Страница:
За свою многоопытную жизнь я достаточно насмотрелся на запущенных, оборванных, грязных, вшивых моряков и в азиатских, и в южноамериканских портах, но такой команды, и к тому же команды, не прибитой волнами после кораблекрушения, после дней безумия и блуждания в открытом море, а команды, находившейся на корабле, только что вышедшем из гавани, – такой команды я не видел никогда в моей жизни. Я не мог себе представить что-либо подобное. Я сам выглядел далеко не элегантно, и, если честно признаться, я приближался к тому, что называют оборванцем. Но, по сравнению с этой командой, я выглядел как дирижер женского хора в Цигфельд-Фоли в Нью-Йорке. Это не был корабль смерти. Пусть бог простит мне мои прегрешения. Ведь это же были морские разбойники перед своим первым набегом: пираты, которых в течение шести месяцев преследовали военные суда всех национальностей. Браконьеры, которые пали так низко, что занимались грабежом китайских джонок с овощами.
Преподобная гидра! Как же они были растерзаны, как они были грязны! У одного на голове не было шапки. Он обмотал себе голову, как тюрбаном, куском зеленой нижней юбки. У другого же, господа, – но нет, вы мне не поверите, пусть меня поставят кочегаром на дозорный корабль, если это неправда, – у другого на голове был цилиндр. Да, представьте себе, моряк в цилиндре. Видал ли мир когда-либо что-нибудь подобное?
Быть может, в последний час перед выездом он был еще трубочистом. Или чистил трубу здесь на корабле. Быть может, устав «Иорикки» требовал, чтобы труба прочищалась только с цилиндром на голове. Не мало подобных же странных распоряжений приходилось мне слышать на разных судах. Но «Иорикка» не принадлежала к числу кораблей, на которых каждый новый день приносит с собой такие странные распоряжения. «Иорикка» была кораблем с тысячелетним уставом, при котором приходится затрачивать немало усилий, чтобы поддерживать жизнедеятельность корабля. Нет, этот цилиндр фигурировал здесь только потому, что у его владельца не было другого головного убора, а если бы он и имелся у него, то достаточно было обладать самым примитивным вкусом, чтобы не посадить себе на голову матросский блин, имея на туловище черный жилет от фрачной пары. Весьма вероятно, что этот человек бежал со своей собственной свадьбы в тот роковой момент, когда дело начинало принимать серьезный оборот. И так как он не нашел себе иного убежища, чтобы скрыться от опутавших его мегер, то в последний момент примчался на «Иорикку», где его приняли с распростертыми объятиями. Здесь его не могли бы отыскать мегеры, этого злополучного жениха во фраке и цилиндре, в последний момент улепетнувшего от своей невесты.
Если бы я знал, что это действительно морские разбойники, я умолил бы их взять меня с собой к богатству и славе. Но без наличия подводной лодки морские грабежи стоят сегодня немного.
Нет, если это и морские разбойники, то лучше виселица, нежели служить на «Иорикке». Корабль, который сможет увлечь меня от берегов солнечной Испании, должен быть, по крайней мере, вдвое лучше «Тускалозы». О, как давно это было! Где она теперь? В Новом Орлеане? Новый Орлеан, Джексон-Сквер, Леве. Эх-ма, наденем-ка еще кусочек колбасы. Пока эта рябая бадья скроется с глаз, мы, может быть, еще кое-что поймаем.
Как обожравшаяся черепаха, тренирующаяся к ближайшим черепашьим бегам, проползла «Иорикка» мимо меня.
Когда головы морских разбойников очутились как раз надо мной, один из них крикнул мне вниз:
– Hey, arn't you sailor?[4]
– Yes, sir[5].
– Want a dschop?[6]
Он не мог бы похвастать своим английским языком за пределами тесного семейного круга.
Хочу ли я получить работу? Эй, кашалот тупорылый!
Хочу ли я получить работу? Неужели он говорит это серьезно?
Ну вот я и погиб. И, однако, это вечный неизменный закон с тех пор, как существуют рабочие. Сам я ни за что не спросил бы работы из одной боязни, что мне могут сказать: «да».
Как все моряки, я суеверен. На корабле и на море человек подвержен случайностям, а следовательно, и суевериям, иначе не хватило бы сил выносить превратности стихии и можно было бы сойти с ума. И вот это-то суеверие и заставляет меня говорить: «да», когда меня спрашивают, хочу ли я получить работу. Ответив: «нет», я мог бы оскорбить свою судьбу и не получить корабль как раз в тот момент, когда больше всего в нем нуждался бы. Иногда посчастливится удачно рассказать свою историю, а в другой раз и нет, и человек, которому вы ее рассказали, вдруг начинает звать: «Полиция! Мошенник!» И если в такой момент не окажется корабля, полиция поверит этому человеку, который не способен понять шутки и у которого нет настоящих идей.
Это суеверие несколько раз уже сыграло со мной злую шутку и навязало мне на шею профессии, о которых я раньше никогда не слышал и даже не думал. Оно было причиной того, что однажды в Коквиле мне пришлось разыграть роль могильщика, а на одной ярмарке в Ирландии собственноручно продавать по щепкам крест, на котором наш бог и спаситель Иисус Христос отдал свой последний земной вздох. Каждая щепочка стоила полкроны. До такого-то занятия, несомненно, характеризующего человека с дурной стороны, доводит порой суеверие. С тех пор, как со мной произошла эта ирландская история, я больше не пытался стать порядочным человеком, так как знал, что на моем будущем все равно останется это темное пятно.
Дело не в том, что я помогал продавать эти щепки. Нет, это было бы еще не так страшно, это, может быть, было бы зачтено мне даже в заслугу. Гораздо хуже было то, что я помогал предпринимателю этого дела заготовлять в номере гостиницы щепки из крышки старого ящика. Но и это, пожалуй, не было бы особенным преступлением, если бы я не клялся людям, что привез эти щепки сам из Палестины, где мне доверил их старый, обращенный в христианство араб, в семье которого они хранились как величайшее сокровище, переходя от поколения к поколению в течение восемнадцати столетий. И что эти щепки были доверены мне стариком с торжественной клятвой, что бог явился ему во сне и повелел доставить их именно в Ирландию, а не в какое-либо другое место. Мы показывали при этом документы, написанные арабскими знаками, вместе с переводом их на английский язык. В этих документах было написано то, что мы рассказывали на ярмарке. Вот какую шутку может подчас сыграть суеверие. Да, сэр.
Если бы мы послали вырученные деньги в какой-нибудь монастырь или самому папе, то дело было бы не так уже плохо. У меня оставалась бы надежда, что я получу отпущение грехов. Но мы потратили эти деньги на себя, и я был очень озабочен тем, чтобы получить все свои проценты и тантьемы. Но я ни в коем случае не был обманщиком: я был только жертвой суеверия. Ведь добрые люди верили мне, и при этом они вовсе не были суеверны.
XXII
XXIII
XXIV
Преподобная гидра! Как же они были растерзаны, как они были грязны! У одного на голове не было шапки. Он обмотал себе голову, как тюрбаном, куском зеленой нижней юбки. У другого же, господа, – но нет, вы мне не поверите, пусть меня поставят кочегаром на дозорный корабль, если это неправда, – у другого на голове был цилиндр. Да, представьте себе, моряк в цилиндре. Видал ли мир когда-либо что-нибудь подобное?
Быть может, в последний час перед выездом он был еще трубочистом. Или чистил трубу здесь на корабле. Быть может, устав «Иорикки» требовал, чтобы труба прочищалась только с цилиндром на голове. Не мало подобных же странных распоряжений приходилось мне слышать на разных судах. Но «Иорикка» не принадлежала к числу кораблей, на которых каждый новый день приносит с собой такие странные распоряжения. «Иорикка» была кораблем с тысячелетним уставом, при котором приходится затрачивать немало усилий, чтобы поддерживать жизнедеятельность корабля. Нет, этот цилиндр фигурировал здесь только потому, что у его владельца не было другого головного убора, а если бы он и имелся у него, то достаточно было обладать самым примитивным вкусом, чтобы не посадить себе на голову матросский блин, имея на туловище черный жилет от фрачной пары. Весьма вероятно, что этот человек бежал со своей собственной свадьбы в тот роковой момент, когда дело начинало принимать серьезный оборот. И так как он не нашел себе иного убежища, чтобы скрыться от опутавших его мегер, то в последний момент примчался на «Иорикку», где его приняли с распростертыми объятиями. Здесь его не могли бы отыскать мегеры, этого злополучного жениха во фраке и цилиндре, в последний момент улепетнувшего от своей невесты.
Если бы я знал, что это действительно морские разбойники, я умолил бы их взять меня с собой к богатству и славе. Но без наличия подводной лодки морские грабежи стоят сегодня немного.
Нет, если это и морские разбойники, то лучше виселица, нежели служить на «Иорикке». Корабль, который сможет увлечь меня от берегов солнечной Испании, должен быть, по крайней мере, вдвое лучше «Тускалозы». О, как давно это было! Где она теперь? В Новом Орлеане? Новый Орлеан, Джексон-Сквер, Леве. Эх-ма, наденем-ка еще кусочек колбасы. Пока эта рябая бадья скроется с глаз, мы, может быть, еще кое-что поймаем.
Как обожравшаяся черепаха, тренирующаяся к ближайшим черепашьим бегам, проползла «Иорикка» мимо меня.
Когда головы морских разбойников очутились как раз надо мной, один из них крикнул мне вниз:
– Hey, arn't you sailor?[4]
– Yes, sir[5].
– Want a dschop?[6]
Он не мог бы похвастать своим английским языком за пределами тесного семейного круга.
Хочу ли я получить работу? Эй, кашалот тупорылый!
Хочу ли я получить работу? Неужели он говорит это серьезно?
Ну вот я и погиб. И, однако, это вечный неизменный закон с тех пор, как существуют рабочие. Сам я ни за что не спросил бы работы из одной боязни, что мне могут сказать: «да».
Как все моряки, я суеверен. На корабле и на море человек подвержен случайностям, а следовательно, и суевериям, иначе не хватило бы сил выносить превратности стихии и можно было бы сойти с ума. И вот это-то суеверие и заставляет меня говорить: «да», когда меня спрашивают, хочу ли я получить работу. Ответив: «нет», я мог бы оскорбить свою судьбу и не получить корабль как раз в тот момент, когда больше всего в нем нуждался бы. Иногда посчастливится удачно рассказать свою историю, а в другой раз и нет, и человек, которому вы ее рассказали, вдруг начинает звать: «Полиция! Мошенник!» И если в такой момент не окажется корабля, полиция поверит этому человеку, который не способен понять шутки и у которого нет настоящих идей.
Это суеверие несколько раз уже сыграло со мной злую шутку и навязало мне на шею профессии, о которых я раньше никогда не слышал и даже не думал. Оно было причиной того, что однажды в Коквиле мне пришлось разыграть роль могильщика, а на одной ярмарке в Ирландии собственноручно продавать по щепкам крест, на котором наш бог и спаситель Иисус Христос отдал свой последний земной вздох. Каждая щепочка стоила полкроны. До такого-то занятия, несомненно, характеризующего человека с дурной стороны, доводит порой суеверие. С тех пор, как со мной произошла эта ирландская история, я больше не пытался стать порядочным человеком, так как знал, что на моем будущем все равно останется это темное пятно.
Дело не в том, что я помогал продавать эти щепки. Нет, это было бы еще не так страшно, это, может быть, было бы зачтено мне даже в заслугу. Гораздо хуже было то, что я помогал предпринимателю этого дела заготовлять в номере гостиницы щепки из крышки старого ящика. Но и это, пожалуй, не было бы особенным преступлением, если бы я не клялся людям, что привез эти щепки сам из Палестины, где мне доверил их старый, обращенный в христианство араб, в семье которого они хранились как величайшее сокровище, переходя от поколения к поколению в течение восемнадцати столетий. И что эти щепки были доверены мне стариком с торжественной клятвой, что бог явился ему во сне и повелел доставить их именно в Ирландию, а не в какое-либо другое место. Мы показывали при этом документы, написанные арабскими знаками, вместе с переводом их на английский язык. В этих документах было написано то, что мы рассказывали на ярмарке. Вот какую шутку может подчас сыграть суеверие. Да, сэр.
Если бы мы послали вырученные деньги в какой-нибудь монастырь или самому папе, то дело было бы не так уже плохо. У меня оставалась бы надежда, что я получу отпущение грехов. Но мы потратили эти деньги на себя, и я был очень озабочен тем, чтобы получить все свои проценты и тантьемы. Но я ни в коем случае не был обманщиком: я был только жертвой суеверия. Ведь добрые люди верили мне, и при этом они вовсе не были суеверны.
XXII
Вполне естественно, что когда меня спросили, хочу ли я получить работу, я ответил утвердительно. Я внутренне вынужден был сказать «да» и не мог избежать этого внутреннего принуждения. Я убежден, что побледнел от смертельного страха попасть на этот страшный корабль.
– Рулевой? – спросил человек.
Какое счастье! Я был спасен. Им нужен был рулевой, а я не был рулевым. Я благоразумно поостерегся сказать: «палубный рабочий», так как в случае нужды палубный рабочий может постоять и у колеса, особенно же в тихую погоду и при незначительных изменениях курса.
Поэтому я ответил:
– Нет, я не рулевой, я из чумазой банды.
– Отлично! – крикнул человек. – Это-то как раз нам и нужно. Поторапливайтесь же и карабкайтесь сюда!
Теперь мне все стало ясно. Они брали всех, кто им попадался, потому что у них недоставало людей. Я мог бы сказать: «повар» или «плотник», они и в том и в другом случае ответили бы: «Карабкайтесь сюда!» Тут было что-то неладно. Черт, неужели же она была… нет, несмотря на все свои подозрительные признаки «Иорикка» не могла быть кораблем смерти.
Я решил сделать последнюю попытку.
– Where're you bound?[7]
– А куда вы хотите?
Хитрые подлецы. Здесь выхода не было. Я мог бы сказать: «Южный полюс»; да, я мог бы сказать: «Женева», – и они, не моргнув глазом, отозвались бы: «Туда мы и едем».
Но я знал страну, в которую не осмелилось бы войти это судно; и я крикнул:
– В Англию!
– Дружище, вам везет, – ответили мне с «Иорикки». – Мы везем сборный товар для Ливерпуля. Вы можете там уволиться, если захотите.
Тут-то они себя и выдали. Англия – единственная страна, в которой я не мог уволиться, как и всякий другой моряк, плавающий не на английском корабле. Но я не мог обойти этого ответа. И я не мог доказать им, что они лгут.
Все это кажется смешным. Никто, разумеется, не мог заставить меня поступить на корабль, пока я стоял на твердой почве и не был под властью и законной силой шкипера. Но ведь это всегда так: когда чувствуешь себя слишком хорошо, слишком счастливо, то хочется еще лучшего. При этом человек всегда питает тайную надежду, что каждая перемена ведет к лучшему. По-видимому, с тех пор как Адаму стало скучно в раю, люди чувствуют на себе проклятие вечной неудовлетворенности и всю свою жизнь расточают в погоне за призрачным счастьем.
Когда я подумал об Англии, с ее вечными туманами, с ее пронизывающей сыростью, с ее травлей иностранцев, с ее глупо улыбающимся наследным принцем, на лице которого застыла маска, и сравнил эту холодную страну со свободной, солнечной Испанией и ее приветливыми обитателями, меня охватила смертельная тоска.
Но это была моя судьба. Я сказал уже, что как истинный моряк, умеющий держать свое слово, я должен был пойти на этот корабль, если бы даже он повел меня прямым путем к морскому дну; пойти на этот корабль, над которым я так громко, неистово смеялся, когда увидел его впервые, и на котором я никогда не рискнул бы плавать, если бы от этого зависело даже спасение моей жизни. Нет, я никогда не собирался плавать на «Иорикке», с ее командой. «Иорикка» мстила мне за мой смех. Так мне и надо было. Зачем я спустился сюда и сел на виду у выходящих из гавани кораблей? Нечего показывать сюда носа. До уходящих кораблей никому нет дела. Если это не ваш собственный корабль, то и оставьте его в покое, не плюйте ему вслед. Это всегда приносит несчастье. И корабль не потерпит этого.
Моряк не должен охотиться на рыбу, моряк не должен думать о рыбе, это всегда кончается плохо. Каждая рыба или ее мать лакомились утонувшим моряком, поэтому моряк должен остерегаться рыбы. Если моряку захочется поесть рыбы, пусть купит ее у порядочного рыбака. Рыбная ловля – его профессия, ему это не принесет вреда; для него видеть рыбу во сне означает деньги.
Я задал последний, еще возможный вопрос:
– Какая плата?
– Английскими деньгами.
– Как кормят?
– Превосходно.
И вот я очутился в кольце. Не осталось ни одной самой узкой щели для выхода. У меня не было никакого повода взять мое «да» обратно и никакого оправдания перед моей совестью.
Они бросили мне канат, я поймал его, взмахнул вытянутыми вперед ногами, ухватился за стенку корабля, и пока они с палубы тянули канат, вскарабкался вверх по стенке и перепрыгнул через борт.
Когда я стоял уже на палубе, «Иорикка» неожиданно быстро взяла полный ход, и пока я ласкал глазами утопающую вдали Испанию, у меня было такое чувство, словно я вступил в те огромные ворота, на которых начертаны роковые для моей судьбы слова:
Кто входит сюда,
Того имя и жизнь погасли,
Он исчез.
Надпись над матросским кубриком корабля смерти.
Кто входит сюда,
Того имя и жизнь погасли,
Он исчез.
В далеком, далеком мире
От него не осталось следа.
Закрыт ему путь назад,
Впереди – морское дно.
Темные силы сковали его,
Рай и ад отреклись от него.
Он – не день, он – не ночь.
Он то, чего нет, чего не будет,
Он слишком велик для вечности
И слишком мал для морской песчинки,
Имеющей во вселенной свою собственную цель.
Он тот, кто не был никогда,
Он тот, кто не жил ни в чьей мысли:
Он – ничто!..
– Рулевой? – спросил человек.
Какое счастье! Я был спасен. Им нужен был рулевой, а я не был рулевым. Я благоразумно поостерегся сказать: «палубный рабочий», так как в случае нужды палубный рабочий может постоять и у колеса, особенно же в тихую погоду и при незначительных изменениях курса.
Поэтому я ответил:
– Нет, я не рулевой, я из чумазой банды.
– Отлично! – крикнул человек. – Это-то как раз нам и нужно. Поторапливайтесь же и карабкайтесь сюда!
Теперь мне все стало ясно. Они брали всех, кто им попадался, потому что у них недоставало людей. Я мог бы сказать: «повар» или «плотник», они и в том и в другом случае ответили бы: «Карабкайтесь сюда!» Тут было что-то неладно. Черт, неужели же она была… нет, несмотря на все свои подозрительные признаки «Иорикка» не могла быть кораблем смерти.
Я решил сделать последнюю попытку.
– Where're you bound?[7]
– А куда вы хотите?
Хитрые подлецы. Здесь выхода не было. Я мог бы сказать: «Южный полюс»; да, я мог бы сказать: «Женева», – и они, не моргнув глазом, отозвались бы: «Туда мы и едем».
Но я знал страну, в которую не осмелилось бы войти это судно; и я крикнул:
– В Англию!
– Дружище, вам везет, – ответили мне с «Иорикки». – Мы везем сборный товар для Ливерпуля. Вы можете там уволиться, если захотите.
Тут-то они себя и выдали. Англия – единственная страна, в которой я не мог уволиться, как и всякий другой моряк, плавающий не на английском корабле. Но я не мог обойти этого ответа. И я не мог доказать им, что они лгут.
Все это кажется смешным. Никто, разумеется, не мог заставить меня поступить на корабль, пока я стоял на твердой почве и не был под властью и законной силой шкипера. Но ведь это всегда так: когда чувствуешь себя слишком хорошо, слишком счастливо, то хочется еще лучшего. При этом человек всегда питает тайную надежду, что каждая перемена ведет к лучшему. По-видимому, с тех пор как Адаму стало скучно в раю, люди чувствуют на себе проклятие вечной неудовлетворенности и всю свою жизнь расточают в погоне за призрачным счастьем.
Когда я подумал об Англии, с ее вечными туманами, с ее пронизывающей сыростью, с ее травлей иностранцев, с ее глупо улыбающимся наследным принцем, на лице которого застыла маска, и сравнил эту холодную страну со свободной, солнечной Испанией и ее приветливыми обитателями, меня охватила смертельная тоска.
Но это была моя судьба. Я сказал уже, что как истинный моряк, умеющий держать свое слово, я должен был пойти на этот корабль, если бы даже он повел меня прямым путем к морскому дну; пойти на этот корабль, над которым я так громко, неистово смеялся, когда увидел его впервые, и на котором я никогда не рискнул бы плавать, если бы от этого зависело даже спасение моей жизни. Нет, я никогда не собирался плавать на «Иорикке», с ее командой. «Иорикка» мстила мне за мой смех. Так мне и надо было. Зачем я спустился сюда и сел на виду у выходящих из гавани кораблей? Нечего показывать сюда носа. До уходящих кораблей никому нет дела. Если это не ваш собственный корабль, то и оставьте его в покое, не плюйте ему вслед. Это всегда приносит несчастье. И корабль не потерпит этого.
Моряк не должен охотиться на рыбу, моряк не должен думать о рыбе, это всегда кончается плохо. Каждая рыба или ее мать лакомились утонувшим моряком, поэтому моряк должен остерегаться рыбы. Если моряку захочется поесть рыбы, пусть купит ее у порядочного рыбака. Рыбная ловля – его профессия, ему это не принесет вреда; для него видеть рыбу во сне означает деньги.
Я задал последний, еще возможный вопрос:
– Какая плата?
– Английскими деньгами.
– Как кормят?
– Превосходно.
И вот я очутился в кольце. Не осталось ни одной самой узкой щели для выхода. У меня не было никакого повода взять мое «да» обратно и никакого оправдания перед моей совестью.
Они бросили мне канат, я поймал его, взмахнул вытянутыми вперед ногами, ухватился за стенку корабля, и пока они с палубы тянули канат, вскарабкался вверх по стенке и перепрыгнул через борт.
Когда я стоял уже на палубе, «Иорикка» неожиданно быстро взяла полный ход, и пока я ласкал глазами утопающую вдали Испанию, у меня было такое чувство, словно я вступил в те огромные ворота, на которых начертаны роковые для моей судьбы слова:
Кто входит сюда,
Того имя и жизнь погасли,
Он исчез.
Надпись над матросским кубриком корабля смерти.
Кто входит сюда,
Того имя и жизнь погасли,
Он исчез.
В далеком, далеком мире
От него не осталось следа.
Закрыт ему путь назад,
Впереди – морское дно.
Темные силы сковали его,
Рай и ад отреклись от него.
Он – не день, он – не ночь.
Он то, чего нет, чего не будет,
Он слишком велик для вечности
И слишком мал для морской песчинки,
Имеющей во вселенной свою собственную цель.
Он тот, кто не был никогда,
Он тот, кто не жил ни в чьей мысли:
Он – ничто!..
XXIII
Теперь я мог рассмотреть вблизи охотников на акул. Впечатление, которое они произвели на меня издали, нисколько не улучшилось. Но и не ухудшилось. Я попросту был им уничтожен. Сначала я думал, что в числе команды есть несколько негров и арабов. Но теперь я увидел, что они выглядели так только благодаря угольной пыли и грязи. Ни на одном корабле, за исключением разве русских большевистских кораблей, юнга не стоит на равной ноге со шкипером. Да и к чему бы это привело? В один прекрасный день можно было бы спутать обоих и обнаружить, что юнга такой же интеллигентный человек, как и шкипер. Впрочем, это еще не значило бы, что юнга интеллигентный человек.
Здесь среди команды имелись, несомненно, разные чины. Тут были палубные рабочие первого, второго, третьего и четвертого разряда. Те два карманника, которые стояли рядом со мной, были, очевидно, рабочие пятого разряда. Я не знаю, какую именно расу принято считать в настоящий момент наименее цивилизованной. Мнение по этому поводу меняется с каждым годом, в зависимости от того, какую ценность представляет страна, в которой обитает та или иная нецивилизованная раса, для других культурных стран. Но оба эти рабочие не могли бы быть использованы такой нецивилизованной расой даже для того, чтобы разбивать кокосовые орехи. По-видимому, «Иорикке» не удалось набрать столько людей, чтобы каждый разряд имел соответствующего представителя. Вследствие этого палубные рабочие первого, второго, третьего и четвертого разряда не были вовсе представлены, а были лишь двое пятого и трое шестого разряда. Представителей пятого разряда я описал; представителей же шестого разряда я не в состоянии описать, так как не могу подобрать никакого подходящего сравнения. Они были в высшей степени оригинальны, и мне приходится удовлетвориться заявлением, что они были достойными представителями своей корпорации, и все без каких бы то ни было документальных доказательств поверили бы им, что они люди шестого порядка.
– Добрый день! – Предводитель карманников и ярмарочных жуликов, – впрочем, я хотел сказать: предводитель карманников и конокрадов, – подошел ко мне. – Я здесь второй инженер, а этот вот, мой сосед, – машинист.
Он настолько коверкал английские слова, что мне придется разъяснить их смысл. Он хотел сообщить мне, что он второй инженер и является следовательно моим прямым начальством с того момента, как я вступил в чумазую банду, а что его сосед – машинист, то есть мой унтер-офицер.
– А я, – представился я, – генеральный директор компании, владеющей этим судном, и явился сюда, чтобы поддать вам как следует жару.
Если эти двое вздумали меня дурачить, то им придется отказаться от этого занятия, потому что я плавал на кораблях поваренком уже в то время, когда все мои сверстники еще сидели над азбукой.
Но он не понял меня и продолжал:
– Пойдите в кубрик и найдите себе койку.
У меня искры посыпались из глаз. Неужели же он не шутил, неужели он на самом деле второй инженер и мой начальник – этот беглый каторжник?
Я подошел к кубрику с таким видом, словно кто-нибудь стукнул меня дубиной по голове.
Несколько человек лениво валялись на своих койках. Когда я вошел, они подняли на меня сонные глаза, не выказав ни малейшего интереса, ни малейшего удивления. Эти неожиданные обновления команды были здесь, должно быть, слишком частым явлением, чтобы вызвать чье-нибудь любопытство.
Позднее я слышал, что в десятке тех гаваней, в которые обычно заходила «Иорикка», на берегу постоянно валялись два или три человека, не попавшие по той или иной причине на другой корабль или вынужденные покинуть берег и ежедневно молившие бога, чтобы он послал им в гавань старую добрую «Иорикку». На «Иорикке» постоянно недоставало двух или трех человек, и я убежден, что «Иорикка» никогда еще за всю свою долгую жизнь не имела полной команды. О «Иорикке» ходило еще немало дурных слухов. Утверждали, что ее шкипер уже не раз подходил к виселице и обследовал казненных, высматривая, не теплится ли в них хотя бы искра жизни, достаточная для того, чтобы шепнуть: «Да». И таких он сейчас же забирал с собой на «Иорикку». Эта сплетня отвратительна, я знаю, но она не высосана из пальца.
Я спросил пустую койку. Один из присутствующих указал головой на одну из верхних коек. Я осведомился, не умер ли в ней кто-нибудь. Человек кивнул головой и сказал:
– Нижняя тоже свободна.
И я взял нижнюю. Человек потерял всякий интерес ко мне и к тому, что я делаю.
На койке не было ни матраца, ни тюфяка, ни подушки, ни одеяла, ни простыни. Ничего. Только голые, источенные червями доски. И даже на досках сэкономили каждый миллиметр с таким расчетом, чтобы этот ящик для человеческого туловища все же можно было бы назвать койкой, а не чехлом для зонта. В обеих койках, висевших против моей – вверху и внизу, – лежало тряпье и рваные старые мешки. Это были матрацы матросов, находившихся в данный момент на вахте или шатавшихся по палубе. Подушками им служила старая пакля. То, что можно спать на старой пакле, очевидно, не было легендой, занесенной сюда из древних времен. Это была сама действительность. В койке, висевшей надо мной, в которой совсем недавно, – может быть, еще вчера, – околел кто-то, не было никакого тряпья. Сидя на своей койке, я мог достать противоположную, не вытягивая ног. Я почти касался ее коленями. Кораблестроитель прекрасно сумел рассчитать площадь. Он знал, что на корабле в часы, предназначенные для употребления коек, всегда третья часть, а иногда и половина команды находятся на вахте. Но вышло так, что у нас троих, живущих в носовой части корабля, вахты совпадали и все мы должны были одеваться и раздеваться в одно время на пространстве, едва ли достигавшем полметра. Эта толчея движущихся рук, ног, голов и плеч дошла до последней точки, когда в соседнем помещении один из матросов свалился вместе со своей койкой и должен был перейти на ту, из которой недавно вынесли покойника. Новый квартирант тоже принадлежал к нашей вахте. И теперь, когда мы переодевались, в воздухе начиналось такое движение рук, ног и голов, что нельзя было ничего разобрать. Поднималась невообразимая кутерьма. И когда корабельный звонок призывал нас на вахту, один из нас ревел во всю глотку: «Стой!» После этого крика по безмолвному соглашению мы не двигались в течение целой секунды. Это «стой» никогда не выкрикивалось впустую, а только в самые критические моменты, когда кто-нибудь из нас терял свою левую руку или так путал свою правую ногу с левой ногой своего соседа, что без этого «стой» никогда бы не выпутался и никто бы не догадался, что Мартин отправился на вахту правой ногой Бертранда, а Бертранд спохватился бы только на рассвете, что в течение всей вахты вертел рулевое колесо правой рукой Мартина и левой рукой Генриха, между тем как я измазал руки Бертранда и вообще не знал, кто пользуется моими.
Но бывали и более серьезные случаи, когда в мутном полумраке коптящей лампы нашего кубрика Бертранд лез своей правой ногой в левую штанину своих собственных брюк, а левой ногой торчал в правой штанине Генриха. Иногда это кончалось разорванными пополам штанами, иногда разлетавшимися во все стороны шлепками, иногда проломанной койкой или же вышибленной дверью. Все свободное от дежурства время проходило в ссорах и драках, так как надо же было установить, кто первый полез в чужую штанину. При этом пострадавшему приходилось искать себе свободную штанину, чтобы не выйти на вахту с голой ногой. Два раза случалось, что в кубрике оставалась штанина, которой ее законный владелец не мог доискаться до самого рассвета. Может быть, все было бы по-иному, если бы мы пришли к какому-нибудь соглашению. Но никому не хотелось принести себя в жертву и встать на минуту раньше. При вставании тотчас же поднималась бешеная брань из-за того, что нас будили на целых полчаса раньше положенного времени. Это обстоятельство приводило нас всех в настроение, исключавшее всякую мысль о дружбе или товариществе, душившее ее в самом зародыше. Эти ссоры, бешенство и угрозы достигали своего апогея как раз в тот момент, когда корабельный звонок призывал нас на вахту. Тогда злоба переходила в отчаянную лихорадочную поспешность. Люди сшибали друг друга с ног и, сломя голову, мчались на вахту.
Здесь среди команды имелись, несомненно, разные чины. Тут были палубные рабочие первого, второго, третьего и четвертого разряда. Те два карманника, которые стояли рядом со мной, были, очевидно, рабочие пятого разряда. Я не знаю, какую именно расу принято считать в настоящий момент наименее цивилизованной. Мнение по этому поводу меняется с каждым годом, в зависимости от того, какую ценность представляет страна, в которой обитает та или иная нецивилизованная раса, для других культурных стран. Но оба эти рабочие не могли бы быть использованы такой нецивилизованной расой даже для того, чтобы разбивать кокосовые орехи. По-видимому, «Иорикке» не удалось набрать столько людей, чтобы каждый разряд имел соответствующего представителя. Вследствие этого палубные рабочие первого, второго, третьего и четвертого разряда не были вовсе представлены, а были лишь двое пятого и трое шестого разряда. Представителей пятого разряда я описал; представителей же шестого разряда я не в состоянии описать, так как не могу подобрать никакого подходящего сравнения. Они были в высшей степени оригинальны, и мне приходится удовлетвориться заявлением, что они были достойными представителями своей корпорации, и все без каких бы то ни было документальных доказательств поверили бы им, что они люди шестого порядка.
– Добрый день! – Предводитель карманников и ярмарочных жуликов, – впрочем, я хотел сказать: предводитель карманников и конокрадов, – подошел ко мне. – Я здесь второй инженер, а этот вот, мой сосед, – машинист.
Он настолько коверкал английские слова, что мне придется разъяснить их смысл. Он хотел сообщить мне, что он второй инженер и является следовательно моим прямым начальством с того момента, как я вступил в чумазую банду, а что его сосед – машинист, то есть мой унтер-офицер.
– А я, – представился я, – генеральный директор компании, владеющей этим судном, и явился сюда, чтобы поддать вам как следует жару.
Если эти двое вздумали меня дурачить, то им придется отказаться от этого занятия, потому что я плавал на кораблях поваренком уже в то время, когда все мои сверстники еще сидели над азбукой.
Но он не понял меня и продолжал:
– Пойдите в кубрик и найдите себе койку.
У меня искры посыпались из глаз. Неужели же он не шутил, неужели он на самом деле второй инженер и мой начальник – этот беглый каторжник?
Я подошел к кубрику с таким видом, словно кто-нибудь стукнул меня дубиной по голове.
Несколько человек лениво валялись на своих койках. Когда я вошел, они подняли на меня сонные глаза, не выказав ни малейшего интереса, ни малейшего удивления. Эти неожиданные обновления команды были здесь, должно быть, слишком частым явлением, чтобы вызвать чье-нибудь любопытство.
Позднее я слышал, что в десятке тех гаваней, в которые обычно заходила «Иорикка», на берегу постоянно валялись два или три человека, не попавшие по той или иной причине на другой корабль или вынужденные покинуть берег и ежедневно молившие бога, чтобы он послал им в гавань старую добрую «Иорикку». На «Иорикке» постоянно недоставало двух или трех человек, и я убежден, что «Иорикка» никогда еще за всю свою долгую жизнь не имела полной команды. О «Иорикке» ходило еще немало дурных слухов. Утверждали, что ее шкипер уже не раз подходил к виселице и обследовал казненных, высматривая, не теплится ли в них хотя бы искра жизни, достаточная для того, чтобы шепнуть: «Да». И таких он сейчас же забирал с собой на «Иорикку». Эта сплетня отвратительна, я знаю, но она не высосана из пальца.
Я спросил пустую койку. Один из присутствующих указал головой на одну из верхних коек. Я осведомился, не умер ли в ней кто-нибудь. Человек кивнул головой и сказал:
– Нижняя тоже свободна.
И я взял нижнюю. Человек потерял всякий интерес ко мне и к тому, что я делаю.
На койке не было ни матраца, ни тюфяка, ни подушки, ни одеяла, ни простыни. Ничего. Только голые, источенные червями доски. И даже на досках сэкономили каждый миллиметр с таким расчетом, чтобы этот ящик для человеческого туловища все же можно было бы назвать койкой, а не чехлом для зонта. В обеих койках, висевших против моей – вверху и внизу, – лежало тряпье и рваные старые мешки. Это были матрацы матросов, находившихся в данный момент на вахте или шатавшихся по палубе. Подушками им служила старая пакля. То, что можно спать на старой пакле, очевидно, не было легендой, занесенной сюда из древних времен. Это была сама действительность. В койке, висевшей надо мной, в которой совсем недавно, – может быть, еще вчера, – околел кто-то, не было никакого тряпья. Сидя на своей койке, я мог достать противоположную, не вытягивая ног. Я почти касался ее коленями. Кораблестроитель прекрасно сумел рассчитать площадь. Он знал, что на корабле в часы, предназначенные для употребления коек, всегда третья часть, а иногда и половина команды находятся на вахте. Но вышло так, что у нас троих, живущих в носовой части корабля, вахты совпадали и все мы должны были одеваться и раздеваться в одно время на пространстве, едва ли достигавшем полметра. Эта толчея движущихся рук, ног, голов и плеч дошла до последней точки, когда в соседнем помещении один из матросов свалился вместе со своей койкой и должен был перейти на ту, из которой недавно вынесли покойника. Новый квартирант тоже принадлежал к нашей вахте. И теперь, когда мы переодевались, в воздухе начиналось такое движение рук, ног и голов, что нельзя было ничего разобрать. Поднималась невообразимая кутерьма. И когда корабельный звонок призывал нас на вахту, один из нас ревел во всю глотку: «Стой!» После этого крика по безмолвному соглашению мы не двигались в течение целой секунды. Это «стой» никогда не выкрикивалось впустую, а только в самые критические моменты, когда кто-нибудь из нас терял свою левую руку или так путал свою правую ногу с левой ногой своего соседа, что без этого «стой» никогда бы не выпутался и никто бы не догадался, что Мартин отправился на вахту правой ногой Бертранда, а Бертранд спохватился бы только на рассвете, что в течение всей вахты вертел рулевое колесо правой рукой Мартина и левой рукой Генриха, между тем как я измазал руки Бертранда и вообще не знал, кто пользуется моими.
Но бывали и более серьезные случаи, когда в мутном полумраке коптящей лампы нашего кубрика Бертранд лез своей правой ногой в левую штанину своих собственных брюк, а левой ногой торчал в правой штанине Генриха. Иногда это кончалось разорванными пополам штанами, иногда разлетавшимися во все стороны шлепками, иногда проломанной койкой или же вышибленной дверью. Все свободное от дежурства время проходило в ссорах и драках, так как надо же было установить, кто первый полез в чужую штанину. При этом пострадавшему приходилось искать себе свободную штанину, чтобы не выйти на вахту с голой ногой. Два раза случалось, что в кубрике оставалась штанина, которой ее законный владелец не мог доискаться до самого рассвета. Может быть, все было бы по-иному, если бы мы пришли к какому-нибудь соглашению. Но никому не хотелось принести себя в жертву и встать на минуту раньше. При вставании тотчас же поднималась бешеная брань из-за того, что нас будили на целых полчаса раньше положенного времени. Это обстоятельство приводило нас всех в настроение, исключавшее всякую мысль о дружбе или товариществе, душившее ее в самом зародыше. Эти ссоры, бешенство и угрозы достигали своего апогея как раз в тот момент, когда корабельный звонок призывал нас на вахту. Тогда злоба переходила в отчаянную лихорадочную поспешность. Люди сшибали друг друга с ног и, сломя голову, мчались на вахту.
XXIV
Электричества на «Иорикке» не было. По-видимому, в своей невинности она и не знала о его существовании. Кубрики освещались керосиновой лампой, если только можно назвать этим именем наш осветительный аппарат. Это была заржавленная жестяная подставка с цилиндром листового железа, с которым, впрочем, обращались так, словно это была чистая медь. Может быть, в прежнее время эта ложь и могла бы сойти за правду. Но ведь каждый ребенок знает, что медь не ржавеет, а от так называемого медного цилиндра осталась только ржавчина; когда ложь обнаружилась, лампу уже нельзя было обменять, так как срок гарантии давно кончился. На лампе было когда-то и стекло. От этого стекла остался только осколок, и наличие этого осколка устанавливалось с несомненностью тем обстоятельством, что время от времени через весь кубрик несся чей-нибудь окрик:
– Чья очередь чистить сегодня стекло?
Эта очередь никогда ни до кого не доходила. Упомянутый окрик имел своей единственной целью поддержать нас в приятном заблуждении, что у нас на лампе есть стекло. Я ни разу не видел, чтобы у кого-нибудь хватило мужества взяться за чистку стекла. Этот человек погиб бы безвозвратно. Самое бережное прикосновение к стеклу рассыпало бы его в прах. Преступник понес бы ответственность за это, из его жалованья удержали бы стоимость стекла, и таким путем компания получила бы новое стекло. Но только не для корабля… Нашелся бы еще какой-нибудь осколок, который благодаря вопросу «Чья сегодня очередь чистить стекло?» приобрел бы форму целого стекла. Сама же лампа была одной из тех ламп, которые были в руках семи мудрых девственниц. При таких обстоятельствах трудно было ожидать, чтобы она могла хоть кое-как осветить наши квартиры. Фитиль она сохранила старый, а именно тот, который одна из дев вырезала из своей шерстяной нижней юбки. Масло, которое мы получали для лампы и которое по умышленному недоразумению называлось керосином, прогоркло уже тогда, когда девы наливали его в свои лампы. С тех пор оно не стало лучше.
При уютном, слишком даже уютном свете этой лампы, которая, согласно предписанию, должна была гореть в кубриках всю ночь и еще больше сгущала удушливый воздух, так как никогда не горела ровным светом, а только коптила, одевание и раздевание в состоянии смертельной усталости или в совершенном столбняке после тяжкого сна привело бы в этом тесном помещении еще к большим катастрофам, если бы в большинстве случаев не оказывалось налицо смягчающих обстоятельств. Надо признаться, что обычно мы вовсе не одевались и не раздевались. Не потому, что нам нечего было надеть или снять. Дело было не в том. Всегда еще находилось что-нибудь, что могло бы сойти за платье. Но к чему эти церемонии, когда нет ни матраца, ни одеяла, ни чего-нибудь похожего на них?
В первый день моего пребывания на «Иорикке», припоминая порядочные корабли, на которых мне приходилось плавать, я спросил:
– Где матрац с моей койки?
– Здесь не выдают.
– А подушку?
– Не полагается.
– Одеяло?
– Не выдают.
Приходилось удивляться, что компания отпустила нам самый корабль для плавания, и я нисколько не был бы изумлен, если бы мне сказали, что каждый из нас должен привести с собой свой собственный корабль. Я пришел сюда в шляпе, куртке, брюках, сорочке и паре… когда они были еще новые, их можно было назвать сапогами. Теперь этому названию никто бы уже не поверил. Но другие на корабле были далеко не так богаты: у одного не было никакой куртки, у другого никакой сорочки, у третьего вместо обуви какие-то необыкновенные мокасины, которые он соорудил себе из старого мешка и пакли. Позднее я узнал, что те, кто был беднее всех, пользовались у шкипера наибольшим почетом. Обычно это бывает наоборот. А здесь, чем беднее был человек, тем меньше у него предполагалось отваги высадиться в первой попутной гавани, оставив добрую «Иорикку» на произвол судьбы.
Моя койка была прикреплена к коридорной стене. Койки, расположенные напротив, были прикреплены к деревянной перегородке, разделявшей матросский кубрик на две каморки. На другой стороне этой деревянной перегородки находились две другие койки, и против них у внешней бортовой стены висели еще две. Таким образом, помещение, едва-едва вмещавшее четырех взрослых человек, обслуживало восемь. Деревянная перегородка, разделявшая кубрик на две части, не доходила до конца, так как иначе матросам, помещавшимся во внешней каморке у борта, приходилось бы выползать из своих коек через боковой люк, который был недостаточно велик для того, чтобы можно было в него протиснуться. Перегородка занимала только две трети всей длины помещения, а там, где она кончалась, начиналась столовая. Согласно уставу, столовая должна быть отделена от спален. Это правило соблюдалось на «Иорикке» в совершенстве. Одно общее помещение разделялось перегородкой на три отдельных каморки, только двери между ними были постоянно раскрыты. Так, по крайней мере, следовало представлять себе это устройство, так как отдельные каморки не имели особых дверей, а была только одна общая дверь, выходившая в коридор.
– Чья очередь чистить сегодня стекло?
Эта очередь никогда ни до кого не доходила. Упомянутый окрик имел своей единственной целью поддержать нас в приятном заблуждении, что у нас на лампе есть стекло. Я ни разу не видел, чтобы у кого-нибудь хватило мужества взяться за чистку стекла. Этот человек погиб бы безвозвратно. Самое бережное прикосновение к стеклу рассыпало бы его в прах. Преступник понес бы ответственность за это, из его жалованья удержали бы стоимость стекла, и таким путем компания получила бы новое стекло. Но только не для корабля… Нашелся бы еще какой-нибудь осколок, который благодаря вопросу «Чья сегодня очередь чистить стекло?» приобрел бы форму целого стекла. Сама же лампа была одной из тех ламп, которые были в руках семи мудрых девственниц. При таких обстоятельствах трудно было ожидать, чтобы она могла хоть кое-как осветить наши квартиры. Фитиль она сохранила старый, а именно тот, который одна из дев вырезала из своей шерстяной нижней юбки. Масло, которое мы получали для лампы и которое по умышленному недоразумению называлось керосином, прогоркло уже тогда, когда девы наливали его в свои лампы. С тех пор оно не стало лучше.
При уютном, слишком даже уютном свете этой лампы, которая, согласно предписанию, должна была гореть в кубриках всю ночь и еще больше сгущала удушливый воздух, так как никогда не горела ровным светом, а только коптила, одевание и раздевание в состоянии смертельной усталости или в совершенном столбняке после тяжкого сна привело бы в этом тесном помещении еще к большим катастрофам, если бы в большинстве случаев не оказывалось налицо смягчающих обстоятельств. Надо признаться, что обычно мы вовсе не одевались и не раздевались. Не потому, что нам нечего было надеть или снять. Дело было не в том. Всегда еще находилось что-нибудь, что могло бы сойти за платье. Но к чему эти церемонии, когда нет ни матраца, ни одеяла, ни чего-нибудь похожего на них?
В первый день моего пребывания на «Иорикке», припоминая порядочные корабли, на которых мне приходилось плавать, я спросил:
– Где матрац с моей койки?
– Здесь не выдают.
– А подушку?
– Не полагается.
– Одеяло?
– Не выдают.
Приходилось удивляться, что компания отпустила нам самый корабль для плавания, и я нисколько не был бы изумлен, если бы мне сказали, что каждый из нас должен привести с собой свой собственный корабль. Я пришел сюда в шляпе, куртке, брюках, сорочке и паре… когда они были еще новые, их можно было назвать сапогами. Теперь этому названию никто бы уже не поверил. Но другие на корабле были далеко не так богаты: у одного не было никакой куртки, у другого никакой сорочки, у третьего вместо обуви какие-то необыкновенные мокасины, которые он соорудил себе из старого мешка и пакли. Позднее я узнал, что те, кто был беднее всех, пользовались у шкипера наибольшим почетом. Обычно это бывает наоборот. А здесь, чем беднее был человек, тем меньше у него предполагалось отваги высадиться в первой попутной гавани, оставив добрую «Иорикку» на произвол судьбы.
Моя койка была прикреплена к коридорной стене. Койки, расположенные напротив, были прикреплены к деревянной перегородке, разделявшей матросский кубрик на две каморки. На другой стороне этой деревянной перегородки находились две другие койки, и против них у внешней бортовой стены висели еще две. Таким образом, помещение, едва-едва вмещавшее четырех взрослых человек, обслуживало восемь. Деревянная перегородка, разделявшая кубрик на две части, не доходила до конца, так как иначе матросам, помещавшимся во внешней каморке у борта, приходилось бы выползать из своих коек через боковой люк, который был недостаточно велик для того, чтобы можно было в него протиснуться. Перегородка занимала только две трети всей длины помещения, а там, где она кончалась, начиналась столовая. Согласно уставу, столовая должна быть отделена от спален. Это правило соблюдалось на «Иорикке» в совершенстве. Одно общее помещение разделялось перегородкой на три отдельных каморки, только двери между ними были постоянно раскрыты. Так, по крайней мере, следовало представлять себе это устройство, так как отдельные каморки не имели особых дверей, а была только одна общая дверь, выходившая в коридор.