– Я только что сдал экзамен на степень бакалавра философии.
– Много ли вам дало изучение философии?
– Больше, чем я мог бы выразить. Философию у нас вел превосходный преподаватель Дрейфюс-Лефуайе. Он проводил занятия в форме бесед, увлекательных дискуссий; он не поучал нас, а дружески беседовал с нами. Благодаря ему мой внутренний мир очень обогатился, я заинтересовался движениями человеческой души, приобрел привычку все подвергать сомнению, проникать в загадочный мир подсознания. И все это в предельно короткий срок. Несколько месяцев таких занятий обновляли человека, заражали его сомнениями и беспокойством до конца его дней. Бергсон меня покорил. Фрейд открыл целый мир. Привлекла мое внимание также психопатология. Позднее я прослушал курс лекций Жоржа Дюма в больнице Святой Анны. Герой моего рассказа «Тень» мог быть одним из ее пациентов!
– Какой факультет университета вы предполагали избрать после окончания лицея? Факультет изящной словесности, я полагаю…
– В том-то и дело, что нет. Мне нужно было прежде всего зарабатывать на жизнь, а ученая степень лиценциата по литературе не обеспечивала, как мне представлялось, никакого твердого заработка. А вот степень лиценциата права открывала заманчивые перспективы: адвокатура, административный аппарат… Учиться надо было всего три года. Шел 1930-й. В 1933 году, если все пойдет хорошо, говорил я себе, я сдам выпускные экзамены и смогу наконец помочь родителям. Конечно, ничто не казалось мне более нудным, чем изучение законов, но я приготовился проглотить необходимые мне знания в любом объеме так, как глотают горькую микстуру – «зажав нос». Впрочем, вопреки моим опасениям, некоторые лекции заинтересовали меня философской возвышенностью содержания.
Однако я быстро понял, что должен, не дожидаясь окончания курса, вносить свою долю в семейный бюджет. Наше безденежье граничило с нищетой. Отец бился, влезал в долги, чтобы помочь моему старшему брату получить образование (он готовился к экзамену на степень лиценциата естественных наук для поступления в Высшее электротехническое училище). Сестра была далеко от нас, на гастролях со своей балетной труппой, и денег, которые она присылала, едва хватало на оплату квартиры.
А родители по-прежнему уныло причитали: «Когда мы вернемся в Россию…»; «Когда мы выиграем процесс против американского банка…». Годами – годами! – я наблюдал эту ностальгию, эти вновь пробуждавшиеся мечты, выслушивал грандиозные проекты перед пустой корзиной для продуктов… Нередко отец начинал рассказывать о переменах, которые он произведет в нашем московском доме: кабинет уступит моему брату, расширит сад, рядом с моей комнатой устроит библиотеку… Из милосердия я притворялся, что тоже увлечен этой нездоровой игрой. Но сердце мое сжималось, словно я присутствовал при крушении корабля, под звуки траурной музыки медленно погружавшегося в пучину…
Было совершенно очевидно, что я должен как можно скорее отыскать какой-нибудь источник заработка. Просмотрев объявления, я нашел место мелкого служащего в бюро по распространению канцелярских товаров. В продолжение многих месяцев в перерывах между занятиями я ходил из дома в дом, предлагая копировальную бумагу и ленты для пишущих машинок. Я по натуре застенчив, и необходимость входить в квартиры к незнакомым людям, отрывать их от дел, навязывать им свой товар, расхваливать его причиняла мне мучительные страдания. Не раз меня грубо выпроваживали, и я оказывался на лестнице, униженный более, чем если бы мне нахлобучили на голову мусорный ящик. Нечасто удавалось мне добыть заказ, да и бывал он так ничтожен, что хозяин обвинял меня в неумении приманивать клиентуру. Мне оставалось лишь признать его правоту. Может быть, именно тогда родилась та внутренняя тревога, которая и по сей день терзает меня. Не отдавая себе в этом отчета, я приходил к заключению, что даже столь блестящее положение, которое занимали мои родители в России, может рухнуть под давлением событий. Для человека такого беспокойного душевного склада, как я, от этих мыслей был всего один шаг до убеждения, что ничто не может быть завоевано навсегда, что счастье изменчиво и самые выдающиеся успехи нередко завершаются катастрофой. В эти годы, полные неуверенности и тревоги, будущее представлялось мне в самых мрачных тонах. Впрочем, все это не мешало мне думать, что у меня, быть может, есть талант. То я видел себя клошаром, то представлял, что «Тень» будет напечатана (но когда?) и принесет мне быстрое признание. Любопытное сочетание в юноше, которым я тогда был, неутихающего сомнения и ослепляющей гордыни. Под влиянием обстоятельств я то воодушевлялся, то сникал. Одним из событий, повергнувшим меня в беспросветное отчаяние, было наложение ареста на наше имущество и его распродажа с торгов. Не знаю в точности, что послужило причиной: не уплатил ли отец налоги или не внес плату за квартиру? Но в одно прекрасное утро в нашей квартире появился судебный исполнитель и принялся описывать мебель. На стене дома приклеили объявление «Распродажа по постановлению суда». С этого дня консьержка открыто выказывала нам уничтожающее презрение, а жильцы дома, встречая нас на лестнице, отводили глаза, словно самый наш вид оскорблял их благопристойность. Мы перестали быть неудачниками, мы стали виновными. Распродажа состоялась прямо в квартире. Оценщик прибыл с группой торговцев, которые, было заметно, отлично знали друг друга. Потрясенный, стоял я между отцом и матерью и наблюдал за растаскиванием нашего жалкого имущества. Торг разгорался. Цифры перелетали из уст в уста. «Кто больше? Продано!» После двух покупок по совсем низкой цене торговцы разворчались, что их побеспокоили из-за такой малости. Они рыскали по комнатам, шарили по углам, равнодушные к нашему позору. Со сдавленным от волнения горлом следил я, как исчезают то кресло, то комод, то какая-нибудь безделушка, связанные с дорогими мне воспоминаниями, и мое унижение возрастало при виде отца и матери, подавленных, обобранных и все же силящихся сохранить достоинство посреди всей этой подлости. Наконец торговцы ушли. Нам оставили кровати, стол и несколько стульев. Потрясенные, ограбленные, оскорбленные остались мы в пустой квартире. Ярость душила меня. Пример родителей заставил меня овладеть собой. Всякий опыт полезен начинающему писателю, а этот, я чувствовал, обогатил меня, повергнув одновременно в горе и гнев. Я тут же поклялся себе использовать это событие в первом своем романе. Это станет моим ответом злой судьбе, ополчившейся на нас. В некотором роде моя месть. Реакция, конечно, ребяческая, но вместе с тем и профессиональная. Я и в самом деле описал в романе «Обманчивый свет» сцену продажи с торгов на дому, во всех подробностях сходную с той, которая так меня потрясла. Примерно в это же время другое событие морально всколыхнуло меня: убийство президента республики Поля Думера[16] русским эмигрантом Горгуловым. Это бессмысленное преступление, как мне казалось, ударило по всем его соотечественникам. «Рука иностранца повергла в траур всю Францию», – писали газеты. Я был одним из этих иностранцев. Франция, приютившая меня, теперь имела право открыто проявлять ко мне недоверие. Я восхищался поступком Клода Фаррера, который на распродаже книг писателей – участников Первой мировой войны, где произошло покушение, бросился к президенту республики, заслонил его собой и был ранен в руку двумя пулями. Я хотел быть на его месте. Мог ли я предположить, что всего через двадцать семь лет именно мне предстоит занять его кресло во Французской академии и публично произнести ему надгробную хвалу?
После продажи с молотка нашего имущества мы переменили квартиру: покинули Нейи, свидетеля нашего разорения, и укрылись в двух комнатках дома в районе ратуши вблизи площади Наций.
Получив степень лиценциата прав, я оказался на перекрестке нескольких дорог. Какой путь избрать? Так как я должен был как можно быстрее начать помогать семье, то я и мечтать не мог о собственной адвокатской конторе. Известно ведь, что адвокату требуются годы для создания клиентуры. Поэтому я склонялся к службе в административном аппарате. Жалованье скромное, но зато обеспеченное будущее и возможность писать в свободное от работы время. Изучив объявления о вакансиях, я выбрал должность чиновника в префектуре департамента Сена и стал готовиться выполнять свои обязанности с прилежанием и cкукой. Но тут встал вопрос совести. Я мог поступить на службу в государственный административный аппарат, только приняв французское подданство. Дома мы обсуждали этот вопрос. Несомненно, мое решение огорчило родителей, но они не дали мне это почувствовать. Со временем они поняли, что родина недосягаема для них, что они граждане ниоткуда и должны позволить своим детям целиком слиться с усыновившей их страной. Все-таки в конце нашего разговора отец высказал весьма странное соображение: «А если мы когда-нибудь вернемся в Россию, то каким будет там твое положение, если ты станешь французом?» Он все еще не отказался от своей мечты…
Формальности по оформлению перехода во французское подданство были долгими и утомительными. Раз двадцать меня вызывали в различные учреждения, я заполнил не менее тридцати разных анкет. Можно было подумать, что недоброжелательные скрибы задались целью воздвигать все новые и новые преграды между мной и Францией. Может, и новой моей родине я не был нужен? Наконец мне пожаловали французское подданство. Я был горд, словно получил давно желаемое повышение в чине, и пристыжен, словно совершил тайное отступничество. Произошло это в 1933 году. Мне было двадцать два года. Я представил документы в префектуру департамента Сена и был принят на хорошее место. И теперь еще не могу без волнения вспоминать о радости моих родителей, когда они узнали, что я стал служащим. Наконец-то постоянная должность, обеспеченный заработок, гарантированное будущее. Для начала мне назначили что-то около 1200 франков в месяц – сумма, представлявшаяся мне несметным богатством. Мы остались втроем в нашей небольшой квартирке. Мой брат женился и занял прочное положение инженера; специалист по телекоммуникациям, он сделал в своей области блестящую карьеру и делил с нами свой заработок. Сестра обосновалась в Соединенных Штатах. Вскоре она вышла замуж за очаровательного молодого человека, русского по происхождению, и открыла в Нью-Йорке школу классического танца. А я в ожидании дня, когда нужно будет приступить к моим обязанностям в префектуре, продолжал писать. Рассказ «Тень» еще не был опубликован в «La Revue hebdomadaire», но раз сам Робер де Сен-Жан побуждал меня к этому, я с головой ушел в работу над своим первым романом «Обманчивый свет». Я писал эту книгу с маниакальным пылом, взвешивая каждое слово, произнося вслух фразы, как это делал Флобер, по десять раз переделывая начало и концовку каждой главы. Результаты казались мне неутешительными. Кого заинтересуют эти сцены частной жизни, история ребенка, сердце которого разрывают противоречивые чувства: разочарование, жалость, горе, возмущение, горечь, нежность; история ребенка, слишком умного по сравнению со своим слишком легкомысленным отцом? Одобрение нескольких друзей, Жана Бассана и Мишель Моруа, которым я дал прочесть рукопись, все же не убедило меня в ее достоинствах. Я ждал приговора Робера де Сен-Жана. Он успокоил меня. Это хорошо. Даже замечательно. Роман надо предложить издательству «Плон». Когда я получил положительный ответ издателя, к тому же подкрепленный договором, я почувствовал себя воспарившим под облака. Невероятное стало реальностью. Мой роман опубликуют! Я стану писателем! Я, который вчера еще задавался вопросом, в чем смысл моей жизни. Я подписал договор не читая и стал с нетерпением ждать корректуру. Наконец она прибыла. Впервые в жизни я пережил потрясение, которое испытывает каждый начинающий автор, когда обнаруживает движущийся поток своих мыслей, отлитым в строгие строчки типографского шрифта. То, что совсем недавно было всего лишь пробой пера, рождалось в мучениях и вдохновении, подвергалось правке, доводило до исступления неумелостью, теперь на страницах, вышедших из типографии, обрело определенность и незыблемость. И потом, какое ни с чем не сравнимое упоение видеть свое имя «Лев Тарасов», набранным типографским шрифтом и красующимся на титульном листе! К несчастью, пакет содержал еще и письмо издателя. Он писал, что не в моих интересах выпускать книгу под иностранной фамилией: прочитав на обложке «Лев Тарасов», читатель примет ее за переводную. Настоятельно необходим псевдоним. Признав требование издателя справедливым, я пришел, однако, в отчаяние от этого ультиматума. Мне казалось, что, опубликовав роман под другим именем, я отрекусь от своего авторства. Книга отделится от меня и станет неизвестно чьим произведением. У меня украли половину моей радости. В таком состоянии духа принялся я выбирать псевдоним, переставляя в разных комбинациях буквы моей настоящей фамилии. Я исписал груду бумаги, составлял целые списки фамилий, а когда отдавал свои изобретения на суд друзьям, они заливались безудержным смехом, точно я появился перед ними с наклеенным носом.
Сам того не сознавая, я стремился к тому, чтобы мое новое имя начиналось с буквы «Т», как и прежнее, и у меня выходило: Тарао, Тарасо, Троа… Я остановился на Труайя. Теперь нужно было получить одобрение Плона. Время не терпело, корректура ждала. Я бросился в телефонную кабину и, вызвав издателя, сообщил ему результаты моих изысканий. Поразмыслив минуту, он одобрил Труайя, но потребовал ради фонетического благозвучия изменить и имя. «Лев Труайя! Тяжело, глухо, – сказал он. – Совершенно не звучит». По его мнению, мне нужно было имя с буквой «i» посередине, чтобы звучность была более четкой. В полной растерянности я назвал первое попавшееся: «Ну, тогда Анри». Он согласился: «Анри Труайя! Неплохо. Ну что ж, пусть будет Анри Труайя». С яростью в сердце я повесил трубку. Вот так телефонная будка стала местом моего второго рождения. Сначала я изменил национальность, затем – имя. Осталось ли еще хоть что-нибудь подлинное во мне? Мои родители, звавшие меня «Лев» со дня моего рождения, с большим трудом называли меня потом Анри. Я сам долго не мог привыкнуть к моему второму «я», и прошло много времени, прежде чем я обратился с просьбой официально изменить мое имя и фамилию. Теперь я по документам – Анри Труайя, но Лев Тарасов по-прежнему живет во мне: сжавшись в комочек, он сладко спит в самых потаенных глубинах моей души.
Но не одни только литературные заботы волновали меня в период создания «Обманчивого света». Мой первый роман был в печати, когда я как призывник второго класса отправился из Парижа в Мец отбывать воинскую повинность в 61-м конно-артиллерийском полку.
– В тот день вы не жалели, что переменили подданство?
– Нет. Там были и свои хорошие стороны. Служба в 61-м полку была трудной для новобранцев. К счастью, вскоре я был переведен во взвод связистов и таким образом избавлен от особенно неприятных нарядов. Когда «Обманчивый свет» вышел из печати, я по-прежнему находился на действительной службе и не испытал счастья видеть свой первый роман в витринах книжных магазинов в день его появления. Первый экземпляр книги я получил в лазарете, где поправлялся после тяжелого гриппа. Мои соседи по палате удивлялись: для них я был загадкой. Большинство солдат, несмотря на мои объяснения, до конца не понимали разницы между писателем и печатником, а старшие по званию смотрели на меня с подозрением.
«Обманчивый свет» был очень благосклонно принят критикой. Никогда я не получал и, бесспорно, никогда не получу столь восторженной прессы, как о моей первой книге. Меня сравнивали с Радиге,[17] называли открытием 1935 года, писали, что мне двадцать три года и я ношу военную форму. Я подписался на справочно-информационное издание «Аргус» и с изумлением разбирал вырезки из газет и журналов, поступавшие ко мне из далекого Парижа. Несмотря на поток похвал, я не осмеливался верить в свое счастье и наивно задавался вопросом: не вызвано ли это единодушное одобрение добрыми отношениями моего издателя с журналистами. Между тем, получив увольнительную, я нанес визиты некоторым из хваливших меня критиков и, слушая их, убедился, что они и в самом деле оценили мою книжицу. Я утопал в блаженстве и все более и более тяготился военными обязанностями, не позволявшими мне постоянно находиться в Париже и наслаждаться своим триумфом. И вдруг – гром среди ясного неба: я узнаю, что мне присуждена премия популистского романа! В тот день я как раз находился в отпуске в Париже и собирался вернуться в Мец. Как был, в своей серо-голубой форме, с кепи на голове, с красным аксельбантом на плече и шерстяной нашивкой на рукаве (меня только что произвели в капралы), я помчался в ресторан Вефур, где заседало жюри. В его состав входили Жюль Ромен, Жорж Дюамель, Робер Кемп, Андре Терив, Габриэль Марсель, Антонин Кулле-Тессье, Робер Бурже-Пайерон, Фредерик Лефевр. Я был в восхищении, увидев вместе за одним столом этих великих писателей, этих искушенных в своем деле журналистов, которым так понравилась моя книга, что они единодушно выбрали ее и теперь встречали меня как своего. Вот они шумно поздравляют меня, усаживают, наливают шампанского. Они, по-видимому, просто в восторге от возможности увенчать литературными лаврами пехотинца. Поистине трудно быть более популистским! Кто-то даже требует, чтобы я спел «Артиллериста из Меца». Признаюсь в смущении, что не знаю слов. Вокруг меня смеются, перебрасываются вопросами, говорят обо всем на свете, кроме литературы… В тот же вечер я уехал в Мец и добрался до своей казармы, покоренный простотой этих замечательных людей и легкостью моего приобщения к их числу. На следующий день в казарму явились фотографы местной прессы. Я приготовился им позировать, но сержант дежурного поста, окинув грозным взглядом мой мундир, отослал меня навести блеск на пуговицы и поправить обмотки. Когда, сгорая от стыда, я вернулся, фотографы были еще на месте. Они в упор обстреляли меня из своих аппаратов. Назавтра в одной из местных газет появилась ироническая заметка по поводу этого инцидента. Тотчас же я оказался под угрозой гауптвахты за «беспорядок, умышленно учиненный в казармах 61-го дивизионного артиллерийского полка». Вмешательство одного умного капитана уладило дело. Меня даже назначили на завидную должность начальника склада радиоприборов. Радиоприемники нашего полка были приборами прочными: если они выходили из строя, достаточно было их слегка встряхнуть, чтобы они снова заговорили. Благодаря новым обязанностям, у меня появился угол, где можно было выспаться вдали от казарменного шума. В этом загроможденном аппаратурой помещении мне удавалось на скорую руку работать. Перед отъездом в армию я закончил и передал издателю второй роман, «Живорыбный садок», и в казарме урывками правил корректуру. Срок моей службы кончился как раз вовремя – я уехал в Париж и успел подписать корректуру к печати.
– «Живорыбный садок» – этюд о нравах душной провинциальной среды. В центре романа любительница пасьянсов, старая дама госпожа Шаслен; она изводит свою компаньонку мадемуазель Пастиф и питает ревнивую привязанность к ее племяннику Филиппу, двадцатилетнему юноше, безвольному, ленивому и хитрому. Как родилась идея этого романа?
– Мне хотелось показать замкнутый со всех сторон бесцветный мирок, в котором персонажи, тусклые, но взятые крупным планом, жили бы почти так же неподвижно, как рыбы в стоячей воде. У моих родителей была одна знакомая, богатая американка, особа оригинального ума, имевшая слабость к русским эмигрантам, водке и картам. Я отказался от эмигрантов и водки, но сохранил карты. Американка с утра до вечера играла с компаньонкой в белот – моя героиня пристрастилась к пасьянсам и, по обычаю этой американки, отмечала свои удачи на листочках бумаги, которые прикалывала к стене. От американки достались ей также полнота и молочно-белая кожа. Борьба компаньонки и племянника, стремившегося оттеснить свою тетку от госпожи и занять ее место, позволила мне изобрести множество забавных и жалких эпизодов. Я очень развлекался, когда писал «Живорыбный садок».
Критика приняла этот роман далеко не так единодушно, как «Обманчивый свет». Одни хвалили меня за плотность письма и мастерство в обрисовке характеров, другие упрекали за то, что я нахожу удовольствие в изображении отталкивающих персонажей и не допускаю ни малейшего притока воздуха в эту спертую атмосферу. Вкусив единодушного одобрения, не очень-то приятно подвергаться публичному разносу критиков, неуязвимых за столбцами своих газет. Этот поворот так меня удивил, что я сразу признал правоту тех, кто меня ругал, а не тех, кто меня хвалил. Я так и не изменился в этом отношении. Сегодня я тоже легче верю тому, кто меня унижает, чем тому, кто меня превозносит.
Из всех противоречивых откликов, вызванных романом, более всего подняла мой дух хвалебная статья в «La Revue hebdomadaire», подписанная неким Жаном Давре. Я не был с ним знаком, но безапелляционный тон статьи свидетельствовал, что автор – человек зрелого возраста, солидной культуры и большого жизненного опыта, уверенный в своей правоте и склонный ободрять молодые таланты. Я написал ему, выразив благодарность за статью и заверив в моем «почтительном уважении». С обратной почтой пришел ответ: он приглашал меня нанести ему визит. Я предполагал, что меня ждет прием ученика наставником, и был изумлен, оказавшись перед юношей лет двадцати. «Почтительное уважение» немедленно улетучилось. Взглянув друг на друга, мы принялись хохотать. Так родилась наша дружба. Жан Давре познакомил меня с Клодом Мориаком, и оба они вместе с Мишель Моруа и Жаном Бассаном составили братский кружок, всегда согревавший меня своим дружеским теплом. Каждый в нашем юношеском союзе обладал яркой индивидуальностью. Мишель Моруа (я познакомился с ней через общих знакомых, когда она училась в лицее в Нейи) была девушкой неприметной наружности, замкнутой, задумчивой, с богатым внутренним миром, отражавшимся в ее взгляде. Жан Бассан соединял живой ум с насмешливым скептицизмом, искреннюю скромность с глубокой любовью к литературе и музыке. Клод Мориак отличался характером загадочным, мятущимся, взрывным, он утверждал себя, преодолевая противоречия и сомнения. Жан Давре, великий пожиратель книг, покидал библиотеку только затем, чтобы устремиться в ближайший книжный магазин и собрать там новый урожай томов. Классики и современные авторы, романисты и философы – всех он проглатывал с равным аппетитом. Цельность натуры толкала его то к исступленному восторгу, то к категорическому отрицанию. Нервный, искрящийся, бескомпромиссный, он заражал нас своей убежденностью, заставляя разделять его пристрастия. Все мы писали, все мечтали о будущих успехах. Само собой разумеется, мы показывали друг другу наши рукописи в процессе работы. Полная откровенность была основным законом нашего «клуба». Рьяные приверженцы совершенства, мы никогда не боялись задеть друг друга критикой, если она была справедливой. Все свободное время мы проводили в жарких спорах. Нередко для выработки вкуса мы читали вслух целые страницы наших любимых авторов: Мориака, Моруа, Монтерлана, Колетт, Жида, Жионо, Мартен дю Гара, Валери. У меня был еще один друг, писатель Анри Пуадено, вступивший в литературу в одно время со мной. В этом человеке, бывшем прежде бродягой, меня привлекали дар наблюдательности, необычайное остроумие, горькая ирония. Я домогался его одобрения, он – моего. Встречи с друзьями вдохновляли меня и помогали переносить унылое однообразие моих служебных обязанностей. По возвращении из армии в октябре 1935 года я получил в префектуре должность служащего, составляющего деловые бумаги, и был назначен в отдел бюджета города Парижа. Окна моего бюро выходили на площадь Ратуши. Я сидел за большим столом, напротив меня – заместительница начальника отдела, особа любезная, но и строгая, которую моя вторая профессия писателя вынуждала постоянно быть начеку. Она догадывалась, что, покончив с отчетом о расходах на освещение города Парижа или о дефиците метрополитена, я, укрывшись за грудами папок с делами, набрасываю свой будущий роман. По моей вине помещения, предназначенные для строгих финансовых расчетов, превращались в место встречи весьма странных персонажей, а священная бумага Управления покрывалась фразами отнюдь не делового содержания. По-моему, мою начальницу это и сердило, и забавляло. Время от времени она невозмутимо напоминала мне о моих обязанностях, положив передо мной новый материал для обработки. Оторвавшись от своих героев, я снова скрепя сердце погружался в подсчеты прихода и расхода по муниципалитету. По странному совпадению, и тут готовили книгу и тоже вступали в переговоры с полиграфистами, но здешняя книга содержала только колонки цифр – это был бюджет города Парижа. Я научился составлять десятистраничные расчеты. Я жонглировал миллионами. Я корпел над сантимами. Иногда мне казалось, что бюджет Парижа изобретен нарочно, чтобы мешать мне всласть помечтать над моими романами. Я тем не менее и не помышлял оставить службу. На что бы мы жили? Мои книги завоевали успех у знатоков, но расходились они плохо. Жить своим пером представлялось мне столь же абсурдным, как зарабатывать средства к существованию танцами на проволоке. В это время у меня возник замысел романа «В натуральную величину». В нем действует отец, вечно нуждающийся актер, и его совсем юный сын. Мальчик приглашен сниматься в кино и обнаруживает такой свежий и яркий талант, что сразу становится звездой. Его успех ускоряет окончательный провал отца.
– В этом романе, как и в «Обманчивом свете», противопоставлены отец и сын. Совпадение ли это?
– Откуда мне знать? Очевидно, наблюдая, с каким достоинством мои родители переносят трудности жизни в чужой стране, я стал особенно чувствительным к взаимоотношениям отца и ребенка. Вероятно, я безотчетно переместил это состояние психологического напряжения на другую почву, в другую обстановку. Но главное, в этой книге я хотел показать мучительную борьбу между отцовской любовью и профессиональной завистью в душе мужчины и между супружеской любовью и материнской гордостью в душе женщины. Отец из романа «В натуральную величину» – артист, дошедший до крайней степени унижения, – начинает ненавидеть сына, преуспевшего на том поприще, где сам он потерпел поражение, а мать, которой льстит слава ее маленького чуда, отдаляется от мужа, принесшего ей одни лишь разочарования.
Наряду с романами я писал и новеллы, которые печатались в газетах. Стиль новелл был смелый: сверхъестественное соединялось в них с комическим. Сочиняя их, я давал полную волю фантазии. В повседневной рутине моей службы я устраивал своего рода передышки, позволяя себе в новеллах самые сумасбродные выходки. Один из рассказов, «Господин Ситрин», походил скорее на повесть. Это история человека, утратившего память. Каждый вечер специально нанятый «сопровождающий» пересказывает ему все, что он делал в течение дня. Я объединил этот рассказ с моим первым литературным опытом, новеллой «Тень», и под этим названием выпустил в одной книге. Книга получила премию Макса Барту Французской академии. Примерно в это же время я самозабвенно работал над новым романом. Его герой Жepap Фонсек – юноша обостренно интеллектуальный, из-за физической немощи не способный насладиться естественными человеческими радостями. Обнаженный комок нервов, он в самых обычных проявлениях чувства любви видит лишь уродство и низость и страдает, открывая плотское начало в дорогих ему существах.
– Много ли вам дало изучение философии?
– Больше, чем я мог бы выразить. Философию у нас вел превосходный преподаватель Дрейфюс-Лефуайе. Он проводил занятия в форме бесед, увлекательных дискуссий; он не поучал нас, а дружески беседовал с нами. Благодаря ему мой внутренний мир очень обогатился, я заинтересовался движениями человеческой души, приобрел привычку все подвергать сомнению, проникать в загадочный мир подсознания. И все это в предельно короткий срок. Несколько месяцев таких занятий обновляли человека, заражали его сомнениями и беспокойством до конца его дней. Бергсон меня покорил. Фрейд открыл целый мир. Привлекла мое внимание также психопатология. Позднее я прослушал курс лекций Жоржа Дюма в больнице Святой Анны. Герой моего рассказа «Тень» мог быть одним из ее пациентов!
– Какой факультет университета вы предполагали избрать после окончания лицея? Факультет изящной словесности, я полагаю…
– В том-то и дело, что нет. Мне нужно было прежде всего зарабатывать на жизнь, а ученая степень лиценциата по литературе не обеспечивала, как мне представлялось, никакого твердого заработка. А вот степень лиценциата права открывала заманчивые перспективы: адвокатура, административный аппарат… Учиться надо было всего три года. Шел 1930-й. В 1933 году, если все пойдет хорошо, говорил я себе, я сдам выпускные экзамены и смогу наконец помочь родителям. Конечно, ничто не казалось мне более нудным, чем изучение законов, но я приготовился проглотить необходимые мне знания в любом объеме так, как глотают горькую микстуру – «зажав нос». Впрочем, вопреки моим опасениям, некоторые лекции заинтересовали меня философской возвышенностью содержания.
Однако я быстро понял, что должен, не дожидаясь окончания курса, вносить свою долю в семейный бюджет. Наше безденежье граничило с нищетой. Отец бился, влезал в долги, чтобы помочь моему старшему брату получить образование (он готовился к экзамену на степень лиценциата естественных наук для поступления в Высшее электротехническое училище). Сестра была далеко от нас, на гастролях со своей балетной труппой, и денег, которые она присылала, едва хватало на оплату квартиры.
А родители по-прежнему уныло причитали: «Когда мы вернемся в Россию…»; «Когда мы выиграем процесс против американского банка…». Годами – годами! – я наблюдал эту ностальгию, эти вновь пробуждавшиеся мечты, выслушивал грандиозные проекты перед пустой корзиной для продуктов… Нередко отец начинал рассказывать о переменах, которые он произведет в нашем московском доме: кабинет уступит моему брату, расширит сад, рядом с моей комнатой устроит библиотеку… Из милосердия я притворялся, что тоже увлечен этой нездоровой игрой. Но сердце мое сжималось, словно я присутствовал при крушении корабля, под звуки траурной музыки медленно погружавшегося в пучину…
Было совершенно очевидно, что я должен как можно скорее отыскать какой-нибудь источник заработка. Просмотрев объявления, я нашел место мелкого служащего в бюро по распространению канцелярских товаров. В продолжение многих месяцев в перерывах между занятиями я ходил из дома в дом, предлагая копировальную бумагу и ленты для пишущих машинок. Я по натуре застенчив, и необходимость входить в квартиры к незнакомым людям, отрывать их от дел, навязывать им свой товар, расхваливать его причиняла мне мучительные страдания. Не раз меня грубо выпроваживали, и я оказывался на лестнице, униженный более, чем если бы мне нахлобучили на голову мусорный ящик. Нечасто удавалось мне добыть заказ, да и бывал он так ничтожен, что хозяин обвинял меня в неумении приманивать клиентуру. Мне оставалось лишь признать его правоту. Может быть, именно тогда родилась та внутренняя тревога, которая и по сей день терзает меня. Не отдавая себе в этом отчета, я приходил к заключению, что даже столь блестящее положение, которое занимали мои родители в России, может рухнуть под давлением событий. Для человека такого беспокойного душевного склада, как я, от этих мыслей был всего один шаг до убеждения, что ничто не может быть завоевано навсегда, что счастье изменчиво и самые выдающиеся успехи нередко завершаются катастрофой. В эти годы, полные неуверенности и тревоги, будущее представлялось мне в самых мрачных тонах. Впрочем, все это не мешало мне думать, что у меня, быть может, есть талант. То я видел себя клошаром, то представлял, что «Тень» будет напечатана (но когда?) и принесет мне быстрое признание. Любопытное сочетание в юноше, которым я тогда был, неутихающего сомнения и ослепляющей гордыни. Под влиянием обстоятельств я то воодушевлялся, то сникал. Одним из событий, повергнувшим меня в беспросветное отчаяние, было наложение ареста на наше имущество и его распродажа с торгов. Не знаю в точности, что послужило причиной: не уплатил ли отец налоги или не внес плату за квартиру? Но в одно прекрасное утро в нашей квартире появился судебный исполнитель и принялся описывать мебель. На стене дома приклеили объявление «Распродажа по постановлению суда». С этого дня консьержка открыто выказывала нам уничтожающее презрение, а жильцы дома, встречая нас на лестнице, отводили глаза, словно самый наш вид оскорблял их благопристойность. Мы перестали быть неудачниками, мы стали виновными. Распродажа состоялась прямо в квартире. Оценщик прибыл с группой торговцев, которые, было заметно, отлично знали друг друга. Потрясенный, стоял я между отцом и матерью и наблюдал за растаскиванием нашего жалкого имущества. Торг разгорался. Цифры перелетали из уст в уста. «Кто больше? Продано!» После двух покупок по совсем низкой цене торговцы разворчались, что их побеспокоили из-за такой малости. Они рыскали по комнатам, шарили по углам, равнодушные к нашему позору. Со сдавленным от волнения горлом следил я, как исчезают то кресло, то комод, то какая-нибудь безделушка, связанные с дорогими мне воспоминаниями, и мое унижение возрастало при виде отца и матери, подавленных, обобранных и все же силящихся сохранить достоинство посреди всей этой подлости. Наконец торговцы ушли. Нам оставили кровати, стол и несколько стульев. Потрясенные, ограбленные, оскорбленные остались мы в пустой квартире. Ярость душила меня. Пример родителей заставил меня овладеть собой. Всякий опыт полезен начинающему писателю, а этот, я чувствовал, обогатил меня, повергнув одновременно в горе и гнев. Я тут же поклялся себе использовать это событие в первом своем романе. Это станет моим ответом злой судьбе, ополчившейся на нас. В некотором роде моя месть. Реакция, конечно, ребяческая, но вместе с тем и профессиональная. Я и в самом деле описал в романе «Обманчивый свет» сцену продажи с торгов на дому, во всех подробностях сходную с той, которая так меня потрясла. Примерно в это же время другое событие морально всколыхнуло меня: убийство президента республики Поля Думера[16] русским эмигрантом Горгуловым. Это бессмысленное преступление, как мне казалось, ударило по всем его соотечественникам. «Рука иностранца повергла в траур всю Францию», – писали газеты. Я был одним из этих иностранцев. Франция, приютившая меня, теперь имела право открыто проявлять ко мне недоверие. Я восхищался поступком Клода Фаррера, который на распродаже книг писателей – участников Первой мировой войны, где произошло покушение, бросился к президенту республики, заслонил его собой и был ранен в руку двумя пулями. Я хотел быть на его месте. Мог ли я предположить, что всего через двадцать семь лет именно мне предстоит занять его кресло во Французской академии и публично произнести ему надгробную хвалу?
После продажи с молотка нашего имущества мы переменили квартиру: покинули Нейи, свидетеля нашего разорения, и укрылись в двух комнатках дома в районе ратуши вблизи площади Наций.
Получив степень лиценциата прав, я оказался на перекрестке нескольких дорог. Какой путь избрать? Так как я должен был как можно быстрее начать помогать семье, то я и мечтать не мог о собственной адвокатской конторе. Известно ведь, что адвокату требуются годы для создания клиентуры. Поэтому я склонялся к службе в административном аппарате. Жалованье скромное, но зато обеспеченное будущее и возможность писать в свободное от работы время. Изучив объявления о вакансиях, я выбрал должность чиновника в префектуре департамента Сена и стал готовиться выполнять свои обязанности с прилежанием и cкукой. Но тут встал вопрос совести. Я мог поступить на службу в государственный административный аппарат, только приняв французское подданство. Дома мы обсуждали этот вопрос. Несомненно, мое решение огорчило родителей, но они не дали мне это почувствовать. Со временем они поняли, что родина недосягаема для них, что они граждане ниоткуда и должны позволить своим детям целиком слиться с усыновившей их страной. Все-таки в конце нашего разговора отец высказал весьма странное соображение: «А если мы когда-нибудь вернемся в Россию, то каким будет там твое положение, если ты станешь французом?» Он все еще не отказался от своей мечты…
Формальности по оформлению перехода во французское подданство были долгими и утомительными. Раз двадцать меня вызывали в различные учреждения, я заполнил не менее тридцати разных анкет. Можно было подумать, что недоброжелательные скрибы задались целью воздвигать все новые и новые преграды между мной и Францией. Может, и новой моей родине я не был нужен? Наконец мне пожаловали французское подданство. Я был горд, словно получил давно желаемое повышение в чине, и пристыжен, словно совершил тайное отступничество. Произошло это в 1933 году. Мне было двадцать два года. Я представил документы в префектуру департамента Сена и был принят на хорошее место. И теперь еще не могу без волнения вспоминать о радости моих родителей, когда они узнали, что я стал служащим. Наконец-то постоянная должность, обеспеченный заработок, гарантированное будущее. Для начала мне назначили что-то около 1200 франков в месяц – сумма, представлявшаяся мне несметным богатством. Мы остались втроем в нашей небольшой квартирке. Мой брат женился и занял прочное положение инженера; специалист по телекоммуникациям, он сделал в своей области блестящую карьеру и делил с нами свой заработок. Сестра обосновалась в Соединенных Штатах. Вскоре она вышла замуж за очаровательного молодого человека, русского по происхождению, и открыла в Нью-Йорке школу классического танца. А я в ожидании дня, когда нужно будет приступить к моим обязанностям в префектуре, продолжал писать. Рассказ «Тень» еще не был опубликован в «La Revue hebdomadaire», но раз сам Робер де Сен-Жан побуждал меня к этому, я с головой ушел в работу над своим первым романом «Обманчивый свет». Я писал эту книгу с маниакальным пылом, взвешивая каждое слово, произнося вслух фразы, как это делал Флобер, по десять раз переделывая начало и концовку каждой главы. Результаты казались мне неутешительными. Кого заинтересуют эти сцены частной жизни, история ребенка, сердце которого разрывают противоречивые чувства: разочарование, жалость, горе, возмущение, горечь, нежность; история ребенка, слишком умного по сравнению со своим слишком легкомысленным отцом? Одобрение нескольких друзей, Жана Бассана и Мишель Моруа, которым я дал прочесть рукопись, все же не убедило меня в ее достоинствах. Я ждал приговора Робера де Сен-Жана. Он успокоил меня. Это хорошо. Даже замечательно. Роман надо предложить издательству «Плон». Когда я получил положительный ответ издателя, к тому же подкрепленный договором, я почувствовал себя воспарившим под облака. Невероятное стало реальностью. Мой роман опубликуют! Я стану писателем! Я, который вчера еще задавался вопросом, в чем смысл моей жизни. Я подписал договор не читая и стал с нетерпением ждать корректуру. Наконец она прибыла. Впервые в жизни я пережил потрясение, которое испытывает каждый начинающий автор, когда обнаруживает движущийся поток своих мыслей, отлитым в строгие строчки типографского шрифта. То, что совсем недавно было всего лишь пробой пера, рождалось в мучениях и вдохновении, подвергалось правке, доводило до исступления неумелостью, теперь на страницах, вышедших из типографии, обрело определенность и незыблемость. И потом, какое ни с чем не сравнимое упоение видеть свое имя «Лев Тарасов», набранным типографским шрифтом и красующимся на титульном листе! К несчастью, пакет содержал еще и письмо издателя. Он писал, что не в моих интересах выпускать книгу под иностранной фамилией: прочитав на обложке «Лев Тарасов», читатель примет ее за переводную. Настоятельно необходим псевдоним. Признав требование издателя справедливым, я пришел, однако, в отчаяние от этого ультиматума. Мне казалось, что, опубликовав роман под другим именем, я отрекусь от своего авторства. Книга отделится от меня и станет неизвестно чьим произведением. У меня украли половину моей радости. В таком состоянии духа принялся я выбирать псевдоним, переставляя в разных комбинациях буквы моей настоящей фамилии. Я исписал груду бумаги, составлял целые списки фамилий, а когда отдавал свои изобретения на суд друзьям, они заливались безудержным смехом, точно я появился перед ними с наклеенным носом.
Сам того не сознавая, я стремился к тому, чтобы мое новое имя начиналось с буквы «Т», как и прежнее, и у меня выходило: Тарао, Тарасо, Троа… Я остановился на Труайя. Теперь нужно было получить одобрение Плона. Время не терпело, корректура ждала. Я бросился в телефонную кабину и, вызвав издателя, сообщил ему результаты моих изысканий. Поразмыслив минуту, он одобрил Труайя, но потребовал ради фонетического благозвучия изменить и имя. «Лев Труайя! Тяжело, глухо, – сказал он. – Совершенно не звучит». По его мнению, мне нужно было имя с буквой «i» посередине, чтобы звучность была более четкой. В полной растерянности я назвал первое попавшееся: «Ну, тогда Анри». Он согласился: «Анри Труайя! Неплохо. Ну что ж, пусть будет Анри Труайя». С яростью в сердце я повесил трубку. Вот так телефонная будка стала местом моего второго рождения. Сначала я изменил национальность, затем – имя. Осталось ли еще хоть что-нибудь подлинное во мне? Мои родители, звавшие меня «Лев» со дня моего рождения, с большим трудом называли меня потом Анри. Я сам долго не мог привыкнуть к моему второму «я», и прошло много времени, прежде чем я обратился с просьбой официально изменить мое имя и фамилию. Теперь я по документам – Анри Труайя, но Лев Тарасов по-прежнему живет во мне: сжавшись в комочек, он сладко спит в самых потаенных глубинах моей души.
Но не одни только литературные заботы волновали меня в период создания «Обманчивого света». Мой первый роман был в печати, когда я как призывник второго класса отправился из Парижа в Мец отбывать воинскую повинность в 61-м конно-артиллерийском полку.
– В тот день вы не жалели, что переменили подданство?
– Нет. Там были и свои хорошие стороны. Служба в 61-м полку была трудной для новобранцев. К счастью, вскоре я был переведен во взвод связистов и таким образом избавлен от особенно неприятных нарядов. Когда «Обманчивый свет» вышел из печати, я по-прежнему находился на действительной службе и не испытал счастья видеть свой первый роман в витринах книжных магазинов в день его появления. Первый экземпляр книги я получил в лазарете, где поправлялся после тяжелого гриппа. Мои соседи по палате удивлялись: для них я был загадкой. Большинство солдат, несмотря на мои объяснения, до конца не понимали разницы между писателем и печатником, а старшие по званию смотрели на меня с подозрением.
«Обманчивый свет» был очень благосклонно принят критикой. Никогда я не получал и, бесспорно, никогда не получу столь восторженной прессы, как о моей первой книге. Меня сравнивали с Радиге,[17] называли открытием 1935 года, писали, что мне двадцать три года и я ношу военную форму. Я подписался на справочно-информационное издание «Аргус» и с изумлением разбирал вырезки из газет и журналов, поступавшие ко мне из далекого Парижа. Несмотря на поток похвал, я не осмеливался верить в свое счастье и наивно задавался вопросом: не вызвано ли это единодушное одобрение добрыми отношениями моего издателя с журналистами. Между тем, получив увольнительную, я нанес визиты некоторым из хваливших меня критиков и, слушая их, убедился, что они и в самом деле оценили мою книжицу. Я утопал в блаженстве и все более и более тяготился военными обязанностями, не позволявшими мне постоянно находиться в Париже и наслаждаться своим триумфом. И вдруг – гром среди ясного неба: я узнаю, что мне присуждена премия популистского романа! В тот день я как раз находился в отпуске в Париже и собирался вернуться в Мец. Как был, в своей серо-голубой форме, с кепи на голове, с красным аксельбантом на плече и шерстяной нашивкой на рукаве (меня только что произвели в капралы), я помчался в ресторан Вефур, где заседало жюри. В его состав входили Жюль Ромен, Жорж Дюамель, Робер Кемп, Андре Терив, Габриэль Марсель, Антонин Кулле-Тессье, Робер Бурже-Пайерон, Фредерик Лефевр. Я был в восхищении, увидев вместе за одним столом этих великих писателей, этих искушенных в своем деле журналистов, которым так понравилась моя книга, что они единодушно выбрали ее и теперь встречали меня как своего. Вот они шумно поздравляют меня, усаживают, наливают шампанского. Они, по-видимому, просто в восторге от возможности увенчать литературными лаврами пехотинца. Поистине трудно быть более популистским! Кто-то даже требует, чтобы я спел «Артиллериста из Меца». Признаюсь в смущении, что не знаю слов. Вокруг меня смеются, перебрасываются вопросами, говорят обо всем на свете, кроме литературы… В тот же вечер я уехал в Мец и добрался до своей казармы, покоренный простотой этих замечательных людей и легкостью моего приобщения к их числу. На следующий день в казарму явились фотографы местной прессы. Я приготовился им позировать, но сержант дежурного поста, окинув грозным взглядом мой мундир, отослал меня навести блеск на пуговицы и поправить обмотки. Когда, сгорая от стыда, я вернулся, фотографы были еще на месте. Они в упор обстреляли меня из своих аппаратов. Назавтра в одной из местных газет появилась ироническая заметка по поводу этого инцидента. Тотчас же я оказался под угрозой гауптвахты за «беспорядок, умышленно учиненный в казармах 61-го дивизионного артиллерийского полка». Вмешательство одного умного капитана уладило дело. Меня даже назначили на завидную должность начальника склада радиоприборов. Радиоприемники нашего полка были приборами прочными: если они выходили из строя, достаточно было их слегка встряхнуть, чтобы они снова заговорили. Благодаря новым обязанностям, у меня появился угол, где можно было выспаться вдали от казарменного шума. В этом загроможденном аппаратурой помещении мне удавалось на скорую руку работать. Перед отъездом в армию я закончил и передал издателю второй роман, «Живорыбный садок», и в казарме урывками правил корректуру. Срок моей службы кончился как раз вовремя – я уехал в Париж и успел подписать корректуру к печати.
– «Живорыбный садок» – этюд о нравах душной провинциальной среды. В центре романа любительница пасьянсов, старая дама госпожа Шаслен; она изводит свою компаньонку мадемуазель Пастиф и питает ревнивую привязанность к ее племяннику Филиппу, двадцатилетнему юноше, безвольному, ленивому и хитрому. Как родилась идея этого романа?
– Мне хотелось показать замкнутый со всех сторон бесцветный мирок, в котором персонажи, тусклые, но взятые крупным планом, жили бы почти так же неподвижно, как рыбы в стоячей воде. У моих родителей была одна знакомая, богатая американка, особа оригинального ума, имевшая слабость к русским эмигрантам, водке и картам. Я отказался от эмигрантов и водки, но сохранил карты. Американка с утра до вечера играла с компаньонкой в белот – моя героиня пристрастилась к пасьянсам и, по обычаю этой американки, отмечала свои удачи на листочках бумаги, которые прикалывала к стене. От американки достались ей также полнота и молочно-белая кожа. Борьба компаньонки и племянника, стремившегося оттеснить свою тетку от госпожи и занять ее место, позволила мне изобрести множество забавных и жалких эпизодов. Я очень развлекался, когда писал «Живорыбный садок».
Критика приняла этот роман далеко не так единодушно, как «Обманчивый свет». Одни хвалили меня за плотность письма и мастерство в обрисовке характеров, другие упрекали за то, что я нахожу удовольствие в изображении отталкивающих персонажей и не допускаю ни малейшего притока воздуха в эту спертую атмосферу. Вкусив единодушного одобрения, не очень-то приятно подвергаться публичному разносу критиков, неуязвимых за столбцами своих газет. Этот поворот так меня удивил, что я сразу признал правоту тех, кто меня ругал, а не тех, кто меня хвалил. Я так и не изменился в этом отношении. Сегодня я тоже легче верю тому, кто меня унижает, чем тому, кто меня превозносит.
Из всех противоречивых откликов, вызванных романом, более всего подняла мой дух хвалебная статья в «La Revue hebdomadaire», подписанная неким Жаном Давре. Я не был с ним знаком, но безапелляционный тон статьи свидетельствовал, что автор – человек зрелого возраста, солидной культуры и большого жизненного опыта, уверенный в своей правоте и склонный ободрять молодые таланты. Я написал ему, выразив благодарность за статью и заверив в моем «почтительном уважении». С обратной почтой пришел ответ: он приглашал меня нанести ему визит. Я предполагал, что меня ждет прием ученика наставником, и был изумлен, оказавшись перед юношей лет двадцати. «Почтительное уважение» немедленно улетучилось. Взглянув друг на друга, мы принялись хохотать. Так родилась наша дружба. Жан Давре познакомил меня с Клодом Мориаком, и оба они вместе с Мишель Моруа и Жаном Бассаном составили братский кружок, всегда согревавший меня своим дружеским теплом. Каждый в нашем юношеском союзе обладал яркой индивидуальностью. Мишель Моруа (я познакомился с ней через общих знакомых, когда она училась в лицее в Нейи) была девушкой неприметной наружности, замкнутой, задумчивой, с богатым внутренним миром, отражавшимся в ее взгляде. Жан Бассан соединял живой ум с насмешливым скептицизмом, искреннюю скромность с глубокой любовью к литературе и музыке. Клод Мориак отличался характером загадочным, мятущимся, взрывным, он утверждал себя, преодолевая противоречия и сомнения. Жан Давре, великий пожиратель книг, покидал библиотеку только затем, чтобы устремиться в ближайший книжный магазин и собрать там новый урожай томов. Классики и современные авторы, романисты и философы – всех он проглатывал с равным аппетитом. Цельность натуры толкала его то к исступленному восторгу, то к категорическому отрицанию. Нервный, искрящийся, бескомпромиссный, он заражал нас своей убежденностью, заставляя разделять его пристрастия. Все мы писали, все мечтали о будущих успехах. Само собой разумеется, мы показывали друг другу наши рукописи в процессе работы. Полная откровенность была основным законом нашего «клуба». Рьяные приверженцы совершенства, мы никогда не боялись задеть друг друга критикой, если она была справедливой. Все свободное время мы проводили в жарких спорах. Нередко для выработки вкуса мы читали вслух целые страницы наших любимых авторов: Мориака, Моруа, Монтерлана, Колетт, Жида, Жионо, Мартен дю Гара, Валери. У меня был еще один друг, писатель Анри Пуадено, вступивший в литературу в одно время со мной. В этом человеке, бывшем прежде бродягой, меня привлекали дар наблюдательности, необычайное остроумие, горькая ирония. Я домогался его одобрения, он – моего. Встречи с друзьями вдохновляли меня и помогали переносить унылое однообразие моих служебных обязанностей. По возвращении из армии в октябре 1935 года я получил в префектуре должность служащего, составляющего деловые бумаги, и был назначен в отдел бюджета города Парижа. Окна моего бюро выходили на площадь Ратуши. Я сидел за большим столом, напротив меня – заместительница начальника отдела, особа любезная, но и строгая, которую моя вторая профессия писателя вынуждала постоянно быть начеку. Она догадывалась, что, покончив с отчетом о расходах на освещение города Парижа или о дефиците метрополитена, я, укрывшись за грудами папок с делами, набрасываю свой будущий роман. По моей вине помещения, предназначенные для строгих финансовых расчетов, превращались в место встречи весьма странных персонажей, а священная бумага Управления покрывалась фразами отнюдь не делового содержания. По-моему, мою начальницу это и сердило, и забавляло. Время от времени она невозмутимо напоминала мне о моих обязанностях, положив передо мной новый материал для обработки. Оторвавшись от своих героев, я снова скрепя сердце погружался в подсчеты прихода и расхода по муниципалитету. По странному совпадению, и тут готовили книгу и тоже вступали в переговоры с полиграфистами, но здешняя книга содержала только колонки цифр – это был бюджет города Парижа. Я научился составлять десятистраничные расчеты. Я жонглировал миллионами. Я корпел над сантимами. Иногда мне казалось, что бюджет Парижа изобретен нарочно, чтобы мешать мне всласть помечтать над моими романами. Я тем не менее и не помышлял оставить службу. На что бы мы жили? Мои книги завоевали успех у знатоков, но расходились они плохо. Жить своим пером представлялось мне столь же абсурдным, как зарабатывать средства к существованию танцами на проволоке. В это время у меня возник замысел романа «В натуральную величину». В нем действует отец, вечно нуждающийся актер, и его совсем юный сын. Мальчик приглашен сниматься в кино и обнаруживает такой свежий и яркий талант, что сразу становится звездой. Его успех ускоряет окончательный провал отца.
– В этом романе, как и в «Обманчивом свете», противопоставлены отец и сын. Совпадение ли это?
– Откуда мне знать? Очевидно, наблюдая, с каким достоинством мои родители переносят трудности жизни в чужой стране, я стал особенно чувствительным к взаимоотношениям отца и ребенка. Вероятно, я безотчетно переместил это состояние психологического напряжения на другую почву, в другую обстановку. Но главное, в этой книге я хотел показать мучительную борьбу между отцовской любовью и профессиональной завистью в душе мужчины и между супружеской любовью и материнской гордостью в душе женщины. Отец из романа «В натуральную величину» – артист, дошедший до крайней степени унижения, – начинает ненавидеть сына, преуспевшего на том поприще, где сам он потерпел поражение, а мать, которой льстит слава ее маленького чуда, отдаляется от мужа, принесшего ей одни лишь разочарования.
Наряду с романами я писал и новеллы, которые печатались в газетах. Стиль новелл был смелый: сверхъестественное соединялось в них с комическим. Сочиняя их, я давал полную волю фантазии. В повседневной рутине моей службы я устраивал своего рода передышки, позволяя себе в новеллах самые сумасбродные выходки. Один из рассказов, «Господин Ситрин», походил скорее на повесть. Это история человека, утратившего память. Каждый вечер специально нанятый «сопровождающий» пересказывает ему все, что он делал в течение дня. Я объединил этот рассказ с моим первым литературным опытом, новеллой «Тень», и под этим названием выпустил в одной книге. Книга получила премию Макса Барту Французской академии. Примерно в это же время я самозабвенно работал над новым романом. Его герой Жepap Фонсек – юноша обостренно интеллектуальный, из-за физической немощи не способный насладиться естественными человеческими радостями. Обнаженный комок нервов, он в самых обычных проявлениях чувства любви видит лишь уродство и низость и страдает, открывая плотское начало в дорогих ему существах.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента