Страница:
XXIV
Дворецкий привел Харлова в зеленый кабинет и тотчас побежал за кастеляншей, так как белья на постели не оказалось. Сувенир, встретивший нас в передней и вместе с нами вскочивший в кабинет, немедленно принялся, с кривляньем и хохотом, вертетьсч около Харлова, который, слегка расставив руки и ноги, в раздумье остановился посреди комнаты. Вода все еще продолжала течь с него.
- Вшед! Вшед Харлус! - пищал Сувенир, перегнувшись надвое и держа себя за бока. - Великий основатель знаменитого рода Харловых, воззри на своего потомка! Каков оя есть? Можешь его признать? Ха-ха-ха! Ваше сиятельство, пожалуйте ручку! Отчего это на вас черные перчатки?
Я хотел было удержать, пристыдить Сувенира... но не тут-то было!
- Приживальщиком меня величал, дармоедом! "Нет, мол, у тебя своего крова!" А теперь небось таким же приживальщиком стал, как и аз грешный! Что Мартын Харлов, что Сувенир проходимец - теперь все едино! Подачками тоже кормиться будет! Возьмут корку хлеба завалящую, что собака нюхала, да прочь пошла... На, мол, кушай! Ха-ха-ха!
Харлов все стоял неподвижно, уткнув голову, расставив ноги и руки.
- Мартын Харлов, столбовой дворянин! - продолжал пищать Сувенир. Важность-то какую на себя напустил, фу ты, ну ты! Не подходи, мол, зашибу! А как именье свое от большого ума стал отдавать да делить - куды раскудахтался! "Благодарность! - кричит, - благодарность!" А меня-то за что обидел? Не наградил? Я, быть может, лучше бы восчувствовал! И значит, правду я говорил, что посадят его голой спиной...
- Сувенир! - закричал я; но Сувенир не унимался. Харлов все не трогался; казалось, он только теперь начинал чувствовать, до какой степени все на нем было мокро, и ждал, когда это с него все снимут. Но дворецкий не возвращался.
- А еще воин! - начал опять Сувенир. - В двенадцатом году отечество спасал, храбрость свою показывал! То-то вот и есть: с мерзлых мародеров портки стащить - это наше дело; а как девка на нас нотой притопнет, у нас у самих душа в портки...
- Сувенир! - закричал я вторично.
Харлов искоса посмотрел на Сувенира; он до того мгновенья словно и присутствия его не замечал, и только возглас мой возбудил его внимание.
- Смотри, брат, - проворчал он глухо, - не допрыгайся до беды!
Сувенир так и покатился со смеху.
- Ох, как вы меня испугали, братец почтеннейший! уж как вы страшны, право! Хоть бы волосики себе причесали, а то, сохрани бог, засохнут, не отмоешь их потом; придется скосить косою. - Сувенир вдруг расходился. - Еще куражитесь! Голыш, а куражится! Где ваш кров теперь, вы лучше мне скажите, вы все им хвастались? У меня, дескать, кров есть, а ты бескровный! Наследственный, дескать, мой кров! (Далось же Сувениру это слово!)
- Господин Бычков, - промолвил я. - Что вы делаете! опомнитесь!
Но он продолжал трещать и все прыгал да шмыгал около самого Харлова... А дворецкий с кастеляншей все не шли!
Мне жутко становилось. Я начинал замечать, что Харлов, который в течение разговора с моей матушкой постепенно стихал и даже под конец, по-видимому, помирился с своей участью, снова стал раздражаться: он задышал скорее, под ушами у него вдруг словно припухло, пальцы зашевелились, глаза снова забегали среди темной маски забрызганного лица...
- Сувенир! Сувенир! - воскликнул я. - Перестаньте, я маменьке скажу.
Но Сувениром словно бес овладел.
- Да, да, почтеннейший! - затрещал он опять, - вот мы с вами теперь в каких субтильных обстоятельствах обретаемся! А дочки ваши, с зятьком вашим, Владимиром Васильевичем, под вашим кровом над вами потешаются вдоволь! И хоть бы вы их, по обещанию, прокляли! И на это вас не хватило! Да и куда вам с Владимиром Васильевичем тягаться? Еще Володькой его называли! Какой он для вас Володька? Он - Владимир Васильевич, господин Слеткин, помещик, барин, а ты - кто такой?
Неистовый рев заглушил речь Сувенира... Харлова взорвало. Кулаки его сжались и поднялись, лицо посидело, пена показалась на истресканных губах, он задрожал от ярости.
- Кров! - говоришь ты, - загремел он своим железным голосом, проклятие! - говоришь ты... Нет! я их не прокляну... Им это нипочем! А кров... кров я их разорю, и не будет у них крова, так же, как у меня! Узнают они Мартына Харлова! Не пропала еще моя сила! Узнают, как надо мной издеваться!... Не будет у них вдова!
Я обомлел; я отроду не бывал свидетелем такого безмерного гнева. Не человек, дикий зверь метался предо мною! Я обомлел... а Сувенир, тот от страха под стол забился.
- Не будет! - закричал Харлов в последний раз и, чуть не сбив с ног входивших кастеляншу и дворецкого, бросился вон из дому... Кубарем прокатился он до двору и исчез за воротами.
XXV
Матушка страшно рассердилась, когда дворецкий пришел с смущенным видом доложить о новой и неожиданной отлучке Мартына Петровича. Он не осмелился утаить причину этой отлучки; я принужден был подтвердить его слова.
- Так это все ты! - закричала матушка на Сувенира, который забежал было зайцем вперед и даже к ручке подошел, - твой пакостный язык всему виною!
- Помилуйте, я чичас, чичас... - залепетал, заикаясь и закидывая локти за спину, Сувенир.
- Чичас... чичас... Знаю я твое чичас! - повторила матушка с укоризной и выслала его вон. Потом она позвонила, велела позвать Квицинского и отдала ему приказ: немедленно отправиться с экипажем в Еськово во что бы то ни стало отыскать Мартына Петровича и привезти его. - Без него не являйтесь! заключила она. Сумрачный поляк молча наклонил голову и вышел.
Я вернулся к себе в комнату, снова подсел к окну и, помнится, долго размышлял о том, что у меня на глазах совершилось. Я недоумевал; я никак не мог понять, почему Харлов, почти без ропота переносивший оскорбления, нанесенные ему домашними, не мог совладать с собою и не перенес насмешек и шпилек такого ничтожного существа, каков был Сувенир. Я не знал еще тогда, какая нестерпимая горечь может иной раз заключаться в пустом упреке, даже когда он исходит из презренных уст... Ненавистное имя Слеткина, произнесенное Сувениром, упало искрою в порох; наболевшее место не выдержало этого последнего укола.
Прошло около часа. Коляска наша въехала на двор; но в ней сидел наш управляющий один. А матушка ему сказала: "Без него не являйтесь!" Квицинский торопливо выскочил из экипажа и взбежал на крыльцо. Лицо его являло вид расстроенный, что с ним почти никогда не бывало. Я тотчас спустился вниз и по его пятам пошел в гостиную.
- Ну? привезли его? - спросила матушка,
- Не привез, - отвечал Квицивский, - и не мог привезти.
- Это почему? Вы его видели?
- Видел.
- С ним что случилось? Удар?
- Никак нет; ничего не случилось.
- Почему же вы не привезли его?
- А он дом свой разоряет.
- Как?
- Стоит на крыше нового флигеля - и разоряет ее. Тесин, полагать надо, с сорок или больше уже слетело; решетин тоже штук пять. ("Крова у них не будет!" - вспомнились мне слова Харлова.)
Матушка уставилась на Квицинского.
- Один... на крыше стоит и крышу разоряет?
- Точно так-с. Ходит по настилке чердака и направо да налево ломает. Сила у него, вы изволите знать, сверхчеловеческая! Ну и крыша, надо правду сказать, лядащая; выведена вразбежку, шалевками забрана, гвозди - однотес {Крыша выводится "вразбивку" или "вразбежку", когда между каждыми двумя тесинами оставляется пустое пространство, закрываемое сверху другой тесиной; такая крыша дешевле, но менее прочна. Шалевкой называется самая тонкая доска, в 1/2 вершка; обыкновенная тесина - в 3/4 вершка.}.
Матушка посмотрела на меня, как бы желая удостовериться, не ослышалась ли она как-нибудь.
- Шалевками вразбежку, - повторила она, явно не понимая значения ни одного из этих слов...
- Ну, так что ж вы? - проговорила она наконец.
- Приехал за инструкциями. Без людей ничего не поделаешь. Тамошние крестьяне все со страха попрятались.
- А дочери-то его - что же?
- И дочери - ничего. Бегают, зря... голосят... Что толку?
- И Слеткнн там?
- Там тоже. Пуще всех вопит, но поделать ничего не может.
- И Мартын Петрович на крыше стоит?
- На крыше... то есть на чердаке - и крышу разоряет.
- Да, да, - проговорила матушка, - шалевками...
Казус, очевидно, предстоял необыкновенный.
Что было предпринять? Послать в город за исправником, собрать крестьян? Матушка совсем потерялась.
Приехавший к обеду Житков тоже потерялся. Правда, он упомянул опять о воинской команде, а впрочем, никакого совета не преподал и только глядел подчиненно и преданно. Квицинский, видя, что никаких инструкций ему не добиться, доложил - со свойственной ему презрительной почтительностью - моей матушке, что если она разрешит ему взять несколько конюхов, садовников и других дворовых, то он попытается...
- Да, да, - перебила его матушка, - попытайтесь, любезный Викентий Осипыч! Только поскорее, пожалуйста, а я все беру на свою ответственность!
Квицинский холодно улыбнулся.
- Одно наперед позвольте объяснить вам, сударыня: за результат невозможно ручаться, ибо сила у господина Харлова большая и отчаянность тоже; очень уж он оскорбленным себя почитает!
- Да, да, - подхватила матушка, - и всему виною этой гадкий Сувенир! Никогда я этого ему не прощу! Ступайте, возьмите людей, доезжайте, Викентий Осипыч!
- Вы, господин управляющий, веревок побольше захватите да пожарных крючьев, - промолвил басом Житков, - и коли сеть имеется, то и ее тоже взять недурно. У нас вот так-то однажды в полку...
- Не извольте учить меня, милостивый государь, - перебил с досадой Квицинский, - я и без вас знаю, что нужно.
Житков обиделся и объявил, что так как он полагал, что и его позовут...
- Нет, нет! - вмешалась матушка. - Ты уж лучше оставайся... Пускай Викентий Осипыч один действует... Ступайте, Викентий Осипыч!
Житков еще пуще обиделся, а Квицинский поклонился и вышел.
Я бросился в конюшню, сам наскоро оседлал свою верховую лошадку и пустился вскачь по дороге к Еськову.
XXVI
Дождик перестал, но ветер дул с удвоенной силой - прямо мне навстречу. На полдороге седло подо мною чуть не перевернулось, подпруга ослабла; я слез и принялся зубами натягивать ремни... Вдруг слышу: кто-то зовет меня по имени... Сувенир бежал ко мне по зеленям.
- Что, батенька, - кричал он мне еще издали, - любопытство одолело? Да и нельзя... Вот и я туда же, прямиком, по харловскому следу... Ведь этакой штуки умрешь - не увидишь!
- На дело рук своих хотите полюбоваться, - промолвил я с негодованием, вскочил на лошадь и снова поднял ее в галоп; но неугомонный Сувенир не отставал от меня и даже на бегу хохотал и кривлялся. Вот наконец и Еськово вот и плотина, а там длинный плетень и ракитник усадьбы... Я подъехал к воротам, слез, привязал лошадь и остановился в изумлении.
От передней трети крыши на новом флигельке, от мезонина, оставался один остов; дрань и тесины лежали беспорядочными грудами с обеих сторон флигеля на земле. Положим, крыша была, по выражению Квицинского, лядащая; но все же дело было невероятное! По настилке чердака, вздымая пыль и сор, неуклюже-проворно двигалась исчерна-серая масса и то раскачивала оставшуюся, из кирпича сложенную, трубу (другая уже повалилась), то отдирала тесину и бросала ее книзу, то хваталась за самые стропила. То был Харлов. Совершенным медведем показался он мне и тут: и голова, и спина, и плечи - медвежьи, и ставил он ноги широко, не разгибая ступни - тоже по-медвежьему. Резкий ветер обдувал его со всех сторон, вздымая его склоченные волосы; страшно было видеть, как местами краснело его голое тело сквозь прорехи разорванного платья; страшно было слышать его дикое, хриплое бормотание. На дворе было людно; бабы, мальчишки, дворовые девки жались вдоль забора; несколько крестьян обилось поодаль в отдельную кучу. Знакомый мне старик поп стоял без шляпы на крыльце другого флигеля и, схватив медный крест обеими руками, время от времени молча и безнадежно поднимал и как бы показывал его Харлову. Рядом с попом стояла Евлампия и, прислонившись единою к стене, неподвижно смотрела на отца; Анна то высовывала голову из окошка, то исчезала, то выскакивала на двор, то возвращалась в дом; Слеткин - весь бледный, желтый, в старом шлафроке, в ермолке, с одноствольным ружьем в руках, - перебегал короткими шагами с места на место. Он совсем, как говорится, ожидовел; задыхался, грозился, трясся, целился в Харлова, потом закидывал ружье за плечо, - целился опять, кричал, плакал... Увидав меня с Сувениром, он так и ринулся к нам.
- Посмотрите, посмотрите, что тут происходит! - завизжал он, посмотрите! Он с ума сошел, взбеленился... и вот что делает! Я уж за полицией послал - да никто не едет! Никто не едет! Ведь если я в него выстрелю, с меня закон взыскать не может, потому что всякий человек вправе защищать свою собственность! А я выстрелю!.. Ей-богу, выстрелю!
Он подскочил к дому.
- Мартын Петрович, берегитесь! Если вы не сойдете, - я выстрелю!
- Стреляй - раздался с крыши хриплый голос. - Стреляй! А вот тебе пока гостинец!
Длинная доска полетела сверху и, перевернувшись раза два на воздухе, брякнулась наземь у самых ног Слеткина. Тот так и взвился, а Харлов захохотал.
- Господи Иисусе! - пролепетал кто-то за моей спиною. Я оглянулся: Сувенир. "А! - подумал я, - перестал теперь смеяться!"
Слеткин схватил близ стоявшего мужика за шиворот.
- Да полезай, полезай же, полезайте, черти, - вопил он, тряся его изо всей силы, - спасайте мое имущество!
Мужик ступил раза два, закинул голову, помахал руками, закричал:
- Эй, вы! господин! - потолокся на месте и верть назад.
- Лестницу! лестницу несите! - обратился Слеткин к прочим крестьянам.
- А где ее взять? - послышалось ему в ответ.
- И хоть бы лестница была, - промолвил не слеша один голос, - кому ж охота лезть? Нашли дураков! Он те шею свернет - мигом!
- С'час убиеть, - проговорил один молодой белокурый парень с придурковатым лицом.
- А то нешто нет? - подхватили остальные. Мне показалось, что, не будь даже явной опасности, мужики все-таки неохотно исполнили бы приказание своего нового помещика. Чуть ли не одобряли они Харлова, хоть и удивлял он их.
- Ах вы, разбойники! - застонал Слеткин, - вот я вас всех...
Но тут с тяжким грохотом бухнула последняя труба, и среди мгновенно взвившегося облака желтой пыли Харлов, испустив пронзительный крик и высоко и подняв окровавленные руки, повернулся к нам лицом. Слеткин опять в него прицелился.
Евлампия одернула его за локоть.
- Не мешай! - свирепо вскинулся он на нее.
- А ты - не смей! - промолвила она, - и синие ее глаза грозно сверкнули из-под надвинутых бровей. - Отец свой дом разоряет. Его добро.
- Врешь: наше!
- Ты говоришь: наше; а я говорю: его. Слеткин зашипел от злобы; Евлампия так и уперлась ему в лицо глазами.
- А, здорово! здорово, дочка любезная! - загремел сверху Харлов. Здорово, Евлампия Мартыновна! Как живешь-можешь со своим приятелем? Хорошо ли целуетесь, милуетесь?
- Отец! - послышался звучный голос Евлампии.
- Что, дочка? - отвечал Харлов и пододвинулся к самому краю стены. На лице его, сколько я мог разобрать, появилась странная усмешка - светлая, веселая и именно потому особенно страшная, недобрая усмешка... Много лет спустя я видел такую же точно усмешку на лице одного к смерти приговоренного.
- Перестань, отец; сойди (Евлампия не говорила ему "батюшка"). Мы виноваты; все тебе возвратим. Сойди.
- А ты что за нас распоряжаешься? - вмешался Слеткин. Евлампия только пуще брови нахмурила.
- Я свою часть тебе возвращу - все отдам. Перстаиь, сойди, отец! Прости нас; прости меня. Харлов все продолжал усмехаться.
- Поздно, голубушка, - заговорил он, и каждое его слово звенело, как медь. - Поздно шевельнулась каменная твоя душа! Под гору покатилось - теперь не удержишь! И не смотри ты на меня теперь! Я - пропащий человек! Ты посмотри лучше на своего Володьку: вишь, какой красавчик выискался! Да на свою эхиденную сестру посмотри; вон ее лисий нос из окошка выставляется, вон она муженька-то подуськивает! Нет, сударики! Захотели вы меня крова лишить так не оставлю же я и вам бревна на бревне! Своими руками клал, своими же руками разорю - как есть одними руками! Видите, и топора не взял!
Он фукнул себе на обе ладони и опять ухватился за стропила.
- Полно, отец, - говорила меж тем Евлампия, и голос ее стал как-то чудно ласкав, - не поминай прошлого. Ну, поверь же мне; ты всегда мне верил. Ну, сойди; приди ко мне в светелку, на мою постель мягкую. Я обсушу тебя да согрею; раны твои перевяжу, вишь, ты руки себе ободрал. Будешь ты жить у меня, как у Христа за пазухой, кушать сладко, а спать еще слаще того. Ну, были виноваты! ну, зазнались, согрешили; ну, прости!
Харлов покачал головою.
- Расписывай! Поверю я вам, как бы не так! Убили вы во мне веру-то! Все убили! Был я орлом - и червяком для вас сделался... а вы - и червяка давить? Полно! Я тебя любил, сама знаешь, - а только теперь ты мне не дочь и я тебе не отец... Я пропащий человек! Не мешай! А ты стреляй же, трус, горе-богатырь - гаркнул вдруг Харлов на Слеткина. - Что все только целишься? Али закон вспомнил: коли принявший дар учинит покушение на жизнь дателя, заговорил Харлов с расстановкой, - то датель властен все назад потребовать? Ха-ха, не бойся, законник! Я не потребую - я сам все покончу... Валяй!
- Отец! - в последний раз взмолилась Евлампия.
- Молчи!
- Мартын Петрович! братец, простите великодушно! - пролепетал Сувенир.
- Отец, голубчик!
- Молчи, сука! - крикнул Харлов. На Сувенира он и не посмотрел - и только сплюнул в его сторону.
& XXVII
В это мгновенье Квицинский со всей своей свитой - на трех телегах появился у ворот. Усталые лошади фыркали, люди один за одним соскакивали в грязь.
- Эге! - закричал во все горло Харлов. - Армия... вот она, армия! Целую армию против меня выставляют. Хорошо же! Только предваряю, кто ко мне сюда на крышу пожалует - и того я вверх тормашками вниз спущу! Я хозяин строгий, не в пору гостей не люблю! Так-то!
Он уцепился обеими руками за переднюю пару стропил, за так называемые "ноги" фронтона, и начал усиленно их раскачивать. Свесившись с краю настилки, он как бы тащил их за собою, мерно напевая по-бурлацкому: "Еще разик! еще раз! ух!"
Слеткин подбежал к Квицинскому и начал было жаловаться и хныкать... Тот попросил его "не мешать" и приступил к исполнению задуманного им плана. Сам он стал впереди дома и начал, в виде диверсии, объяснять Харлову, что не дворянское он затеял дело...
- Еще разик, еще раз! - напевал Харлов.
...что Наталья Николаевна весьма недовольна его поступками и не того от него ожидала...
- Еще разик, еще раз! ух! - напевал Харлов. А между тем Квицинский отрядил четырех самых здоровых и смелых конюхов на противоположную сторону дома, с тем чтобы они сзади взобрались на крышу. От Харлова, однако, не ускользнул план атаки; он вдруг бросил стропила и проворно побежал к задней части мезонина. Вид его до того был страшен, что два конюха, которые успели уже взобраться на чердак, мигом спустились обратно на землю по водосточной трубе, к немалому удовольствию и даже хохоту дворовых мальчишек. Харлов потряс им вслед кулаком и, вернувшись к передней части дома, опять ухватился за стропила и стал их опять раскачивать, опять напевая по-бурлацки.
Он вдруг остановился, воззрелся...
- Максимушка, друг! приятель! - воскликнул он, - тебя ли я вижу?
Я оглянулся... От толпы крестьян действительно отделился казачок Максимка и, ухмыляясь и скаля зубы, вышел вперед. Его хозяин, шорник, вероятно, отпустил его домой на побывку.
- Полезай ко мне, Максимушка, слуга мой верный, - продолжал Харлов, станем вместе отбиваться от лихих татарских людей, от воров литовских!
Максимка, все продолжая ухмыляться, немедленно полез на крышу... Но его схватили и оттащили - бог знает почему - разве для примеру другим; помощи большой он Мартыну Петровичу не оказал бы.
- Ну, хорошо же! Добро же! - промолвил Харлов угрожающим голосом и снова взялся за стропила.
- Викентий Осипович! позвольте я выстрелю, - обратился Слеткин к Квицинскому, - я ведь больше для страха, ружье у меня заряжено бекасинником. - Но не успел еще ответить ему Квицинский, как передняя пара стропил, яростно раскаченная железными руками Харлова, накренилась, затрещала и рухнула на двор - и вместе с нею, не будучи в силах удержаться, рухнул сам Харлов и грузно треснулся оземь. Все вздрогнули, ахнули... Харлов лежал неподвижно на груди, а в спину ему уперся продольный верхний брус крыши, конек, который последовал за упавшим фронтоном.
XXVIII
К Харлову подскочили, свалили долой с него брус, повернули ею навзничь; лицо его было безжизненно, у рта показалась кровь, он не дышал. "Дух отшибло", - пробормотали подошедшие мужики. Побежали за водой к колодцу, принесли целое ведро, окатили Харлову голову; грязь и пыль сошли с лица, но безжизненный вид оставался тот же. Притащили скамейку, поставили ее у самого флигеля и, с трудом приподнявши громадное тело Мартына Петровича, посадили его, прислонив голову к стене. Казачок Максимка приблизился, стал на одно колено и, далеко отставив другую ногу, как-то театрально поддерживал руку бывшего своего барина. Евлампия, бледная, как сама смерть, стала прямо перед отцом, неподвижно устремив на него свои огромные глаза. Анна с Слеткиным не подходили близко. Все молчали, все ждали чего-то. Наконец послышались прерывистые, хлюпающие звуки в горле Харлова, точно он захлебывался... Потом он слабо повел одной - правой рукой (Максимка поддерживал левую), раскрыл один - правый глаз и, медленно проведя около себя взором, словно каким-то страшным пьянством пьяный, охнул - произнес, картавя:
- Рас... шибся... - и, как бы подумав немного, прибавил: - Вот он, воро... ной жере... бенок! - Кровь вдруг густо хлынула у него изо рта - все тело затрепетало...
"Конец!" - подумал я... Но Харлов открыл еще все тот же правый глаз (левая века не шевелилась, как у мертвеца) и, вперив его на Евлампию, произнес едва слышно: - Ну, доч... ка... Тебя я не про... - Квицинский резким движением руки подозвал попа, который все еще стоял на крыльце флигеля... Старик приблизился, путаясь слабыми коленями в тесной рясе. Но вдруг ноги Харлова как-то безобразно повело и живот тоже; по лицу, снизу вверх, прошла неровная судорога - точно так же исказилось и задрожало лицо Евлампии. Максимка начал креститься... Мне стало жутко, я побежал к воротам и, не оглядываясь, приник к ним грудью. Минуту спустя что-то тихо прогудело по всем устам сзади меня - и я понял, что Мартына Петровича не стало.
Ему брусом затылок проломило, и грудь он себе раздробил, как оказалось при вскрытии.
XXIX
"Что он хотел сказать ей, умирая?" - спрашивал я самого себя, возвращаясь домой на своем клеппере:
"Я тебе не про... клинаю или не про... щаю?" Дождик опять полил, но я ехал шагом. Мне хотелось подольше остаться одному, хотелось безвозбранно предаться моим размышлениям. Сувенир отправился на одной из телег, прибывших с Квицинским. Как я ни был молод и легкомыслен в то время, но внезапная общая (не в одних частностях) перемена, постоянно вызываемая во всех сердцах неожиданным или ожиданным (все равно!) появлением смерти, ее торжественность, важность и правдивость - не могли не поразить меня. Я и был поражен... Но со всем тем мой смущенный детский взор заметил тотчас многое: он заметил, как Слеткин, проворно и робко, словно краденую вещь, швырнул в сторону ружье, как он и жена его оба мгновенно стали предметом хотя безмолвного, но общего отчуждения, как сделалось пусто вокруг них... На Евлампию, хотя вина ее была, вероятно, не меньше сестриной, это отчуждение не распространялось. Она даже некоторое сожаление к себе возбудила, когда повалилась в ноги скончавшемуся отцу. Но что и она была виновата, - это все-таки чувствовалось всеми. "Обидели старика, - промолвил один седоватый головастый крестьянин, опираясь, как некий древний судья, обеими руками и бородою на длинную палку, - на вашей душе грех! Обидели!" Это слово "обидели!" тотчас было принято всеми, как бесповоротный приговор. Правосудие народное сказалось, я понял это немедленно. Я заметил также, что на первых порах Слеткин не смел распоряжаться. Без него подняли и понесли тело в дом; не спросясь его, священник отправился за нужными вещами в церковь, а староста побежал в деревню справлять подводу в город. Сама Анна Мартыновна не решилась обычным начальническим тоном приказать поставить самовар, "чтоб теплая вода была - обмыть покойника". Ее приказание походило на просьбу - и отвечали ей грубо...
Меня же все занимал вопрос: что он собственно хотел сказать своей дочери? Простить ли он ее хотел, или проклясть? Я решил наконец, что простить.
Дня через три происходили похороны Мартына Петровича на счет матушки, которая очень огорчилась его смертью и приказала не жалеть издержек. Сама она не поехала в церковь, - потому что не хотела, как она выражалась, видеть тех двух мерзавок и гадкого того жиденка; но послала Квицинского, меня и Житкова, которого, впрочем, с того времени иначе уже не величала, как бабой! Сувенира она на глаза к себе не пускала и долго потом еще гневалась на него, называя его убийцей своего друга. Опала эта была ему весьма чувствительна: он постоянно расхаживал на цыпочках по комнате, соседней с той, где находилась матушка, предавался какой-то тревожной и подлой меланхолии, вздрагивал и шептал: "Чичас!"
В церкви и во время процессии Слеткин показался мне снова попавшим "в свою тарелку". Он распоряжался и суетился по-прежнему и жадно наблюдал за тем, чтобы не тратилось лишней копейки, хотя дело не касалось собственно его кармана. Максимка, в новом, тоже моей матушкой пожалованном казакине, выводил на клиросе такие теноровые ноты, что в искренности его преданности покойнику, конечно, уже никто сомневаться не мог! Обе сестры были, как следует, в траурных платьях - но казались более смущенными, чем огорченными, особенно Евлампия. Анна приняла на себя смиренный и постный вид, впрочем, не силилась плакать и все только проводила своей красивой сухой рукой по волоса и щеке. Евлампия все задумывалась. То общее, бесповоротное отчуждение, осуждение, какое я заметил в день смерти Харлова, чудилось мне и теперь на лицах всех бывших в церкви людей, во всех их движениях, в их взглядах, - но еще степеннее и как бы безучастнее. Казалось, все эти люди знали, что грех, в который впало харловское семейство, - тот великий грех поступил теперь в ведение единого праведного Судии и что, следовательно, им уже не для чего было беспокоиться и негодовать. Они усердно молились за душу покойника, которого при жизни особенно не любили, даже боялись. Очень уже круто наступила смерть.
Дворецкий привел Харлова в зеленый кабинет и тотчас побежал за кастеляншей, так как белья на постели не оказалось. Сувенир, встретивший нас в передней и вместе с нами вскочивший в кабинет, немедленно принялся, с кривляньем и хохотом, вертетьсч около Харлова, который, слегка расставив руки и ноги, в раздумье остановился посреди комнаты. Вода все еще продолжала течь с него.
- Вшед! Вшед Харлус! - пищал Сувенир, перегнувшись надвое и держа себя за бока. - Великий основатель знаменитого рода Харловых, воззри на своего потомка! Каков оя есть? Можешь его признать? Ха-ха-ха! Ваше сиятельство, пожалуйте ручку! Отчего это на вас черные перчатки?
Я хотел было удержать, пристыдить Сувенира... но не тут-то было!
- Приживальщиком меня величал, дармоедом! "Нет, мол, у тебя своего крова!" А теперь небось таким же приживальщиком стал, как и аз грешный! Что Мартын Харлов, что Сувенир проходимец - теперь все едино! Подачками тоже кормиться будет! Возьмут корку хлеба завалящую, что собака нюхала, да прочь пошла... На, мол, кушай! Ха-ха-ха!
Харлов все стоял неподвижно, уткнув голову, расставив ноги и руки.
- Мартын Харлов, столбовой дворянин! - продолжал пищать Сувенир. Важность-то какую на себя напустил, фу ты, ну ты! Не подходи, мол, зашибу! А как именье свое от большого ума стал отдавать да делить - куды раскудахтался! "Благодарность! - кричит, - благодарность!" А меня-то за что обидел? Не наградил? Я, быть может, лучше бы восчувствовал! И значит, правду я говорил, что посадят его голой спиной...
- Сувенир! - закричал я; но Сувенир не унимался. Харлов все не трогался; казалось, он только теперь начинал чувствовать, до какой степени все на нем было мокро, и ждал, когда это с него все снимут. Но дворецкий не возвращался.
- А еще воин! - начал опять Сувенир. - В двенадцатом году отечество спасал, храбрость свою показывал! То-то вот и есть: с мерзлых мародеров портки стащить - это наше дело; а как девка на нас нотой притопнет, у нас у самих душа в портки...
- Сувенир! - закричал я вторично.
Харлов искоса посмотрел на Сувенира; он до того мгновенья словно и присутствия его не замечал, и только возглас мой возбудил его внимание.
- Смотри, брат, - проворчал он глухо, - не допрыгайся до беды!
Сувенир так и покатился со смеху.
- Ох, как вы меня испугали, братец почтеннейший! уж как вы страшны, право! Хоть бы волосики себе причесали, а то, сохрани бог, засохнут, не отмоешь их потом; придется скосить косою. - Сувенир вдруг расходился. - Еще куражитесь! Голыш, а куражится! Где ваш кров теперь, вы лучше мне скажите, вы все им хвастались? У меня, дескать, кров есть, а ты бескровный! Наследственный, дескать, мой кров! (Далось же Сувениру это слово!)
- Господин Бычков, - промолвил я. - Что вы делаете! опомнитесь!
Но он продолжал трещать и все прыгал да шмыгал около самого Харлова... А дворецкий с кастеляншей все не шли!
Мне жутко становилось. Я начинал замечать, что Харлов, который в течение разговора с моей матушкой постепенно стихал и даже под конец, по-видимому, помирился с своей участью, снова стал раздражаться: он задышал скорее, под ушами у него вдруг словно припухло, пальцы зашевелились, глаза снова забегали среди темной маски забрызганного лица...
- Сувенир! Сувенир! - воскликнул я. - Перестаньте, я маменьке скажу.
Но Сувениром словно бес овладел.
- Да, да, почтеннейший! - затрещал он опять, - вот мы с вами теперь в каких субтильных обстоятельствах обретаемся! А дочки ваши, с зятьком вашим, Владимиром Васильевичем, под вашим кровом над вами потешаются вдоволь! И хоть бы вы их, по обещанию, прокляли! И на это вас не хватило! Да и куда вам с Владимиром Васильевичем тягаться? Еще Володькой его называли! Какой он для вас Володька? Он - Владимир Васильевич, господин Слеткин, помещик, барин, а ты - кто такой?
Неистовый рев заглушил речь Сувенира... Харлова взорвало. Кулаки его сжались и поднялись, лицо посидело, пена показалась на истресканных губах, он задрожал от ярости.
- Кров! - говоришь ты, - загремел он своим железным голосом, проклятие! - говоришь ты... Нет! я их не прокляну... Им это нипочем! А кров... кров я их разорю, и не будет у них крова, так же, как у меня! Узнают они Мартына Харлова! Не пропала еще моя сила! Узнают, как надо мной издеваться!... Не будет у них вдова!
Я обомлел; я отроду не бывал свидетелем такого безмерного гнева. Не человек, дикий зверь метался предо мною! Я обомлел... а Сувенир, тот от страха под стол забился.
- Не будет! - закричал Харлов в последний раз и, чуть не сбив с ног входивших кастеляншу и дворецкого, бросился вон из дому... Кубарем прокатился он до двору и исчез за воротами.
XXV
Матушка страшно рассердилась, когда дворецкий пришел с смущенным видом доложить о новой и неожиданной отлучке Мартына Петровича. Он не осмелился утаить причину этой отлучки; я принужден был подтвердить его слова.
- Так это все ты! - закричала матушка на Сувенира, который забежал было зайцем вперед и даже к ручке подошел, - твой пакостный язык всему виною!
- Помилуйте, я чичас, чичас... - залепетал, заикаясь и закидывая локти за спину, Сувенир.
- Чичас... чичас... Знаю я твое чичас! - повторила матушка с укоризной и выслала его вон. Потом она позвонила, велела позвать Квицинского и отдала ему приказ: немедленно отправиться с экипажем в Еськово во что бы то ни стало отыскать Мартына Петровича и привезти его. - Без него не являйтесь! заключила она. Сумрачный поляк молча наклонил голову и вышел.
Я вернулся к себе в комнату, снова подсел к окну и, помнится, долго размышлял о том, что у меня на глазах совершилось. Я недоумевал; я никак не мог понять, почему Харлов, почти без ропота переносивший оскорбления, нанесенные ему домашними, не мог совладать с собою и не перенес насмешек и шпилек такого ничтожного существа, каков был Сувенир. Я не знал еще тогда, какая нестерпимая горечь может иной раз заключаться в пустом упреке, даже когда он исходит из презренных уст... Ненавистное имя Слеткина, произнесенное Сувениром, упало искрою в порох; наболевшее место не выдержало этого последнего укола.
Прошло около часа. Коляска наша въехала на двор; но в ней сидел наш управляющий один. А матушка ему сказала: "Без него не являйтесь!" Квицинский торопливо выскочил из экипажа и взбежал на крыльцо. Лицо его являло вид расстроенный, что с ним почти никогда не бывало. Я тотчас спустился вниз и по его пятам пошел в гостиную.
- Ну? привезли его? - спросила матушка,
- Не привез, - отвечал Квицивский, - и не мог привезти.
- Это почему? Вы его видели?
- Видел.
- С ним что случилось? Удар?
- Никак нет; ничего не случилось.
- Почему же вы не привезли его?
- А он дом свой разоряет.
- Как?
- Стоит на крыше нового флигеля - и разоряет ее. Тесин, полагать надо, с сорок или больше уже слетело; решетин тоже штук пять. ("Крова у них не будет!" - вспомнились мне слова Харлова.)
Матушка уставилась на Квицинского.
- Один... на крыше стоит и крышу разоряет?
- Точно так-с. Ходит по настилке чердака и направо да налево ломает. Сила у него, вы изволите знать, сверхчеловеческая! Ну и крыша, надо правду сказать, лядащая; выведена вразбежку, шалевками забрана, гвозди - однотес {Крыша выводится "вразбивку" или "вразбежку", когда между каждыми двумя тесинами оставляется пустое пространство, закрываемое сверху другой тесиной; такая крыша дешевле, но менее прочна. Шалевкой называется самая тонкая доска, в 1/2 вершка; обыкновенная тесина - в 3/4 вершка.}.
Матушка посмотрела на меня, как бы желая удостовериться, не ослышалась ли она как-нибудь.
- Шалевками вразбежку, - повторила она, явно не понимая значения ни одного из этих слов...
- Ну, так что ж вы? - проговорила она наконец.
- Приехал за инструкциями. Без людей ничего не поделаешь. Тамошние крестьяне все со страха попрятались.
- А дочери-то его - что же?
- И дочери - ничего. Бегают, зря... голосят... Что толку?
- И Слеткнн там?
- Там тоже. Пуще всех вопит, но поделать ничего не может.
- И Мартын Петрович на крыше стоит?
- На крыше... то есть на чердаке - и крышу разоряет.
- Да, да, - проговорила матушка, - шалевками...
Казус, очевидно, предстоял необыкновенный.
Что было предпринять? Послать в город за исправником, собрать крестьян? Матушка совсем потерялась.
Приехавший к обеду Житков тоже потерялся. Правда, он упомянул опять о воинской команде, а впрочем, никакого совета не преподал и только глядел подчиненно и преданно. Квицинский, видя, что никаких инструкций ему не добиться, доложил - со свойственной ему презрительной почтительностью - моей матушке, что если она разрешит ему взять несколько конюхов, садовников и других дворовых, то он попытается...
- Да, да, - перебила его матушка, - попытайтесь, любезный Викентий Осипыч! Только поскорее, пожалуйста, а я все беру на свою ответственность!
Квицинский холодно улыбнулся.
- Одно наперед позвольте объяснить вам, сударыня: за результат невозможно ручаться, ибо сила у господина Харлова большая и отчаянность тоже; очень уж он оскорбленным себя почитает!
- Да, да, - подхватила матушка, - и всему виною этой гадкий Сувенир! Никогда я этого ему не прощу! Ступайте, возьмите людей, доезжайте, Викентий Осипыч!
- Вы, господин управляющий, веревок побольше захватите да пожарных крючьев, - промолвил басом Житков, - и коли сеть имеется, то и ее тоже взять недурно. У нас вот так-то однажды в полку...
- Не извольте учить меня, милостивый государь, - перебил с досадой Квицинский, - я и без вас знаю, что нужно.
Житков обиделся и объявил, что так как он полагал, что и его позовут...
- Нет, нет! - вмешалась матушка. - Ты уж лучше оставайся... Пускай Викентий Осипыч один действует... Ступайте, Викентий Осипыч!
Житков еще пуще обиделся, а Квицинский поклонился и вышел.
Я бросился в конюшню, сам наскоро оседлал свою верховую лошадку и пустился вскачь по дороге к Еськову.
XXVI
Дождик перестал, но ветер дул с удвоенной силой - прямо мне навстречу. На полдороге седло подо мною чуть не перевернулось, подпруга ослабла; я слез и принялся зубами натягивать ремни... Вдруг слышу: кто-то зовет меня по имени... Сувенир бежал ко мне по зеленям.
- Что, батенька, - кричал он мне еще издали, - любопытство одолело? Да и нельзя... Вот и я туда же, прямиком, по харловскому следу... Ведь этакой штуки умрешь - не увидишь!
- На дело рук своих хотите полюбоваться, - промолвил я с негодованием, вскочил на лошадь и снова поднял ее в галоп; но неугомонный Сувенир не отставал от меня и даже на бегу хохотал и кривлялся. Вот наконец и Еськово вот и плотина, а там длинный плетень и ракитник усадьбы... Я подъехал к воротам, слез, привязал лошадь и остановился в изумлении.
От передней трети крыши на новом флигельке, от мезонина, оставался один остов; дрань и тесины лежали беспорядочными грудами с обеих сторон флигеля на земле. Положим, крыша была, по выражению Квицинского, лядащая; но все же дело было невероятное! По настилке чердака, вздымая пыль и сор, неуклюже-проворно двигалась исчерна-серая масса и то раскачивала оставшуюся, из кирпича сложенную, трубу (другая уже повалилась), то отдирала тесину и бросала ее книзу, то хваталась за самые стропила. То был Харлов. Совершенным медведем показался он мне и тут: и голова, и спина, и плечи - медвежьи, и ставил он ноги широко, не разгибая ступни - тоже по-медвежьему. Резкий ветер обдувал его со всех сторон, вздымая его склоченные волосы; страшно было видеть, как местами краснело его голое тело сквозь прорехи разорванного платья; страшно было слышать его дикое, хриплое бормотание. На дворе было людно; бабы, мальчишки, дворовые девки жались вдоль забора; несколько крестьян обилось поодаль в отдельную кучу. Знакомый мне старик поп стоял без шляпы на крыльце другого флигеля и, схватив медный крест обеими руками, время от времени молча и безнадежно поднимал и как бы показывал его Харлову. Рядом с попом стояла Евлампия и, прислонившись единою к стене, неподвижно смотрела на отца; Анна то высовывала голову из окошка, то исчезала, то выскакивала на двор, то возвращалась в дом; Слеткин - весь бледный, желтый, в старом шлафроке, в ермолке, с одноствольным ружьем в руках, - перебегал короткими шагами с места на место. Он совсем, как говорится, ожидовел; задыхался, грозился, трясся, целился в Харлова, потом закидывал ружье за плечо, - целился опять, кричал, плакал... Увидав меня с Сувениром, он так и ринулся к нам.
- Посмотрите, посмотрите, что тут происходит! - завизжал он, посмотрите! Он с ума сошел, взбеленился... и вот что делает! Я уж за полицией послал - да никто не едет! Никто не едет! Ведь если я в него выстрелю, с меня закон взыскать не может, потому что всякий человек вправе защищать свою собственность! А я выстрелю!.. Ей-богу, выстрелю!
Он подскочил к дому.
- Мартын Петрович, берегитесь! Если вы не сойдете, - я выстрелю!
- Стреляй - раздался с крыши хриплый голос. - Стреляй! А вот тебе пока гостинец!
Длинная доска полетела сверху и, перевернувшись раза два на воздухе, брякнулась наземь у самых ног Слеткина. Тот так и взвился, а Харлов захохотал.
- Господи Иисусе! - пролепетал кто-то за моей спиною. Я оглянулся: Сувенир. "А! - подумал я, - перестал теперь смеяться!"
Слеткин схватил близ стоявшего мужика за шиворот.
- Да полезай, полезай же, полезайте, черти, - вопил он, тряся его изо всей силы, - спасайте мое имущество!
Мужик ступил раза два, закинул голову, помахал руками, закричал:
- Эй, вы! господин! - потолокся на месте и верть назад.
- Лестницу! лестницу несите! - обратился Слеткин к прочим крестьянам.
- А где ее взять? - послышалось ему в ответ.
- И хоть бы лестница была, - промолвил не слеша один голос, - кому ж охота лезть? Нашли дураков! Он те шею свернет - мигом!
- С'час убиеть, - проговорил один молодой белокурый парень с придурковатым лицом.
- А то нешто нет? - подхватили остальные. Мне показалось, что, не будь даже явной опасности, мужики все-таки неохотно исполнили бы приказание своего нового помещика. Чуть ли не одобряли они Харлова, хоть и удивлял он их.
- Ах вы, разбойники! - застонал Слеткин, - вот я вас всех...
Но тут с тяжким грохотом бухнула последняя труба, и среди мгновенно взвившегося облака желтой пыли Харлов, испустив пронзительный крик и высоко и подняв окровавленные руки, повернулся к нам лицом. Слеткин опять в него прицелился.
Евлампия одернула его за локоть.
- Не мешай! - свирепо вскинулся он на нее.
- А ты - не смей! - промолвила она, - и синие ее глаза грозно сверкнули из-под надвинутых бровей. - Отец свой дом разоряет. Его добро.
- Врешь: наше!
- Ты говоришь: наше; а я говорю: его. Слеткин зашипел от злобы; Евлампия так и уперлась ему в лицо глазами.
- А, здорово! здорово, дочка любезная! - загремел сверху Харлов. Здорово, Евлампия Мартыновна! Как живешь-можешь со своим приятелем? Хорошо ли целуетесь, милуетесь?
- Отец! - послышался звучный голос Евлампии.
- Что, дочка? - отвечал Харлов и пододвинулся к самому краю стены. На лице его, сколько я мог разобрать, появилась странная усмешка - светлая, веселая и именно потому особенно страшная, недобрая усмешка... Много лет спустя я видел такую же точно усмешку на лице одного к смерти приговоренного.
- Перестань, отец; сойди (Евлампия не говорила ему "батюшка"). Мы виноваты; все тебе возвратим. Сойди.
- А ты что за нас распоряжаешься? - вмешался Слеткин. Евлампия только пуще брови нахмурила.
- Я свою часть тебе возвращу - все отдам. Перстаиь, сойди, отец! Прости нас; прости меня. Харлов все продолжал усмехаться.
- Поздно, голубушка, - заговорил он, и каждое его слово звенело, как медь. - Поздно шевельнулась каменная твоя душа! Под гору покатилось - теперь не удержишь! И не смотри ты на меня теперь! Я - пропащий человек! Ты посмотри лучше на своего Володьку: вишь, какой красавчик выискался! Да на свою эхиденную сестру посмотри; вон ее лисий нос из окошка выставляется, вон она муженька-то подуськивает! Нет, сударики! Захотели вы меня крова лишить так не оставлю же я и вам бревна на бревне! Своими руками клал, своими же руками разорю - как есть одними руками! Видите, и топора не взял!
Он фукнул себе на обе ладони и опять ухватился за стропила.
- Полно, отец, - говорила меж тем Евлампия, и голос ее стал как-то чудно ласкав, - не поминай прошлого. Ну, поверь же мне; ты всегда мне верил. Ну, сойди; приди ко мне в светелку, на мою постель мягкую. Я обсушу тебя да согрею; раны твои перевяжу, вишь, ты руки себе ободрал. Будешь ты жить у меня, как у Христа за пазухой, кушать сладко, а спать еще слаще того. Ну, были виноваты! ну, зазнались, согрешили; ну, прости!
Харлов покачал головою.
- Расписывай! Поверю я вам, как бы не так! Убили вы во мне веру-то! Все убили! Был я орлом - и червяком для вас сделался... а вы - и червяка давить? Полно! Я тебя любил, сама знаешь, - а только теперь ты мне не дочь и я тебе не отец... Я пропащий человек! Не мешай! А ты стреляй же, трус, горе-богатырь - гаркнул вдруг Харлов на Слеткина. - Что все только целишься? Али закон вспомнил: коли принявший дар учинит покушение на жизнь дателя, заговорил Харлов с расстановкой, - то датель властен все назад потребовать? Ха-ха, не бойся, законник! Я не потребую - я сам все покончу... Валяй!
- Отец! - в последний раз взмолилась Евлампия.
- Молчи!
- Мартын Петрович! братец, простите великодушно! - пролепетал Сувенир.
- Отец, голубчик!
- Молчи, сука! - крикнул Харлов. На Сувенира он и не посмотрел - и только сплюнул в его сторону.
& XXVII
В это мгновенье Квицинский со всей своей свитой - на трех телегах появился у ворот. Усталые лошади фыркали, люди один за одним соскакивали в грязь.
- Эге! - закричал во все горло Харлов. - Армия... вот она, армия! Целую армию против меня выставляют. Хорошо же! Только предваряю, кто ко мне сюда на крышу пожалует - и того я вверх тормашками вниз спущу! Я хозяин строгий, не в пору гостей не люблю! Так-то!
Он уцепился обеими руками за переднюю пару стропил, за так называемые "ноги" фронтона, и начал усиленно их раскачивать. Свесившись с краю настилки, он как бы тащил их за собою, мерно напевая по-бурлацкому: "Еще разик! еще раз! ух!"
Слеткин подбежал к Квицинскому и начал было жаловаться и хныкать... Тот попросил его "не мешать" и приступил к исполнению задуманного им плана. Сам он стал впереди дома и начал, в виде диверсии, объяснять Харлову, что не дворянское он затеял дело...
- Еще разик, еще раз! - напевал Харлов.
...что Наталья Николаевна весьма недовольна его поступками и не того от него ожидала...
- Еще разик, еще раз! ух! - напевал Харлов. А между тем Квицинский отрядил четырех самых здоровых и смелых конюхов на противоположную сторону дома, с тем чтобы они сзади взобрались на крышу. От Харлова, однако, не ускользнул план атаки; он вдруг бросил стропила и проворно побежал к задней части мезонина. Вид его до того был страшен, что два конюха, которые успели уже взобраться на чердак, мигом спустились обратно на землю по водосточной трубе, к немалому удовольствию и даже хохоту дворовых мальчишек. Харлов потряс им вслед кулаком и, вернувшись к передней части дома, опять ухватился за стропила и стал их опять раскачивать, опять напевая по-бурлацки.
Он вдруг остановился, воззрелся...
- Максимушка, друг! приятель! - воскликнул он, - тебя ли я вижу?
Я оглянулся... От толпы крестьян действительно отделился казачок Максимка и, ухмыляясь и скаля зубы, вышел вперед. Его хозяин, шорник, вероятно, отпустил его домой на побывку.
- Полезай ко мне, Максимушка, слуга мой верный, - продолжал Харлов, станем вместе отбиваться от лихих татарских людей, от воров литовских!
Максимка, все продолжая ухмыляться, немедленно полез на крышу... Но его схватили и оттащили - бог знает почему - разве для примеру другим; помощи большой он Мартыну Петровичу не оказал бы.
- Ну, хорошо же! Добро же! - промолвил Харлов угрожающим голосом и снова взялся за стропила.
- Викентий Осипович! позвольте я выстрелю, - обратился Слеткин к Квицинскому, - я ведь больше для страха, ружье у меня заряжено бекасинником. - Но не успел еще ответить ему Квицинский, как передняя пара стропил, яростно раскаченная железными руками Харлова, накренилась, затрещала и рухнула на двор - и вместе с нею, не будучи в силах удержаться, рухнул сам Харлов и грузно треснулся оземь. Все вздрогнули, ахнули... Харлов лежал неподвижно на груди, а в спину ему уперся продольный верхний брус крыши, конек, который последовал за упавшим фронтоном.
XXVIII
К Харлову подскочили, свалили долой с него брус, повернули ею навзничь; лицо его было безжизненно, у рта показалась кровь, он не дышал. "Дух отшибло", - пробормотали подошедшие мужики. Побежали за водой к колодцу, принесли целое ведро, окатили Харлову голову; грязь и пыль сошли с лица, но безжизненный вид оставался тот же. Притащили скамейку, поставили ее у самого флигеля и, с трудом приподнявши громадное тело Мартына Петровича, посадили его, прислонив голову к стене. Казачок Максимка приблизился, стал на одно колено и, далеко отставив другую ногу, как-то театрально поддерживал руку бывшего своего барина. Евлампия, бледная, как сама смерть, стала прямо перед отцом, неподвижно устремив на него свои огромные глаза. Анна с Слеткиным не подходили близко. Все молчали, все ждали чего-то. Наконец послышались прерывистые, хлюпающие звуки в горле Харлова, точно он захлебывался... Потом он слабо повел одной - правой рукой (Максимка поддерживал левую), раскрыл один - правый глаз и, медленно проведя около себя взором, словно каким-то страшным пьянством пьяный, охнул - произнес, картавя:
- Рас... шибся... - и, как бы подумав немного, прибавил: - Вот он, воро... ной жере... бенок! - Кровь вдруг густо хлынула у него изо рта - все тело затрепетало...
"Конец!" - подумал я... Но Харлов открыл еще все тот же правый глаз (левая века не шевелилась, как у мертвеца) и, вперив его на Евлампию, произнес едва слышно: - Ну, доч... ка... Тебя я не про... - Квицинский резким движением руки подозвал попа, который все еще стоял на крыльце флигеля... Старик приблизился, путаясь слабыми коленями в тесной рясе. Но вдруг ноги Харлова как-то безобразно повело и живот тоже; по лицу, снизу вверх, прошла неровная судорога - точно так же исказилось и задрожало лицо Евлампии. Максимка начал креститься... Мне стало жутко, я побежал к воротам и, не оглядываясь, приник к ним грудью. Минуту спустя что-то тихо прогудело по всем устам сзади меня - и я понял, что Мартына Петровича не стало.
Ему брусом затылок проломило, и грудь он себе раздробил, как оказалось при вскрытии.
XXIX
"Что он хотел сказать ей, умирая?" - спрашивал я самого себя, возвращаясь домой на своем клеппере:
"Я тебе не про... клинаю или не про... щаю?" Дождик опять полил, но я ехал шагом. Мне хотелось подольше остаться одному, хотелось безвозбранно предаться моим размышлениям. Сувенир отправился на одной из телег, прибывших с Квицинским. Как я ни был молод и легкомыслен в то время, но внезапная общая (не в одних частностях) перемена, постоянно вызываемая во всех сердцах неожиданным или ожиданным (все равно!) появлением смерти, ее торжественность, важность и правдивость - не могли не поразить меня. Я и был поражен... Но со всем тем мой смущенный детский взор заметил тотчас многое: он заметил, как Слеткин, проворно и робко, словно краденую вещь, швырнул в сторону ружье, как он и жена его оба мгновенно стали предметом хотя безмолвного, но общего отчуждения, как сделалось пусто вокруг них... На Евлампию, хотя вина ее была, вероятно, не меньше сестриной, это отчуждение не распространялось. Она даже некоторое сожаление к себе возбудила, когда повалилась в ноги скончавшемуся отцу. Но что и она была виновата, - это все-таки чувствовалось всеми. "Обидели старика, - промолвил один седоватый головастый крестьянин, опираясь, как некий древний судья, обеими руками и бородою на длинную палку, - на вашей душе грех! Обидели!" Это слово "обидели!" тотчас было принято всеми, как бесповоротный приговор. Правосудие народное сказалось, я понял это немедленно. Я заметил также, что на первых порах Слеткин не смел распоряжаться. Без него подняли и понесли тело в дом; не спросясь его, священник отправился за нужными вещами в церковь, а староста побежал в деревню справлять подводу в город. Сама Анна Мартыновна не решилась обычным начальническим тоном приказать поставить самовар, "чтоб теплая вода была - обмыть покойника". Ее приказание походило на просьбу - и отвечали ей грубо...
Меня же все занимал вопрос: что он собственно хотел сказать своей дочери? Простить ли он ее хотел, или проклясть? Я решил наконец, что простить.
Дня через три происходили похороны Мартына Петровича на счет матушки, которая очень огорчилась его смертью и приказала не жалеть издержек. Сама она не поехала в церковь, - потому что не хотела, как она выражалась, видеть тех двух мерзавок и гадкого того жиденка; но послала Квицинского, меня и Житкова, которого, впрочем, с того времени иначе уже не величала, как бабой! Сувенира она на глаза к себе не пускала и долго потом еще гневалась на него, называя его убийцей своего друга. Опала эта была ему весьма чувствительна: он постоянно расхаживал на цыпочках по комнате, соседней с той, где находилась матушка, предавался какой-то тревожной и подлой меланхолии, вздрагивал и шептал: "Чичас!"
В церкви и во время процессии Слеткин показался мне снова попавшим "в свою тарелку". Он распоряжался и суетился по-прежнему и жадно наблюдал за тем, чтобы не тратилось лишней копейки, хотя дело не касалось собственно его кармана. Максимка, в новом, тоже моей матушкой пожалованном казакине, выводил на клиросе такие теноровые ноты, что в искренности его преданности покойнику, конечно, уже никто сомневаться не мог! Обе сестры были, как следует, в траурных платьях - но казались более смущенными, чем огорченными, особенно Евлампия. Анна приняла на себя смиренный и постный вид, впрочем, не силилась плакать и все только проводила своей красивой сухой рукой по волоса и щеке. Евлампия все задумывалась. То общее, бесповоротное отчуждение, осуждение, какое я заметил в день смерти Харлова, чудилось мне и теперь на лицах всех бывших в церкви людей, во всех их движениях, в их взглядах, - но еще степеннее и как бы безучастнее. Казалось, все эти люди знали, что грех, в который впало харловское семейство, - тот великий грех поступил теперь в ведение единого праведного Судии и что, следовательно, им уже не для чего было беспокоиться и негодовать. Они усердно молились за душу покойника, которого при жизни особенно не любили, даже боялись. Очень уже круто наступила смерть.