И еще:
   «Уведомите меня, когда у нас начнут курить водку и что по тогдашним ценам будет стоить ведро. Успешно ли у нас винокурение и приносит ли доход».[36]
   Или же:
   «Поставили ли вы ветрянную мельницу, которую предполагали».[37]
   Николай Гоголь не пренебрегал финансовыми затруднениями матери. Порой ему было нелегко просить ее о деньгах, но он надеялся взамен порадовать ее своими успехами по возвращении домой.
   «Я теперь совершенный затворник в своих занятиях, – писал он матери 15 декабря 1827 года. – Целый день, с утра до вечера, ни одна праздная минута не прерывает моих глубоких занятий. О потерянном времени жалеть нечего. Нужно стараться вознаградить его, и в короткие эти полгода я хочу произвести и произведу (я всегда достигал своих намерений) вдвое более, нежели во все время моего здесь пребывания, нежели в целые шесть лет. Мало я имею к тому пособий, особливо при большом недостатке в нашем состоянии. На первый только случай, к новому году только, мне нужно, по крайней мере, выслать 60 рублей на учебные для меня книги, при которых я еще буду терпеть недостаток; но при неусыпности, при моем железном терпении, я надеюсь положить с ними начало, по крайней мере, которого уже невозможно было бы сдвинуть, начало великого, предначертанного мною здания. Все это время я занимаюсь языками. Успех, слава богу, венчает мои ожидания. Но это еще ничто в сравнении с предполагаемым: в остальные полгода я положил себе за непременное – окончить совершенно изучение трех языков».
   Всегда эти несбыточные планы на будущее! Позже он будет сурово корить себя за апатичность и упущенное время, но в любом случае он был убежден в своем будущем успехе. Свои же ошибки и слабости он также рассматривал как залог будущего успеха. Может быть, он нуждался в точке опоры на самом низу, чтобы использовать ее для стремительного восхождения вверх? Его кроткость представлялась для него не чем иным, как аспектом страдания, но в то же время подпитывающим его тщеславие. Он шел по долине, но уже видел перед собой вершину горы. Но как же осуществится это его звездное восхождение? Пока он не знал этого и целиком отдавался работе. И только Господь Бог предусмотрел возможность выведения его из тени забвения. Переждав противоречивые проявления его характера, Бог скинул с него покров неопределенности на ближайшее будущее. Гоголь был горд тем, что имел перед собой ясную цель и был особенно счастлив, оттого что теперь может объявить об этом своей матери.
   «Я утерял целые шесть лет даром, нужно удивляться, что я в этом глупом заведении мог столько узнать еще… Если я что знаю, то этим обязан совершенно одному себе… Но времени для меня впереди еще много; силы и старание имею… Я больше испытал горя и нужд, нежели вы думаете… Но вряд ли кто вынес столько неблагодарностей, несправедливостей, глупых, смешных притязаний, холодного презрения и проч. Все выносил я без упреков, без роптания, никто не слышал моих жалоб, я даже всегда хвалил виновников моего горя. Правда, я почитаюсь загадкою для всех; никто не разгадал меня совершенно. У вас почитают меня своенравным, каким-то несносным педантом, думающим, что он умнее всех, что он создан на другой лад от людей. Верите ли, что я внутренно сам смеялся над собою вместе с вами? Здесь меня называют смиренником, идеалом кроткости и терпения. В одном месте я самый тихий, скромный, учтивый, в другом – угрюмый, заносчивый до чрезвычайности, у иных умен, у других глуп. Как угодно почитайте меня, но только с настоящего моего поприща вы узнаете настоящий мой характер, верьте только, что всегда чувства благородные наполняют меня, что никогда не унижался я в душе и что я всю жизнь свою обрек благу. Вы меня называете мечтателем, опрометчивым, как будто бы я внутри сам не смеялся над ними. Нет, я слишком много знаю людей, чтобы быть мечтателем. Уроки, которые я от них получил, останутся на веки неизгладимыми, и они верная порука моего счастия. Вы увидите, что со временем за все их худые дела я буду в состоянии заплатить благодеяниями, потому что зло во мне обратилось в добро. Это непременная истина, что ежели кто порядочно пообтерся, ежели кому всякий раз давали чувствовать крепкий гнет несчастий, тот будет счастливейший…»
   Несомненно, что написавший эти строчки накануне своего 19-летия, Николай Гоголь был твердо убежден в том, что он уже достаточно прожил и много настрадался. Его развившийся темперамент и увлеченность поэзией настраивали его на возвышенный настрой. До его сознания еще не доходило, что лицей – это лишь передняя комната остального мира и что мнимые испытания, перенесенные им, ничто в сравнении с тем, что его ожидает за стенами альма-матер. Он же полагал, что уже прочувствовал на своей шкуре все вероломство людей и испытал все перипетии судьбы. Столько раз все это было доказательством особого внимания Всемогущего по отношению к нему. Чем больше он был притесняем, тем больше уверенным в своей богоизбранности. Впрочем, в этой возвышенной позиции была и доля чистосердечия. Являясь от природы болезненно чувствительным, он не мог не быть ранимым из-за проделок своих товарищей и наказаний преподавателей. Безобидные насмешки, которыми обмениваются обычные дети и которые не воспринимались ими всерьез, мучили его ночи напролет. Он знал, что некоторые из его сотоварищей считают его уродом, маленьким, тщедушным, безобразным, непричесанным и неопрятным. Осознание своей ущербности унижало его, но вместе с тем и стимулировало к тому, чтобы возвыситься до удачи и достоинства. В то же время его несвойственная другим острая наблюдательность позволяла ему замечать непривлекательные черты своих товарищей и скудость своего окружения. Как говорится, между глазом и объектом внимания может находиться и волк. В его восприятии других искажались лица, носы становились длиннее, недостатки приобретали чудовищные размеры. Иной преподаватель виделся ему со свиным рылом, а сотоварищ с мордочкой ласки. Сам того не желая, Николай Гоголь вдруг оказывался за решеткой зверинца. Таким образом, едко высмеивая окружающих, он мстил всем тем, кто до этого осмелился хоть как-то его унизить.
   Пришло время, когда его лучшие друзья стали покидать лицей. В 1826 году Герасим Высоцкий закончил курс и в тот же год поступил на службу в Санкт-Петербурге. Николай Гоголь теперь тоже мечтал об административной карьере. Не вспоминая более о своих мечтах стать или великим писателем, или знаменитым художником, он внезапно возжелал сделаться крупным государственным деятелем. Не правда ли, это наилучший способ служить на благо человечества? Закрыв глаза, он уже представлял себя на вершине славы, сенатором, министром, неким Д. П. Трощинским, окруженным толпой просителей, излучающим свою благосклонность.
   Если бы молодых людей в Нежине было не так уж и много, то они бы не стремились уезжать оттуда в другие места России. В Санкт-Петербург же стремилась попасть вся общественная элита. Жизнь в столице наверняка стоила двух провинциальных. Николай Гоголь, обосновывая свое намерение устроиться в столице, по своему обыкновению, решил сослаться на волю Всевышнего. Неестественная сила подталкивала его в спину, а душа его покойного отца указывала на этот путь. 24 марта 1827 года он писал матери: «(Мой папинька, друг, благодетель, утешитель)…не знаю, как назвать этого небесного ангела, это чистое высокое существо, которое одушевляет меня в моем трудном пути, живит, дает дар чувствовать самого себя и часто в минуты горя небесным пламенем входит в меня, рассветляет сгустившиеся думы. В сие время сладостно мне быть с ним, я заглядываю в него, т. е. в себя, как в сердце друга. Испытую свои силы для поднятия труда важного, благородного: на пользу отечества, для счастья граждан, для блага жизни подобных, и дотоле нерешительный, не уверенный (и справедливо) в себе, я вспыхиваю огнем гордого самосознания, и душа моя будто видит этого неземного ангела, твердо и непреклонно все указующего в мету жадного искания… Через год вступлю я в службу государственную».
   Подготовив свою мать к мысли о том, что он вскоре должен ее покинуть, Николай Гоголь ищет возможность переговорить по этому поводу со своим дядей Петром Петровичем Косяровским. Предвидя возможное колебание со стороны матери, он пытается заручиться поддержкой некоторых авторитетных родственников, которые могли бы закрепить стремление амбициозного, молодого человека, предпочитавшего вместо возвращения на родину своих предков, в Васильевку, отправиться в Санкт-Петербург и сделать карьеру в министерстве.
   «Может быть, мне целый век достанется отжить в Петербурге, по крайней мере, такую цель начертал я уже издавна. Еще с самых времен прошлых, с самых лет почти непонимания, я пламенел неугасимою ревностью сделать жизнь свою нужною для блага государства, я кипел принести хотя малейшую пользу. Тревожные мысли, что я не буду мочь, что мне преградят дорогу, что не дадут возможности принесть ему малейшую пользу, бросали меня в глубокое уныние. Холодный пот проступал на лице моем при мысли, что, может быть, мне доведется погибнуть в пыли, не означив своего имени ни одним прекрасным делом, – быть в мире и не означить своего существования – это было бы для меня ужасно. Я перебирал в уме все состояния, все должности в государстве и остановился на одном. На юстиции. Я видел, что здесь работы будет более всего, что здесь только я могу быть благодеянием, здесь только буду истинно полезен для человечества. Неправосудие, величайшее в свете несчастие, более всего разрывало мое сердце. Я поклялся ни одной минуты короткой жизни своей не утерять, не сделав блага. Два года занимался я постоянно изучением прав других народов и естественных, как основных для всех, законов, теперь занимаюсь отечественными. Исполнятся ли высокие мои начертания? или неизвестность зароет их в мрачной туче своей?.. Недоверчивый ни к кому, скрытный, я никому не поверял своих тайных помышлений, не делал ничего, что бы могло выявить глубь души моей. Да и кому бы я поверил и для чего бы высказал себя, – не для того ли, чтобы смеялись над моим сумасбродством, чтобы считали пылким мечтателем, пустым человеком? Никому, и даже из своих товарищей, я не открывался, хотя между ними было много истинно достойных. Я не знаю, почему я проговорился теперь перед вами, – оттого ли, что вы, может быть, принимали во мне более других участия, или по связи близкого родства, этого не скажу; что-то непонятное двигало пером моим, какая-то невидимая сила натолкнула меня, предчувствие вошло в грудь мою, что вы не почтете ничтожным мечтателем того, который около трех лет неуклонно держится одной цели…»
   В тот период, когда Николай Гоголь писал эти строчки, он действительно искренне увлекся юридическими вопросами. На самом же деле его познания в области права равнялись приблизительно нулю, поскольку до этого он особо не утруждал себя их освоением. Лишь после того как задумался о различных перспективах возможной карьеры, он засел за изучение юридических наук, обнаружив вдруг, что они так же подходят ему, как хорошо подобранные перчатки. Сразу же в силу свойственного ему характера он вообразил, что уже в течение долгого времени готовил себя к этой благородной деятельности. Николай Гоголь прочитал множество книг, чтобы подготовить себя к будущему служению. Принявшись за изучение юридических наук, он хотел тем самым продемонстрировать искренность своих помыслов перед дядей, а также и перед самим собой. С пером в руке он нередко воображал себя в мантии судьи. В письме к дяде, запечатанном конверте, таилась его зародившаяся мечта. Позднее он более никогда не делал и намека на свое желание служить в органах государственного правосудия. Конечно, он немного лукавил, когда утверждал, что никому не открывался до сих пор о своем стремлении стать служащим. Об этом он не рассказывал только своей матери, хотя периодически обсуждал этот вопрос со своими товарищами по лицею. И прежде всего о своих планах сделать карьеру на административном поприще Николай поделился со своим главным доверенным лицом и близким другом Высоцким.
   «Часто среди занятий удовольствие (они иногда посещают и не совсем забыли записного их поклонника) мысленно перескакиваю в Петербург: сижу с тобой в комнате, брожу с тобою по бульварам, любуюсь Невою, морем. Короче, я делаюсь ты… Об одном только молю я Бога, об одном думаю: чтобы скорее нам сблизиться. Кстати, ты еще о много чем не известил меня касательно жизни петербургской: каковы там цены, в чем именно дороговизна, все это с нетерпением хочу я узнать и заранее сообразоваться с своими предположениями. Каковы там квартиры? что нужно платить в год за две или три хорошенькие комнаты, в какой части города дороже, где дешевле, что стоит в год протопление их и проч. и проч. Да, и позабыл было совсем: как значительны жалованья и сколько ты получаешь? Сколько часов ты бываешь в присутствии и когда возвращаешься домой?»
   Высоцкий напрасно старался пригасить энтузиазм Николая Гоголя, обрисовав ему все сложности жизни в Санкт-Петербурге. Но он не желал воспринимать никакие доводы. В его представлении столица, по сравнению с Нежиным, сияла светом далекого бриллианта, светом мудрой интеллигенции, богатства и власти. Со всей очевидностью убежденный, что судьбой ему предопределено удивлять мир своими добродетелями и трудами, он не мог более пребывать в заурядной среде провинциалов. Ежедневной, невзрачной похлебке он предпочел смесь из пламени и льда.
   «Уединясь совершенно от всех, – писал он еще Высоцкому 26 июня 1827 года, – не находя здесь ни одного, с кем бы мог слить долговременные думы свои, кому бы мог выверить мышления свои, я осиротел и сделался чужим в пустом Нежине… никогда еще экзамен для меня не был так несносен, как теперь. Я совершенно весь истомлен в чуть движусь. Не знаю, что со мною будет далее. Только я и надеюсь, что поездкою домой обновлю немного свои силы. Как чувствительно приближение выпуска, а с ним и благодатной свободы! Не знаю, как-то на следующий год я перенесу это время!.. Как тяжко быть зарыту вместе с созданьями низкой неизвестности в безмолвие мертвое! Ты знаешь всех наших существователей, всех, населивших Нежин. Они задавили корою своей земности, ничтожного самодоволия высокое назначения человека. И между этими существователями я должен пресмыкаться… Из них не исключаются и дорогие наставники наши… Только будто ли меня ожидают (в Санкт-Петербурге)… Тем более что я внесен уже в ваш круг. Мое имя, я думаю, помнится между вами… Уже ставлю мысленно себя в Петербурге, в той веселой комнатке окнами на Неву, так как всегда думал найти себе такое место. Не знаю, сбудутся ли мои предположения, буду ли точно живать в этаком райском месте или неумолимое веретено судьбы зашвырнет меня с толпою самодовольной черни (мысль ужасная!) в самую глушь ничтожности, отведет мне черную квартиру неизвестности в мире… Не знаю, может ли что удержать меня ехать в Петербург, хотя ты порядком пугнул и пристращал меня необыкновенною дороговизною, особливо съестных припасов…»
   Представления о петербургской жизни до такой степени изменили облик Николая Гоголя, что он, молодой человек, к которому нежинские гимназисты относились с пренебрежением за его неопрятность, переродился вдруг в настоящего денди. В своей серой лицейской униформе он уже чувствовал себя не по себе. А без ладно скроенной одежды – не способным к достижению социального преуспевания.
   «Нельзя ли заказать у вас в Петербурге портному самому лучшему фрак для меня? – писал он в том же письме. – Мерку может снять с тебя, потому что мы одинакого росту и плотности с тобой. А ежели ты разжирел, то можешь сказать, чтобы немного уже. Но об этом после, а теперь – главное – узнай, что стоит пошитье самое отличное фрака по последней моде, и цену выставь в письме, чтобы я мог знать, сколько нужно послать тебе денег. А сукно-то, я думаю, здесь купить, оттого что ты говоришь – в Петербурге дорого. Сделай милость, извести меня как можно поскорее, и я уже приготовлю все так, чтобы по получении письма твоего сейчас все тебе и отправить, потому что мне хочется ужасно как, чтобы к последним числам или к первому ноября я уже получил фрак готовый. Напиши, пожалуйста, какие модные материи у вас на жилеты, на панталоны, выставь их цены и цену за пошитье… Какой-то у вас модный цвет на фраки? Мне очень бы хотелось сделать себе синий с металлическими пуговицами, а черных фраков у меня много, и они мне так надоели, что смотреть на них не хочется».
   Немного спустя, он пишет своей матери:
   «На днях получил я письмо из Петербурга, письмо касательно пошитья там фрака. Лучший портной с сукном своим (первого сорту) с подкладкою, с пуговицами и вообще со всем, требует 120 рублей. Не смея теперь (зная ваши не слишком благоприятные обстоятельства) просить вас об этом, я буду ждать, когда вам можно будет собрать такую сумму».[38]
   Эти ничтожные хлопоты, связанные с приобретением туалетов, сменялись у Николая Гоголя со столь настойчивыми порывами души, что грудь его, казалось, распирало от нетерпения скорее перейти к новой жизни. Ему хотелось взлететь и подниматься все выше и выше, удивить мир и, в конце концов, удостоиться улыбки Бога. Во всех малейших событиях своей жизни он усматривал Божью волю. Грубый окрик в классе, плохая отметка, насморк, пропущенная буква расценивались им как сверхъестественное внимание. Его мучили необъяснимые предчувствия, заставлявшие повиноваться Божественной воле. Проявляясь иногда и в не совсем приятной форме, они, тем не менее, подвигали его к достижению совершенства и, без сомнения, были для него даже необходимым оком вечности, поскольку там находились и брат, и отец. Эта покорность воле Провидения не мешала ему в то же время выказывать Богу пожелания скорейшего достижения материального преуспевания. Служить государству для него означало то же, что и служить Богу. А служить Богу – предохранить себя от риска там, на небесах. Кануть «не оставив следа», как иголка в стоге сена – было бы самой худшей карой для Николая Гоголя. Пусть же, сохранится, по крайней мере, хотя бы имя. Как истинный христианин, он должен был бы спокойно относиться к уходу в бездну небытия и, во всяком случае, не проявлять беспокойства по поводу своей репутации, оставленной после себя на земле. Поэтому набожность Николая Гоголя в этом смысле пока была чисто формальной. Он всегда помнил ужасную картину, которую его мать некогда обрисовала ему о Судном дне. Это детское впечатление он всегда живо ощущал в себе. Его любовь к Богу была прежде всего страхом перед смертью. Стоя на коленях и осеняя себя крестным знамением, он творил молитву не столько из религиозного рвения, сколько для безопасности. В своем сознании он трансформировал религию в выгодное для себя начало. Он удовлетворился тем ее восприятием, какое получил сам, и советовал матери применить тот же метод воспитания и к своей младшей сестре Ольге. Чем больше юная девочка будет бояться картины, изображающий ад, тем более правильно она будет вести себя в жизни.
   Сам же он в данный момент с опасением думал о предстоящих выпускных экзаменах, хотя и готовился к ним на скорую руку. Его великолепная память позволяла ему довольствоваться обрывками знаний, выхваченными из разных книг. Однако, к своему сожалению, он прекрасно осознавал, что не в силах выучить иностранный язык всего за несколько недель. Он едва говорил на ломаном немецком языке, французские книги читал со словарем. Экзаменующие благосклонно отнеслись к его пробелам. Николай Гоголь получил хорошие оценки по всем предметам, кроме математики. Во всяком случае, он был утвержден в праве на чин 14-го класса при поступлении на гражданскую службу.[39]
   Возможно, что на присвоение ему невысокого квалификационного чина сказалась его симпатия, проявленная по отношению к либеральному профессору Белоусову, поскольку ученики, проявившие себя менее прилежно, удостоились более высоких чинов. Но для него все это было не так уж и значимо. Важнее – то, что учеба в лицее осталась позади. Наконец-то он мог расстаться с опостылевшей ему серой ученической формой. По словам его преподавателей, первое, что он сделал, – сразу же облачился в гражданский костюм. «Окончив курс наук, Гоголь прежде всех товарищей своих, кажется, оделся в партикулярное платье. Как теперь вижу его, в светло-коричневом сюртуке, которого полы подбиты были какою-то красною материей в больших клетках.
   Такая подкладка почиталась тогда nec plus ultra молодого щегольства, и Гоголь, идучи по гимназии, беспрестанно обеими руками, как будто ненарочно, раскидывал полы сюртука, чтобы показать подкладку».[40]
   Перед тем как отбыть из Нежина, он попрощался со своими товарищами и преподавателями и с облегчением взобрался в повозку, присланную матерью. На этот раз, полагал он, впереди его ожидают каникулы, которые продлятся всю жизнь.
   Прибыв в Васильевку в один из солнечных дней 1828 года, Николай Гоголь бросается в объятия матери. Она рыдает от радости, не в силах наглядеться на сына, так быстро вдали от нее ставшего почти взрослым человеком. Над верхней его губой уже проглядывался первый пушок усов. Ровный, как след ножа, пробор разделял его светлые волосы. Чуть влажные, с уклончивым взглядом глаза излучали иронический блеск. Для Марии Ивановны он был самым красивым, самым умным, самым чутким существом, которое когда-либо жило на свете. Его малейшие замечания удостаивались самого чуткого внимания. Не иссякали бесконечные похвалы Марии Ивановны, которая восхищалась его картинами и стихами. И при всем при этом он все же собирался оставить ее, чтобы обосноваться в Санкт-Петербурге! Не станет ли отъезд сына вторым вдовством для нее? Отчаявшись отговорить его, она старается привлечь на свою сторону всех членов семьи и друзей. Мария Ивановна всячески воздействует на сына с тем, чтобы он переменил свое решение.
   Сам же Николай Гоголь со всей полнотой погрузился в прелести васильевской жизни. Визиты соседей, импровизации, посещения ярмарки, проходившей в соседнем селении, пикники, обустройство сада, долгие вечера при лампе, – все эти приятные особенности сельской жизни находили благотворный отклик в его душе после скученности, шума, дурацкой дисциплины и холодной атмосферы гимназии. Ему нравилось находиться в компании четырех своих сестер, старшей из которых было семнадцать лет, младшей едва исполнилось три года. С не меньшим удовольствием он общался и со своей бабушкой Лизогуб, которая рассказывала ему о далеком прошлом свободной Украины. Предупредительность матери по отношению к нему не могла не тронуть его. К тому же она все время баловала его деликатесами домашней кухни. Но, несмотря на все эти ухищрения, он по-прежнему оставался непреклонным в своем решении. На Троицу он собрался в дорогу, чтобы направиться в столицу. Он отдавал себе отчет, что для этого ему придется перешагнуть через поток слез своих родственников. Положение усугублялось еще и тем, что в то же время его дядя П. П. Косьяровский известил их о своем намерении покинуть Украину и основаться в Луге. Для Марии Ивановны это был тяжелый момент, – необходимо было перенести внезапный отъезд двух мужчин, составлявших опору ее семьи. Полный апломба, девятнадцатилетний Николай Гоголь написал 8 сентября 1828 года своему дяде П. П. Косьяровскому письмо, в котором известил его о принятом им решении:
   «Неужели вы в состоянии оставить тех, которые так вас любят?.. Я прошу вас, я умоляю, заклинаю и родством, и приязнию, и всем, что только может подвигнуть ваше доброе сердце, не оставьте нас, отмените свое грозное намерение и, совершивши свое достойное дело, приезжайте в Васильевку, будьте ангел-утешитель нашей матери».
   И как бы между прочим в том же письме он сообщает П. П. Косяровскому, что принял решение уехать в Санкт-Петербург и что это решение уже ничто не сможет изменить. Все, чего ему удалось достичь до сих пор, осуществилось во многом благодаря дяде, самостоятельно он был бы не в силах или бы не смог всего этого реализовать.
   «Я еду в Петербург непременно в начале зимы, а оттуда бог знает, куда меня занесет; весьма может быть, что попаду в чужие края, что обо мне не будет ни слуху ни духу несколько лет, и, признаюсь, меня самого берет охота ворочаться когда-либо домой, особливо бывши несколько раз свидетель, как эта необыкновенная мать наша бьется, мучится, иногда даже об какой-нибудь копейке, как эти беспокойства убийственно разрушают ее здоровье, и все для того, чтобы доставить нам и удовлетворить даже прихотям нашим… Кто же в это время моего отсутствия может заставить ее быть спокойною, когда прибавляется ей еще новая печаль, беспрестанные заботы и часто печальные мысли на счет отсутствующего».