— Нипочем бы не поверил, что вы его хоть на год старше, — сказал Киппс. — Вы с ним друг дружке как раз под пару.
   — Уж я-то ему верно под пару, — объявила миссис Порник, и, кажется, ни одну остроту молодого Уолшингема не встречали с таким восторгом.
   — Пара, — подхватил Уолт, он понял, что это слово всех насмешило, и сам хотел их еще раз повеселить.
   Киппс давно забыл о своем богатстве и высоком положении и почтительно глядел на хозяев дома. Да, Сид и впрямь замечательный парень; ведь ему всего двадцать два, а он хозяин дома, глава семьи, вот он как важно сидит за столом и режет на куски баранину. Он прекрасно обходится безо всякого наследства! И жена у него такая добрая, веселая, душевная! А малыш-то, малыш! Да, старина Сид и сыном обзавелся и вообще изрядно его, Киппса, обскакал. И если бы не сознание своего богатства, которое все-таки не вовсе оставило Киппса, он почувствовал бы себя самым жалким человеком на свете. «При первом же удобном случае надо купить Уолту какую-нибудь неслыханную игрушку», — решил он.
   — Еще пивка, Арт?
   — Это можно.
   — Отрежь мистеру Киппсу хлебца, Сид.
   — Позволь и тебе кусочек?..
   Да, старик Сид молодчина, тут уж ничего не скажешь!
   Теперь Киппс уже вспомнил, что Сид — брат Энн, но по очень веским причинам не обмолвился о ней ни словом. Ведь тогда, в Нью-Ромней, Сид говорил о ней очень сердито — видно, с сестрой он не больно дружит. Тогда они с Сидом мало о чем успели поговорить. И потом, кто его знает, ладит ли еще Энн с женой Сида.
   Да, а все-таки Сид — брат Энн.
   Обед за щедро накрытым столом проходил так весело, что Киппсу недосуг было разглядывать в подробностях, как обставлена комната, но он решил, что все выглядит очень мило. Здесь был посудный шкафчик с веселенькими тарелками и парой кружек, на стене висела афишка Дня труда, а за шторкой, что на стеклянной двери мастерской, виднелись яркие рекламы велосипедных фирм и на полке ящики с этикетками: звонок «Идеал», звонок «Берегись» и «Патентованный Гудок Оми».
   Неужто еще сегодня утром он был в Фолкстоне? Неужто в этот самый час дядя с тетей…
   Бр-р. Нет, о дяде с тетей лучше не думать.

 

 
   Наконец Сид предложил Киппсу пойти поговорить с Мастерменом, и Киппс, раскрасневшийся от пива и тушеной баранины с луком и картофелем, ответил: отчего ж, он с удовольствием; тогда Сид покричал, сверху раздался ответный крик и кашель — и два приятеля отправились наверх.
   — Такого человека поискать, — прошептал Сид, оглянувшись на Киппса через плечо. — Ты бы слышал, как он выступает на собрании… Ну, понятно, когда в ударе.
   Он постучал, и они вошли в большую неприбранную комнату.
   — Это Киппс, — сказал Сид. — Тот самый, я вам про него рассказывал. У которого тыща двести в год.
   Мастермен сидел у самого камина, как будто в камине пылал огонь и на дворе стояла зима, и посасывал пустую трубку. Киппс в первые минуты смотрел только на него и не сразу разглядел убогую обстановку комнаты: узкую кровать, наполовину скрытую шаткой ширмой (наверно, предполагалось, что кровать за нею вовсе не видна), плевательницу у каминной решетки, грязную посуду с остатками обеда на комоде и повсюду множество книг и бумаг. Мастермену на вид было лет сорок, а то и больше, виски запали, глаза ввалились, скулы торчат. Глаза лихорадочно блестят, на щеках горят красные пятна, жесткие черные усы под вздернутым красным носом неумело подстрижены щеточкой, видно, сам ножницами подстригал, зубы почерневшие, гнилые. Воротник куртки поднят, и за ним виден вязаный белый шарф, а вот манжет из-под рукавов пиджака не видать. Он не встал навстречу Киппсу, только протянул ему худую, костлявую руку, а другой рукой указал на стоявшее у постели кресло.
   — Рад с вами познакомиться, — сказал он. — Присаживайтесь, будьте как дома. Курить хотите?
   Киппс кивнул и достал портсигар. Совсем уже собрался взять сигарету, да вовремя спохватился и угостил прежде Мастермена и Сида. Мастермен сперва с притворным удивлением заметил, что его трубка пуста, и тогда только взял сигарету. Затем последовала интермедия со спичками. А потом Сид оттолкнул ширму, уселся на открывшуюся всем взорам постель и какой-то тихий и даже ублаготворенный приготовился наблюдать, как Мастермен обойдется с Киппсом.
   — Ну, и каково это иметь тысячу двести в год? — спросил Мастермен, смешно задрав сигарету к самому кончику носа.
   — Чудно, — подумавши, признался Киппс. — Не по себе как-то.
   — Никогда ничего подобного не испытывал, — сказал Мастермен.
   — Сперва никак не привыкнешь, — сказал Киппс. — Это я вам верно говорю.
   Мастермен курил и с любопытством разглядывал гостя.
   — Я так и думал, — сказал он не сразу. Потом спросил в упор: — И вы теперь совершенно счастливы?
   — Да, право, не знаю, — промямлил Киппс.
   Мастермен улыбнулся.
   — Нет, я не так спросил. Вы стали от этого много счастливее?
   — Спервоначалу да.
   — Вот-вот. А потом вы привыкли. Ну, и сколько же времени примерно вы на радостях ног под собой не чуяли?
   — А-а, это! Ну, может, неделю, — ответил Киппс.
   Мастермен кивнул.
   — Вот это и отбивает у меня охоту копить деньги, — сказал он Сиду. — Привыкаешь. Эта радость недолгая. Я всегда так и предполагал, но любопытно получить подтверждение. Да, видно, я еще посижу у вас на шее.
   — Ничего вы и не сидите, — возразил Сид. — Вот еще выдумали.
   — Двадцать четыре тысячи фунтов, — сказал Мастермен и выпустил облако дыма. — Господи! И у вас от них не прибавилось забот?
   — Да временами скверно. Случается всякое.
   — Собираетесь жениться?
   — Да!
   — Гм. И невеста, надо полагать, благородного происхождения?
   — Да, — подтвердил Киппс. — Родственница графа Бопре.
   Мастермен удовлетворенно потянулся всем своим длинным костлявым телом, видно, узнал все, что ему было нужно. Откинулся поудобнее на спинку кресла, подтянул повыше угловатые колени.
   — Я думаю, — сказал он, стряхнув пепел прямо в пространство, — при современном положении вещей счастье человека вряд ли зависит от того, приобрел он или потерял деньги, пусть даже и очень большие. А ведь должно бы быть иначе… Если бы деньги были тем, чем они должны быть, — наградой за полезную деятельность — человек становился бы сильнее и счастливее с каждым полученным фунтом. Но дело в том, что в мире все вывихнуто, вывернуто наизнанку — и деньги… деньги, как и все остальное, приносят лишь обман и разочарование.
   Он обернулся к Киппсу и, выставив указательный палец, подчеркивая каждое слово взмахом тонкой, исхудалой руки, сказал:
   — Если бы я думал иначе, я бы уж из кожи вылез вон, чтобы обзавестись кой-какими деньгами. Но когда все ясно видишь и понимаешь, это начисто отбивает охоту… Когда вам достались эти деньги, вы, должно быть, вообразили, будто можете купить все, что вам вздумается, да?
   — Вроде того, — ответил Киппс.
   — А оказалось, ничего подобного. Оказалось, надо еще знать, где купить и как купить, а если не знаешь, тебе за твои же деньги мигом подсунут вовсе не то, что ты хочешь, а что-нибудь совсем другое.
   — В первый день меня обжулили с банджо, — сказал Киппс. — По крайней мере так мой дядюшка говорит.
   — Вот именно, — сказал Мастермен.
   Тут в разговор вступил Сид.
   — Все это очень хорошо, Мастермен, — сказал он, — а только, что ни говори, деньги — все равно сила. Когда деньги есть, чего не сделаешь.
   — Я говорю о счастье, — перебил его Мастермен. — На большой дороге с заряженной винтовкой тоже чего не сделаешь, да только никого этим не осчастливишь, и самому радости мало. Сила — дело другое. А что до счастья, то чтобы деньги, собственность и все прочее стали истинной ценностью, в мире все должно стать на место, а сейчас, повторяю вам, все в нем вывернуто и вывихнуто. Человек — животное общественное, и в наше время он охватывает мыслью весь земной шар, и если люди несчастливы в одной части света, не может быть счастья нигде. Все или ничего, отныне и навсегда никаких заплат и полумер. Беда в том, что человечество постоянно об этом забывает, а потому людям кажется, будто где-то выше их, или ниже их, существует такой порядок или такое сословие или где-то есть такая страна или такой край, — только попади туда и обретешь счастье и покой… А на самом деле общество — единый организм, и он либо болен, либо здоров. Таков закон. Общество, в котором мы живем, больное. Это капризный инвалид, его вечно лихорадит, его мучит подагра, он жаден и худосочен. Ведь не бывает же так, что страдаешь невралгией, а нога твоя счастлива, или нога сломана, зато горло счастливо. Такова моя точка зрения, и вы в конце концов тоже это поймете. Я так в этом уверен, что вот сижу и спокойно жду смерти и твердо знаю: рвись я хоть из последних сил, — ничего бы не изменилось; по крайней мере для меня. Я уже и от жадности излечился, мой эгоизм покоится на дне пруда с философским кирпичом на шее. Мир болен, век мой короток, и силы мои ничтожны. И здесь я не более и не менее счастлив, чем был в любом другом месте.
   Он закашлялся, помолчал, потом снова ткнул в сторону Киппса костлявым пальцем.
   — У вас теперь есть случай сравнить два слоя общества. Ну и как, по-вашему, люди, среди которых вы очутились, много лучше или счастливее тех, среди которых вы жили прежде?
   — Нет, — раздумчиво ответил Киппс. — Нет. Я на это вроде раньше так не глядел, но… Нет. Не лучше они да и не такие уж счастливые.
   — Так вот, поднимитесь хоть до самых верхов, спуститесь хоть в самые низы — всюду одно и то же. Человек — животное стадное, именно стадное (а не рак-отшельник), и никакими деньгами ему не откупиться от своего времени, все равно как не вылезти из собственной шкуры. Куда «и погляди — от самого верха и до самого низа — всюду та же неудовлетворенность. Никто не знает, на каком он свете, и всем не по себе. Стадо не знает покоя, его лихорадит. Старые обычаи, старые традиции отживают или уже отжили, и некому создать новые. Где ваша знать? Где земельная аристократия? Она сошла на нет, едва крестьянин понял, что он несчастлив, и бросил крестьянствовать. Остались только важные вельможи да мелкий люд, и притом все вперемешку. Никто из нас не знает, где его место. И в вагонах третьего класса и в шикарных собственных автомобилях разъезжают все те же хамы, и не отличишь, только что доходы у них разные. Ваш высший свет так же низок, вульгарен, так же тесен и душен для нормального человека, как любой кабак, ничуть не лучше; в мире не осталось такого места, такого слоя общества, где люди живут достойно и честно, так что толку рваться вверх?
   — Правильно, правильно! — прямо как в парламенте, поддержал Сид.
   — Это верно, — сказал Киппс.
   — Вот я и не рвусь, — сказал Мастермен и взял сигарету, молча предложенную Киппсом.
   — Нет, — продолжал он, — в этом мире все вывернуто и вывихнуто. Он серьезно болен и вряд ли излечим. Сильно сомневаюсь, излечим ли он. При нас начался тяжкий всемирный недуг.
   Он покатал сигарету в своих тощих пальцах и удовлетворенно повторил:
   — Всемирный недуг.
   — А мы должны его лечить, — сказал Сид и взглянул на Киппса.
   — Ну, Сид у нас — оптимист, — сказал Мастермен.
   — Вы и сами почти всегда оптимист, — сказал Сид.
   Киппс покивал с понимающим видом и снова закурил.
   — Откровенно говоря, — сказал Мастермен, перекинув ногу на ногу и с наслаждением выпуская струю дыма, — откровенно говоря, я считаю, что наша цивилизация катится в пропасть.
   — А как же социализм? — возразил Сид.
   — Люди не способны им воспользоваться, они даже не умеют мечтать о лучшем будущем.
   — А мы их научим, — не сдавался Сид.
   — Лет через двести, пожалуй, и научим, — сказал Мастермен. — А пока надвигается страшнейший вселенский хаос. Вселенский хаос. Бессмысленная давка, когда люди убивают и калечат друг друга без всякой причины — вроде как в толпе, на митинге или кидаясь в переполненный поезд. Конкуренция в торговле и промышленности. Политическая грызня. Борьба из-за пошлин. Революции. И все это кровопролитие происходит из-за кучки дураков, которые называют белое черным. В такие времена искажаются все человеческие отношения. Никто не останется в стороне. Каждый дурак пыхтит и расталкивает всех локтями. У всех у нас будет такая же веселая и уютная жизнь, как у семьи, которая перебирается на новую квартиру. Да и чего еще можно ждать в наше время?
   Киппсу захотелось вставить и свое слово, но не в ответ на вопрос Мастермена.
   — А что это за штука социализм, я никак не пойму? — сказал он. — Какой от него, что ли, прок?
   Они думали, что у него есть хоть какое-то свое, пусть примитивное мнение, но быстро убедились, что он попросту не имеет обо всем этом ни малейшего понятия; тогда Сид пустился в объяснения, а немного погодя, забыв про свою позу человека, стоящего на краю могилы и чуждого страстей и предвзятости, к нему присоединился и Мастермен. Поначалу он только поправлял Сида, но вскоре принялся объяснять сам. Он стал неузнаваем. Он выпрямился, потом уперся локтями в колени, лицо его раскраснелось. Он с таким жаром стал нападать на частную собственность и класс собственников, что Киппс увлекся и даже не подумал спросить для полной ясности, что же придет на смену, если уничтожить собственность. На какое-то время он начисто забыл о своем собственном богатстве. В Мастермене будто вспыхнул какой-то внутренний свет. От его недавней вялости не осталось и следа. Он размахивал длинными, худыми руками и, быстро переходя от довода к доводу, говорил все более резко и гневно.
   — Сегодня миром правят богачи, — говорил Мастермен. — Они вольны распоряжаться, как им вздумается. И что же они делают? Разоряют весь мир.
   — Правильно, правильно! — сурово подтвердил Сид.
   Мастермен поднялся — тощий, высокий, — засунул руки в карманы и стал спиной к камину.
   — Богачи в целом сегодня не обладают ни мужеством, ни воображением. Да! Они владеют техникой, у них есть знания, орудия, могущество, о каком никогда никто и мечтать не мог, и на что же они все это обратили? Подумайте, Киппс, как они используют все, что им дано, и представьте себе, как можно было бы это использовать. Бог дал им такую силу, как автомобиль, а для чего? Они только разъезжают по дорогам в защитных очках, давят насмерть детей и вызывают в людях ненависть ко всякой технике! («Верно, — вставил Сид, — верно!») Бог дает им средства сообщения, огромные и самые разнообразные возможности, вдоволь времени и полную свободу! А они все пускают на ветер! Здесь, у них под ногами (и Киппс поглядел на коврик перед камином, куда указывал костлявый палец Мастермена), под колесами их ненавистных автомобилей, миллионы людей гниют и выводят свое потомство во тьме, да, во тьме, ибо они, эти богачи, застят людям свет. И множатся во тьме массы темного люда. И нет у них иной доли… Если вы не умеете пресмыкаться, или сводничать, дли воровать, вам суждено всю жизнь барахтаться в болоте, где вы родились. А над вами эти богатые скоты грызутся из-за добычи и стараются урвать кусок побольше, заграбастать еще и еще, и все им мало! Они готовы отнять у нас все — школы и даже свет и воздух, — обкрадывают нас и обсчитывают, а потом пытаются забыть о нашем существовании… В нашем мире нет правил, нет законов, в нем распоряжается несчастный или счастливый случай, прихоть судьбы… Толпы нищих и обездоленных множатся, а кучка правителей ни о чем не заботится, ничего не предвидит, ничего не предчувствует!
   Он перевел дух, шагнул и остановился возле Киппса, сжигаемый яростью. А Киппс только слушал и уклончиво кивал, пристально и хмуро глядя на его шлепанцы.
   — И не думайте, Киппс, будто есть в этих людях что-то такое, что ставит их над нами, что дает им право втаптывать нас в грязь. Нет, ничего в них нет. Мерзкие, подлые, низкие души! А посмотрите на их женщин! Размалеванные лица, крашеные волосы! Они прячут свои уродливые фигуры под красивыми тряпками и подхлестывают себя наркотиками! Любая светская дамочка хоть сейчас продаст тело и душу, станет лизать пятки еврею, выйдет замуж за черномазого — на все пойдет, только бы не жить честно, с порядочным человеком на сто фунтов в год! На деньги, которые и для вас и для меня означали бы целое состояние! Они это отлично знают. И знают, что мы это знаем. Никто в них не верит. Никто больше не верит в благородных аристократов. Никто не верит в самого короля. Никто не верит в справедливость законов… Но у людей есть привычка, люди идут проторенными дорожками до тех пор, пока у них есть работа и пока они каждую неделю получают свое жалованье… Это все ненадолго, Киппс.
   Он закашлялся и помолчал минуту.
   — Близятся худые времена! — воскликнул он. — Худые времена!
   Но тут он затрясся в жестоком приступе кашля и сплюнул кровью.
   — Пустяки, — сказал он, когда Киппс ахнул в испуге.
   Потом Мастермен опять заговорил, и слова его то и дело прерывались кашлем, а Сид так и сиял и глядел на него с мукой и восторгом.
   — Посмотрите, в какой гнусный обман они обратили всю нашу жизнь, как насмеялись над юностью. Что за юность была, к примеру, у меня? В тринадцать меня загнали на фабрику, точно кролика под нож. В тринадцать лет! Со своими отпрысками в этом возрасте они нянчатся, как с младенцами. Но даже тринадцатилетнему мальчишке ясно, что это за ад — фабрика! Там тебя изнуряют однообразным, тяжким трудом, и оскорбляют, и унижают! А потом смерть. И я стал бороться — в тринадцать лет!
   Эхом отдались в памяти Киппса слова Минтона «будешь барахтаться в сточной канаве, пока не сдохнешь», но Мастермен не ворчал, как Минтон, голос его звенел негодованием.
   — Наконец мне удалось вырваться оттуда, — сказал он негромко и вдруг снова опустился в кресло. Потом, помолчав, продолжал: — Да только времени осталось мало. Одному выпадет удача, другой как-нибудь изловчится, — и вот мы выползаем на травку, измученные, искалеченные, только затем, чтобы умереть. Вот он, успех бедняка, Киппс. А большинству и вовсе не удается выкарабкаться. Я весь день работал и полночи занимался. И вот что из этого вышло, да и не могло быть иначе. Я побежден! И ни разу за всю жизнь мне не улыбнулось счастье, ни разу, — дрожа от гнева, Мастермен взмахнул костлявым кулаком. — Эти подлые твари отменили в университетах стипендии для студентов старше девятнадцати лет — из страха перед такими, как я. Что же нам оставалось после этого?.. Пропадать ни за грош. К тому времени, как я успел чему-то научиться, все двери были уже заперты. Я думал, знания выведут меня из тупика… я был уверен! Я боролся за знания, как другие борются за хлеб. Ради знаний я голодал. Я отворачивался от женщин, вот на что шел. Я загубил это чертово легкое… — Голос его задрожал от бессильного гнева. — Да я стою десятка принцев! Но я побежден, моя жизнь пропала зря. Стадо свиней опрокинуло меня и растоптало. От меня уже нет никакого толку ни мне самому, ни кому другому. Я загубил свою жизнь и не гожусь для этой драки из-за жирного куска. Если бы я стал дельцом, предпринимателем, если бы я только о том и старался, как бы половчее обобрать ближнего своего, вот тогда другое дело… А, ладно! Теперь уже поздно. Слишком поздно об этом думать. Теперь уже для всего слишком поздно! Да и все равно я бы не мог… А ведь сейчас в Нью-Йорке какой-нибудь любимец общества занимается корнером пшеницы! Господи! — хрипло вскрикнул он и судорожно сжал кулак. — Господи, мне бы на его место! Уж тогда бы я еще успел послужить человечеству.
   Он свирепо взглянул на Киппса, лицо его пылало темным румянцем, глубоко запавшие глаза сверкали, и вдруг его точно подменили.
   За дверью послышался звон стаканов, и Сид пошел отворять.
   — Так я вот что хочу сказать. — Мастермен вдруг опять успокоился и теперь спешил договорить, пока ему не помешали. — В нашем мире все вверх дном, и каждый человек, кто бы он ни был, впустую растрачивает свои силы и способности. Куда бы вас ни привела ваша удача, вы в конце концов на собственном опыте убедитесь, что это так… Я возьму еще сигарету, ладно?
   Рука у него так дрожала, что он не сразу ухватил сигарету из протянутого Киппсом портсигара; тут в комнату вошла жена Сида, и Мастермен поднялся, лицо у него стало какое-то виноватое.
   Миссис Порник встретила его взгляд, посмотрела на горящие лихорадочным румянцем щеки и спросила почти сурово:
   — Опять про социализм говорили?

 

 
   В шесть часов вечера Киппс шел по южному краю Гайд-парка, вдоль аллеи для верховой езды. Вообразите, вот он неторопливо шагает по беспредельному и подчас беспредельно сложному миру, невысокий, очень прилично одетый человечек. Порой лицо его становится задумчиво-печальным, и он тихонько насвистывает, порой рассеянно поглядывает по сторонам. Изредка по аллее проскачет всадник, промчится по мостовой коляска; меж высоких рододендронов и лавров по зеленым лужайкам гуляют группами и поодиночке люди, одетые примерно так, как одет был Киппс, когда нанес Уолшингемам свой первый визит после помолвки с Элен. И в путанице мыслей, одолевавших Киппса, мелькнула еще одна: надо было одеться получше…
   Вскоре ему захотелось присесть, зеленый стул так и манил. Киппс помедлил, потом сел, откинулся на спинку и перекинул ногу на ногу.
   Ручкой зонта он тер подбородок и думал а Мастермене и его обличительных речах.
   — Малость спятил-г бедняга, — пробормотал Киппс, потом прибавил: — Интересно… (На лице его отразилась усиленная работа мысли.) Интересно, что это он говорил: худые времена…
   Когда сидишь тут, в парке, кажется, что мир наш — предприятие вполне солидное, процветающее и умирающий Мастермен не дотянется до него своей костлявой рукой. И все же…
   Чудно, что Мастермен заставил его вспомнить о Минтоне.
   Но тут Киппсу пришло на ум нечто куда более важное. Перед самым его уходом Сид спросил:
   — Ты Энн видал? — И, не дожидаясь ответа, прибавил: — Теперь будете видеться чаще. Она поступила на место в Фолкстоне.
   И мир, в котором все вверх дном, и все прочее в этом духе сразу перестали заботить Киппса.
   Энн!
   Теперь с ней того и гляди встретишься на улице.
   Киппс подергал свои усики.
   Вот бы хорошо с ней встретиться…
   Да, но ведь это будет страх как неловко!
   В Фолкстоне! Это, пожалуй, уж слишком…
   Вот бы встретить ее, когда он в своем великолепном вечернем костюме идет слушать оркестр… Мгновение Киппс тешился этой блаженной грезой, но вдруг похолодел: сладкий сон обернулся злым кошмаром.
   А вдруг они повстречаются, когда он будет с Элен!
   — О господи! — воскликнул Киппс.
   Жизнь подсунула ему новое осложнение, и от него никуда не денешься. И зачем только он поцеловал Энн, зачем ездил второй раз в Нью-Ромней! Как он мог тогда забыть про Элен? На время Элен завладела его мыслями. Надо непременно ей написать — этакое легкое, непринужденное письмецо: уехал, мел, на денек-другой в Лондон. Он попытался вообразить ее лицо в ту минуту, когда она это прочтет. И еще надо написать старикам — повторить, что дела неожиданно заставили его уехать. С ними-то это сойдет, но Элен не такая, она потребует объяснений.
   Эх, хорошо бы никогда не возвращаться в Фолкстон! Тогда бы все уладилось.
   Внимание Киппса привлекли проходящие мимо два безупречно одетых джентльмена и молодая леди в ослепительном наряде. И разговор у них, наверно, так и сверкает остроумием. Киппс проводил их глазами. Изящной перчаткой леди похлопала по руке джентльмена, идущего слева. Франты! Вырядились…
   Он смотрел сейчас на весь окружающий его мир, точно только-только вылупившийся птенец, который впервые выглянул из гнезда. Какая же она удивительная, жизнь, и каких только нет на свете людей!
   Он закурил сигарету и, выпуская медленные струйки дыма, задумался, глядя вслед тем троим. Вот у кого, видна, денег вдоволь. Уж, верно, у них годовой доход побольше тысячи. А может, и нет. Верно, проходя мимо него, они и не подозревали, что этот скромно одетый человек — тоже джентльмен со средствами. Им, конечно, легче живется. Они привыкли хорошо одеваться; их с пеленок учили всему, что требуется; им не приходилось, как ему, на каждом шагу становиться в тупик; они не жили среди таких разных людей, которых никак невозможно свести друг с другом. Если, к примеру, та леди обручится с одним из своих провожатых, ей не грозит встреча с тучным дядюшкой, которому не терпится ее облобызать, или с Читтерлоу, или с опасно проницательным Пирсом.
   Он стал думать об Элен.
   Интересно, когда они поженятся, станут Квипсами, или Квипами (Филин не одобрил окончания на «эс»), заживут в квартирке в Вест-Энде и избавятся от знакомых низкого звания и им уже не придется сталкиваться с людьми, стоящими ступенькой ниже, будут они с Элен прогуливаться здесь разодетые, вроде тех троих? Очень было бы приятно. Если только одет как полагается.
   Элен!
   Иногда ее не поймешь.
   Киппс сильно затянулся и выпустил клуб дыма.
   Будут званые чаи, обеды, визиты… Ничего, можно и привыкнуть.