Пойманный с поличным, опозоренный Эллис перестал бывать в «трехпрудном» доме. Но не перестал думать о его юных обитательницах, которые так запали ему в душу, и в конце концов, поставив все на карту, написал Марине любовное письмо с предложением выйти за него замуж. Поскольку не могло быть и речи о том, чтобы лично передать это послание в собственные руки девушки, раз уж профессор запретил Льву Львовичу приближаться к дому, он поручил сделать это своему лучшему другу – поэту Владимиру Нилендеру.
   Марина приняла посланца в своей маленькой комнатке, Ася присутствовала при встрече. Атмосфера, несмотря на то что гость был нежданным и не знакомым до сих пор юным девушкам, сразу же стала сердечной и исполненной искренности. Троица обменивалась заветными мыслями, они признавались друг дружке в самых честолюбивых помыслах, они лелеяли самые химерические проекты… Наступила ночь, но она не прервала увлекательной беседы. На рассвете Нилендер охватил голову руками и простонал: «Марина! Ведь Лев-то [Эллис] ждет меня! Что я должен сказать ему?» Марина вздрогнула: предложение руки и сердца, содержавшееся в письме Эллиса, показалось ей настолько несуразным и нелепым, что она и думать о нем забыла. Но в тот же момент поняла: Нилендер тоже без памяти влюбился в нее, и теперь он мечтает на ней жениться! Будучи в течение долгого времени убежденной, что она – такая, как есть – не способна привлечь внимание мужчин, Марина внезапно оказалась осаждаемой двумя претендентами на ее руку! И была одновременно польщена и раздосадована этим. Разве нельзя любить одними лишь душами, не примешивая сюда тела? Мысли ее путались, но она решительно отвергла оба предложения, как Эллиса, так и Нилендера, заметив, впрочем, что только тогда, когда человек покидает ее, он становится для нее незаменимым. Когда его нет на глазах, она может думать и мечтать о нем, не боясь разочарований. Исчезая из поля зрения, он остается в сердце украшенным поэтической ложью памяти. Во все времена, думала Марина, отсутствующие были более дороги ей, чем присутствующие.
   Однако вся эта путаница, сложная ситуация, в которую попала юная девушка, настолько потрясла ее, что, стремясь хоть чуть-чуть успокоить нервы, она начала курить. И даже собиралась убить себя, чтобы разом покончить с непредвиденными случайностями этой бесполезной жизни. Тем временем расследование абсурдного дела о Румянцевском музее вяло продолжалось, и профессор Цветаев потихоньку сходил с ума от раздражения. Не в силах прийти ему на помощь, старшая дочь могла только жалеть отца и оплакивать себя самое.
   Единственным лучиком света в этом царстве теней стала мимолетная встреча: в книжном магазине Вольфа на Кузнецком мосту Марина увидела у прилавка знаменитого поэта Валерия Брюсова. И услышала, как он говорит продавцу: «Дайте мне „Chanteclair'а“, хотя я и не поклонник Ростана!» Презрительные слова были для Марины как пощечина. Вернувшись домой, она написала мэтру письмо, в котором, защищая своего любимого автора, утверждала, что он – гений, потому что стихи его помогают переносить все уродство существования. Брюсова позабавило это кредо девической веры, и он ответил своей корреспондентке, что его мнение о Ростане на самом деле куда сложнее, чем может показаться. Кроме того, он выразил желание познакомиться с юной и пылкой читательницей французской литературы. Несмотря на страстное желание установить контакт с человеком, талантом которого она восхищалась и критики которого опасалась, Марина на письмо не ответила. Может быть, потому еще, что опыт общения с Эллисом и Нилендером стал для нее уроком? Она не считала себя достаточно взрослой и зрелой, чтобы столкнуться с миром писателей, которые печатаются, продают свои книги и обсуждаются в газетах. Впрочем, ей все равно вот-вот нужно было уезжать вместе с сестрой из России в поездку по Германии, куда профессор Цветаев отправлялся в связи с делами своего Музея, который еще стоял тогда в строительных лесах.
   Отец занимался делами в Дрездене, дочери поселились на находившемся поблизости от Дрездена горном курорте Вайсер Хирш, в семье пастора, страстно влюбленного в музыку. Во время своего короткого пребывания в Германии Марина успела углубить познания в немецком, с головой погрузиться в Гёте, который, по ее мнению, превосходил Толстого, и сделать открытие: оказывается, Германия, исполненная достоинств, вполне могла бы быть ее второй родиной… Но тут, 13 июня 1910 года, профессор Цветаев получает из Москвы известие о том, что по результатам расследования его отстраняют от должности директора Румянцевского музея.[33] Министр просвещения Шварц добился-таки своего. Оскорбленный Цветаев, пусть и с душевными муками, выносит удар и готовит докладную записку в свою защиту. Догадываясь об охватившем отца отчаянии, Анастасия решила остаться с ним в Германии до тех пор, пока дело не закончится полным его оправданием и восстановлением справедливости. Зато Марина поторопилась вернуться в Россию, чтобы оказаться в Москве к тому времени, когда начнется новый учебный год в гимназии.
   Она отправилась в путь ближе к концу лета и заранее радовалась тому, что скоро окажется в привычной обстановке и вернется к обычаям своего детства.
   Но от одинокой жизни в московском родительском доме у нее только сильнее сжималось сердце. Когда она вошла в пустые комнаты, ей почудилось, будто мать умерла только вчера, умерла второй раз. И ей внезапно очень захотелось, чтобы отец и сестра вернулись как можно скорее. Однако, вернувшись, профессор с головой окунулся в дела по своей реабилитации, требуя от властей разобраться в запутанной ситуации с Румянцевским музеем, а кроме того, был слишком занят работами, связанными с открытием Музея изящных искусств, чтобы заниматься дочерьми. Рвение, с которым он пытался обелить свое имя, очистить себя от всяких подозрений, и силы, вложенные в шедшее параллельно создание новой национальной сокровищницы, дали свои плоды: несколько месяцев спустя Цветаев выиграл дело, он был окончательно освобожден от беспочвенных обвинений и назначен почетным директором Румянцевского музея. Но сколько же за это время он пережил унижений, сколько ему пришлось предпринять, чтобы защитить свою репутацию ученого, да просто – порядочного человека! Дочери сочувствовали Ивану Владимировичу, переживали все волнения вместе с ним, но не могли ничем помочь ему в борьбе против злобных клеветников. Да и слишком много было у девушек собственных проблем. Куда более серьезные события оттеснили для них на второй план несчастья отца. В октябре 1910 года было объявлено о смерти Льва Толстого на маленькой железнодорожной станции Астапово, где он скрывался, убежав из дому, от семьи. Это известие потрясло всю Россию.
   Чтобы отдать последний долг писателю, которого сестры Цветаевы любили, и человеку, чьими идеями восхищались, девушки решили отправиться в паломничество к имению Толстого – Ясной Поляне. Здесь должны были состояться его гражданские похороны – отлученного от церкви за антиклерикальную позицию писателя нельзя было хоронить так, как положено по обряду.
   Несмотря на запреты отца, опасавшегося столкновений с полицией во время церемонии, Марина и Ася, незаметно скрывшись из дома в назначенный день, присоединились к тысячам людей, устремившихся на вокзал, и протиснулись сквозь толпу людей, осаждавших вагоны. После изматывающего путешествия Марина и Анастасия достигли наконец цели – ноги у них окоченели, зато сердца горели энтузиазмом. Они видели, как прибыл поезд с телом Льва Николаевича, проследовали с процессией, которая сопровождала гроб до дома покойного, несколько часов простояли в очереди с незнакомцами, чтобы войти в комнату, где покоился великий человек – спокойное лицо, на котором написано безразличие ко всему, такой мог бы быть крестьянином… Анастасия изложила свои впечатления так: «…в черной рубашке, очень желтый, очень знакомый, только худее, с белой бородой, Лев Николаевич… Проходя, многие крестились. В комнате икон не было – на него? В этой комнате он писал „Войну и мир“. Нежданная тишина в нем, бурном: он молчал. Никогда не молчавший!»[34]
   Возвращение сестер в вагоне третьего класса было ужасным. Они были совершенно разбиты, умирали с голоду, но горды тем, что воздали почести писателю, который все детство учил их мечтать и у которого хватило мужества противостоять официальным представителям религии и порядка.
   После этой героической экспедиции Марина, вновь вернувшаяся к своему одиночеству, к своим колебаниям, к сомнениям, вдруг решила возобновить отношения с Нилендером, с которым не виделась со времени загадочной интриги с предложением руки и сердца. Но ей не хотелось снова призывать его к себе письмом – казалось, это будет выглядеть чересчур банальным, да и неловким жестом. Поэтому она надумала послать ему сборник стихов, который возьмет да напечатает в типографии за свой счет. Стоимость операции ее не смущала и не могла сдерживать. Профессор Цветаев не был не только прижимистым, но даже и экономным, и Марина брала из отцовской шкатулки с деньгами столько, сколько ей было нужно. Поблизости от дома как раз оказалась типография Мамонтова. Марина передала ее сотрудникам подборку стихотворений, написанных в последнее время, и сделала заказ: напечатать пятьсот экземпляров книжки. Она всегда была скрытной и подозрительной, поэтому никому ничего не рассказала о своем проекте. Пока печатался сборник, девушка – как примерная школьница – вернулась в гимназию. И никто пока и помыслить не мог, какие грядут события.
   Увидев готовую книгу, Марина испытала некоторый прилив тщеславия. Достаточно ли быть напечатанной, чтобы заявить себя поэтом? Двести двадцать шесть страниц. Название, набранное жирным шрифтом: «Вечерний альбом». Пониже – более мелко – можно прочесть заголовки разделов: «Детство», «Любовь», «Только тени». И действительно, здесь можно найти отголоски всех ее детских заблуждений, всех метаний подростка. Чтобы подчеркнуть свою склонность к огненно прожитой жизни и преждевременной смерти, Марина посвящает сборник Марии Башкирцевой, романтичной русской девушке, которая жила во Франции в конце прошедшего века, издала «Дневник» пронзительной искренности и угасла в двадцать четыре года.[35] Одержимая идеей собственного скорого ухода из жизни, Марина пишет в стихотворении «Молитва»:
 
Христос и Бог! Я жажду чуда
Теперь, сейчас, в начале дня!
О, дай мне умереть, покуда
Вся жизнь как книга для меня.
 
 
Ты мудрый, ты не скажешь строго:
«Терпи, еще не кончен срок».
Ты сам мне подал – слишком много!
Я жажду сразу – всех дорог!
 
 
Всего хочу: с душой цыгана
Идти под песни на разбой,
За всех страдать под звук органа
И амазонкой мчаться в бой;
 
 
Гадать по звездам в черной башне,
Вести детей вперед, сквозь тень…
Чтоб был легендой – день вчерашний,
Чтоб был безумьем – каждый день!
 
 
Люблю и крест, и шелк, и каски,
Моя душа мгновений след…
Ты дал мне детство – лучше сказки
И дай мне смерть – в семнадцать лет!
 
   А в действительности, когда «Вечерний альбом» – носитель этой мольбы о смерти – вышел из печати, Марина, искренне считавшая себя искушенной, разочарованной в жизни, отчаявшейся, столь же искренне, пусть и помимо воли, мечтала, чтобы ее первую книгу заметили, чтобы ею восхитились, чтобы взволнованный Нилендер прочел ее, чтобы будущее, освещенное поэзией, улыбнулось им обоим.

III. Дебют в поэзии – дебют в любви

   Если верить Пушкину, русский народ опьянен поэзией. Музыка и стихи столь же незаменимы для его слуха, сколь воздух родной страны – для его легких. И не зря ту эпоху, в которую начинала творить Марина Цветаева, позже назовут «Серебряным веком поэтического вдохновения». Две столицы Российской империи соперничали в хвастовстве оригинальными талантами. Санкт-Петербург раздувался от гордости, насчитывая «среди своих» Мережковского и Зинаиду Гиппиус, руководивших «философско-религиозным обществом»; Вячеслава Иванова, который управлял «Миром искусства» и «Аполлоном»; других писателей первой величины – таких, как Александр Блок, Николай Гумилев, Михаил Кузмин… Чтобы не отставать, Москва выдвинула вперед кружок «аргонавтов», вдохновляемых Андреем Белым, журнал «Весы», выходивший под диктатом Валерия Брюсова… Соперничество между литераторами было настолько сильно, что практически каждый день приносил новые идеи, новые произведения, поражая несходством тенденций. Только что прозвучало новое имя – поэта с исключительным даром: это была жена поэта Гумилева, печатавшаяся под псевдонимом «Анна Ахматова». Марина Цветаева завидовала шумному успеху сестры по перу, имевшей такую надежную поддержку. Но сама мало того, что не имела никакого опыта, но и вообще не надеялась, что кто-то подставит ей плечо в бурлящей среде интеллектуалов, где товарищество ценилось не меньше, чем гениальность.
   От разнообразия стилей русской поэзии той поры, когда Марина решила попытать счастья на этом поприще, могла закружиться голова. По какому же пути следовать, чтобы отличиться? К какой школе примкнуть, если хочешь соответствовать своему времени? То ли позволить увлечь себя потоку неоромантизма, а может быть, прибиться к новым символистам или к декадентам, конкурирующим с французскими собратьями? А ведь есть еще веристы, близкие к народу, к его чаяниям… Есть еще акмеисты, проповедующие совершенство формы и правдивость в самом остром выражении… Вскормленная поэзией Пушкина, Марина Цветаева хотела бы одновременно походить на своего великого предшественника, ставшего для нее образцом, и повиноваться веяниям современной литературы. Но, очень скоро поняв бессмысленность битвы между традицией и новациями, она выбрала иное решение проблемы: верить только собственному инстинкту, чтобы петь тем голосом, каким владеет только она.
   Когда «Вечерний альбом» попал на прилавки книжных магазинов, она еще прилежно посещала гимназию – была ученицей седьмого класса[36] гимназии Брюхоненко, где, кстати, училась теперь и Анастасия. Никто из окружающих не подозревал, что у гимназистки Цветаевой вышла книга. Даже профессор Цветаев, поглощенный приготовлениями к близкому уже открытию созданного им Музея изящных искусств, не пытался узнать, правдивы ли слухи, согласно которым его старшая дочь намерена посвятить себя литературной карьере. Марина ничуть не страдала от этого заговора молчания вокруг своего первого творения. Наоборот, это ее скорее успокаивало. Гордая и застенчивая девушка смертельно боялась, что ее вытащат из тени. Всякая шумиха, любые пересуды наводили на нее ужас.
   Однако среди вороха книжной продукции конца 1910 года некоторые критики заметили и небольшую по объему книжечку, написанную никому не известной поэтессой, чья фамилия так прелестно напоминала слово «цветок». Валерий Брюсов, сначала воздав должное другому дебютанту, Илье Эренбургу, отметил и многообещающий «Вечерний альбом», высказав, однако, сожаление о том, что в описаниях своей личной жизни автор «расточает понапрасну талант на бесполезные, хоть и элегантные пустяки». Зато Гумилев в петербургском журнале «Аполлон» утверждал, что скромный сборник заслуживает внимания и симпатии и было бы неверно видеть в нем только «милую книгу девических признаний», тогда как это «книга прекрасных стихов». И наконец, Максимилиан Волошин в московской газете «Утро России», обозревая женскую поэзию, посвятил «Вечернему альбому» теплые строки, говоря, что он очарован гармонией наивного стиха, который «располагается на границе детства и отрочества».
   Никто не сообщил Марине о появлении этой последней рецензии, подписанной тридцатитрехлетним и вполне авторитетным поэтом. Не подозревая о реакции на свою первую книгу, она думала только о том, что надо писать новые стихи, не заботясь ни о своем будущем, ни о будущем своих произведений.
   Как-то декабрьским вечером 1910 года в «шоколадном доме» раздался звонок. Марина открыла дверь, думая, что это кто-то из друзей семьи. Но перед ней предстал незнакомец.
   «На пороге цилиндр. Из-под цилиндра безмерное лицо в оправе вьющейся недлинной бороды.
   Вкрадчивый голос: – Можно мне видеть Марину Цветаеву? – Я. – А я – Макс Волошин. К вам можно? – Очень!
   Прошли наверх, в детские комнаты. – Вы читали мою статью о вас? – Нет. – Я так и думал и потому вам ее принес. Она уже месяц, как появилась».[37]
   Марина пробегала глазами хвалебную статью, пока Волошин внимательно изучал ее лицо, скрытое очками с толстыми стеклами. Он грузный и тяжело дышит. А может быть, он так же взволнован, как она сама? К ним присоединяется Анастасия. Разговор искрится – словно солью посыпан огонь. Говорят обо всем подряд, но прежде всего – о литературе. Имена иностранных писателей звучат вперемешку с именами русских литераторов-современников. Когда Волошин удивился, неужели Марине было нелюбопытно просмотреть прессу после выхода «Вечернего альбома», она призналась: «Я газет не читаю и никого не вижу. Мой отец до сих пор не знает, что я выпустила книгу. Может быть, знает, но молчит. И в гимназии молчат». Улыбнувшись последнему замечанию, гость вежливо поинтересовался: «А что вы делаете в гимназии?» – на что получил мгновенный ответ: «Пишу стихи». Волошин сразу же попросил ее прочесть несколько стихотворений. Тронутая его интересом, она повиновалась. Марина читала строфы, где было взвешено каждое слово, голос ее дрожал, глаза горели, она стала почти красавицей. Волошин был покорен, он покинул сестер только поздним вечером. А назавтра прислал Марине стихи, в которых приравнивал их встречу к «чуду». Что оставалось делать в таких условиях? Как минимум поблагодарить и пригласить «в старый дом со ставнями», если он «не боится замерзнуть».
   Он тут же прибежал. Хотя Волошин был почти вдвое старше Марины, между ними завязалась дружба. Очень скоро он сделался ей настоятельно необходимым благодаря тому, что замечательно знал иностранную литературу и обладал связями в среде русских интеллектуалов. Он мило поддразнивал ее за любовь к Ростану и открывал ей гениев совсем иного масштаба: Гюго, Бодлера, Рембо. Введя ее таким образом в курс дела, чтобы «не отставала от жизни», он ввел ее также – высшая честь! – в редакционную группу издательства «Мусагет», где царила троица: Андрей Белый, Эллис, Нилендер. Она появилась в этом объединении профессиональных литераторов, храня независимый и даже вызывающий вид. Ее манера одеваться – разом эксцентрично и небрежно – позволяла принять ее за цыганку. Унизав все пальцы перстнями, она надеялась тем не менее, что кто-то способен ее не заметить. Как всегда, потребность удивлять боролась в ее душе со столь же властной потребностью отойти в тень. Подобная двойственность поведения тревожила и раздражала тех, кто пытался судить о ней лишь по внешнему облику. Один из сотрудников «Мусагета» Федор Степун записал в своих «Воспоминаниях»: «Было, впрочем, в Марининой манере чувствовать, думать и говорить и нечто не вполне приятное: некий неизничижимый эгоцентризм ее душевных движений. И, не рассказывая ничего о своей жизни, она всегда говорила о себе».
   В другом месте Степун, вспоминая разговор с «еще девочкой» Мариной о романтической поэзии – о Гёте, мадам де Сталь, Гёльдерлине и других, – подчеркивает странности этого вечно бодрствующего мозга: «Я… не знаю, чему больше дивиться: той ли чисто женской интимности, с которой Цветаева, как среди современников, живет среди этих близких ей по духу теней, или ее совершенно исключительному уму: его афористической крылатости, его стальной, мужской мускулистости». Марина могла бы смутиться, встретив в редакционном зале «Мусагета» своего прошлогоднего возлюбленного – Нилендера. Ничуть не бывало. Тот, кого она называла теперь «женихом, которого я отвадила», стал для нее незаменимым другом, «братом». Точно так же и второй воздыхатель времен «ученичества», Эллис, который тоже распускал павлиний хвост на встречах в «Мусагете», излечившись от своей смешной страсти, превратился в одного из самых полезных и приятных собратьев по перу. А если Андрей Белый держался по большей части сдержанно, то его невеста, Ася Тургенева, талантливая художница и внучатая племянница автора «Записок охотника», страстно привязалась к Марине и буквально оглушала ее комплиментами и любезностями. Малопривычная к проявлениям женской нежности, Марина позволяла восхищаться собою, обожать себя, и удовлетворение, которое она при этом испытывала, раздражало младшую сестру. К тому же Анастасия вскоре совсем перестала интересоваться всеми этими литературными и любовными состязаниями при закрытых дверях. Прошло немного времени, и она открыла: что за наслаждение – кататься на коньках с очаровательным юношей Борисом Трухачевым, которому было всего семнадцать лет – на год старше ее самой! – но он уже умел так же ловко ухаживать за девушкой и говорить ей массу милых слов, как и скользить по льду.
   На следующий год Марина объявила, что уходит из гимназии, ей нечего больше делать среди этих безликих болтушек, и, не дожидаясь конца учебного года, не получив аттестата, громко хлопнула дверью ненужной ей школы. Отец был очень этим расстроен, потому что всегда уважал все и всяческие дипломы. Еще одним способом доказать свою независимость стала для Марины в апреле 1911 года поездка в Гурзуф. Она отправилась одна к берегу Черного моря, на курорт.
   Вскоре после приезда в Крым Марину представили матери Волошина, у которой были там свои дома, и она сдавала их туристам. Пожилая дама пригласила Марину бывать у нее запросто, вместе с сестрой, даже отдохнуть несколько недель на живописной вилле в деревне Коктебель у подножия горы Карадаг. Марина пришла в восторг от возможности провести каникулы в таких солнечных краях и поспешила приглашение принять. В Коктебеле ей нравилось всё: синее небо, бесконечное сияние моря, тропическая растительность и разговоры с многочисленными художниками, посещавшими это курортное место. Тем не менее перемена обстановки и общества не мешали ей снова и снова обдумывать собственные любовные неурядицы. Сбежав из Москвы, она все еще пытается проанализировать природу своих отношений с Нилендером. «Об Орфее я впервые ушами души, а не головы услышала от человека, которого – как тогда решила – первого любила, ибо надо же установить первого, чтобы не быть потом в печальной необходимости признаться, что любила всегда или никогда. Это был переводчик Гераклита и гимнов Орфея. От него я тогда и уехала в Коктебель, не „любить другого“, а не любить – этого».[38] Марина уточняет эту мысль в письме своему другу Волошину из Гурзуфа от 18 апреля 1911 года: «Я мысленно все пережила, все взяла. Мое воображение всегда бежит вперед. Я раскрываю еще не распустившиеся цветы, я грубо касаюсь самого нежного и делаю это невольно, не могу не делать! Значит, я не могу быть счастливой? Искусственно „забываться“ я не хочу. У меня отвращение к таким экспериментам. Естественно – не могу из-за слишком острого взгляда вперед или назад.
   Остается ощущение полного одиночества, к<оторо>му нет лечения. Тело другого человека – стена, она мешает видеть его душу. О, как я ненавижу эту стену!
   И рая я не хочу, где все блаженно и воздушно, – я так люблю лица, жесты, быт! И жизни я не хочу, где все так ясно, просто и грубо-грубо! Мои глаза и руки как бы невольно срывают покровы – такие блестящие! – со всего.
 
Что позолочено – сотрется,
Свиная кожа остается!
 
   Хорош стих?
 
Жизнь – бабочка без пыли.
Мечта – пыль без бабочки.
Что же бабочка с пылью?
Ах, я не знаю.
 
   Должно быть, что-то иное, какая-то воплощенная мечта или жизнь, сделавшаяся мечтою. Но если это и существует, то не здесь, не на земле!
   Все, что я сказала Вам, – правда. Я мучаюсь и не нахожу себе места…»