А только начинать с анаграмм — это уж слишком!
   Сперва и за столом было одно мучение: не разберешь, что можно брать вилкой, а что нельзя, к какому блюду как подступиться. И все же…
   И все же почему-то его сильнее прежнего терзали сомнения: нет, наверно, он никогда не привыкнет. Ненадолго он отвлекся, глядя на девушку с грумом верхами, потом его снова одолели собственные заботы.
   Надо написать Элен. Как ей объяснить, почему он не явился на чай с анаграммами? Она ведь непременно хотела, чтобы он пришел. Киппсу вспомнилось ее решительное лицо, и оно не пробудило в нем никаких нежных чувств. Охота была выставлять себя дураком на этом проклятом чае! Ладно, допустим, он увильнул от анаграмм, но еще поспеет к званому обеду! Эти обеды — тоже чистое мучение, а все-таки не то, что анаграммы. Вот приедет он в Фолкстон и первым делом столкнется на улице с Энн. А вдруг он и впрямь повстречает Энн, когда пойдет куда-нибудь с Элен!
   И какие только встречи не приключаются на свете!
   Хорошо еще, что они с Элен переедут в Лондон!
   Но тут он вспомнил про Читтерлоу. Ведь супруги Читтерлоу тоже надумали поселиться в Лондоне. Если не дать им обещанных двух тысяч, они сами пожалуют за деньгами; от этих Читтерлоу не так-то просто отделаться; а если они получат денежки, они приедут в Лондон ставить пьесу. Киппс попытался представить: Элен принимает гостей, все так чинно и благородно, и вдруг врывается неутомимый, напористый и самоуверенный Читтерлоу и захлестывает всех и вся оглушительными потоками красноречия, — да ведь все полягут, точно пшеница в ураган!
   Будь он неладен, этот Читтерлоу, провались он в тартарары! А только рано или поздно, в Фолкстоне ли, в Лондоне ли, с ним надо будет расплатиться, этого не миновать. А тут еще Сид! Сид — брат Энн. Внезапно Киппс с ужасом понял: не следовало ему, джентльмену, принимать приглашение Сида на обед.
   Сид не из тех, кого можно осадить или не заметить, и притом он брат Энн! Да вовсе и не хочется не замечать Сида; это было бы еще хуже, чем с Баггинсом и Пирсом, в тысячу раз хуже. А уж после сегодняшнего обеда! Это почти все равно, что не заметить самое Энн. Да какое там почти, одно и то же!
   А вдруг бы он шел с Элен или с Филином!..
   — Да пропади оно все пропадом! — вырвалось наконец у Киппса, и он повторил со злостью: — Пропади все пропадом!
   Потом встал, швырнул окурок и нехотя, будто из-под палки, поплелся в столь не соответствующий его теперешнему настроению великолепный Гранд-отель…
   А еще говорят: коли денежки есть, живи припеваючи, без забот, без хлопот.

 

 
   Три дня и три ночи Киппс терпел великолепие Гранд-отеля, а потом в панике бежал. Королевский отель взял над Киппсом верх, разбил его наголову и обратил в бегство не по злой воле, а просто своим великолепием, великолепием в сочетании с чрезмерной заботой о постояльце и его удобствах. Вернувшись в отель, Киппс обнаружил, что потерял карточку с номером своей комнаты, и некоторое время озадаченно бродил по холлам и коридорам, но потом спохватился: верно, все портье и все служащие в фуражках с золотыми галунами глядят на него и потихоньку посмеиваются. Наконец в тихом уголке, возле парикмахерской, он набрел на какого-то добродушного на вид служащего в ливрее бутылочного цвета и поведал ему о своей беде.
   — Послушайте, — вежливо, с улыбкой сказал он этому человеку, — я что-то никак не отыщу свою комнату.
   Человек в бутылочной ливрее вовсе не стал насмехаться, напротив, услужливо объяснил, как тут быть, достал ключ, посадил Киппса в лифт и проводил по коридору до самого номера. Киппс дал ему на чай полкроны.
   Укрывшись у себя в номере, Киппс стал собираться с духом, чтобы идти обедать. Уроки молодого Уолшингема не прошли даром: он взял с собой в Лондон фрак и теперь стал облачаться. К сожалению, удирая от тети с дядей, он второпях забыл прихватить еще одни туфли и довольно долго не мог решить, идти ли в темно-красных суконных шлепанцах, шитых золотом, или в башмаках, которые не снимал весь день и которые в таком случае придется чистить полотенцем; а он еще и ногу натер и потому под конец выбрал шлепанцы.
   Уже после, заметив, какие взгляды бросают на его шлепанцы портье, официанты и прочие обитатели Гранд-отеля, Киппс пожалел, что не остановил свой выбор на башмаках. Впрочем, чтобы как-то возместить нарушение стиля, он сунул под мышку шапокляк.
   Ресторан он отыскал без особого труда. В просторной, великолепно убранной зале стояли маленькие столики, освещенные электрическими свечами под красными абажурами, и за столиками обедало множество народу, все явно au fait[12] — джентльмены во фраках и ослепительные дамы с обнаженными плечами. Киппс еще никогда не видел настоящих вечерних туалетов, и сейчас просто глазам не верил. Но были тут и люди, одетые обыкновенно, не по-вечернему, — эти, наверно, смотрят сейчас на него и гадают, к какому аристократическому роду принадлежит этот молодой человек. В красиво убранной нише расположился оркестр, и музыканты — все до одного — уставились на его темно-красные шлепанцы. Ну, пускай теперь не надеются на подачку, уж он-то им ни гроша не пожертвует. Беда, что этот роскошный зал так велик: пока еще доберешься до места и спрячешь ноги в темно-красных домашних туфлях под стол…
   Киппс выбрал столик — не тот, где довольно нахальный с виду официант услужливо отодвинул для него стул, а другой, — сел было, да вспомнил, что у него с собой шапокляк, и, чуть поразмыслив, тихонько приподнялся и сунул его под себя.
   (Поздно вечером компания, что ужинала за этим столиком, обнаружила злополучный головной убор на стуле, и на следующее утро его вручили Киппсу.)
   Он осторожно отодвинул салфетку в сторону, без труда выбрал суп: «Бульон, пожалуйста», — но карточка вин с великим множеством названий совсем сбила его с толку. Он перевернул ее, увидел раздел с разными марками виски, и тут его осенила блестящая идея.
   — Послушайте, — обратился ей к официанту и ободряюще кивнул, потом спросил доверительно: — А старика Мафусаила, три звездочки у вас не найдется?
   Официант пошел узнавать, а Киппс, очень гордый собой, принялся за суп. Оказалось, что старика Мафусаила в ресторане не имеется, и Киппс заказал кларет, углядев его в середине карточки вин.
   — Что ж, выпьем вот этого, — сказал он, ткнув пальцем в карточку. Он знал, что кларет — хорошее вино.
   — Полбутылки? — спросил официант.
   — В самый раз, — ответил Киппс.
   Что ж, он не ударил лицом в грязь и чувствовал себя настоящим светским человеком. Покончив с супом, он откинулся на спинку стула и медленно повел глазами на дам в вечерних туалетах, сидящих за столиком справа.
   Вот это да! Услыхал бы, не поверил!!
   Они были чуть не нагишом. Плечи едва прикрыты кусочком черного бархата.
   Он опять поглядел направо. Одна, с виду уж такая греховная, хохотала, приподняв бокал с вином; другая, та, что в черном бархате, быстрыми, беспокойными движениями совала в рот кусочки хлеба и трещала без умолку.
   Вот бы старина Баггинс поглядел!
   Тут Киппс поймал на себе взгляд официанта и покраснел до корней волос. Некоторое время он не поворачивал голову в сторону того столика и безнадежно запутался с ножом и вилкой: как есть рыбу? Вскоре он заметил, что за столиком слева от него дама в розовом управляется с рыбой при помощи каких-то совсем других орудий.
   Потом подали волован[13], а это было начало конца. Киппс взял было нож, но тут же увидел, что дама в розовом справляется одной только вилкой, и поспешно положил вымазанный в соусе нож прямо на скатерть. И очень скоро убедился, что при его неопытности с вилкой в руках можно долго охотиться и все равно ничего не поймаешь. У него пылали уши, он поднял глаза и встретился взглядом с дамой в розовом; она сейчас же отвела глаза и с улыбкой что-то сказала своему спутнику.
   Ох, как возненавидел Киппс эту розовую даму!
   Наконец он подцепил на вилку большой кусок волована и на радостях хотел разом сунуть его в рот. Но кусок был слишком велик, он разломился и шлепнулся обратно в тарелку. Бедная, бедная крахмальная сорочка!
   — А, черт! — сказал Киппс и схватился за ложку.
   Его официант отошел к двум другим официантам и что-то сказал им: ясно, насмехается! Киппс вдруг рассвирепел.
   — Эй, послушайте! — крикнул он и помахал официанту рукой. — Уберите это!
   Все, кто сидел за столиком справа — и обе дамы, те самые, с голыми плечами, — обернулись и посмотрели на него… Киппс чувствовал, что все смотрят на него и забавляются, и возмутился. Несправедливо это! В конце концов ведь им с детства даны блага и преимущества, которых он всегда был лишен. А теперь, когда он изо всех сил старается, они, конечно, глумятся над ним, и перемигиваются, и пересмеиваются! Он хотел поймать их на этом, но никто не пялил на него глаза и не подталкивал друг друга локтем, и в поисках утешения он налил себе еще бокал вина.
   Нежданно-негаданно он почувствовал себя социалистом. Да, да, пускай приходят худые времена, и пускай все это кончится!
   Подали баранину с горошком. Киппс придержал руку официанта.
   — Не надо горошка, — сказал он.
   Он уже знал, как трудно справляться с горошком и какие тут подстерегают опасности. Горошек унесли, а Киппс опять ожесточился. Он будто вновь услыхал зажигательные речи Мастермена. Ну и публика здесь, а еще поднимают человека на смех! Женщины чуть не нагишом… Потому-то он и растерялся. Поди-ка пообедай, когда кругом сидят в таком виде… Ну и публика! Нет, хорошо, что он не их роду-племени. Ладно, пускай смотрят. Вот что, если они опять станут пялить на него глаза, он возьмет да и спросит какого-нибудь мужчину: на кого, мол, уставился? Сердитое, взволнованное лицо Киппса не могло не привлечь внимания. На беду, оркестр исполнял что-то весьма воинственное. С Киппсом происходило то, что психологи называют обращением. В несколько минут переменились все его идеалы. Он, который еще недавно был «в сущности, джентльмен», прилежный ученик Филина, то и дело из учтивости снимавший шляпу, в мгновение ока обернулся бунтовщиком, отверженным, ненавистником всех, кто задирает нос, заклятым врагом высшего света и нынешнего общественного устройства. Вот они разряженные, сытые, они, эти люди, ограбили весь мир и вертят им как хотят…
   — Не желаю, — сказал он, когда ему принесли новое блюдо.
   С презрением оглядел он голые плечи дамы слева.
   Он отказался и от следующей перемены. Не нравится ему эта разукрашенная еда! Верно, у них тут иностранец какой-нибудь в поварах. Он допил вино и доел хлеб.
   — Не желаю.
   — Не желаю.
   Какой-то человек, обедавший за столиком неподалеку, с любопытством смотрел на его пылающее лицо. Киппс отвечал свирепым взглядом. «Не хочу и не ем, а вам какое дело?»
   — Это чего? — спросил Киппс, когда ему подали какую-то зеленую пирамиду.
   — Мороженое, — ответил официант.
   — Ладно, я попробую, — сказал Киппс.
   Он схватил вилку и ложку и накинулся на нового врага. Пирамида поддавалась с трудом.
   — Ну же! — с ожесточением сказал Киппс, и тут срезанная вершина пирамиды вдруг с удивительной легкостью взлетела и шлепнулась на пол в двух шагах от его столика. Киппс на минуту замер, время словно застыло, он словно провалился куда-то в пустоту.
   За соседним столиком дружно засмеялись.
   Запустить в них остатками мороженого?
   Сбежать?
   Во всяком случае, если уж уходить, то с достоинством.
   — Нет, больше не надо, — сказал Киппс официанту, который любезно попытался положить ему еще мороженого.
   Может, сделать вид, будто он нарочно бросил мороженое на пол — будто оно ему не понравилось и вообще здешний обед ему не по вкусу? Киппс оперся обеими руками на стол, отставил подальше стул, отбросил с темно-красной туфли упавшую салфетку и поднялся. Осторожно переступил через мороженое, загнал ногой салфетку под стол, засунул руки глубоко в карманы и зашагал прочь, отрясая, так сказать, прах дома сего с ног своих. Позади остались тающее на полу мороженое, теплый, вдавленный в сиденье стула шапокляк и в придачу все его мечты и надежды сделаться светским человеком.

 

 
   Киппс вернулся в Фолкстон как раз вовремя, чтобы поспеть на чай с анаграммами. Но, пожалуйста, не воображайте, будто после душевного переворота, который он пережил, обедая в Гранд-отеле, Киппс стал по-другому относиться к этому светскому и умственному развлечению. Он вернулся просто потому, что Гранд-отель оказался ему не по плечу.
   Три дня длилось его молчаливое отчаянное единоборство с огромным отелем, и все это время внешне он был спокоен, разве что, может быть, минутами краснел и немного ощетинивался, но в душе его шла мучительная, непрестанная, ожесточенная борьба, все перемешалось: угрызения совести, сомнения, стыд, самолюбие, стремление утвердить себя. Он не желал сдаться этому чудовищу без боя, но в конце концов пришлось признать себя побежденным. Слишком неравны были силы. По одну сторону он сам — всего с одной парой башмаков, не говоря уже ни о чем другом; а по другую — настоящие джунгли бесчисленных комнат и коридоров — лабиринт, раскинувшийся на несколько акров, и в дебрях его тысяча с лишним человек — постояльцев и прислуги, и все только тем и заняты, что подозрительно поглядывают на него, исподтишка над ним смеются, нарочно поджидают его в самых неожиданных местах, чтобы столкнуться с ним нос к носу в самую неподходящую минуту, сбить его с толку и унизить. К примеру, отель взял над ним верх в схватке из-за электричества. После обеда Киппс нажал кнопку, думая, что это выключатель, а оказалось, это электрический звонок, и тотчас явилась горничная — угрюмая, несимпатичная молодая женщина, которая глядела на него свысока.
   — Послушайте, — обратился к ней Киппс, потирая ногу, которую ушиб, пока в темноте шарил по стенам в поисках выключателя, — почему у вас тут нет свечей и спичек?
   Последовало объяснение, и тем самым отель взял верх.
   — Не всякий умеет обращаться с этими штучками, — сказал Киппс.
   — Да, не всякий, — ответила горничная с плохо скрытым презрением и захлопнула за собой дверь.
   — Эх, надо было дать ей на чай, — спохватился Киппс.
   Потом он обтер башмаки носовым платком и отправился гулять; гулял долго и вернулся в кэбе; но отель побил его в следующем раунде: Киппс не выставил с вечера башмаки за дверь и утром снова должен был чистить их сам. Отель унизил его утром и еще раз: ему принесли горячей воды для бритья, застали его уже совсем одетым и с удивлением оглядели его воротничок и галстук; но не могу не отметить, что зато с завтраком он справлялся почти без осложнений.
   Потом отель опять взял над ним верх, ибо в сутках было двадцать четыре часа, а Киппсу решительно нечем было заняться. В первый же день, пока он скитался по Лондону, не зная, где бы утолить голод, он натер ногу и теперь не отваживался на долгие прогулки. Несколько раз на дню он выходил из отеля и очень скоро возвращался обратно, и вежливый швейцар, который при этом неизменно прикасался к фуражке, первый вынудил Киппса дать ему на чай.
   Это ом чаевые зарабатывает, догадался Киппс.
   И в следующий же раз, к удивлению швейцара, отвалил ему шиллинг; а тут ведь лиха беда — начало… Он купил в киоске газету и сдачу с шиллинга отдал газетчику; потом поднялся в лифте и дал мальчику-лифтеру шестипенсовик, а газету, так и не развернув, забыл в лифте.
   В коридоре он встретил ту самую горничную и дал ей полкроны. Теперь он покажет этому заведению, кто он такой! Он невзлюбил этот отель; он не одобрял его с точки зрения политической, общественной и нравственной, но пусть на его пребывание в этих роскошных палатах не ляжет тенью подозрение, что он скряга! Он спустился на лифте в холл (и опять дал лифтеру на чай), тут его перехватил вчерашний официант и вручил забытый на стуле складной цилиндр, за что тотчас получил полкроны. У Киппса было смутное ощущение, что он обходит своего врага с фланга и переманивает его служащих на свою сторону. Они станут считать его оригиналом и поневоле начнут к нему хорошо относиться. Оказалось, мелкая серебряная монета у него на исходе, и он пополнил запас, разменяв деньги у портье в холле. Потом дал на чай служащему в бутылочно-зеленой ливрее только потому, что он походил на того, который накануне помог ему отыскать его номер; тут он заметил, что один из постояльцев смотрит на него во все глаза, и усомнился, правильно ли он поступил в данном случае. В конце концов он вышел на улицу, сел в первый попавшийся омнибус, доехал до конечной остановки, побродил немного по удивительно красивому предместью и вернулся в город. Закусил он в дешевом ресторанчике в Ислингтоне и сам не заметил, как около трех часов пополудни вновь оказался в Гранд-отеле; во время этой прогулки он опять, и на сей раз основательно, натер ногу и притом почувствовал, что сыт Лондоном по горло. В холле он заметил аккуратную афишку, которая приглашала постояльцев в пять часов в гостиную на чаепитие.
   Пожалуй, все-таки напрасно он начал раздавать подачки. Он убедился, что сделал неверный шаг, когда заметил, что служащие отеля глядят на него вовсе не с уважением, как следовало бы ожидать, а с веселым любопытством, словно гадают, кого же следующего он осчастливит чаевыми. Но если он теперь пойдет на попятный, они сочтут его уж совсем распоследним дураком. Нет, пускай знают, с кем имеют дело, такого богача не каждый день встретишь. И такая у него прихоть — налево и направо раздавать чаевые. А все-таки…
   А все-таки, видно, этот отель снова взял над ним верх.
   Киппс сделал вид, будто задумался, и так прошел через холл, оставил в гардеробной зонтик и шляпу и отправился в гостиную пить чай.
   Сперва ему показалось, что в этом раунде победа за ним. Поначалу в большой комнате было тихо и покойно, и он с облегчением откинулся в кресле и вытянул ноги, но скоро сообразил, что выставил на всеобщее обозрение свои запыленные башмаки; он выпрямился и подобрал ноги, и тут в гостиную стали стекаться леди и джентльмены; они рассаживались вокруг него и тоже пили чай, и вновь пробудили в нем враждебное чувство к высшим сословиям, вспыхнувшее накануне в его душе.
   Вскоре Киппс заметил неподалеку даму с пышными белокурыми волосами. Она разговаривала со священником, который, видимо, был ее гостем и отвечал ей вполголоса и очень почтительно.
   — Нет, — говорила она, — наша дорогая леди Джейн так бы не поступила!
   Священник что-то пробормотал в ответ, голоса его почти не было слышно.
   — Бедняжка леди Джейн, она такая чувствительная! — громко, с выражением произнесла белокурая.
   Подошел важный лысый толстяк и подсел к этим двоим, самым оскорбительным образом поставив свой стул так, что спинка торчала прямо перед носом Киппса.
   — Вы рассказываете о несчастье нашей дорогой леди Джейн? — прожурчал лысый толстяк.
   Молодая пара — она в роскошном туалете, он во фраке, наверно, от самого лучшего портного — расположилась по правую руку от Киппса, тоже не обращая на него никакого внимания, словно его тут и нет.
   — Я ему так и сказал, — прогудел молодой джентльмен глухим басом.
   — Да что вы! — воскликнула его спутница и ослепительно улыбнулась, точно красотка с американской рекламы.
   Все они, конечно, считают его чужаком. И Киппсу отчаянно захотелось как-то утвердить себя. Хорошо бы вдруг вмешаться в разговор, поразить их, ошеломить. Может, произнести речь в духе Мастермена? Нет, невозможно… А все-таки хорошо бы доказать им, что он чувствует себя здесь легко, как дома.
   Озираясь по сторонам, он заметил какое-то строгого вида сооружение с черными гладкими стенками, а на нем прорезь и эмалированную табличку-указатель.
   А что, если завести музыку — тогда все сразу признают в нем человека со вкусом и увидят, что он чувствует себя вполне непринужденно. Киппс встал, прочел несколько названий, наудачу выбрал одно, опустил шестипенсовик в прорезь — да, целый шестипенсовик! — и приготовился услышать что-нибудь утонченное я нежное.
   Для столь изысканного заведения, как Гранд-отель, сей инструмент поистине оказался чересчур громогласен. Вначале он трижды взревел, точно осел, и тем прорвал плотину издавна царившей здесь тишины. Казалось, это подают голос пращуры труб, допотопные медные тромбоны-великаны и железнодорожные тормоза. Ясно слышалось, как гремят колеса на стрелках. Это было не столько вступление к музыкальному опусу, как рывок из окопов и стремительная атака под аккомпанемент шрапнели. Не столько мотив, сколько рикошет. Короче говоря, это неистовствовал несравненный саксофон. Музыка эта ураганом обрушилась на приятельницу леди Джейн и унесла в небытие светскую новость, которой она так и не успела никого поразить; юная американка слева от инструмента взвизгнула и отшатнулась от него.
   Фью-ить!.. Ку-ка-реку!.. Тру-ту-ту. Фью-ить!.. Кука-ре-ку… Тра-ла-ла. Бам! Бам, бам, трах! Чисто американская музыка, полная чисто американских звуков, проникнутая духом западных колледжей с их одобрительными воплями, предвыборных кампаний с их завываниями и улюлюканьем, развеселая, неуемная музыка, достойная этой огромной детской человечества.
   Этот бурный, стремительный поток звуков подхватывал слушателя — и тот чувствовал себя так, словно его посадили в бочку и швырнули в Ниагару. Уау-у! Эх! Так его! Давай! И-эх!.. Стоп!.. Пощады! Пощады? Нет! Бум! Трах!
   Все оглядывались, разговоры оборвались и уступили место жестам.
   Приятельница леди Джейн ужасно разволновалась.
   — Неужели нельзя это прекратить? — прокричала она официанту, указывая рукой в перчатке на инструмент, и что-то прибавила насчет «этого ужасного молодого человека».
   — Этот инструмент вообще не следует пускать в ход, — сказал священник.
   Лысый толстяк, видно, тоже что-то сказал, официант в ответ покачал головой.
   Люди начали расходиться. Киппс с шиком развалился в кресле, потом постучал монетой, подзывая официанта.
   Он расплатился, щедро, как и положено джентльмену, оставил на чай и не торопясь зашагал к двери. Его уход, видно, окончательно возмутил приятельницу леди Джейн, и, выходя, он все еще видел, как она потрясала рукой в перчатке — должно быть, все допытывалась: «Неужели нельзя это прекратить?» Музыка неслась за ним по коридору до самого лифта и смолкла, лишь когда он затворился в тиши своей комнаты; немного погодя он увидел из окна, что приятельница леди Джейн и ее гости пьют чай за столиком во дворе.
   Это уж, надо думать, было очко в его пользу. Но только оно одно и было у него на счету, все прочие достались дамам и господам из высшего сословия и самому Гранд-отелю. А вскоре он стал сомневаться: может быть, и это очко не в его пользу? Если разобраться, так это, пожалуй, просто грубость — помешать людям, когда они сидят и беседуют.
   Он заметил, что из-за конторки на него уставился портье, и вдруг подумал, что отель, пожалуй, сквитается с ним, да еще как — на обе лопатки положит! — когда придет время платить по счету.
   Они могут взять свое, представив ему чудовищный, непомерный счет.
   А вдруг они потребуют больше, чем у него есть при себе?
   У клерка физиономия премерзкая, такому обмануть нерешительного человека — одно удовольствие.
   Тут он заметил какого-то служащего, который приложил к форменной фуражке два пальца, и машинально протянул ему шиллинг, но его уже брала досада. Нешуточный расход эти чаевые!
   Если отель и вправду представит непомерный счет, что тогда делать? Отказаться платить? Устроить скандал?
   Но где ж ему справиться со всеми этими толпами в ливреях бутылочного цвета?..
   Около семи Киппс вышел из отеля, долго гулял и наконец поужинал в дешевом ресторанчике на Юстон-роуд; потом дошел до Эджуэр-роуд, заглянул в «Метрополитен Мюзик-холл», да так и остался там сидеть, пока не начались упражнения на трапеции, — от этого зрелища он совсем пал духом и отправился в отель спать. Он дал лифтеру на чай шестипенсовик и пожелал ему спокойной ночи, но сам долго не мог уснуть и перебирал в уме историю с чаевыми, вспоминал все ужасы вчерашнего обеда в ресторане отеля, и в его ушах вновь звучал торжествующий рев дьявола, что издавна был заточен в гармоникой и наконец по его, Киппса, милости вырвался на свободу. Завтра он станет притчей во языцех для всего отеля. Нет, хватит с него. Надо смотреть правде в глаза — он разбит наголову. Конечно же, тут никто отродясь не видал такого дурака. Бр-р!..
   Когда Киппс объявил портье, что уезжает, в его голосе звучала горечь.
   — Я желаю съехать, — сказал Киппс и со страхом перевел дух. — Покажите-ка, чего там в моем счете.
   — Завтрак один? — осведомился клерк.
   — А по-вашему, я что, по два завтрака съедаю?
   Отъезжая, Киппс с горящим лицом и обидой в душе лихорадочно раздавал чаевые всем встречным и поперечным, оделил и рассеянного торговца бриллиантами из Южной Африки, который ожидал в вестибюле свою супругу. Извозчику, отвезшему его на вокзал Черинг-Кросс, Киппс дал четыре шиллинга — никакой мелочи у него уже не осталось, — хотя предпочел бы удавить его. И тут же, экономии ради, отказался от услуг носильщика и ожесточенно потащил по перрону свой чемодан.


8. Киппс вступает в свет


   Киппс покорился неумолимой судьбе и решил явиться на чай с анаграммами.
   По крайней мере он встретится с Элен на людях, так будет легче выдержать трудную минуту объяснений насчет его неожиданной прогулки в Лондон. Они не виделись со дня его злополучной поездки в Нью-Ромней. Он обручен с Элен, он должен будет жениться на ней — и чем скорее они увидятся, тем лучше. Когда он как следует поразмыслил, все его головокружительные планы — заделаться социалистом, бросить вызов всему миру и навсегда махнуть рукой на всякие визиты — рассыпались в прах. Нет, Элен ничего подобного не допустит. Что же касается анаграмм, — выше головы все равно не прыгнешь, но стараться он будет изо всех сил. Все, что произошло в Королевском Гранд-отеле, все, что произошло в Нью-Ромней, он похоронит в своей памяти и примется сызнова налаживать свое положение в обществе. Энн, Баггинс, Читтерлоу — все они в трезвом свете дня, проникавшем в поезд, увозивший его из Лондона в Фолкстон, снова стали на свое место, все они теперь не ровня ему и должны навсегда уйти из его мира. Вот только с Энн очень неловко вышло, неловко и жалко. Киппс задумался об Энн, но потом вспомнил про чай с анаграммами. Если посчастливится увидеть сегодня вечером Филина, может, удастся уговорить его, и он как-нибудь выручит, что-нибудь присоветует. И Киппс принялся думать, как бы это устроить. Речь идет, конечно, не о недостойном джентльмена обмане, а только о небольшой мистификации. Филину ведь ничего не стоит намекнуть ему, как решить одну или две анаграммы, — этого, конечно, мало, чтобы выиграть приз, но вполне достаточно, чтобы не опозориться. А если это не удастся, можно прикинуться шутником и сделать вид, будто он нарочно разыгрывает тупицу. Если быть настороже, уж как-нибудь можно вывернуться, не так, так эдак…