тридцати шести. Он был большим карьеристом и стремился занять место первого инженера. Он полагал, что лучшее средство доказать свое усердие – как можно больше гонять кочегара во время стоянки «Иорикки» в гавани, так как в это время командование лежало на нем. Он не любил заниматься своим делом и до сих пор еще не научился обходиться с кочегарами «Иорикки». Есть такие инженеры, на которых кочегары буквально молятся. Я знал одного шкипера, которому кочегар поклонялся, как божеству. Этот шкипер каждый день ходил на кухню.
   – Повар, я хочу видеть обед, который получат сегодня мои кочегары и угольщики. Дай попробовать. Это – дерьмо. Вали его за борт. Кочегары и угольщики ведут корабль, а не кто-нибудь другой.
   И когда он встречал на палубе кочегара или угольщика:
   – Угольщик, каков был сегодня обед? Мяса довольно? А молока вам хватает? Вечером вы получите специальный паек. Яйца и сало. Носят ли вам регулярно холодный чай, как это предписано?
   И удивительно, кочегары и угольщики вели себя на том пароходе так, что их можно было пригласить на бал в любое посольство.
   Итак, во время установки решеток пар все падал и падал; в проходе появился второй инженер, выглянул из-за угла и сказал:
   – Что у вас с паром? Коробка сейчас остановится.
   У кочегара в этот момент был в руках раскаленный докрасна лом, которым он пытался достать из поддувала решетку. Со страшным ревом, с налитыми кровью глазами, с покрытой пеной ртом он вскочил и, как безумный, ринулся с раскаленным ломом на инженера, но инженер в один миг скрылся за углом и помчался назад через проход. Он бежал с такой быстротой, что забыл о низком потолке прохода и разбил себе голову о поперечную железную балку. Кочегар ударил ломом по тому месту, где стоял инженер. Удар был так силен, что от каменной кладки, защищавшей котел от рассеивания и потери тепла, отлетела одна плита и лом согнулся. Но человек не остановился: он помчался за инженером с ломом в руках и безжалостно убил бы его, если бы инженер, обливаясь кровью от ушиба, не взбежал вверх по трапу и не захлопнул бы за собой люк.
   Инженер не донес об этом случае, стараясь, как и всякий офицер или унтер-офицер, получивший с глазу на глаз пощечину от простого солдата, скрыть этот позорный для его чести факт. Если бы инженер донес об этом случае, то я в качестве свидетеля показал бы, что инженер намеревался убить кочегара разводным ключом за то, что пар был недостаточно поднят. Что кочегар предложил ему убраться, так как он был пьян, и вот он спьяна, едва держась на ногах, расшиб себе на обратном пути голову. И это не было бы ложью. Независимо от всего остального, кочегар – мой собрат по страданьям. И если другие мычат: «Right or wrong, my country!» «Правда или ложь, но это мое отечество!», то я, тысяча чертей, имею право и должен кричать: «Right or wrong, my fellow worker!» «Правда или ложь, но он мой товарищ-пролетарий!»
   На другой день первый инженер спросил второго, откуда у него дыра в голове. Второй инженер рассказал правду. Но первый инженер был хитрый парень, он не донес об этом случае шкиперу и только сказал второму:
   – Вам дьявольски повезло, коллега. Не делайте этого никогда больше. Не показывайтесь туда, когда выпадают решетки; можете заглянуть в люк, но не выдавайте ничем вашего присутствия. Пусть пар падает, сколько ему вздумается, пусть даже остановится корабль. Если вы еще раз сойдете вниз в то время, как выпали решетки или через полчаса после этого, вы будете безжалостно убиты и брошены в топку. И никогда ни один человек не узнает, куда вы девались. Предостерегаю вас.
   Карьеризм второго инженера не доходил все же до того, чтобы не принять к сердцу этого предостережения. Он никогда больше не заходил в котельную в тех случаях, когда выпадали решетки, а если иногда и спускался вниз, потому что пар шалил и не хотел подниматься, то, входя, не произносил ни звука, смотрел на циферблат манометра, стоял некоторое время, предлагал кочегару и угольщику папиросу и говорил:
   – У нас отвратительный уголь. Поставь тут хоть золотого кочегара, и тот не удержит пара.
   Кочегары не идиоты, они, конечно, понимают, чего хочет инженер, и делают все возможное, чтобы поднять пар. Ведь и у пролетариев развито чувство спорта. Но ни один рабочий не должен жаловаться на свое начальство. Он всегда имеет то начальство, какого заслуживает и какое он сам себе создал. Хорошо и вовремя направленный удар лучше длительной забастовки или продолжительных споров. Называют ли рабочих хамами или еще как-нибудь – им безразлично. Главное то, чтоб их уважали. А пролетарий не должен робеть. Что бы ни говорили дурного о «Иорикке», в одном отношении она заслуживала быть увенчанной лаврами: она была превосходным учителем. Полгода на «Иорикке» – и все кумиры исчезли, как дым. Помогай себе сам я не полагайся на других. Вставлять выпавшие решетки даже на порядочном судне тяжелая работа, как я убедился впоследствии. Это всегда ужасно раздражает. Но на «Иорикке» это был каторжный труд.
   Каждая решетка весила от сорока до пятидесяти кило. Эти решетки лежали на поперечной планке впереди и на такой же планке в конце канала топки. Поперечные планки были когда-то новыми и крепкими, но это было еще во время великой забастовки при постройке Вавилонской башни и того смешения языков, которое достигло своего апогея на «Иорикке».
   Неудивительно, что за этот огромный промежуток времени планки потеряли способность служить опорой. Они перержавели. Решетки лежали только на узких пластинках перержавевших планок. При сбивании шлака достаточно было лому скользнуть на один миллиметр, чтобы решетка тотчас же сползла и упала вниз в зольник. Решетка была раскалена, и ее приходилось тащить из зольника клещами, весившими около двадцати кило. По извлечении решетки из зольника ее надо было водворить на прежнее место в канале. Так как поперечные планки существовали уже целые тысячелетия, то оставшиеся от них пластинки имели в ширину меньше дюйма. Часто решетка, водворенная спереди на место, соскальзывала сзади и опять падала в зольник, откуда ее снова приходилось тащить и снова вставлять на место. На этот раз она благополучно ложилась на заднюю пластинку, но, не достав впереди остатка планки, падала передним краем в зольник. При таких условиях другой край тоже не мог удержаться, и вся решетка летела вниз! Это вытаскивание и установка длились до тех пор, пока решетка, в силу случайного стечения счастливых обстоятельств, не попадала обоими краями на эти несчастные полдюйма поверхности, которые должны были ее поддерживать.
   Если выпадала одна решетка, то и это была уже худшая из работ, какую только можно себе представить. Но при вытаскивании и установке одной решетки нечаянно задевалась другая. Следуя зову, она послушно падала вслед за первой, причем срывала с места и свою соседку.
   При водворении на место этой соседки, падала следующая по порядку, которая давно уже лежала только на миллиметре планки и целый час с нетерпением ожидала, чтобы к ней, наконец, притронулись и у нее оказался бы, таким образом, предлог соскользнуть в зольник и вступить в общую пляску.
   Во все время этой ловли и установки огонь в канале весело горел; решетки, клещи и лом, который употребляли при установке, были раскалены, а самые решетки весили столько, что даже тогда, когда они были холодны, как лед, и их можно было нести перед собой на руках, представляли весьма ощутительную тяжесть. Вместе с тем, приходилось обслуживать и другие топки, чтобы они не погасли, и пополнять запас израсходованного за это время угля.
   Когда мы вставили наконец все шесть решеток и никто из нас не решался к ним подойти, чтобы не стрясти и не свалить их с поддерживающих их миллиметровых пластинок, оба мы в изнеможении упали на кучу угля. Мы лежали, как трупы; жизнь покинула нас на целые полчаса.
   Мы были окровавлены, но мы не чувствовали этого. Наше тело было исполосовано, наши руки, спина и грудь были покрыты огромными ожогами, но мы не чувствовали этого. У нас не было силы даже дышать…
   Наконец мы пришли в себя и бросились разводить пары. Уголь стаскивался в котельное помещение из отдаленнейших углов корабля, так как рундуки с углем были размещены так, чтобы отнять как можно меньше места. Место – это было главное. Из-за него плавала «Иорикка», из-за него плавает каждый корабль. Уголь – пища корабля – был на последнем плане так же, как и пища для экипажа. Уголь ссыпался туда, где имелся свободный угол, негодный для помещения другого груза. В одну вахту, продолжавшуюся четыре часа, девять топок «Иорикки» поглощали больше, чем тысячу четыреста пятьдесят полных с верхом лопат угля. И эти тысяча четыреста пятьдесят лопат надо было перенести в котельную одновременно со всякими другими работами, как, например, гашение шлака, выгребка и выноска золы, а в особо благословенные вахты – установка решеток.
   И все это должен был сделать угольщик, самый грязный и самый жалкий человек из всего экипажа, которому не полагалось ни матраца, ни одеяла, ни подушки, ни тарелки, ни вилки, ни чашки, который никогда не наедался досыта, потому что компания утверждала, что иначе она не выдержит конкуренции. А в том, чтобы компании могли выдержать конкуренцию, заинтересовано само государство. Тем меньше оно заинтересовано в том, чтобы люди могли выдержать конкуренцию, ибо компании и рабочие не могут одновременно выдерживать конкуренцию.
   В четыре часа моего кочегара сменили. В четыре сорок я пошел будить мою смену, Станислава, чтобы вместе с ним вынести золу. Мне пришлось вытащить его из койки. Он лежал, как бревно.
   Он был уже давно на «Иорикке» и привык к ней.
   Когда кто-либо, примерно, пассажир I класса, из любопытства проходит мимо кочегарки, то у него неизбежно возникает мысль: «Как люди могут здесь работать?»
   Но он сейчас же утешает себя другой мыслью, которая делает его жизнь такой удобной и легкой: «Они привыкли к этому, они этого не замечают».
   Этим соображением можно все оправдать, и действительно, им все оправдывают.
   Так же мало, как человек привыкает к туберкулезу и к длительной голодовке, так же мало он может привыкнуть выносить что-либо такое, что с первого же дня причиняет физические и душевные страдания, которых нельзя пожелать и врагу. Этой бессмысленной отговоркой «Они привыкли» оправдывают и телесные наказания рабов.
   Станислав, дюжий, здоровый парень, никогда не мог привыкнуть, я– тоже, и мне никогда не случалось видеть человека, который мог бы привыкнуть к страданиям. Ни люди, ни животные не могут привыкнуть к страданиям, ни к физическим, ни к душевным. Страдания только притупляются, и это называется привычкой. Но я не верю, чтобы человек мог привыкнуть до такой степени, чтобы не стремиться к избавлению, не носить в своем сердце вечного крика: «Я надеюсь, что мой избавитель придет!» Только тот привык, кто не надеется больше. Надежда рабов – могущество господ.
   – Разве уже пять? – спросил Станислав. – Я ведь только что лег. – Он был все такой же грязный, каким вышел из шахты. И теперь он не мог умыться. Он слишком устал.
   – Я должен сказать тебе, Станислав, я не вынесу этого. Я не могу в одиннадцать носить золу и в двенадцать принимать смену. Я выброшусь за борт.
   Станислав, сидя на своей койке, посмотрел на меня сонными глазами, зевнул и сказал:
   – Не делай этого. Не могу же я нести и твою вахту. Я тоже брошусь за борт. Вслед за тобой. Нет. Я не сделаю этого. Тогда уже лучше под котел и растопиться в жижу, все потечет одной дорогой, и никто, по крайней мере, не попытается меня поймать. Верно я говорю?
   Бедный Станислав был еще в полусне.

XXXII

   В шесть часов утра моя вахта окончилась. Я не мог оставить Станиславу запаса угля. Я просто не в силах был больше держать лопату. Мне не нужно было ни матраца, ни подушки, ни мыла. Я упал на койку грязный, засаленный, потный, как пришел. Мои брюки пропали так же, как и моя рубашка и башмаки, насквозь пропитанные маслом, угольной пылью и керосином, рваные, с прожженными дырами. И когда в ближайшей гавани я стоял на палубе «Иорикки» рядом с остальными карманниками, взломщиками и беглыми арестантами, меня нельзя было отличить от них. На мне была арестантская одежда, в которой я не мог сойти с корабля, так как меня сейчас же схватили бы и доставили бы обратно. Я стал теперь частью «Иорикки» и должен был идти с ней на смерть и гибель. Выхода не было никакого.
   Кто-то тряс меня и кричал мне в ухо: «Завтракать!» Никакой завтрак на свете не мог бы поднять меня. Что мне было до завтрака, что была для меня еда? Черное, густое, прелое, пропахшее дымом нечто. Нередко говорят: «Я так устал, что не могу пошевелить даже пальцем!» Кто говорит это, не знает, что такое усталость. У меня даже веки не закрывались плотно от усталости. Мои глаза были полураскрыты, и я воспринимал мутный дневной свет, как режущую боль, но я не мог, я не мог закрыть век. Они не закрывались ни сами по себе, ни по моей воле. Потому что у меня не было воли. У меня не было желания, а только тягостное чувство неудобства: «Ах если бы исчез этот мутный свет!»
   Под конец я уже не думал, а только в полном бессилии убеждал себя: «Какое твое дело до дневного света?» Вдруг меня подбросило вверх тяжелым железным крюком подъемного крана, у меня выскользнул из рук рычаг, я слетел вниз с высоты тридцати метров, шлепнулся прямо на мол, и густая толпа людей ринулась ко мне и заревела: «Вставай! Без двадцати одиннадцать, золу носить!»
   После того как зола была вынесена, я принес из кухни обед. Мне пришлось нести тяжелую миску сначала вверх по трапу, а потом вниз. Я съел несколько слив, плававших в синеватой крахмальной жижице, называвшейся у нас пудингом. Съесть еще что-нибудь я был не в силах. Не помывшись, я отправился на вахту. Когда в шесть часов вечера меня пришли сменить, я чувствовал себя таким разбитым, что не мог умыться. Ужин уже остыл. Но это мне было безразлично. Я повалился на свою койку.
   Так продолжалось три дня и три ночи. У меня не было других мыслей, кроме одной: с одиннадцати до шести, с одиннадцати до шести. В этих словах заключалось все мое мироощущение и самосознание. Меня не было. На месте моего прежнего «я» было «с одиннадцати до шести». Два невыразимо острых крика жестоко врезались в то, что было моим мозгом, телом, сердцем, душой. И причиняли мне нестерпимые страдания. Может быть, подобную же боль испытывает человек, когда по его живому обнаженному мозгу царапают стальным пером. Эти крики доносились ко мне издалека, всегда одинаково жестокие, всегда несущие ту же смертельную боль: «Вставай, без двадцати одиннадцать! Черт побери!.. Решетки опять выпали!»
   По прошествии четырех дней и четырех ночей я вдруг почувствовал голод. Я ел, как и другие, и стал привыкать.
   – Это вовсе не так уж страшно, Станислав, – сказал я, когда пришел его сменять. – Фрикадельки были очень вкусны. Если бы давали только побольше молока. Ну, запас, который ты мне оставляешь, не очень-то велик. Его хватит только, чтоб заткнуть дырявый зуб в первой топке. Как бы выманить рюмку рома у первого инженера?
   – Это сущие пустяки, Пиппип. Ты желтый, как лимон. Пойди наверх и скажи, что испортил себе желудок и что тебя все время рвет. Он поверит. Скажи, что не можешь идти на вахту. Сейчас же получишь стакан. Два раза в неделю ты сможешь выезжать на этом рецепте. Больше не удастся. А то он незаметно вольет тебе наполовину касторки, и ты заметишь это только тогда, когда проглотишь. И не сможешь даже выплюнуть у него в каюте, потому что самому же придется убирать. Ну иди, да только не передавай этого рецепта другим. Это только для нас двоих. У кочегаров свой. Да у них, подлецов, разве выудишь?
   Я привыкал все больше.
   Потом пришло время, когда у меня опять появились посторонние мысли, когда я уже не в полуобморочном состоянии, а сухо и трезво кричал второму инженеру, что если он тотчас же не уберется из шахты, то получит молотком по башке, и что он может меня бросить за борт, если я сию же минуту не размозжу его идиотский череп, что на этот раз ему не удастся так дешево отделаться от нас.
   Ему и в самом деле не удалось бы улизнуть. И он, кажется, чувствовал это. В проходе мы так приладили один железный шест, что он висел в воздухе. От задней стены котельного помещения к этому железному шесту был протянут шнур. Если бы инженер вздумал улепетнуть, один из нас тотчас же дернул бы шнур. Шест, висевший одним концом в воздухе, упал бы, преградив ему путь, и он очутился бы в ловушке. Вышел ли бы он оттуда живым или с поломанными и перебитыми костями – зависело бы исключительно от количества выпавших решеток.
   Иногда проходило пять вахт, и за все это время не выпадала ни одна решетка. Но решетки, кроме того, перегорали, и их приходилось заменять новыми, потому что иначе топки проломились бы. Иногда обстоятельства складывались так удачно, что при установке решеток выпадала только соседняя и, с большой затратой терпения и крови, удавалось предотвратить выпадение остальных решеток. Зато в другой раз судьба испытывала нас особенно беспощадно. Выпадало уже не шесть, а восемь решеток, и не в одной только топке, а в двух или трех в течение одной вахты. Поистине судьба ничего не давала нам даром.