Анри Труайя
Моя столь длинная дорога

От переводчика

   Анри Труайя родился в Москве 1/14 ноября 1911 года в семье видных армянских купцов Тарасовых и раннее детство провел в России. Тарасовы покинули страну, когда их младший сын Лев был еще ребенком.
   Лев Тарасов приобрел мировую известность как французский писатель Анри Труайя – лауреат многих литературных премий, член Французской академии.
   Труайя избрали в Академию в 1959 году в возрасте 48 лет, и он долго оставался самым молодым из «бессмертных». Ныне Анри Труайя – старейший писатель современной Франции: в ноябре 2004 года ему исполнилось девяносто три года.
   За свою долгую творческую жизнь Труайя написал более сотни томов, половина которых посвящена России. В их числе его знаменитая серия «русских биографий» – галерея любовно выписанных портретов в прозе великих русских писателей от Жуковского до Цветаевой, русских царей от Ивана Грозного до Николая II. «Русские биографии» Анри Труайя переведены на многие языки и давно известны мировому читателю. За последние годы издательство ЭКСМО выпустило в переводах на русский язык «биографическую серию» Анри Труайя, и российский читатель может прочесть эти книги и сам судить о них.
   Одной из самых значительных книг Анри Труайя французская критика считает его воспоминания «Моя столь длинная дорога», в которой автор, отвечая на вопросы французской журналистки Морис Шавардес, рассказывает о своем жизненном и творческом пути.
   В советское время книга (первое издание – 1976 год, второе – 1987 год) находилась в спецхране.
   Третье, и последнее, издание выпущено в 1993 году,[1] рассказ в нем доведен до перестройки в России и распада СССР.
   К 85-летию Анри Труайя несколько фрагментов из этой книги опубликовал журнал «Дружба народов» (1996, № 10, 11). Издать же всю книгу не удалось ни в одном из московских издательств. И только теперь, в 2005 году, благодаря усилиям издательства ЭКСМО эта замечательная книга выходит в полном переводе и станет наконец доступна отечественному читателю.
   «Моя столь длинная дорога» – увлекательнейшее литературное произведение, искреннее, эмоциональное, то исполненное драматизма, то окрашенное иронией. И, как убедится читатель, глубоко содержательное: в нем автор размышляет о проблемах, актуальных во все времена. Назовем лишь некоторые из них: судьба маленького человека, разрушение идеалов на крутых поворотах истории, место семьи, молодежи, женщины в современном мире, проблемы нравственности, творчества, взаимодействия двух разных культур…
   Эта книга и интереснейший документ эпохи, где глазами писателя, историка, исследователя увидено само Время – весь XX век со всеми его катаклизмами от Первой мировой войны, революции до Второй мировой войны и начала перемен в России. «Мемуары» Анри Труайя заслуженно занимают достойное место среди «Мемуаров XX века».
   Анри Труайя – уникальная фигура в современной литературе Франции. «Я страстно и глубоко люблю русскую литературу, – говорит этот живой классик. – Произведения великих русских писателей питали мой ум, обогащали мои чувства, формировали мое сознание. И поныне меня волнует все, что происходит в России. Мне кажется, что я дерево, корни которого русские, а плоды французские».
   Анри Труайя, знаток русской литературы и истории и в высшей степени наделенный тем, что принято называть «французским духом», – воплощение самой идеи взаимопроникновения и взаимовлияния двух великих культур – России и Франции.
Н.Т. Унанянц

Предисловие Анри Труайя

   Первое издание этой книги вышло в 1976 году. Через одиннадцать лет я опубликовал вторую версию – пересмотренную, дополненную, актуализированную. И вот теперь, подготавливая третий вариант, я должен добавить к моему прежнему рассказу несколько новых страниц.
   И я с грустью пишу эти новые страницы, ибо чем больше воспоминаний хранит человек в своей памяти, тем труднее ему отрешиться от них и следовать дальше по своему жизненному пути.
А.Т.

Предисловие Морис Шавардес

   Рассказать о своей жизни… Какой романист, достойный таковым называться, этого не делает? И однако, когда я предложила Анри Труайя ответить на несколько вопросов, надеясь заинтересовать его идеей более прямого общения с читателями, он очень встревожился – так пугало его то, что придется говорить о себе от первого лица.
   Боюсь, эта тревога не покидала его до самого конца наших бесед.
   Есть авторы, обычно испытывающие прилив красноречия, когда предмет их речей – они сами, но есть и иные, вовсе не менее искренние, которым претит сама мысль об исповеди. Это называется стыдливостью.
   Сказать «Мадам Бовари – это я» – значит, ничего не сказать о своей личной жизни – и открыть путь тысячам разных ее интерпретаций. В каждом из персонажей Анри Труайя есть что-то от него самого, что-то от знакомых ему людей. Он в этом не без смущения признается: вручает ключ, набросок к портрету – портрету писателя отнюдь не торжествующего, но и чуждого ложной скромности.
   Раннее детство он провел в богатой семье, но в изгнании рано познал нужду. Талант помог ему преуспеть. Его успехи сделали его тем, кого называют баловнем судьбы. Счастлив ли он? Да, как будто соглашается он, но тут же оговаривается: «о настоящем счастье рассказать невозможно». Он говорит об этом неохотно, но мы все-таки угадываем истину.
   Когда жизнь так удалась, чувствуешь ли уверенность в себе? Ни в малейшей степени. Этот писатель, богатырского телосложения, крепко сбитый, сомневается в себе. Он полагается только на свою работу. Когда смотришь на него, слушаешь его, в памяти невольно всплывают остроты, на которые вдохновляла современников Боссюэ[2] его фамилия: Bos suetos aratro…[3] Послушаем Анри Труайя: «Я должен возделывать мою борозду, чего бы мне это ни стоило, несмотря на препятствия, которые возникают на моем пути…» Послушаем, как он описывает самого себя: «человек тени, работы, одиночества».
   Пройдя «столь длинную дорогу» – от мира старой России к миру современной Франции, – теперь он один из наиболее читаемых у нас авторов и более француз, чем кто-либо другой. При этом он никогда не отрекался от своих корней… В рабочем кабинете его окружают книги, папки с материалами, рукописи, на обшитых деревянными панелями стенах с любовью выбранные картины: два изображения Толстого (портрет маслом работы польского художника Яна Стыки, на котором автор «Войны и мира» поставил свою подпись, и гравюра работы отца Бориса Пастернака[4]). Четыре русских эстампа 1812 года с видами Петербурга (с подписями на французском языке). Еще один эстамп 1815 года изображает прощание офицера русской императорской армии с парижанкой. Наконец, документ на русском языке, который Анри Труайя бережет как зеницу ока, – переплетенный в рыжеватого цвета кожу «Манифест об освобождении крестьян», изданный Александром II.
   Непоказная верность, которую не осмеливаешься сравнить с культом. Впрочем, ведь подлинные святилища – те, что возведены внутри нас, и они не нуждаются ни в иконах, ни в курении ладана. Россия Анри Труайя, наполняющая его романы, на самом деле его внутренняя Россия, созданная им в душе и до такой степени овладевшая им, что он не решился посетить страну, которую не видел с 1920 года, предчувствуя, какой травмой станет для него разрыв между землей реальной и землей обетованной.
   Так, воспоминания ребенка – ему было восемь лет, когда его родители эмигрировали, – сотворили чудо: полтора десятка книг, прочитав которые здешний читатель открывает для себя душу иного мира.
   Конечно, впечатления детства дополнили чтение и воспоминания, разбуженные в очевидцах и граничащие с подлинной историей, нo как бы обходящие подводные камни. Будучи романистом традиционного склада, Анри Труайя старается «никогда не жертвовать историей своих персонажей ради Истории или, точнее, показывать Историю через историю своих персонажей». Приоритет за личными судьбами. Прежде всего, люди – эти существа из плоти и крови. Никаких теорий. Читатель, если пожелает, может, опираясь на конкретные детали, сам воссоздать повседневную жизнь.
   Жизнь… В ней есть все: смирение, упорство, тайны, чудеса. Анри Труайя всматривается в жизнь, удивляется, наблюдая своих современников, воскрешает жизнь тех, кто ушел задолго до нас, придумывает ее, поклоняется ей. Одним словом: верит в нее. Не исключая из нее и малых сих: крылатых, косолапых: собак, кошек, дроздов, обитающих в виноградной лозе дома на Луарэ. И не забывает он и о природе. Читатель увидит, с каким умилением Анри Труайя рассказывает об оливковых деревьях Прованса, о березках, посаженных его женой (привезенных из России его братом – теперь березы самые высокие и самые красивые из деревьев)…
   Я умолкаю. Те, кто любит его романы, займут мое место и прочтут то, что без самодовольства, с предельной простотой он сам рассказывает о себе, своем детстве, семье, своих вкусах, страхах, надеждах, наконец о своих книгах и их персонажах.
Морис Шавардес

Анри Труайя
Моя столь длинная дорога
Беседы с Морис Шавардес

   – Анри Труайя, вы назвали наши беседы «Моя столь длинная дорога». Почему?
   – Потому, что огромное расстояние отделяет места, где я родился, от тех, где я теперь живу. Семья моего отца родом из Армавира, небольшого полуармянского-получеркесского городка на Северном Кавказе. С незапамятных времен армяне жили в горах в тесной дружбе с черкесскими племенами. У черкесов они переняли образ жизни, язык и одежду. Они носили черные черкески, украшенные на груди кожаными газырями, папахи, за поясом – кинжал в серебряных ножнах; питались молочной пищей и сушеным мясом. Они то и дело взывали к Аллаху, но хранили верность христианскому богу. В аулах, где жили эти черкесы-гаи, как их называли, не было церквей. Раз в год с далекого юга, из Эчмиадзина, приезжал в этот край армянский священник и венчал молодые пары и крестил новорожденных. Исполнив свой долг, он спешно пускался в обратный путь, моля Бога уберечь его обоз от нападения разбойников, прятавшихся в горных ущельях.
   Когда Россия начала завоевание Кавказа, перед черкесами-гаями остро встал вопрос совести: чью сторону им принять в войне завоевателей с горцами – своих друзей-мусульман против православного царя или православного царя против друзей-мусульман. Религия армян близка к русскому православию, и преданность Христу победила: черкесы-гаи восторженно встретили русских и перешли на их сторону. В войне с черкесами-магометанами они служили проводниками, разведчиками, переводчиками и оказали русским ценные услуги. В награду в 1839 году черкесы-гаи получили русское подданство и разрешение построить город с правом внутреннего самоуправления. Этим городом, а скорее, обычным аулом, обнесенным частоколом и окруженным рвом, и был Армавир. Мой предок обосновался здесь со своей семьей. Его звали Торос, и царские чиновники, русифицировав его имя, превратили его в Тарасова. Все это сотни раз рассказывал мне отец, слышавший об этом от своего отца. Рассказывал он и о ранней истории города, жившего под постоянной угрозой черкесских набегов. Как только часовой сообщал о появлении на равнине какой-нибудь подозрительной группы всадников, мужчины вооружались и бежали на крепостной вал, а женщины, дети и скот укрывались в лесных зарослях – своего рода кавказский «вестерн». Перестрелка продолжалась до наступления темноты. Несмотря на беспрерывные налеты черкесов, Армавир процветал, укреплялся и принимал новых жителей. Когда усмирение страны было почти закончено, город стал превращаться в крупный торговый центр. Мой прадед открыл здесь широкую торговлю сукном. Русские торговцы-перекупщики, черкесы-горцы, армянские купцы, приезжавшие с юга, охотно покупали его товар, потому что торговал он честно и не завышал цену. Но в жилах у этих людей текла горячая кровь, и приказчики в лавке были вооружены не только деревянными аршинами – отмерять ткани покупателям, но и пистолетами – отражать внезапные нападения черкесов.
   Ребенком мой отец – его звали Аслан – лучше говорил по-черкесски, чем по-русски (впрочем, в доме все говорили по-черкесски). Единственный сын в семье (у него было три сестры), он проводил целые дни среди пастухов на дальних пастбищах, где паслись стада баранов и табуны диких лошадей. Там он научился джигитовать и бросать лассо – образование явно недостаточное для будущего наследника торгового дома Тарасовых. Мой дед, человек суровый и дальновидный, послал своего девятилетнего сына в Москву, в Коммерческий институт, совершенствоваться в русском языке и постигать азы торговли. Когда десять лет спустя отец вышел из стен этого заведения, московский лоск надежно скрывал истинную натуру потомка черкесов-гаев. Он говорил по-русски почти без акцента и был готов возглавить семейное предприятие. Встреча в Екатеринодаре (теперь Краснодар) с молодой девушкой, белокурой красавицей Лидией Абессаломовой, решила его судьбу: любовь с первого взгляда, быстрая помолвка, сказочная свадьба в Армавире. В городе только что провели электричество, и отец, чтобы придать больше великолепия церемонии, взял напрокат прожектор, использовавшийся во время царской коронации в Москве. Прожектор укрепили на фасаде дома и подсоединили к динамо-машине, находившейся в конторе торгового дома Тарасовых. Вечером свадебный кортеж, возвращавшийся из недавно выстроенной церкви, был внезапно залит ослепительным светом. Лошади испугались, горцы принялись взывать к Аллаху, нищие протягивали руки к сверкающим лучам, точно к потоку золота. За венчанием последовал праздничный пир, длившийся пять дней. На пятый день один из моих двоюродных дедушек скончался от несварения желудка, и праздник завершился. Гостей, живших далеко от Армавира, развезли по домам в специально заказанных вагонах.
   – А ваша мать из какой семьи?
   – Семья моей матери (два мальчика и три девочки) была счастливой, сплоченной и жизнерадостной. Моя бабушка с материнской стороны, немка по происхождению, воспитывалась в Смольном институте и после замужества целиком посвятила себя мужу и детям. Мой дед с материнской стороны – армяно-грузинского происхождения. Он был врачом в Екатеринодаре и страстно увлекался разведением роз. В его натуре замечательно соединялись врожденная веселость и высокое сознание профессионального долга, любовь к жизни и безграничная преданность своему делу. Эта последняя черта его характера с блеском проявилась во время эпидемии холеры, опустошавшей провинцию в 1892 году. В окрестностях Дубинки – пристанища всякого рода проходимцев, нищих, прочего сброда – молва обвиняла врачей в отравлении колодцев и убийстве людей. Санитар, посланный оказать больным помощь, был растерзан толпой. Мой дед отправился в Дубинку совсем один, обратился к враждебно настроенной толпе с увещеваниями и в доказательство своих добрых намерений выпил воды из колодца, слывшего зараженным. Потрясенные его мужеством самые яростные из обвинителей пустили его в свои лачуги и позволили лечить своих близких. Дед чудом избежал заражения. Этот эпизод я включил в роман «Пока стоит земля», так же как и многие другие события из жизни моей семьи в России и в эмиграции.
   После свадьбы родители несколько лет прожили в Армавире. Моя мать томилась там от скуки и мечтала о блестящей жизни большого города. Единственным развлечением были визиты соседей-армян, приезжавших позлословить, да прогулки в коляске вдоль полотна железной дороги. К великой радости моей матери, ее заветное желание вскоре осуществилось: отец тайно подготовил открытие в Москве филиала торгового дома Тарасовых. Для отца и своей семьи он купил особняк в районе Арбата на углу переулков Медвежьего и Скатертного. В этом доме в Москве я и родился 1 ноября[5]1911 года. Мне дали имя Леон (по-русски Лев). Я был младшим из троих детей: сестра Ольга старше меня на девять лет, брат Александр – на четыре года. Мне потом рассказывали, что мое рождение чуть было не стоило матери жизни.
   Я сохранил смутные воспоминания о местах, где прошло мое раннее детство. Обрывки каких-то картин – огромные комнаты, стены которых словно растворяются в тумане, громоздкая мебель, монументальная лестница – проплывают в моей памяти подобно пустым деревянным ящикам, покачивающимся на поверхности реки. Гораздо яснее я помню лица. Вокруг нашей небольшой семьи сновала добрая дюжина слуг. Каждый из них выполнял определенные обязанности, отличался характером и причудами. Лучше всего я помню няню, мою старенькую кормилицу (так ли уж она была стара?), с ее нравоучениями, причитаниями, суевериями, знавшую множество сказок и поговорок. Помню и нашу гладильщицу: она умела петь народные песни, а когда гладила белье, обрызгивала его время от времени фонтанчиком воды изо рта. Помню бородатого кучера, вечно завидовавшего безбородому шоферу: он до слез обижался, когда моя мать заказывала для поездки в город машину, а не приказывала, как прежде, закладывать коляску. Были, кроме того, швейцар – он зимой строил во дворе снежные горки для катания на санках, сторож-черкес, привезенный из Армавира, – его мой брат дразнил, складывая край пальто в виде свиного уха (высшее оскорбление для магометанина!), часовщик, приходивший в определенный день и прослушивавший все часы в доме, быстроногий полотер, от которого исходил какой-то терпкий запах, повар с багровым опухшим лицом, доводивший до слез молоденькую горничную. Но главное – у нас была гувернантка-швейцарка, властная особа, дородная, затянутая в корсет, с красными прожилками на лице и пушком на подбородке. В моих глазах она была соперницей няни. Ибо няня – это была Россия, русский язык, русские обычаи, волшебные сказки, уютное и защищенное детство, сладкие грезы в мерцающем свете ночника. Гувернантка олицетворяла будущее – учение, строгую дисциплину, французский язык, Францию. Я скорее должен был бы сказать – Швейцарию. Она учила меня песням своей страны, а в декабре, ко дню Эскалад[6] – национального праздника швейцарцев, – выписывала из Женевы горшочки с марципановыми овощами. По ее рассказам, Швейцария виделась мне гигантской страной – гораздо больше России. Сразу за Швейцарией и Россией по размерам и окружавшему ее ореолу шла Франция. Я полюбил Францию задолго до того, как узнал ее. Дома я говорил с няней и родителями по-русски, с гувернанткой, братом и сестрой – по-французски. Но с братом и сестрой я мало общался: разница в возрасте между нами была так велика! В моем представлении они уже влились в мир взрослых: в городе у них были друзья и занимались они по книгам, а я все еще жил в счастливом и призрачном королевстве игрушек. Я играл один, забавлялся до изнеможения всем, что попадало мне в руки: кубиками, оловянными солдатиками, плюшевыми мишками, лентами, косточками для игр, деревянными чурками. Но больше всего я любил, свернувшись в клубочек у ног матери, перебирать мотки разноцветной шерсти и слушать, как она рассказывает сказки. Это были всегда одни и те же старинные русские народные сказки: о Коньке-Горбунке, о золотой рыбке, о колдунье Бабе Яге и ее избушке на курьих ножках. Я знал наизусть все перипетии этих историй, но дрожал от страха всякий раз, когда мать рассказывала их, понизив голос. Она обладала, по-моему, настоящим талантом рассказчицы. Добавьте к этому искрящуюся веселость, любовь к яркому свету, краскам, к смене впечатлений, тягу к молодежи. Даже в последние годы жизни в Париже, больная и старая, она умела побороть свои недомогания, чтобы не огорчать близких, и утверждала, что скучает среди людей своего поколения. Насколько мать была непосредственна и впечатлительна, настолько отец был вдумчив, серьезен, уравновешен. Друзья в один голос превозносили его высокие моральные качества, его прямоту и энергию, но нередко подтрунивали над его склонностью видеть все в слишком мрачном свете. Он обожал жену и детей и постоянно тревожился за них. Культ семьи приобрел у него какое-то первобытное величие. Подобный душевный склад он, несомненно, унаследовал от армянских и черкесских предков – верность клану считалась у них одной из самых высоких добродетелей. В России перед революцией отец занимал очень видное положение в деловом мире. Кроме торгового дома Тарасовых, филиалы которого находились во многих городах провинции, он также управлял железнодорожной линией Армавир—Туапсе на Кавказе.
   Мои родители так часто и подробно рассказывали мне о жизни в Москве, что бывают мгновения, когда я спрашиваю себя, не сопровождал ли я их в театр, на балы, на обеды в городе. Напрягая воображение, я вижу так же отчетливо морщинистое лицо моей старой няни, как и лицо Шаляпина, исполняющего арию в «Борисе Годунове», а мою детскую так же ясно, как огромный зал ресторана в Стрельне с его витражами, пальмами, фонтанами и венгерским оркестром. То было время обманчивой безмятежности, роскоши, за которой таился страх. Вскоре все: прогулки в санях, катание на коньках, ночи у цыган – было сметено ураганом.
   Война, революция… Кровавая драма для взрослых и увлекательная игра для ребенка. В 1917 году мне только что исполнилось шесть лет, и я помню, какое волнение охватило меня при известии о боях на улицах Москвы. В любой день вместе с таинственными существами, которых называли «большевики», в наше повседневное существование мог ворваться дух приключений и нарушить привычное течение нашей домашней жизни. Для защиты от осколков снарядов и пулеметных пуль окна заложили матрасами. С улицы непрерывно доносились выстрелы и крики – там происходило что-то загадочное и необъяснимое, докатывавшееся к нам из города, точно рокот далекого моря. Друзья нашей семьи, жившие в кварталах, ставших небезопасными, переехали к нам и спали на расставленных в коридоре кроватях. Моя няня истово била поклоны перед иконами, и на лбу у нее образовалась ссадина, а гувернантка плакала и требовала отправить ее в Швейцарию. Нередко мы с братом, обманув ее бдительность, отодвигали угол матраса, выглядывали на улицу и видели, как из-за угла, крадучись, держа ружья наперевес, появлялись какие-то люди. У некоторых из них на рукавах были повязки. Брат объяснял мне: «Это белые. Они хотят внезапно напасть на красных». Мне очень хотелось знать, такие ли они красные, как, например, краснокожие. Гувернантка утверждала, что нет, но она ведь была швейцарка и ничего не смыслила в революционных делах. Когда перестрелка прекращалась, наш сторож-черкес выбегал на улицу, приносил нам горсточку шрапнели и удивлялся: «Посмотри-ка, она еще теплая!» Вдруг взрослыми овладела паника, они только и говорили о паспортах, о пропусках. От нас уходили слуги, одни – с враждебным видом, другие – с насмешливым. Большевики захватили город и брали заложников среди богатых людей. Мой отец, опасаясь ареста ЧК,[7] вынужден был бежать из города. Буржуазию объявили вне закона, лишили гражданских прав; участились обыски, начался голод, не хватало хлеба, лекарств. Россия и Германия подписали в Брест-Литовске мир, но с фронтов, где возобновились бои между белыми и красными, поступали противоречивые сведения. Моя мать, изнемогавшая от тревоги, решилась вместе с семьей бежать из Москвы и попытаться соединиться с отцом, находившимся в Харькове. Один народный комиссар помог ей раздобыть нужные документы. Она зашила драгоценности в подкладку наших пальто, и мы отправились на вокзал: мать, брат, сестра, бабушка и кипевшая негодованием гувернантка-швейцарка. Няня осталась в Москве: она говорила, что ей, женщине из народа, нечего бояться большевиков. Мы были одеты бедно и не вызывали подозрений у новой милиции, патрулировавшей улицы, но я понимал, как опасен этот маскарад, и шел, держа руки в карманах: в швах были спрятаны банковские билеты. Что было дальше? О! Это было захватывающее бегство через всю Россию! Мы бежали зигзагами, сообразуясь с менявшейся линией боев между красными и белыми. Большую часть пути мы ехали в теплушках. Маршрут смешался в моей памяти, но некоторые не связанные между собой картины навсегда запечатлелись в моем сознании. Так, я помню вагон, до отказа набитый мужчинами и женщинами. Лица их были враждебны, они подозрительно поглядывали на нас и между собой называли нас грязными буржуями, «кровопийцами». Год назад доктор прописал мне от анемии пить бычью кровь, и теперь я спрашивал себя, не за это ли они так меня называют? Но ведь я с таким отвращением глотал это питье! В этом враждебном окружении мы жались друг к другу и почти не разговаривали, лишь бы не привлекать к себе внимания. Вдруг посреди ночи в вагоне справа и слева от нас показались языки пламени: от искры плохо смазанных осей загорелась солома, торчавшая из щелей пола. Ветер, производимый движением поезда, раздувал пламя. Жар становился удушающим. Одни пассажиры кричали от страха, другие, упав на колени, молились. Моя мать бросилась к брату и сорвала с воротника его матросской курточки маленький свисток. Я как сейчас вижу ее: надув щеки, с расширенными от ужаса глазами она из всех сил дует в маленький детский свисток. Грохот разрываемого воздуха и лязг железа заглушил этот жалобный призыв о помощи. Но случилось чудо – поезд остановился у какого-то переезда, и мы, прорвавшись сквозь завесу дыма, выпрыгнули из вагона на железнодорожное полотно. А впереди нас ждали новые испытания: переход через линию фронта, охраняемую красными, ночное бегство на телеге, патруль прусских уланов, при свете луны преградивший нам путь, и наконец прибытие в немецкий карантинный лагерь, где все мы заболели испанкой. Лежа на жалких койках, отгоняя руками сновавших между соломенными тюфяками крыс, мы боролись с голодом, истощением, с лихорадкой. Лекарств не было. Каждый день в бараке умирали больные, и те, кто еще держался на ногах, выносили трупы. Крестьянка, нанятая немцами для черной работы, раздобыла моей матери водку: по ее словам, лучшее средство от заразы. Может быть, действительно именно алкоголь спас тогда всех нас. Выпутавшись на этот раз, мы с грехом пополам продолжали путь в Харьков, где нашли отца. Мать, совершенно обессиленная, передала ему бразды правления. Дальнейшее путается у меня в голове. Какая-то неразбериха из верст и городов. Вновь я ясно вижу нас на набережной причала в Царицыне (позже Сталинград, в настоящее время Волгоград). Красная Армия окружала город, а на последнем пароходе, готовившемся отчалить и плыть вниз по Волге, не было свободных мест. Наше положение казалось отчаянным. Отец кинулся на поиски капитана, чтобы умолять его взять нас на борт. Когда он его нашел, они бросились друг другу в объятия: капитан оказался его однокашником! Вот таких счастливых совпадений, которые нередко, вопреки всякому правдоподобию, преподносит нам жизнь, как чумы должен остерегаться любой романист. Капитан, добрый малый, уступил нам свою каюту. Мы набились в нее, и пароход отчалил.