— Я не хочу платить вам за сведения, которыми не смогу воспользоваться, — сказал я.
— Весьма рачительно, приятель. Может, вам лучше воздержаться от покупки?
Будь он неладен! Рикович прекрасно знал, что торгует дефицитом. Ему было плевать, стану я покупать или нет. Во всяком случае, он мог позволить себе вести себя именно так. Это я пришел к нему как проситель, значит, и решать мне.
— Сколько? — спросил я.
— Тысячу на бочку.
— Сейчас?
— Первый взнос. Еще тысячу, когда полиция возьмет за шиворот того парня, на которого я укажу. И, наконец, тысячу, когда он сядет на скамью подсудимых, независимо от исхода процесса.
— Зачем такие сложности?
— Гас Рикович — человек щепетильный. Если мои сведения не помогут, они обойдутся вам в тысячу. Если они сыграют главную роль, то в три тысячи, — он развел руками. — Все честно.
Я откинулся на спинку и погрузился в размышления, хотя уже знал, что пойду на сделку. Наконец я сказал:
— Ладно, я выпишу вам чек.
— Не выйдет, друг мой. Нарисуйте мне тысячу наличными.
Я вполне понимал его желание, но сказал:
— У меня не наберется тысячи долларов.
— А у кого наберется? Сходите в банк, а к шести часам возвращайтесь сюда.
— Почему к шести?
— Мне нужно время, чтобы перемолвиться с другой стороной.
— С какой еще другой стороной?
— С тем, кто уделал вашего дядьку. Это естественно.
Я не видел тут ничего естественного.
— Вы собираетесь вести с ним переговоры?
— Чтобы все было справедливо. Разумеется, я должен дать ему возможность поторговаться.
— Потор... Но вы... Вы не...
— Извините, дружище, но не могу не сказать вам, что вы заикаетесь.
— Вы чертовски правы! Я заикаюсь! Что это за... Я приду в шесть часов, а вы скажете: нет-нет, цена поднялась, вторая сторона предлагает столько-то и столько-то, стало быть, вам придется заплатить столько-то и столько-то.
— Возможно, — рассудительно сказал он, признавая разумность моего довода. — Вот что мы сделаем: ограничим торг двумя ставками. Вы играете в пинокль?
— В пинокль? — переспросил я.
— Две ставки при торге. Это как в пинокле.
У меня ум зашел за разум.
— Да какое мне дело? — взорвался я. — Пинокль? При чем тут пинокль?
Сначала вы говорите, что имеете сведения на продажу, потом вам надо совещаться с другой стороной. Господи, то две ставки при торге, то какой-то пинокль! Может, вы вовсе ничего не знаете! Как вам такая мысль? Может, у вас пять тузов в колоде! Каково, а? Это как в очко: ни черта у вас нет, и вы просто блефуете, — я вскочил на ноги, подталкиваемый бессильной злостью. Не верю ни единому вашему слову. Вы не получите от меня и тысячи центов.
— Покер, — поправил он меня.
— Что?
— Это термин из покера. Он означает, что вы блефуете, делая вид, будто у вас пять карт одной масти, хотя на самом деле их всего четыре, — Рикович поднялся. — Мне блефовать не надо, у меня — флеш. Жду вас в шесть часов.
— Я знал, — сказал я, наставляя на Гаса Риковича палец. — Я знал, что это из покера. Вот как вы меня расстроили.
— Уж простите, приятель, — ответил он. — Когда вернетесь нынче вечером, постараюсь не добавлять вам огорчений.
Глава 20
Глава 21
Глава 22
Глава 23
— Весьма рачительно, приятель. Может, вам лучше воздержаться от покупки?
Будь он неладен! Рикович прекрасно знал, что торгует дефицитом. Ему было плевать, стану я покупать или нет. Во всяком случае, он мог позволить себе вести себя именно так. Это я пришел к нему как проситель, значит, и решать мне.
— Сколько? — спросил я.
— Тысячу на бочку.
— Сейчас?
— Первый взнос. Еще тысячу, когда полиция возьмет за шиворот того парня, на которого я укажу. И, наконец, тысячу, когда он сядет на скамью подсудимых, независимо от исхода процесса.
— Зачем такие сложности?
— Гас Рикович — человек щепетильный. Если мои сведения не помогут, они обойдутся вам в тысячу. Если они сыграют главную роль, то в три тысячи, — он развел руками. — Все честно.
Я откинулся на спинку и погрузился в размышления, хотя уже знал, что пойду на сделку. Наконец я сказал:
— Ладно, я выпишу вам чек.
— Не выйдет, друг мой. Нарисуйте мне тысячу наличными.
Я вполне понимал его желание, но сказал:
— У меня не наберется тысячи долларов.
— А у кого наберется? Сходите в банк, а к шести часам возвращайтесь сюда.
— Почему к шести?
— Мне нужно время, чтобы перемолвиться с другой стороной.
— С какой еще другой стороной?
— С тем, кто уделал вашего дядьку. Это естественно.
Я не видел тут ничего естественного.
— Вы собираетесь вести с ним переговоры?
— Чтобы все было справедливо. Разумеется, я должен дать ему возможность поторговаться.
— Потор... Но вы... Вы не...
— Извините, дружище, но не могу не сказать вам, что вы заикаетесь.
— Вы чертовски правы! Я заикаюсь! Что это за... Я приду в шесть часов, а вы скажете: нет-нет, цена поднялась, вторая сторона предлагает столько-то и столько-то, стало быть, вам придется заплатить столько-то и столько-то.
— Возможно, — рассудительно сказал он, признавая разумность моего довода. — Вот что мы сделаем: ограничим торг двумя ставками. Вы играете в пинокль?
— В пинокль? — переспросил я.
— Две ставки при торге. Это как в пинокле.
У меня ум зашел за разум.
— Да какое мне дело? — взорвался я. — Пинокль? При чем тут пинокль?
Сначала вы говорите, что имеете сведения на продажу, потом вам надо совещаться с другой стороной. Господи, то две ставки при торге, то какой-то пинокль! Может, вы вовсе ничего не знаете! Как вам такая мысль? Может, у вас пять тузов в колоде! Каково, а? Это как в очко: ни черта у вас нет, и вы просто блефуете, — я вскочил на ноги, подталкиваемый бессильной злостью. Не верю ни единому вашему слову. Вы не получите от меня и тысячи центов.
— Покер, — поправил он меня.
— Что?
— Это термин из покера. Он означает, что вы блефуете, делая вид, будто у вас пять карт одной масти, хотя на самом деле их всего четыре, — Рикович поднялся. — Мне блефовать не надо, у меня — флеш. Жду вас в шесть часов.
— Я знал, — сказал я, наставляя на Гаса Риковича палец. — Я знал, что это из покера. Вот как вы меня расстроили.
— Уж простите, приятель, — ответил он. — Когда вернетесь нынче вечером, постараюсь не добавлять вам огорчений.
Глава 20
Очко — это такая игра, в которой вам сдают две карты рубашками кверху, а остальные, если они вам нужны, — наоборот, воткрытую. Цель игры состоит в том, чтобы подобраться как можно ближе к двадцати одному очко («картинки» идут по десять), но ни в коем случае не набрать больше этого числа. Если в конце кона вы оказываетесь ближе к двадцати одному очко, чем банкомет, стало быть, выигрыш ваш.
Покер — это такая игра, в которой вам сдают пять карт. Если среди них попадаются две парные — это хорошо. Четыре — еще лучше, а три карты одной масти — и подавно. А еще есть стриты, флеши, стрит-флеши, аншлаги и четыре в масть.
Я просто хочу сказать, что все это мне известно. Я не знаю, почему говорил, что «блефовать» — это термин из очко. В очко только один термин «очко».
Как бы там ни было, когда я на нетвердых ногах выбрался из квартиры Гаса Риковича, то немедленно взял такси и поехал на север, в банк, чтобы во второй раз на дню снять деньги со счета.
Сидя в медленно пробиравшейся сквозь вечные нью-йоркские заторы машине, я размышлял, не надувают ли меня в миллионный раз. Действительно ли Гас Рикович знает, кто убил дядюшку Мэтта? И, если знает, скажет ли? А если знает и скажет, будет ли мне в этом какой-нибудь прок?
В книжках про частных сыщиков, которых я начитался вдосталь, все герои покупают сведения, и сведения эти непременно оказываются стопроцентно точными. Бог знает, почему никто никогда не сбагривает частным сыщикам туфту. Но я — не частный сыщик, и вполне возможно, что именно сейчас Гас Рикович готовит три большущих короба без крышек, чтобы нагрузить их враками.
И я куплю эти враки. Я знал это не хуже, чем Рикович. Я понятия не имел, каким еще способом смогу что-либо выяснить. И, если уж бросать деньги на ветер, то хотя бы попытавшись сначала установить, откуда он дует.
Однако, чтобы швырнуть деньги в воздушный поток, надо по меньшей мере взять их в руки, а это не всегда так просто, как кажется. И уж совсем непросто, если вы доверили ваши денежки банку.
— Крупная сумма, — с сомнением проговорил кассир, разглядывая мой расходный ордер.
— Мне нужно сотенными купюрами, — сказал я.
— Минутку, — ответил он, снял трубку и проверил мой счет. Похоже, то, что услышал кассир, взволновало его. Он положил трубку и капризно уставился на ордер.
— На счету достаточно, — заметил я.
— Оно, конечно, так, — ответил кассир, изучая ордер, и добавил: Крупная сумма.
— Сотенными, — повторил я. — В конвертике, если у вас найдется.
— Минутку, — повторил он, и мне на миг показалось, что я угодил во временную петлю, и теперь все будет повторяться снова и снова несчетное число раз и так ни к чему и не приведет. Но вместо того, чтобы снова снять трубку и проверить мой счет, кассир куда-то ушел, прихватив ордер с собой.
Я привалился к конторке и стал ждать. Стоявшая за мной женщина с буклетом Рождественского клуба в руке сердито посмотрела на меня и перешла в другую очередь.
Кассир вернулся в сопровождении еще одного человека, который всячески стремился выглядеть не менее щеголевато, чем Гас Рикович, только у него ничего не получалось. Разумеется, вместо белого махрового халата на человеке был серый костюм. Может, в этом и заключалась причина тщеты его усилий.
Человек улыбнулся мне как механический Санта-Клаус в витрине и спросил:
— Чем могу служить?
— Можете выдать мне деньги по ордеру, — буркнул я. — Сотенными купюрами, если они у вас водятся.
Кассир уже передал ордер вновь прибывшему. Вновь прибывший с легкой тревогой взглянул на него и сказал:
— Крупная сумма.
— Не очень, — ответил я. — По сравнению с размерами государственного долга...
Он положил ордер на конторку и указал куда-то поверх моего плеча.
— Боюсь, вам придется заверить этот ордер. Вон сидит мистер Кекклмэн, он наверняка поможет вам.
— Это мои деньги, — напомнил я вновь прибывшему. — А вы только храните их, потому что я вам это разрешаю.
— Да, сэр, конечно. Мистер Кекклмэн обо всем позаботится.
Я отправился к огороженному перилами столу, за которым восседал мистер Кекклмэн. Он поднял голову и взглянул на меня с лучистой улыбкой человека, готового хоть сейчас дать вам заем под надежное обеспечение. Я сказал:
— Надо, чтобы вы заверили этот ордер.
Он взял ордер, осмотрел его и изменился в лице. Прежде чем мистер Кекклмэн успел открыть рот, я добавил:
— Крупная сумма.
— Да, — ответил он. — Не угодно ли присесть?
Я сел в кресло сбоку и, когда Кекклмэн взялся за телефонную трубку, сообщил ему:
— Тот человек вон там уже проверил счет.
Кекклмэн рассеянно и тупо улыбнулся мне, после чего проверил мой счет.
На сей раз проверка затянулась. Я непринужденно произнес:
— Подумываю забрать из вашего дурацкого банка все свои деньги.
Он улыбнулся мне все той же пластмассовой улыбкой, положил трубку и сказал:
— Да, сэр. Да, мистер Фитч. Не угодно ли оставить образец подписи?
Я расхохотался. Улыбка Кекклмэна сделалась болезненной и изумленной.
— Сэр?
— Ничего, просто я подумал о тех образцах, с которыми иногда прихожу к врачу, — ответил я. — Ну, вы знаете. Берете пузырек и идете в мужской туалет. А еще я, помнится, читал о пьяницах, которые таким образом выводили свои росчерки на снегу. Вот и получается образец подписи, понятно?
Кекклмэн не услышал в моей речи ничего забавного и улыбнулся, давая мне понять, что, мол, это не смешно. Затем протянул ручку и книжечку, в которую я и вписал свое имя традиционным способом. Он сравнил росчерк с подписью на ордере и, похоже, удовлетворился итогом. Уж и не знаю, что его так обрадовало: ведь я подписал ордер не далее как пять минут назад, в этой же комнате. Неужели росчерки жуликов меняются каждые пять минут?
Во всяком случае, я так и не стал виновником переполоха в этом почтенном учреждении. Кекклмэн перевернул ордер, нацарапал на нем какие-то руны, и я занял очередь к кассе, став за женщиной с буклетом Рождественского клуба, после чего получил десять сотенных бумажек в маленьком буром конвертике, потратив на эту операцию лишь немногим больше времени, чем на повествование о ней.
Свободен, наконец-то свободен.
Покер — это такая игра, в которой вам сдают пять карт. Если среди них попадаются две парные — это хорошо. Четыре — еще лучше, а три карты одной масти — и подавно. А еще есть стриты, флеши, стрит-флеши, аншлаги и четыре в масть.
Я просто хочу сказать, что все это мне известно. Я не знаю, почему говорил, что «блефовать» — это термин из очко. В очко только один термин «очко».
Как бы там ни было, когда я на нетвердых ногах выбрался из квартиры Гаса Риковича, то немедленно взял такси и поехал на север, в банк, чтобы во второй раз на дню снять деньги со счета.
Сидя в медленно пробиравшейся сквозь вечные нью-йоркские заторы машине, я размышлял, не надувают ли меня в миллионный раз. Действительно ли Гас Рикович знает, кто убил дядюшку Мэтта? И, если знает, скажет ли? А если знает и скажет, будет ли мне в этом какой-нибудь прок?
В книжках про частных сыщиков, которых я начитался вдосталь, все герои покупают сведения, и сведения эти непременно оказываются стопроцентно точными. Бог знает, почему никто никогда не сбагривает частным сыщикам туфту. Но я — не частный сыщик, и вполне возможно, что именно сейчас Гас Рикович готовит три большущих короба без крышек, чтобы нагрузить их враками.
И я куплю эти враки. Я знал это не хуже, чем Рикович. Я понятия не имел, каким еще способом смогу что-либо выяснить. И, если уж бросать деньги на ветер, то хотя бы попытавшись сначала установить, откуда он дует.
Однако, чтобы швырнуть деньги в воздушный поток, надо по меньшей мере взять их в руки, а это не всегда так просто, как кажется. И уж совсем непросто, если вы доверили ваши денежки банку.
— Крупная сумма, — с сомнением проговорил кассир, разглядывая мой расходный ордер.
— Мне нужно сотенными купюрами, — сказал я.
— Минутку, — ответил он, снял трубку и проверил мой счет. Похоже, то, что услышал кассир, взволновало его. Он положил трубку и капризно уставился на ордер.
— На счету достаточно, — заметил я.
— Оно, конечно, так, — ответил кассир, изучая ордер, и добавил: Крупная сумма.
— Сотенными, — повторил я. — В конвертике, если у вас найдется.
— Минутку, — повторил он, и мне на миг показалось, что я угодил во временную петлю, и теперь все будет повторяться снова и снова несчетное число раз и так ни к чему и не приведет. Но вместо того, чтобы снова снять трубку и проверить мой счет, кассир куда-то ушел, прихватив ордер с собой.
Я привалился к конторке и стал ждать. Стоявшая за мной женщина с буклетом Рождественского клуба в руке сердито посмотрела на меня и перешла в другую очередь.
Кассир вернулся в сопровождении еще одного человека, который всячески стремился выглядеть не менее щеголевато, чем Гас Рикович, только у него ничего не получалось. Разумеется, вместо белого махрового халата на человеке был серый костюм. Может, в этом и заключалась причина тщеты его усилий.
Человек улыбнулся мне как механический Санта-Клаус в витрине и спросил:
— Чем могу служить?
— Можете выдать мне деньги по ордеру, — буркнул я. — Сотенными купюрами, если они у вас водятся.
Кассир уже передал ордер вновь прибывшему. Вновь прибывший с легкой тревогой взглянул на него и сказал:
— Крупная сумма.
— Не очень, — ответил я. — По сравнению с размерами государственного долга...
Он положил ордер на конторку и указал куда-то поверх моего плеча.
— Боюсь, вам придется заверить этот ордер. Вон сидит мистер Кекклмэн, он наверняка поможет вам.
— Это мои деньги, — напомнил я вновь прибывшему. — А вы только храните их, потому что я вам это разрешаю.
— Да, сэр, конечно. Мистер Кекклмэн обо всем позаботится.
Я отправился к огороженному перилами столу, за которым восседал мистер Кекклмэн. Он поднял голову и взглянул на меня с лучистой улыбкой человека, готового хоть сейчас дать вам заем под надежное обеспечение. Я сказал:
— Надо, чтобы вы заверили этот ордер.
Он взял ордер, осмотрел его и изменился в лице. Прежде чем мистер Кекклмэн успел открыть рот, я добавил:
— Крупная сумма.
— Да, — ответил он. — Не угодно ли присесть?
Я сел в кресло сбоку и, когда Кекклмэн взялся за телефонную трубку, сообщил ему:
— Тот человек вон там уже проверил счет.
Кекклмэн рассеянно и тупо улыбнулся мне, после чего проверил мой счет.
На сей раз проверка затянулась. Я непринужденно произнес:
— Подумываю забрать из вашего дурацкого банка все свои деньги.
Он улыбнулся мне все той же пластмассовой улыбкой, положил трубку и сказал:
— Да, сэр. Да, мистер Фитч. Не угодно ли оставить образец подписи?
Я расхохотался. Улыбка Кекклмэна сделалась болезненной и изумленной.
— Сэр?
— Ничего, просто я подумал о тех образцах, с которыми иногда прихожу к врачу, — ответил я. — Ну, вы знаете. Берете пузырек и идете в мужской туалет. А еще я, помнится, читал о пьяницах, которые таким образом выводили свои росчерки на снегу. Вот и получается образец подписи, понятно?
Кекклмэн не услышал в моей речи ничего забавного и улыбнулся, давая мне понять, что, мол, это не смешно. Затем протянул ручку и книжечку, в которую я и вписал свое имя традиционным способом. Он сравнил росчерк с подписью на ордере и, похоже, удовлетворился итогом. Уж и не знаю, что его так обрадовало: ведь я подписал ордер не далее как пять минут назад, в этой же комнате. Неужели росчерки жуликов меняются каждые пять минут?
Во всяком случае, я так и не стал виновником переполоха в этом почтенном учреждении. Кекклмэн перевернул ордер, нацарапал на нем какие-то руны, и я занял очередь к кассе, став за женщиной с буклетом Рождественского клуба, после чего получил десять сотенных бумажек в маленьком буром конвертике, потратив на эту операцию лишь немногим больше времени, чем на повествование о ней.
Свободен, наконец-то свободен.
Глава 21
Кабинет доктора Осбертсона на Парк-авеню был именно таким, каким и должен быть кабинет врача, практикующего на Парк-авеню, а ледяная красота медсестры вполне соответствовала холодному великолепию убранства.
Я немного посидел в приемной в обществе трех матрон. Потом малость посидел в обществе двух. Потом недолго — с одной. На последнем этапе я какое-то время сидел наедине с собой. Наконец пришла медсестра, распахнула дверь, взглянула на меня и спросила:
— Мистер Нытик?
Услышав это имя, я испугался, что покраснею, если его будут повторять слишком часто.
— Да, да, иду, — промямлил я и положил номер «Форбс», который листал (надо сказать, в немалом изумлении), после чего зашагал вместе с медсестрой по лоснящемуся коридору в сверкающую смотровую, где белая эмаль соседствовала с нержавеющей сталью.
— Доктор будет через минуту, — сообщила медсестра и положила на стол папку, а затем вышла, прикрыв за собой дверь. В папке ничего не было, но на ярлычке красовалось старательно выведенное чернилами имя: Нытик, Ф.
У медсестры было весьма самобытное представление о том, что такое минута. Когда она оставила меня в смотровой, пробило половина третьего, а доктор Осбертсон появился — наконец-то! — без десяти три (это значит, в два пятьдесят, а то некоторые путаются). Доктор вошел быстрым шагом, потирая пухлые чистые руки, и прямо с порога спросил:
— Ну-с, на что сегодня жалуемся?
В настоящей жизни люди не так уж часто бывают похожи на книжные образы, призванные олицетворять их, но доктор Осбертсон являл собой исключение из этого правила. Ему перевалило за пятьдесят, он выглядел изысканно, был упитан, самодоволен и явно зажиточен. Доктор улыбался, как испорченный мальчишка, и я мог поклясться, что его глаза уже пробуравили мой бумажник, хотя не заметили бурого конвертика с сотенными бумажками.
Я сказал:
— Доктор, меня зовут Фитч, и я...
— Что такое? Сестра принесла не ту папку. — Осбертсон схватил папку и устремился к двери.
— Ту, ту, — поспешно сказал я. — Просто я назвался Нидиком. Не хотел, чтобы вы раньше времени узнали, кто я такой.
Он остановился, сжимая одной рукой дверную ручку, другой — пустую папку, и глядя на меня с озадаченной миной, как ребенок, который силится уразуметь, почему тикают часы. Наконец Осбертсон проговорил:
— По-моему, вам нужен врач другого профиля. Умственные расстройства не моя...
— Мэтью Грирсон был моим дядькой, — пояснил я.
Осбертсон немного похлопал глазами, потом сказал:
— Ага, понятно, — он выпустил дверную ручку, положил на стол папку и лживо улыбнулся мне. — Что ж, весьма рад. Хотя, откровенно говоря, не понимаю... — Доктор указал на папку.
— В мире то и дело творятся странные вещи, — сказал я. — Но это неважно. Важно другое: я хочу поговорить с вами о моем дядюшке.
— Ну, конечно. Он умер не от естественных причин, верно? Нет, право...
Честно говоря, я думаю, что вам следует обратиться в полицию, — он едва заметно дернулся к висевшему на стене у двери телефону. — Хотите, я туда позвоню?
— В полицию я обращался уже дважды и теперь хотел бы поговорить с вами.
— Да, конечно, — его улыбка сделалась нервной. Осбертсон весьма неохотно отвернулся от телефона. Не знаю, то ли ему было, что скрывать, то ли он просто думал, что имеет дело с человеком, по которому, возможно, плачет дурдом.
— Насколько я понимаю, у дядьки был рак, — сказал я.
— Да, был. Именно. Как раз это у него и было. Рак, — многословие Осбертсона объяснялось волнением. Он озирался по сторонам с видом человека, потерявшего нужную вещь и не способного вспомнить, какую именно.
Но я твердо решил не дать ему увести меня в сторону. В надежде, что спокойная беседа и разумно поставленные вопросы окажут на Осбертсона благотворное воздействие, и рано или поздно он угомонится, я сказал:
— Полагаю, он болел несколько лет?
— Да, совершенно верно. Шесть лет, кажется. Шесть с хвостиком, доктор подошел к приставному столику и принялся рассеянно и суетливо перебирать лежавшие на нем вещи: пузырек, лопаточку для прижимания языка, коробку с резиновыми перчатками.
— Как я понимаю, поначалу никто не думал, что он протянет так долго, — сказал я.
— О, да, это верно, — твердым голосом ответил доктор и даже повернулся ко мне лицом. — Очень даже правильно, — серьезно добавил он. Первоначальный прогноз гласил, что он не проживет и года. И года не проживет. Конечно, диагноз ставили бразильцы, но я и сам вскоре полетел в Бразилию, чтобы осмотреть этого больного, и безоговорочно согласился с тамошними врачами. С тех пор мистера Грирсона смотрели несколько других врачей, и все они подтвердили диагноз. Разумеется, в таких случаях трудно сказать что-либо наверняка: литература полна примерами, когда больные жили значительно дольше или умирали гораздо раньше, чем предсказывали врачи.
Грирсон оказался одним из таких больных, вот и все. Он мог умереть в любую минуту, но скажу вам со всей твердостью: еще полгода ему было не протянуть.
Общая диагностика в таких случаях и не требует от врача точной оценки предполагаемой продолжительности жизни больного, поэтому нельзя винить врача, если клиническая картина отличается от той, которая принимается за норму.
Я улыбнулся.
— Едва ли дядя Мэтт стал бы пенять на вас за то, что вы поддерживали в нем жизнь.
— А? — Доктор так увлекся своей речью, что не сразу вспомнил, с кем и о ком он говорит. — О, да, конечно. Ваш дядя. Поразительный случай.
Поразительный.
Вместе с памятью к Осбертсону вернулась и рассеянность; он снова отвернулся от меня и принялся перебирать медицинские инструменты.
— Вы начали наблюдать дядю довольно давно, так? — спросил я. — Еще до его отъезда в Бразилию?
— Что? — Осбертсон коснулся шприца, потом термометра и, наконец, стетоскопа. — О, нет, нет, отнюдь. Я впервые осмотрел его в Бразилии. А прежде не знал. Нет, не знал.
— Не понимаю, почему он вызвал в Бразилию именно вас, если вы его даже не знали, — сказал я.
Похоже, Осбертсон испугался. Он натянул резиновую перчатку, снял ее и выбросил.
— Наверное, у нас был общий знакомый, — пробормотал он, глотая слова.
— Какой-нибудь другой больной.
— Кто именно?
— Не могу сказать. Не припомню. Надо будет посмотреть записи, — он взял шприц, нажал на поршень и снова положил шприц на место. — А может, и в записях ничего такого нет.
— Видите ли, — сказал я, — мне хотелось бы поговорить с людьми, которые знали дядю Мэтта. Если это не очень хлопотно, загляните, пожалуйста, в свои записи.
— Ну, разумеется, — промямлил Осбертсон. — Хотя это — истории болезней, они не подлежат разглашению, и я не должен... — Он взял пузырек с надписью «спирт» и поставил его на место. — Говорить о них с посторонними.
— Я не хочу читать истории болезней, — сказал я. — Если бы вы могли просто сообщить мне имя человека, который прислал к вам моего дядьку...
Осбертсон взял коробочку с ватными тампонами, вытащил один, поставил коробочку на место и положил тампон на крышку коробочки.
— Конечно, — невнятно произнес он, уткнувшись подбородком в грудь. Это наверняка в старых записях. Вероятно, их не так-то просто разыскать...
— Пожалуйста, попробуйте, — попросил я.
— Не знаю, смогу ли... — он умолк и повернулся ко мне спиной.
Осбертсон взял со стола пузырек, потом шприц, и проколол иголкой резиновую затычку. Затем пробормотал что-то невразумительное, хотя общее направление его бормотания было совершенно ясно.
Что он задумал? Ввести мне какое-то зелье?Отключить меня? Может быть, даже умертвить? Я попятился от Осбертсона, огляделся по сторонам и заметил на топчане резиновый молоточек, какими врачи постукивают пациентов по коленкам. Я принялся бочком подбираться к нему.
Доктор тем временем снова заговорил в полный голос.
— Все это, разумеется, довольно необычно, — сказал он. — Вы, конечно, понимаете, что врач должен быть очень осторожен. Как знать, с кем можно, а с кем нельзя делиться сведениями? Врач имеет определенные обязательства перед своими больными.
Говоря, он набрал в шприц жидкости из пузырька, выдернул иголку из затычки, положил наполненный шприц на стол и выбросил пузырек. Очевидно, он стремился проделать все это так, чтобы я ничего не заметил. Осбертсон стоял ко мне спиной и притворялся рассеянным.
Я был уже совсем рядом с молоточком. Если Осбертсон нападет на меня со своим шприцем, я доберусь до топчана одним прыжком, схвачу молоточек и, даст бог, выбью шприц из руки доктора и скручу его, прежде чем он осуществит задуманное. Меня записали на прием последним. При нужде я продержу Осбертсона в заточении всю ночь, вытяну из него необходимые сведения и добьюсь объяснений столь странного поведения.
Пока же я делал вид, будто не замечаю его приготовлений.
— Надеюсь, вы понимаете мое любопытство. В конце концов, гибель дядюшки сделала меня богатым, очень богатым, и я чувствую себя обязанным ближе узнать его, хотя бы и посмертно, — сказал я.
— Конечно, конечно, это вполне понятно, вполне.
Продолжая болтать в том же духе, доктор Осбертсон закатал свой левый рукав. Может, хотел развеять мои подозрения, усыпить бдительность? Заставить меня думать, будто он — диабетик и готовится впрыснуть себе очередную дозу инсулина?
Он и впрямь далеко зашел в своем притворстве. Открыл флакон со спиртом, смочил ватный тампон, протер кожу над левым локтем. И все это время доктор вещал:
— Это — самое естественное чувство на свете. Человеку свойственно ощущение родства. Близости к тем, кто, умирая, оставляет ему деньги.
Особенно, если денег много. Да, особенно, если много.
Осбертсон взял шприц. Я придвинулся еще ближе к резиновому молоточку.
Доктор вонзил иглу себе в руку и надавил на поршень.
Челюсть моя отвалилась, будто люк в днище самолета. Я смотрел, как Осбертсон кладет шприц, прижимает к месту укола тампон, сгибает руку в локте и, наконец-то, отворачивается от столика.
— Ваш приход ко мне вполне понятен, — сказал он, подходя к покрытой бумагой серой кожаной больничной каталке и ложась на нее. — Извините, что не смог оказать вам существенной помощи, — сонно добавил Осбертсон.
— Что вы делаете? — воскликнул я гораздо громче, чем следовало.
— Сто, — ответил он. — Девяносто девять. Девяносто восемь. Девяносто семь.
Я ринулся к доктору. Глаза его были закрыты, черты смягчились. Со сложенными на груди руками он выглядел на удивление умиротворенным.
— Проснитесь! — заорал я. — Вам придется ответить на мои вопросы!
Просыпайтесь!
— Девяносто шесть, — продолжал Осбертсон. — Девяносто пя...
Девяносто че... Девввв...хрррр.....
Я принялся трясти его и шлепать по щекам. Я орал ему в ухо. Я почти сел на него верхом, прижав ногой, чтобы покрепче ухватить за плечи и встряхнуть посильнее.
В этот миг открылась дверь, и вошла медсестра.
Для начала она вскрикнула. Потом истошно завизжала:
— Убииииииийство!
И, развернувшись, ринулась прочь по коридору с воплем:
— Он убил доктора!
Осбертсон мирно почивал, чуть улыбаясь во сне. Ну, а я бросился спасаться бегством.
Я немного посидел в приемной в обществе трех матрон. Потом малость посидел в обществе двух. Потом недолго — с одной. На последнем этапе я какое-то время сидел наедине с собой. Наконец пришла медсестра, распахнула дверь, взглянула на меня и спросила:
— Мистер Нытик?
Услышав это имя, я испугался, что покраснею, если его будут повторять слишком часто.
— Да, да, иду, — промямлил я и положил номер «Форбс», который листал (надо сказать, в немалом изумлении), после чего зашагал вместе с медсестрой по лоснящемуся коридору в сверкающую смотровую, где белая эмаль соседствовала с нержавеющей сталью.
— Доктор будет через минуту, — сообщила медсестра и положила на стол папку, а затем вышла, прикрыв за собой дверь. В папке ничего не было, но на ярлычке красовалось старательно выведенное чернилами имя: Нытик, Ф.
У медсестры было весьма самобытное представление о том, что такое минута. Когда она оставила меня в смотровой, пробило половина третьего, а доктор Осбертсон появился — наконец-то! — без десяти три (это значит, в два пятьдесят, а то некоторые путаются). Доктор вошел быстрым шагом, потирая пухлые чистые руки, и прямо с порога спросил:
— Ну-с, на что сегодня жалуемся?
В настоящей жизни люди не так уж часто бывают похожи на книжные образы, призванные олицетворять их, но доктор Осбертсон являл собой исключение из этого правила. Ему перевалило за пятьдесят, он выглядел изысканно, был упитан, самодоволен и явно зажиточен. Доктор улыбался, как испорченный мальчишка, и я мог поклясться, что его глаза уже пробуравили мой бумажник, хотя не заметили бурого конвертика с сотенными бумажками.
Я сказал:
— Доктор, меня зовут Фитч, и я...
— Что такое? Сестра принесла не ту папку. — Осбертсон схватил папку и устремился к двери.
— Ту, ту, — поспешно сказал я. — Просто я назвался Нидиком. Не хотел, чтобы вы раньше времени узнали, кто я такой.
Он остановился, сжимая одной рукой дверную ручку, другой — пустую папку, и глядя на меня с озадаченной миной, как ребенок, который силится уразуметь, почему тикают часы. Наконец Осбертсон проговорил:
— По-моему, вам нужен врач другого профиля. Умственные расстройства не моя...
— Мэтью Грирсон был моим дядькой, — пояснил я.
Осбертсон немного похлопал глазами, потом сказал:
— Ага, понятно, — он выпустил дверную ручку, положил на стол папку и лживо улыбнулся мне. — Что ж, весьма рад. Хотя, откровенно говоря, не понимаю... — Доктор указал на папку.
— В мире то и дело творятся странные вещи, — сказал я. — Но это неважно. Важно другое: я хочу поговорить с вами о моем дядюшке.
— Ну, конечно. Он умер не от естественных причин, верно? Нет, право...
Честно говоря, я думаю, что вам следует обратиться в полицию, — он едва заметно дернулся к висевшему на стене у двери телефону. — Хотите, я туда позвоню?
— В полицию я обращался уже дважды и теперь хотел бы поговорить с вами.
— Да, конечно, — его улыбка сделалась нервной. Осбертсон весьма неохотно отвернулся от телефона. Не знаю, то ли ему было, что скрывать, то ли он просто думал, что имеет дело с человеком, по которому, возможно, плачет дурдом.
— Насколько я понимаю, у дядьки был рак, — сказал я.
— Да, был. Именно. Как раз это у него и было. Рак, — многословие Осбертсона объяснялось волнением. Он озирался по сторонам с видом человека, потерявшего нужную вещь и не способного вспомнить, какую именно.
Но я твердо решил не дать ему увести меня в сторону. В надежде, что спокойная беседа и разумно поставленные вопросы окажут на Осбертсона благотворное воздействие, и рано или поздно он угомонится, я сказал:
— Полагаю, он болел несколько лет?
— Да, совершенно верно. Шесть лет, кажется. Шесть с хвостиком, доктор подошел к приставному столику и принялся рассеянно и суетливо перебирать лежавшие на нем вещи: пузырек, лопаточку для прижимания языка, коробку с резиновыми перчатками.
— Как я понимаю, поначалу никто не думал, что он протянет так долго, — сказал я.
— О, да, это верно, — твердым голосом ответил доктор и даже повернулся ко мне лицом. — Очень даже правильно, — серьезно добавил он. Первоначальный прогноз гласил, что он не проживет и года. И года не проживет. Конечно, диагноз ставили бразильцы, но я и сам вскоре полетел в Бразилию, чтобы осмотреть этого больного, и безоговорочно согласился с тамошними врачами. С тех пор мистера Грирсона смотрели несколько других врачей, и все они подтвердили диагноз. Разумеется, в таких случаях трудно сказать что-либо наверняка: литература полна примерами, когда больные жили значительно дольше или умирали гораздо раньше, чем предсказывали врачи.
Грирсон оказался одним из таких больных, вот и все. Он мог умереть в любую минуту, но скажу вам со всей твердостью: еще полгода ему было не протянуть.
Общая диагностика в таких случаях и не требует от врача точной оценки предполагаемой продолжительности жизни больного, поэтому нельзя винить врача, если клиническая картина отличается от той, которая принимается за норму.
Я улыбнулся.
— Едва ли дядя Мэтт стал бы пенять на вас за то, что вы поддерживали в нем жизнь.
— А? — Доктор так увлекся своей речью, что не сразу вспомнил, с кем и о ком он говорит. — О, да, конечно. Ваш дядя. Поразительный случай.
Поразительный.
Вместе с памятью к Осбертсону вернулась и рассеянность; он снова отвернулся от меня и принялся перебирать медицинские инструменты.
— Вы начали наблюдать дядю довольно давно, так? — спросил я. — Еще до его отъезда в Бразилию?
— Что? — Осбертсон коснулся шприца, потом термометра и, наконец, стетоскопа. — О, нет, нет, отнюдь. Я впервые осмотрел его в Бразилии. А прежде не знал. Нет, не знал.
— Не понимаю, почему он вызвал в Бразилию именно вас, если вы его даже не знали, — сказал я.
Похоже, Осбертсон испугался. Он натянул резиновую перчатку, снял ее и выбросил.
— Наверное, у нас был общий знакомый, — пробормотал он, глотая слова.
— Какой-нибудь другой больной.
— Кто именно?
— Не могу сказать. Не припомню. Надо будет посмотреть записи, — он взял шприц, нажал на поршень и снова положил шприц на место. — А может, и в записях ничего такого нет.
— Видите ли, — сказал я, — мне хотелось бы поговорить с людьми, которые знали дядю Мэтта. Если это не очень хлопотно, загляните, пожалуйста, в свои записи.
— Ну, разумеется, — промямлил Осбертсон. — Хотя это — истории болезней, они не подлежат разглашению, и я не должен... — Он взял пузырек с надписью «спирт» и поставил его на место. — Говорить о них с посторонними.
— Я не хочу читать истории болезней, — сказал я. — Если бы вы могли просто сообщить мне имя человека, который прислал к вам моего дядьку...
Осбертсон взял коробочку с ватными тампонами, вытащил один, поставил коробочку на место и положил тампон на крышку коробочки.
— Конечно, — невнятно произнес он, уткнувшись подбородком в грудь. Это наверняка в старых записях. Вероятно, их не так-то просто разыскать...
— Пожалуйста, попробуйте, — попросил я.
— Не знаю, смогу ли... — он умолк и повернулся ко мне спиной.
Осбертсон взял со стола пузырек, потом шприц, и проколол иголкой резиновую затычку. Затем пробормотал что-то невразумительное, хотя общее направление его бормотания было совершенно ясно.
Что он задумал? Ввести мне какое-то зелье?Отключить меня? Может быть, даже умертвить? Я попятился от Осбертсона, огляделся по сторонам и заметил на топчане резиновый молоточек, какими врачи постукивают пациентов по коленкам. Я принялся бочком подбираться к нему.
Доктор тем временем снова заговорил в полный голос.
— Все это, разумеется, довольно необычно, — сказал он. — Вы, конечно, понимаете, что врач должен быть очень осторожен. Как знать, с кем можно, а с кем нельзя делиться сведениями? Врач имеет определенные обязательства перед своими больными.
Говоря, он набрал в шприц жидкости из пузырька, выдернул иголку из затычки, положил наполненный шприц на стол и выбросил пузырек. Очевидно, он стремился проделать все это так, чтобы я ничего не заметил. Осбертсон стоял ко мне спиной и притворялся рассеянным.
Я был уже совсем рядом с молоточком. Если Осбертсон нападет на меня со своим шприцем, я доберусь до топчана одним прыжком, схвачу молоточек и, даст бог, выбью шприц из руки доктора и скручу его, прежде чем он осуществит задуманное. Меня записали на прием последним. При нужде я продержу Осбертсона в заточении всю ночь, вытяну из него необходимые сведения и добьюсь объяснений столь странного поведения.
Пока же я делал вид, будто не замечаю его приготовлений.
— Надеюсь, вы понимаете мое любопытство. В конце концов, гибель дядюшки сделала меня богатым, очень богатым, и я чувствую себя обязанным ближе узнать его, хотя бы и посмертно, — сказал я.
— Конечно, конечно, это вполне понятно, вполне.
Продолжая болтать в том же духе, доктор Осбертсон закатал свой левый рукав. Может, хотел развеять мои подозрения, усыпить бдительность? Заставить меня думать, будто он — диабетик и готовится впрыснуть себе очередную дозу инсулина?
Он и впрямь далеко зашел в своем притворстве. Открыл флакон со спиртом, смочил ватный тампон, протер кожу над левым локтем. И все это время доктор вещал:
— Это — самое естественное чувство на свете. Человеку свойственно ощущение родства. Близости к тем, кто, умирая, оставляет ему деньги.
Особенно, если денег много. Да, особенно, если много.
Осбертсон взял шприц. Я придвинулся еще ближе к резиновому молоточку.
Доктор вонзил иглу себе в руку и надавил на поршень.
Челюсть моя отвалилась, будто люк в днище самолета. Я смотрел, как Осбертсон кладет шприц, прижимает к месту укола тампон, сгибает руку в локте и, наконец-то, отворачивается от столика.
— Ваш приход ко мне вполне понятен, — сказал он, подходя к покрытой бумагой серой кожаной больничной каталке и ложась на нее. — Извините, что не смог оказать вам существенной помощи, — сонно добавил Осбертсон.
— Что вы делаете? — воскликнул я гораздо громче, чем следовало.
— Сто, — ответил он. — Девяносто девять. Девяносто восемь. Девяносто семь.
Я ринулся к доктору. Глаза его были закрыты, черты смягчились. Со сложенными на груди руками он выглядел на удивление умиротворенным.
— Проснитесь! — заорал я. — Вам придется ответить на мои вопросы!
Просыпайтесь!
— Девяносто шесть, — продолжал Осбертсон. — Девяносто пя...
Девяносто че... Девввв...хрррр.....
Я принялся трясти его и шлепать по щекам. Я орал ему в ухо. Я почти сел на него верхом, прижав ногой, чтобы покрепче ухватить за плечи и встряхнуть посильнее.
В этот миг открылась дверь, и вошла медсестра.
Для начала она вскрикнула. Потом истошно завизжала:
— Убииииииийство!
И, развернувшись, ринулась прочь по коридору с воплем:
— Он убил доктора!
Осбертсон мирно почивал, чуть улыбаясь во сне. Ну, а я бросился спасаться бегством.
Глава 22
Мое возвращение домой изрядно смахивало на отступление Наполеона из России. Утром я выходил на улицу с головой, полной наполеоновских планов и четких стратегических целей, а обратно брел, растеряв все свое войско.
Теперь-то я и подавно не надеялся, что моя вечерняя встреча с Гасом Риковичем принесет какие-то плоды.
Я приближался к нашему кварталу с опаской, но и на этот раз не заметил никаких признаков присутствия моих убийц. Быстро оглянувшись по сторонам, я шмыгнул в подъезд. Почтовый ящик опять ломился. Я опустошил его, рассовал письма по карманам и поднялся наверх.
В кои-то веки никто не караулил меня под дверью, даже Уилкинс. Я вошел в квартиру, вывалил письма на столик в прихожей и отправился на кухню, чтобы едва ли не впервые в жизни выпить до захода солнца.
Если когда-то я и думал, что, возможно, сумею стать сыщиком, то теперь этим мыслям пришел конец. Я расспросил всего двух человек, и один из них предпочел усыпить себя, лишь бы не отвечать мне. Даже бесчувственный, он ухитрился разбить меня наголову. Разумеется, этот конфуз тоже можно было рассматривать как своего рода шаг вперед. В конце концов, доктор Осбертсон не стал бы отключать себя, кабы не хотел что-то скрыть, правильно?
Я наскоро обдумал версию, по которой доктор Осбертсон сам убил дядюшку Мэтта, потому что пришел в ярость, когда дядюшка доказал ошибочность его диагноза. Профессионал вполне может оскорбиться, если больной, который, по его прикидкам, не должен протянуть и года, на самом деле проживет в пять раз дольше. Кабы дядюшку Мэтта не огрели тупым предметом по затылку, он вполне мог бы пережить своего лечащего врача.
Разумеется, это дурацкий мотив. Нет, так не годится. Убийство наверняка связано с деньгами, которые я унаследовал. Иначе все остальные события теряют смысл.
Что же скрывает доктор Осбертсон? Имя пациента, приславшего к нему дядю Мэтта? Но почему его надо скрывать?
Иногда меня пугала, а иногда подавляла мысль о том, сколь высока степень моего неведения. В этом море событий я был слеп как подлодка, отчего порой чувствовал и страх, и подавленность одновременно.
Как мне высянить, что знал и что утаивал от меня доктор Осбертсон? Бог знает, что еще он выкинет, если я отправлюсь к нему снова. Прострелит себе ногу? Удалит голосовые связки? Впрыснет под кожу бациллы краснухи и запрется в карантин?
Первый бокал не помог мне в разрешении головоломки, поэтому я выпил еще один. Потягивая коктейль, я наудачу позвонил Герти, но никто не снял трубку.
Тогда я стал разбираться с потоком сегодняшней почты и, увидев, что это продолжение вчерашней лавины (за одним исключением), выбросил все письма, после чего решил более подробно изучить обнаруженное мною единственное исключение.
Конверт был без имени, адреса и каких-либо иных надписей. Не было и марки: его бросили прямо в мой почтовый ящик, пока я бродил по городу.
Внутри лежал маленький листок с аккуратно отпечатанным текстом, совсем коротеньким: «Позвоните мне. Профессор Килрой. Челси 2-2598».
Профессор Килрой. Где-то я слышал это имя... Герти. Она говорила, что профессор Килрой был партнером дядьки в Бразилии! Может быть, наконец-то я выясню, что происходит.
Я уже почти набрал номер, когда осторожность внезапно вернулась ко мне.
Номер в районе Челси. Совсем рядом. Вроде бы, записка была от профессора Килроя, но так ли это на самом деле? А вдруг кто-то решил пустить в ход уловку, чтобы вынудить меня обнаружить мое присутствие? Может, шайка в квартале отсюда, через три дома, и ждет телефонного звонка?
Нет, надо покинуть район, поехать на север и позвонить оттуда.
Наконец-то я сделаю то, что должен сделать. Я снова накинул пиджак, сунул в карман записку профессора Килроя и вышел из квартиры.
Теперь-то я и подавно не надеялся, что моя вечерняя встреча с Гасом Риковичем принесет какие-то плоды.
Я приближался к нашему кварталу с опаской, но и на этот раз не заметил никаких признаков присутствия моих убийц. Быстро оглянувшись по сторонам, я шмыгнул в подъезд. Почтовый ящик опять ломился. Я опустошил его, рассовал письма по карманам и поднялся наверх.
В кои-то веки никто не караулил меня под дверью, даже Уилкинс. Я вошел в квартиру, вывалил письма на столик в прихожей и отправился на кухню, чтобы едва ли не впервые в жизни выпить до захода солнца.
Если когда-то я и думал, что, возможно, сумею стать сыщиком, то теперь этим мыслям пришел конец. Я расспросил всего двух человек, и один из них предпочел усыпить себя, лишь бы не отвечать мне. Даже бесчувственный, он ухитрился разбить меня наголову. Разумеется, этот конфуз тоже можно было рассматривать как своего рода шаг вперед. В конце концов, доктор Осбертсон не стал бы отключать себя, кабы не хотел что-то скрыть, правильно?
Я наскоро обдумал версию, по которой доктор Осбертсон сам убил дядюшку Мэтта, потому что пришел в ярость, когда дядюшка доказал ошибочность его диагноза. Профессионал вполне может оскорбиться, если больной, который, по его прикидкам, не должен протянуть и года, на самом деле проживет в пять раз дольше. Кабы дядюшку Мэтта не огрели тупым предметом по затылку, он вполне мог бы пережить своего лечащего врача.
Разумеется, это дурацкий мотив. Нет, так не годится. Убийство наверняка связано с деньгами, которые я унаследовал. Иначе все остальные события теряют смысл.
Что же скрывает доктор Осбертсон? Имя пациента, приславшего к нему дядю Мэтта? Но почему его надо скрывать?
Иногда меня пугала, а иногда подавляла мысль о том, сколь высока степень моего неведения. В этом море событий я был слеп как подлодка, отчего порой чувствовал и страх, и подавленность одновременно.
Как мне высянить, что знал и что утаивал от меня доктор Осбертсон? Бог знает, что еще он выкинет, если я отправлюсь к нему снова. Прострелит себе ногу? Удалит голосовые связки? Впрыснет под кожу бациллы краснухи и запрется в карантин?
Первый бокал не помог мне в разрешении головоломки, поэтому я выпил еще один. Потягивая коктейль, я наудачу позвонил Герти, но никто не снял трубку.
Тогда я стал разбираться с потоком сегодняшней почты и, увидев, что это продолжение вчерашней лавины (за одним исключением), выбросил все письма, после чего решил более подробно изучить обнаруженное мною единственное исключение.
Конверт был без имени, адреса и каких-либо иных надписей. Не было и марки: его бросили прямо в мой почтовый ящик, пока я бродил по городу.
Внутри лежал маленький листок с аккуратно отпечатанным текстом, совсем коротеньким: «Позвоните мне. Профессор Килрой. Челси 2-2598».
Профессор Килрой. Где-то я слышал это имя... Герти. Она говорила, что профессор Килрой был партнером дядьки в Бразилии! Может быть, наконец-то я выясню, что происходит.
Я уже почти набрал номер, когда осторожность внезапно вернулась ко мне.
Номер в районе Челси. Совсем рядом. Вроде бы, записка была от профессора Килроя, но так ли это на самом деле? А вдруг кто-то решил пустить в ход уловку, чтобы вынудить меня обнаружить мое присутствие? Может, шайка в квартале отсюда, через три дома, и ждет телефонного звонка?
Нет, надо покинуть район, поехать на север и позвонить оттуда.
Наконец-то я сделаю то, что должен сделать. Я снова накинул пиджак, сунул в карман записку профессора Килроя и вышел из квартиры.
Глава 23
Я прекрасно знал, куда держу путь. В библиотеку. Во всяком случае, газета не захрапит у меня в руках и не станет торговаться со мной из-за сведений. Мне пришло в голову, что кто-либо из тысячного сонмища персонажей этой истории когда-то удостоился внимания отдела новостей. Например, профессор Килрой. Или сам дядюшка Мэтт. Или Гас Рикович. Любые сведения об их прошлой жизни могли пригодиться мне теперь. А могли и не пригодиться.
В любом случае разумнее всего уйти из дома, а библиотека — не худшее место на свете. По крайней мере, лучше многих других. Короче, я вновь покинул свою укромную берлогу и торопливо зашагал к Восьмой авеню, продолжая дивиться отсутствию злодеев в нашем квартале. Похоже, мне как-то удалось перехитрить их, превратиться в своего рода ходячее похищенное письмо, доступное всеобщему обозрению и оттого невидимое.
Я пришел в библиотеку двадцать минут четвертого, а ушел оттуда в пять, действительно кое-что разузнав, но и наткнувшись на частокол удивительных и непонятных обстоятельств. О профессоре Килрое газеты не писали вовсе, как и о самом дядюшке Мэтте, если не считать шумихи из-за его убийства. Благодаря успехам «мошеннической управы» Райли несколько раз упоминался в статьях, но о Карен Смит не было ни слова. Зато однажды мелькнуло имя Уилкинса: он имел какое-то туманное отношение к берлинскому воздушному мосту 1949 года.
В любом случае разумнее всего уйти из дома, а библиотека — не худшее место на свете. По крайней мере, лучше многих других. Короче, я вновь покинул свою укромную берлогу и торопливо зашагал к Восьмой авеню, продолжая дивиться отсутствию злодеев в нашем квартале. Похоже, мне как-то удалось перехитрить их, превратиться в своего рода ходячее похищенное письмо, доступное всеобщему обозрению и оттого невидимое.
Я пришел в библиотеку двадцать минут четвертого, а ушел оттуда в пять, действительно кое-что разузнав, но и наткнувшись на частокол удивительных и непонятных обстоятельств. О профессоре Килрое газеты не писали вовсе, как и о самом дядюшке Мэтте, если не считать шумихи из-за его убийства. Благодаря успехам «мошеннической управы» Райли несколько раз упоминался в статьях, но о Карен Смит не было ни слова. Зато однажды мелькнуло имя Уилкинса: он имел какое-то туманное отношение к берлинскому воздушному мосту 1949 года.