1 Из незавершенных воспоминаний, обнаруженных в архиве ученого его дочерью Т. Г. Винокур. - Сост.
   Впервые встретился я с Тыняновым в мае 1924 года, через два года после возвращения моего из Риги в Москву. За это время я закончил курс в Московском университете и напечатал несколько статей по вопросам языка и поэтики в журналах, преимущественно в "Лефе". Отчетливо помню, что как раз ко времени моей поездки в Ленинград в мае 1924 года я был ужасно недоволен этими своими статьями. Я переживал тогда острое разочарование в "формализме" и футуризме, и в Ленинград я ехал, между прочим, с намерением "выяснить отношения" с ленинградской формалистской школой и показать себя как бы "в новом свете". Из ленинградских опоязовцев я был к тому времени дружен только с Б. В. Томашевским и очень внешне знаком с Б. М. Эйхенбаумом и В. М. Жирмунским. Собираясь в Ленинград, я мечтал познакомиться с Тыняновым, за деятельностью которого внимательно следил с момента появления его первой работы.
   Вскоре по приезде в Ленинград я действительно встретился с ним, в помещении Государственного института истории искусств, куда меня привел Томашевский. В этом институте сосредоточивалась тогда главным образом деятельность опоязовцев. Здесь они были преподавателями, здесь создавали себе преемников, здесь, между прочим, сложилась и та тыняновская школа историков русской литературы, о которой совершенно верно говорил Томашевский в своей надгробной речи о Тынянове 23 декабря 1943 года. Помню, что из многочисленных новых знакомых, которые появились у меня тогда в Ленинграде, мне больше других понравился именно Тынянов. Со всеми ленинградцами я в тот приезд ожесточенно, но, признаюсь, довольно неудачно полемизировал, отмежевываясь от платформы и идей ОПОЯЗа. Перед отъездом домой я читал в Институте истории искусств доклад о проблеме биографии, несколько лет спустя напечатанный мною в сильно переработанном виде отдельной книжечкой под заглавием "Биография и культура" и явившийся как бы первым выражением той новой фазы развития, в которую я тогда вступал. Договориться с моими товарищами мне так ни до чего и не удалось, но я уехал из Ленинграда с ясным ощущением того, что мои ленинградские оппоненты действительно мои товарищи и что обнаружившиеся расхождения с ними не устраняют очевидной духовной близости к ним, нашей общей принадлежности к одному и тому же культурному поколению, поставившему себе целью обновление русской филологической науки. Не говоря о Томашевском, с которым я уже ранее того успел близко сойтись и подружиться, это чувство товарищества и культурной солидарности больше всего внушал мне как-раз Тынянов. В нем нетрудно было почувствовать человека с большим духовным содержанием, не только оригинального, талантливого и очень смелого исследователя, но и незаурядную личность, наделенную тонкой и сложной духовной организацией. Мне тогда же, между прочим, впервые пришла мысль, позднее перешедшая в убеждение, что для Тынянова литература это не просто предмет исследования и изучения, а нечто гораздо большее, как бы вторая действительность, вне которой, собственно, нет подлинной жизни и которая связана с реальной, исторической действительностью очень сложными и запутанными, во всяком случае - не "прямыми" отношениями. В своей деятельности Тынянов эти отношения не только пытался разгадать и распутать, но также своеобразно создавать на свой собственный лад, как это очевидно для каждого читателя его биографических романов. Во всяком случае, он мне очень понравился. Исключительное обаяние его личности, тем более заинтересовавшей меня, что я тогда был занят своими мыслями о биографии, передалось мне почти с первой же нашей встречи. По-моему, и я ему понравился. Мы с ним виделись неоднократно, и беседы с ним меня всегда обогащали. В частности, он несколько успокоил и мою душевную боль относительно моих лефовских статей. Как и другие ленинградские товарищи, но с особенной настойчивостью, он доказывал мне, что моя отрицательная оценка моих собственных работ совершенно несправедлива, ссылался на большой успех, который они имеют у ленинградцев, решительно отказывался считаться с теми мотивами, которые я приводил в оправдание своего разрыва (уже состоявшегося к тому времени) с Лефом и пр. Оценку своих статей я не изменил и потом, но, по крайней мере, перестал их стыдиться, и это душевное облегчение принес мне как раз Тынянов.
   Хорошо помню канун моего отъезда из Ленинграда, когда состоялась моя прощальная беседа с Тыняновым. Я жил тогда с женой у ее родственников, близ Таврического сада. Тынянов приехал ко мне. Мы условились не прекращать наших сношений, переписываться, непременно видаться в мои приезды в Ленинград, в его приезды в Москву. Памятью этих дружеских моих свиданий с Тыняновым весной 1924 года остается у меня тогда появившаяся книжка Тынянова "Проблема стихотворного языка". Дружеская подпись автора на этой книжке датирована 20 мая.
   Вскоре нашелся и повод для переписки. Тынянов написал статью "Мнимый Пушкин", в которой очень остроумно, в свойственной ему резковато-ехидной манере, высмеивал пушкинистов старой школы, вроде Ефремова, за их легковерное отношение ко всякого рода недостоверным преданиям и рассказам о Пушкине, в особенности же - к сомнительным, а иной раз и явно недоброкачественным и фальсифицированным текстам, приписывавшимся Пушкину. Эту статью он пытался устроить в журнале "Печать и революция", выходившем под редакцией Вячеслава Полонского. Я помещал в этом журнале рецензии на разного рода филологические книжки, там же должна была появиться и моя работа о биографии. Тынянов просил меня воспользоваться моей вхожестью в редакцию этого журнала, чтобы протолкнуть в печать своею "Мнимого Пушкина". Я ревностно пытался исполнить эту просьбу, хотя до конца довести дело так и не удалось, - и статья эта до сих пор остается неопубликованной 1.
   1943-1944
   1 Опубликована в кн.: Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. - Сост.
   E. M. Иссерлин
   ШКОЛА ТВОРЧЕСТВА
   Впервые я познакомилась с Ю. Н. Тыняновым еще школьницей, не зная, не предполагая, что судьба в дальнейшем одарит меня более близким и длительным общением с ним.
   Как-то, в самом начале 20-х годов, отец сказал мне, что вечером к нему придет Юра Тынянов, сын его родственника, доктора Н. А. Тынянова, чтобы вместе обсудить, как помочь их общему родственнику, больному и нуждавшемуся. Меня это сообщение нисколько не заинтересовало, и все же я отчетливо помню, как открыла дверь худенькому молодому человеку, внешность которого меня чем-то пронзила - наверное, некоторым сходством с Пушкиным и очень выразительными задумчивыми глазами.
   В 1923 году я окончила среднюю школу и стала студенткой Словесного отделения Высших государственных курсов искусствоведения при Государственном институте истории искусств.
   Об этом очень своеобразном высшем учебном заведении уже писали, но, может быть, и мои воспоминания о нем, гак тесно связанные с Ю. Н. Тыняновым, будут небезынтересными.
   Мне кажется теперь, да, пожалуй, казалось и тогда, что наш институт мало был похож на обычный вуз. Скорее он чем-то напоминал средневековую школу крупного художника, где были ученики и был мастер, у которого эти ученики учились в тесном общении с ним, непосредственно следя за процессом его творчества, стараясь в чем-то главном ему следовать, пытаясь при этом выразить и свою индивидуальность. Не случайно мы своих самых любимых и ценимых учителей называли мэтрами (менее любимых и менее ценимых полумэтрами). Сближало наш институт с такой "школой" и то, что уже со II курса наше общение с мэтрами выходило широко за пределы самого института. Мы бывали у них дома, дома они проводили занятия некоторых своих спецсеминаров (мы шутливо называли их "трестами"), на которые они приглашали студентов не по курсам, а по интересам и способностям, так что очень скоро образовались тесные дружеские группы студентов с разных курсов. Общение это продолжалось и на вечеринках, которые мы устраивали несколько раз в год.
   Но в отличие от средневековых школ у нас был не одни мэтр, а несколько, вернее, два главных - Ю. Н. Тынянов и Б. М. Эйхенбаум. О них мы узнали от наших старших товарищей еще на 1 курсе, хотя они у нас еще ничего не читали и никаких занятий не вели.
   Так я во второй раз услышала имя Ю. Н. Тынянова, но уже не как имя безвестного юноши, а как, правда, по летам еще молодого, но уже овеянного славой и признанного мэтра наших старших товарищей.
   А со 11 курса Юрий Николаевич стал читать нам лекции по русской поэзии XIX века. Мне трудно сейчас точно передать впечатление от них. Эти лекции были для меня и моих товарищей всегда праздником - праздником познания и искусства. Юрий Николаевич на этих лекциях читал много стихов. Читал он их без всякого внешнего эффекта, слегка монотонным и глуховатым голосом. Мы были достаточно сведущи в поэзии, знали многое наизусть, но, странное дело, в чтении Юрия Николаевича они казались мне как бы его, тыняновскими, стихами, причем я понимала, что оп отбирает толь ко те из них, которые соответствовали его тогдашним интересам и настроению, и что они служат ему для самовыражения, не только литературно-философского, но в какой-то мере чисто личного. Чужие стихи превращались в его стихи, и вместе с тем Юрий Николаевич настолько "входил" в поэта, о котором он говорил, что сам перевоплощался в него - личность поэта и личность Тынянова становилась единой. Мне казалось, что это давало ему особое право выступать от имени поэта и именем этого поэта судить о нем самом.
   Не знаю, как готовился Юрий Николаевич к своим лекциям, но убеждена, что был в них элемент импровизации, подсказанный только что прочитанным стихотворением и вместе с тем основанный на давно продуманном и глубоко пережитом понимании поэта.
   Теперь мне ясно, что уже тогда Юрий Николаевич Тынянов был не только тонким исследователем, но и талантливым писателем, воссоздававшим образ поэта и его эпохи.
   Имитаторский дар Юрия Николаевича, о котором тоже уже писали, был, несомненно, связан с его особой способностью восприятия поэта, одной из граней его таланта проникновения в образ.
   Хотя свой роман "Кюхля" Юрий Николаевич как будто писал, не предполагая, что это будет первым произведением Тынянова-писателя, его писательское мастерство подспудно к этому времени полностью созрело - вот почему "Кюхля" не оказался романом начинающего автора.
   Не знаю, повезло ли еще кому-нибудь в молодости так, как мне и моим товарищам, - со студенческой скамьи общаться с людьми такого большого, яркого таланта и творческого темперамента, как Ю. Н. Тынянов, Б. М. Эйхенбаум, В. М. Жирмунский, Б. В. Томашевский.
   Конечно, и в нашем институте была утвержденная программа, вернее, список дисциплин, которые мы должны были пройти, и список экзаменов и зачетов, которые мы должны были сдать. Но каждый преподаватель по своему предмету читал только то и так, как это ему было интересно и важно. Был в этом и свой порок - мы не получали систематических знаний. Но были и свои громадные преимущества - мы слушали то, чем жили наши преподаватели, то, что их волновало, то, о чем они думали, что было объектом их ищущей исследовательской мысли, - мы были сопричастны их творчеству. На наших глазах, вернее, на наших занятиях рождались их труды - книги Ю. Н. Тынянова "Архаисты и новаторы", "Проблема стихотворного языка", Б. М. Эйхенбаума "Лев Толстой", В. М. Жирмунского - "Введение в метрику", многие их статьи и пылкие дискуссионные заметки.
   Они нас учили главному - самостоятельно и критически думать, идти неготовыми дорогами, работать вдохновенно и творчески, внутренне раскованно. А пройдя такую школу, мы позднее сами легко преодолели отсутствие систематических знаний.
   Для нас не были главными те сведения, которые необходимо было усвоить для сдачи экзаменов, хотя, как все студенты, мы готовились к экзаменам, волновались перед их сдачей, радовались благополучному окончанию сессии.
   Мы знали, что наши преподаватели довольно равнодушно, а иногда с открыто скучающим видом принимали эти экзамены. Сдавать их было нетрудно, а учиться в институте было все же очень нелегко - потому что важнее экзаменов были наши самостоятельные работы-доклады: нам ведь и в голову не могло прийти излагать в них чьи-то уже высказанные наблюдения и суждения! Обложившись в Публичной библиотек со всех сторон стопками старых изданий и журналов, из-под которых нас и видно не было, мы искали свой материал, чтобы в нем найти свое его понимание. А изложить это надо было так, чтобы не вызвать снисходительно-иронической улыбки наших учителей, да и товарищей тоже.
   Очень многие не выдерживали такого трудного искуса, и из года в год наш курс таял. Впрочем, никто не огорчался оттого, что наиболее слабые студенты покидали стены института.
   Мы жили в атмосфере творческого накала, мы ходили на занятия как на симфонические концерты, мы видели в наших преподавателях тонких исследователей и вдохновенных творцов-художников одновременно. И ярче всего эти черты проявлялись в Тынянове.
   При всей радости соприсутствия на этих занятиях, я испытывала на них и горькое чувство: все отчетливее я стала понимать, что литературоведение не только наука, но и в не меньшей степени искусство. А последнее мне было не дано, и, следовательно, литературоведом мне не быть.
   Счастливая встреча с двумя другими крупными учеными нашего института Л. В. Щербой и Б. А. Лариным - помогла мне найти другое призвание, обратиться к тому, что более соответствовало моим склонностям и способностям,- я стала языковедом.
   Но глубокую благодарность к Юрию Николаевичу Тынянову и ко всем тем, кто приобщил меня к радости творчества, помог пройти трудную школу самостоятельной мысли и озарил мои юные годы блеском своего яркого таланта, я пронесла через всю свою жизнь.
   1974
   В. Г. Голицына
   НАШ ИНСТИТУТ, НАШИ УЧИТЕЛЯ
   Наш школьный учитель Александр Евгеньевич Гришин любил по окончании урока задержаться в классе, в особенности когда его урок был последним по расписанию. Он преподавал нам историю русской литературы. Меж тем филологом он не был. Он учился в Петербургском политехническом институте, изучал философию в Германии, закончил экономическое отделение в Гренобле. По внутреннему влечению этот разносторонне образованный человек выбрал педагогику. Неинтересных проблем для Александра Евгеньевича не существовало, на любой вопрос можно было получить ответ. Для пытливых учеников, которых было не слишком много, он не жалел ни времени, ни сил. Оп оказался единственным учителем, к которому мы испытывали полное доверие, ибо всегда ощущали его искреннюю заинтересованность нашими судьбами.
   Уловив мою одержимость Достоевским, он очень бережно уводил меня от чрезмерной достоевщины.
   ...Мы всегда застреваем в холодном обшарпанном классе, где все оборудование - парты, карты и классная доска - пропахло селедкой и воблой. Ученики облупливают соленую снедь прямо на партах, для утоления голода сосут кусочки рыбы, держа их за щеками, словно леденцы.
   В такой обстановке я впервые услышала имя Юрия Тынянова.
   - А вам, Голицына, ввиду вашего особого пристрастия к творчеству Достоевского, рекомендую новую книжечку - "Достоевский и Гоголь. К теории пародии". - И Александр Евгеньевич достал из своего бездонного портфеля тощую книжицу. - Я уверен, что вы поймете оригинальность постановки вопроса. Автор этой книжечки очень талантливый молодой ученый. И вам, Голицына, тоже надо бы понять Достоевского посовременней, отойти от проповедничества и развить присущее вам чувство юмора.
   Тот, кто подружился с Александром Евгеньевичем, становился его спутником. Он был одинок и свободное от работы время отдавал делам культуры: бывал на новых постановках в театрах, ходил в концерты, посещал Эрмитаж, заседания Географического общества, Дома ученых, Дома литераторов, Вольфилы (Вольная философская ассоциация).
   В одно из воскресений Александр Евгеньевич предложил своим ученикам отправиться с ним на заседание Вольфилы, посвященное творчеству Пушкина.
   - Будут выступать члены группы ОПОЯЗ, формалисты. Несмотря на то что я уже ознакомилась с книжкой Тынянова о Достоевском, я не предполагала, что он - формалист. Кто такие формалисты и чего они добиваются? Неясно. Во всяком случае, я полагала, что название "формалист" для любого человека нелестно, и трудно себе представить, чтоб нашелся кто-либо назвавший себя таким образом добровольно.
   В Географическом обществе, где обычно происходили собрания Вольфилы, как всегда, прохладно. Никто не снимает ни шуб, ни шапок.
   На сей раз заседание посвящено "Евгению Онегину". Томашевский донимает аудиторию анализом спенсеровой строфы, разбором рифмовки.
   Эйхенбаум не выступает, он мимоходом вежливо язвит председательствующего Иванова-Разумника. Развязней всех держит себя Виктор Шкловский, вторгшийся в Вольфилу в дворницком тулупе и в огромных валенках. Он так вышучивает беднягу Иванова-Разумника, что тот устал звонить колокольчиком.
   Самый молодой из формалистов имеет щеголеватый вид. Меж тем он облачен в странное полупальто из телячьей шкуры. Сдавленным голосом лаконичными формулировками этот отдаленно похожий на Пушкина докладчик анализирует типы авторских отступлений в "Евгении Онегине".
   - Это - не роман, а роман в стихах. Дьявольская разница, втолковывает он Иванову-Разумнику.
   Я заинтересованно слушала, отнюдь не все понимая. Тогда я и не подозревала, что вскоре буду учиться в вузе, где преподают "формалисты", и что одним из моих учителей станет Ю. Н. Тынянов.
   Мне не удалось поступить в университет сразу по окончании школы.
   Целый год я прожила в унынии, проскальзывая нелегально на лекции, но не имея возможности сдавать экзамены.
   Однажды мое внимание остановило прилепленное к дверям черного дома напротив Исаакия объявление о приеме на словесное отделение Высших государственных курсов искусствоведения при Институте истории искусств. Занятия вечерние. Плата за обучение - три червонца в год. Необходимо пройти коллоквиум по литературе. Курсы готовят научных сотрудников.
   Абитуриенты сбивались кучками и окружали экзаменаторов. Толпилось множество молоденьких девушек, которые, подобно мне, возжаждали научного творчества. Профессор Жирмунский терзал всех вопросами о творчестве Достоевского. В ту пору подробное рассмотрение творчества этого писателя не входило в школьную программу, поэтому девицы плавали. А мне, ввиду моего долговременного необузданного увлечения Достоевским, посчастливилось ответить впопад.
   - Поздравляю вас. Вы приняты, - расшаркался Виктор Максимович, тогдашний декан факультета.
   Я летела домой, окрыленная. Вскоре я убедилась, что приняли всех, не только плававших, но даже утонувших. Курсам нужны были червонцы для оплаты преподавателей.
   Первокурсников набралось так много, что деканат не знал, куда их втиснуть, пришлось закрепить за нами особое помещение на Галерной (ныне Красной) улице, с окнами на Неву. Мы ощупью впотьмах пробирались в свою причудливую аудиторию, посередине которой стоял огромный овальный стол с завитушками. Чтоб записать лекцию, надо было отвоевать место у этого стола. Вокруг него располагались вольтеровские кресла, пуфики и шаткие скамьи. Вешалок для одежды не было, не было и тепла, хотя существовало чадящее устройство для отопления. Помещение обогревалось преимущественно нашим дыханием. Впрочем, на семинарских прениях становилось так жарко, что пальто сваливались в углу стогом почти до потолка.
   Первые полгода, злоупотребляя словом "коллега", мы терпеливо глотали свою первокурсную манную кашу: фонетику, поэтику, введение в языкознание, фольклор, введение в историю русской литературы, античную литературу.
   Потом нас перевели на Исаакиевскую площадь, 5, в черный дом, бывший зубовский дворец, где размещались пять факультетов: Изо, Музо, Тео, Слово и Кино.
   Коль был интерес, не возбранялось посещать лекции на любом из них.
   При дверях института, сразу за тамбуром, располагалась в кресле единственная привратница этого учреждения Елена Ивановна.
   Хромая старушка любезно обслуживала преподавателей, оберегая профессорские калоши от студенческих покушений. Наши верхние вещи на крючках вешалки не умещались, их приходилось сваливать ворохом. Почему-то они не терялись.
   В учебные помещения вела роскошная мраморная лестница, к ступеням которой металлическими прутьями была пристегнута ветшающая ковровая дорожка.
   В канцелярии сидел единственный канцелярист, хранитель всей документации - Павел Иванович Иванов, смененный в дальнейшем будущим писателем, а в те далекие времена студентом наших курсов Львом Васильевичем Успенским. Факультетские расписания, протоколы заседаний, дела студентов и взимание с них червонцев - все было в руках этого человека.
   Еще один значительный человек - прославленный во многих стихах Иннокентий Николаевич - управлял хозяйством нашего учебного заведения. По версии студентов, эта властная личность в прошлом являлась брандмейстером; по собственным признаниям завхоза женской части студенчества, он состоял в гусарском полку.
   Мы находились в полной власти завхоза, ибо за время нашего обучения на курсах сменились три ректора, а на факультете - три декана. Все они были захвачены наукой, перед студентами пасовали. Единственной твердой властью оставался завхоз.
   Как только перекочевавшие первокурсники обосновались в главном здании, им отвели парадный покой в стиле рококо. Стены помещения были обтянуты шелком и переплетены позолоченной резьбой и лепкой. Комната отапливалась камином. Сидящие вблизи него опасались сгореть, всех прочих пронимал озноб. Вдоль стен тянулись полосатые диваны с высокими спинками. В первый же день их заняли поэты: Браун, Комиссарова, Вагинов, Попова и другие. Они там нежились, а добросовестные зубрилы торчали навытяжку перед прежним своим огромным столом с резьбой или за новым даянием завхоза - портновским верстаком на железных ногах - и строчили, строчили, строчили.
   На столешнице верстака вскоре появилась обведенная химическим карандашом пятерня с надписью на ладони: "Студент В. Дьяконов, 20 лет". В период нашего обучения на первом курсе прославленные педагоги, мэтры, как их принято было называть в институте, восседая за этим столом, читали нам лекции и принимали у нас зачеты. За этим столом нас знакомили со своими новыми художественными произведениями приглашаемые в гости авторы: Федин, Тихонов, Зощенко, Каверин, Замятин, Максимилиан Волошин и многие другие. И мы сами свои первые рефераты читали, поглядывая на зловещие лиловые растопыренные пальцы.
   На первом курсе мы изучали примерно те же предметы, которые и доныне входят в программу любого филологического факультета. Но от прочих вузов наши курсы отличались существенной особенностью. У нас гораздо большее внимание уделялось самостоятельной работе студентов, нежели посещению лекций. Посещать их или не посещать - решал студент.
   Каждый из нас писал не менее четырех докладов в год. Наш трудолюбивый студент полдня сидел в Публичной библиотеке. В конце концов замученные нами библиотекари переводили нас, как особо беспокойных читателей, из общего читального зала в зал для научной работы. Мы располагались там содружествами. Ежедневно мы встречали там нашу профессуру, что укрепляло необходимые контакты.
   Запах старых книг кружил нам головы.
   Историю литературы мы изучали не по учебникам (их не было) и не по собраниям сочинений классиков, а по журналам и документам той эпохи, когда жил и действовал изучаемый нами писатель. Так повелось с первого курса: от пассивного слушания нас почти сразу же перевели к активному вторжению в материал. Мы были увлечены возможностью "творить", то есть искать, наблюдать и делать свои заключения. Мы так были захвачены изучением литературы, что ходили в институт не только в будни, но и в праздники. По воскресным дням там происходили открытые научные заседания секций поэтической речи, прозы, современной литературы, лингвистики. С докладами выступали паши преподаватели. Здесь они делились с товарищами своими новыми замыслами, читали подготовленные к печати статьи, дискутировали, принимали ученых гостей из других городов и из-за границы.
   Уже к концу первого года обучения широко развернулись наши товарищеские встречи за стенами института. Мы любили играть в литературные игры и вовлекали в них профессуру. На наших студенческих вечеринках, которые всегда сопровождались чтением шутливых стихов и пародий, угощение было самое скромное: обязательный винегрет, бутерброды, очень малое количество вина, а то и вовсе без него. Зато было много импровизаций. Эти вечеринки очень сближали нас с преподавателями. Мы не впадали в фамильярность, наоборот, проникались к ним еще большим уважением. А преподаватели молодели, общаясь с нами.
   В каком еще вузе можно было увидеть академика Л. В. Щербу восседающим со скрещенными ногами на диванной подушке, в чалме из полотенца, в плаще из красного стеганого одеяла - в образе калифа из шарады?!
   Зато материально большинству жилось трудно: стипендий у нас не было, за обучение надо было платить (лишь со второго курса стали освобождать от платы наиболее усердных). Студенты работали книгоношами, преподавали в школах, шили мешки для картошки, разгружали баржи и вагоны с кирпичами и дровами, кое-кому удавалось тиснуть в печати стишок или рецензию на книгу, многие обзавелись частными уроками или переводили романы для издательства "Время", кое-кто снимался в массовках на "Ленфильме". Некоторые принимали участие в составлении четырехтомного ушаковского толкового словаря. Множество студентов ударилось в детскую литературу (так называемые "маршакиды"). Счастливчики становились "неграми" научных работников, подбирая по их заданиям материал для исследований из старой периодики. Эта работа оплачивалась низко, но обеспечивала зачет.