Все это привело меня к тому, что в последние годы я потерял интерес к сексуальной войне. В Диане и Мопси я имею общество из двух прекрасных любящих женщин, пока я сплю, жажда безопасности у меня удовлетворена. Эта уверенность в себе, что является даром женщины, достигнута, и я могу полностью отдаться более серьезным проблемам – проблемам философии и эволюции человечества.
   Все это определяет мое неприятие Хораса Гленни и философии разврата Эсмонда Донелли. Я чувствую, что в этом кроется или неосуществимость или незрелость: стремление маленького мальчика к безопасности. Я имею в виду не этот эпизод с Фионой и Мэри, который меня раздражает, потому что я оцениваю его как необдуманный: Гленни хотел «сентиментальных» отношений, а кончил сексуальными. Но другие письма свидетельствуют, что он был способен и на более грубый подход. Например, на Рождество в следующем году он возвращался домой по северному маршруту. Плывя на корабле из Амстердама в Гримзби, он решил провести несколько дней в Ронабруке: посмотреть замок и кафедральный собор. Гостиница была полна, и Гленни поселился в верхней комнате над прачечной. После полуночи он спустился во двор по малой нужде, затем постоял немного, прислонившись спиной к теплой стене прачечной. Когда он там стоял, из гостиницы вышла девушка и направилась к прачечной, там она разделась, наполнила ванну водой и вымылась. Все это время Гленни подглядывал за ней в окно. Затем она оделась и пошла спать в другую комнату того же здания. Гленни собрался было пойти за ней, когда услышал мужской голос, который, казалось, исходил из ее комнаты. На следующее утро Гленни приказал своему слуге Доггету разузнать все об этой девушке, и в частности, сможет ли он заполучить ее на одну ночь. Доггет вернулся через несколько часов и сказал, что она очень уважаемая женщина, племянница хозяина гостиницы, и она обручена с подмастерьем сапожника, за которого не может выйти замуж, так как его мастер не дает разрешения на свадьбу. Хозяин гостиницы наотрез отказался дать денег, чтобы они смогли откупиться от мастера. Гленни понял, что он, вероятно, слышал голос подмастерья в ее комнате прошлой ночью, и решил отказаться от мысли переспать с девушкой.
   Позже днем Доггет сказал Гленни, что он слышал, будто девушка беременна – у нее были приступы тошноты во время работы. Гленни почуял новый оборот дела. Он попросил Доггета втереться к ней в доверие и узнать, сколько ей нужно денег, чтобы ее любовник смог основать собственное дело. «Я бы дал тысячу гиней за удовольствие влить свою сперму в ее добродетельное лоно». Но оказалось, что любовник может основать собственную мастерскую за гораздо меньшую сумму – ему нужно сто семьдесят пять талеров, что равно приблизительно двадцати пяти гинеям. Доггет передал ей, что у его хозяина доброе сердце, и он сможет помочь ей – эти английские милорды – люди экстравагантные и щедрые. В полдень девушка робко постучала в двери комнаты Гленни, и он пригласил ее войти. Она рассказала о том, что ее жениху нужны деньги, и спросила, как он сможет их заработать. Гленни открыл кошелек и вытряс из него кучу золотых. Затем, пока глаза девушки были устремлены на деньги, он обнял ее за талию и прошептал, что она сама сможет легко заработать деньги для своего милого. Она попыталась вырваться и выйти из комнаты, но он сказал ей, что ему известно об ее беременности. Это ее удержало, и она заколебалась. Гленни указал на деньги и прошептал, что никто не узнает об их свидании. Это займет ровно пять минут. И она будет жить счастливо всю оставшуюся жизнь. Она позволила ему поцеловать себя и приласкать ей груди. Она закрыла глаза и решила, что игра стоит свеч, когда вдруг они услышали, что кто-то зовет ее. Она вырвалась из его объятий. Гленни взял деньги и вложил ей в руку, затем снова поцеловал ее. Она поспешно убежала прочь.
   В тот вечер она прислуживала за его столом. Он дважды поймал ее взгляд, и она покраснела: она должна была ему свое тело. Гленни знал, что она не собирается возвращать деньги. Доггет выяснил, что она встречается сегодня вечером со своим женихом, и непременно передаст ему деньги.
   Этой ночью Гленни выждал, пока не услыхал ее шаги – она пересекала двор и направлялась к прачечной. На этот раз не успела она снять сорочку, как Гленни открыл дверь и проскользнул к ней. Она выглядела испуганной и просила пощадить ее. Она шепотом объяснила, что «он» ждет ее в комнате. Гленни прошептал, что это не займет у них много времени. Он потратил несколько минут, успокаивая и упрашивая ее. Затем расстегнул брюки, прижал ее спиной к медному котлу и взял ее. После этого он прошептал, что если ей понадобятся еще двадцать пять гиней, то она должна прийти в его комнату на следующий день. Потом он оделся и ушел.
   Он был в бешенстве, когда она не воспользовалась его предложением. Однажды он встретил ее в коридоре и вопросительно посмотрел на нее: она отрицательно покачала головой и заспешила прочь. Доггет также не сумел уговорить ее прийти. Она сохранила свою часть сделки, но Гленни это все казалось вершиной неблагоразумия: она уже раз отдалась ему, а теперь отказывается: где тут логика? «Я потрачу последнюю гинею на ночь в постели с этим целомудренным и добродетельным дьяволенком». Он попросил Доггета попытаться шантажировать ее угрозами, что обо всем будет рассказано ее жениху, а затем, когда это не помогло, он пригрозил, что увезет ее насильно в карете. Но девушке уже все это осточертело: в ту же ночь она исчезла. Предполагают, что она присоединилась к своему жениху, который теперь уже не зависел от хозяина. В отвратительном расположении духа Гленни сел в карету на Амстердам и утешал себя мыслью, что «пять минут у медного котла стоят двадцати пяти гиней».
   Весь этот эпизод имеет неприятный привкус. Гленни увидел девушку раздетой и захотел поиметь ее; открытие, что она в положении, только добавило ему решимости. Он смог бы переждать и заставить прийти к нему в комнату на следующий день. Она явно решила не возвращать денег. Но была особая пикантность в обстоятельствах, при которых он решил обладать ею – особенно, когда жених ждал ее в комнате. Интересно отметить использование им слова «добродетельная». Девушка не была добродетельная, она забеременела. Но он ее видел именно такой, что и заставило его так жаждать ее – добродетельную, целомудренную, уважаемую, полюбившую кого-то другого. Как это подходило к такой «добродетельной» – задрать ей сорочку и трахать у медного котла, со спущенными до лодыжек брюками! Но сделав это, он решил оккупировать завоеванную территорию, повторить полюбившееся ему занятие. При нормальных обстоятельствах он не пытался бы затащить в постель девушку при помощи шантажа или умыкнуть ее в карете, но эта «добродетельная» девушка выразила желание победить, даже после того, как он сорвал ее планы. Тем не менее, он все-таки ее поимел, если даже она останется верной мужу на всю оставшуюся жизнь, ничто не может отнять у него заслугу ее соблазнения. Это пример грубейшего, наглейшего мужского садизма, которым проникнут весь этот эпизод. Но Гленни описал его в письме к Донелли, будто он был уверен, что тот одобрит его поступок. Мое собственное убеждение состоит в том, что если Донелли не сочтет всю эту историю непристойной и грязной, то значит, он такой же, как Гленни. Они оба были просто грязные распутники. Но так как у меня нет ответного письма Донелли, то я никак не могу узнать его истинную реакцию на грязные откровения Хораса Гленни.
   В последующие десять дней я решил не заниматься делом Донелли. Я должен признаться в ужасной лени, или, скорее, упрямом нежелании тратить энергию на любую работу, которая мне оплачивается. Я чувствовал, что чтение различных писем и документов, взятых у сестер Донелли, было для меня унизительным школярством. Как мне все это осточертело! Вместо этого я заполнял страничку за страничкой свои личные дневники на темы, относящиеся к феноменологии, и изучал Витгенштейна, чей «Зеттель» только что прибыл из Блэквелса.
   Затем сразу произошло несколько событий. Газета «Айриш таймс» опубликовала мое письмо, в котором я просил сообщить о любых материалах, касающихся Донелли. Два дня спустя «Таймс литерари сапплимент» опубликовала аналогичное письмо, написанное мной в Лондоне. Клаус Дункельман наконец написал мне письмо с извинениями из Хэмпстеда, объяснив, что мое письмо ему не передали, но оно лежит на его столе в холле по старому адресу, где его случайно обнаружил его друг. Некий мистер В.С.К. Элдрич из Корка написал, что он был другом покойной Джейн Эстон, умершей в 1949 году, и у нее были письма, написанные почерком Донелли. Правда, он не знает точно, что с ними стало. Наконец, Клайв М.Бейтс, внук Исаака Дженкинсона Бейтса, написал мне из Дублина, что его дед заболел, но если я случайно буду в Дублине, он будет счастлив принять меня. Он добавил, что его дед рад, что я с ним солидарен по поводу дела об убийстве в Ирландии на острове Ай и хотел бы обсудить это дело при личной встрече. В постскриптуме говорилось: «Я увидел ваше письмо в сегодняшнем выпуске „Айриш таймс“. Я могу кое-что предложить вам по интересующему вас вопросу». Осторожная последняя фраза взволновала меня. Он не смог заставить себя упомянуть имя Донелли. По всей вероятности, это говорит о том, что ему наверняка известно что-то важное, даже скорее всего многое, если он даже не доверяет себе, чтобы намекнуть об этом.
   Письмо Клауса Дункельмана было очень длинным, он подробно написал о моих книгах. Но его сведения о Донелли были очень краткими. Он написал, что слышал, как это имя упоминал Отто Кернер, ученик Вильгельма Райха, который утверждал, что Донелли одним из первых писателей указал на то, что оргазм полезен для психического здоровья. Однако, заявил Дункельман, он, к сожалению, не сможет сообщить больше подробностей, так как прервал всяческие контакты с Кернером. Насколько ему известно, в настоящий момент Кернер находится в Германии.
   Мне не терпелось сразу же поспешить в Дублин к Клайву Бейтсу, но у меня скопилась куча неотложных дел, и, кроме того, спешка могла все испортить. Поэтому я направил письмо к нему, где познакомил его с намерением написать предисловие к паданию дневников Донелли, добавив, что надеюсь вскоре встретиться с ним. Затем я занялся письмами Донелли, принадлежавшими Джейн Эстон, хотя и без особого энтузиазма. Без сомнения это были письма Донелли, посвященные Джортину, Тиллотсону и другим навевающим скуку моралистам-проповедникам. Я поехал в Корк и поговорил с мистером Элдричем, который сообщил, что родственники Джейн Эстон живут возле Кинсейла. Я направился туда и узнал, что они поехали на целый день в Корк делать покупки. Поэтому я направился в Кинсейл и снял номер в отеле, затем навестил Филипа Эстона – пограничника в отставке – в семь часов вечера. Эта поездка оказалась напрасной: ему ничего не было известно о письмах Донелли, но он дал мне адрес мистера Фр. Бернарда Эстона в Лимерике. На следующий день я нанес ему визит по дороге в Гэлвей. Он слышал о каких-то бумагах Донелли, но не знает, что случилось с ними. Он посоветовал навестить в Корке доктора Джейн Эстон – Джорджа О'Хефернана, который знал ее хорошо (он многозначительно подмигнул мне при этом, намекнув, что их отношения были более близкими).
   У меня появилось какое-то кафкианское ощущение, что меня просто гоняют бесцельно по разным учреждениям. Мне хотелось бросить это бесполезное занятие, и я вспомнил рассуждения Донелли о грехе и покаянии, и мне показалось, что игра не стоит свеч. Когда я вернулся домой, подкрепив себя стаканом кларета, я сразу же позвонил в справочное бюро Корка и спросил номер телефона доктора О'Хефернана. Мне ответили, что не имеют права никому давать номер телефона доктора. С чувством безнадежности я попросил связать меня с директором бюро. Затем я пропустил еще стакан вина. Меня связали с каким-то человеком, который сообщил, что директора нет на месте, и спросил, чем он может быть мне полезен. Я понял, что совершенно невозможно заставить их дать мне номер телефона О'Хефернана, но директор может позвонить доктору и попросить того связаться со мной. Ирландия – страна, где обо всем можно легко договориться. Поэтому я объяснил, что я писатель, мне необходимо найти нужные для работы материалы и я надеялся, что доктор О'Хефернан сможет помочь мне в этом. Джентльмен на другом конце провода попросил меня повесить трубку, десять минут спустя он снова позвонил мне и сказал, что в телефонном справочнике у них значится некий О'Хефернан, но он не доктор. Я поблагодарил собеседника и понял, что след оборван окончательно.
   Но через пару часов, когда я уже дремал под музыку, которую я слушал, чтобы успокоиться, зазвонил телефон. Трубку взяла Диана, она мне передала, что звонит директор справочного бюро Корка и хочет со мной связаться. Это был тот же человек, который разговаривал со мною раньше. Он, оказывается, просмотрел старый телефонный справочник и нашел там доктора О'Хефернана, но он теперь живет в Килларни. Я поблагодарил моего собеседника за хлопоты и пообещал выслать ему свою книгу. Потом, хотя уже был одиннадцатый час вечера, я позвонил доктору О'Хефернану. Я представился ему и объяснил, что я писатель. Он сразу же оживился и сказал, что сам написал несколько книг. Он обо мне ничего не слышал, но когда я упомянул имя Донелли, доктор вспомнил, что читал мое письмо в «Айриш таймс» и собирался написать мне сам. Да, действительно, у него есть много писем Донелли и других его рукописей, и он сможет дать их мне посмотреть в любое удобное для меня время. Я назначил встречу на следующий день.
   Здесь не место подробно описывать те двадцать четыре часа, которые я провел с Джорджем О'Хефернаном, хотя это, безусловно, заслуживает описания. Небольшого роста, крепко сбитый человек с розовыми щеками, седыми волосами и седыми усами, он принадлежал к тем людям, которые рождены для счастья и полноты жизненных интересов. Он подарил мне свои книги «Кломканоиз и другие стихотворения», «Мэнган и его окружение», «Мемуары ирландского мятежника», а также томик переводов с гаэльского языка – древнего языка шотландских кельтов. Он хорошо знал Йетса, пропел много вечеров в обществе Джойса в Париже, пил вино с Когарти. Я записал его рассказы в своем дневнике, так как книга «Мемуары ирландского мятежника» во много раз менее раблезианская и более сухая, чем его устные рассказы. Доктор был душой общества и очень гостеприимным хозяином, он пригласил на обед дюжину друзей, и мы выпили несколько галлонов домашнего эля и множество бутылок доброго шотландского виски. Ранним утром, когда последний из гостей, шатаясь, брел к своей машине, он поведал мне историю своей дружбы с миссис Эстон в последние двадцать лет ее жизни – она умерла от пневмонии в возрасте сорока четырех лет. Наконец, он подвел меня к огромному, высотой до потолка, шкафу в спальне (которая предназначалась мне) и показал горы свернутых в трубки рукописей, писем, связанных в пакеты, и тяжелых черных папок.
   – Вы найдете здесь много материалов Донелли, – сказал он и оставил меня одного рассматривать это богатство.
   Было уже четыре часа утра, в комнате было прохладно, несмотря на электрический камин. Я слишком много выпил, и у меня слегка побаливала голова. Но я начал вытаскивать бумаги из шкафа, стараясь найти среди них рукописи Эсмонда. После того, как я вспугнул нескольких пауков и поднял облако залежавшейся пыли, я нашел связку писем, адресованных Уильяму Эстону. Я уже освободил большинство книжных полок шкафа. В самом углу я нашел два тома в черных обложках. Я вытащил их и стал перелистывать один из них: почерк был явно Эсмонда. Я просмотрел первую страницу, она начиналась на середине абзаца. Я раскрыл другой томик, он состоял из страниц в осьмушку листа, сшитых вместе, на первой странице я прочел следующее:

11 октября 1764 года

    Я часто думал о том, что должен вести дневник, куда буду записывать свои ежедневные дела, но все никак не мог собраться, чтобы выполнить это намерение. Я утратил навсегда столько интересных воспоминаний о многих случаях из моей жизни, что наконец я окончательно решил воплотить давно задуманное в жизнь, чего бы мне это ни стоило…
   Я разделся, натянул пижаму и забрался в постель, хотя сна не было ни в одном глазу. В 1764 году Эсмонду было шестнадцать лет, следовательно, это была самая ранняя его рукопись. Мой триумф был столь велик, что я испытал искушение немедленно поспешить в спальню доктора О'Хефернана и разделить с ним свою радость. Меня удержало только то, что, как я подозревал, он делит ложе с пухленькой молодой особой, которая вела его домашнее хозяйство. Меня крайне удивило, что он ни словом не упомянул об этих рукописях. Он сказал мне только о письмах Донелли. Он даже не подозревал о существовании дневника Донелли. А когда на следующее утро я спросил его об этом, он подтвердил, что ничего об этом дневнике не знал. Дневники англизированного протестанта-ирландца, жившего в восемнадцатом веке, совершенно его не интересовали, так как он сам был католиком и патриотом, и он испытывал такие же чувства к Кромвелю, какие у сегодняшних немцев возникают при упоминании имени Гитлера.
   Я читал до самого рассвета, потом поспал около грех часов, пока хозяин не разбудил меня, принеся мне в постель чай. Затем я снова натянул халат поверх пижамы и вернулся к шкафу. Через полчаса я обнаружил еще три связки писем, два дневника и рукопись «путевых заметок» Донелли. Когда вошел доктор О'Хефернан и сказал, что завтрак уже на столе, он нашел меня, окруженного грудой бумаг и покрытого с головы до ног пылью, сидящего рядом с пустым шкафом. Когда я показал ему дневники Донелли, он улыбнулся и сказал:
   – Прекрасно. Я рад, что ваше пребывание у меня не оказалось напрасным.
   Я воспользовался возможностью и задал ему вопрос, вертевшийся у меня в голове всю ночь:
   – Вы имеете в виду, что я могу воспользоваться всеми этими материалами?
   – Конечно. Почему бы и нет?
   – Вы предпочли бы, чтобы я работал здесь, или я смогу взять их у вас на время?
   – О, как вам будет угодно. А сейчас пойдемте вниз и чего-нибудь перекусим.
   И он удалился в своих шлепанцах и халате, а я, обезумевший от радости, остался сидеть там, рядом с опустевшим шкафом.
   Должен признаться, когда начал изучать эти дневники, я пожалел, что подписал контракт с Флейшером. Пятнадцать тысяч долларов, которые тогда показались мне огромной суммой, – явно недостаточное вознаграждение теперь, когда в мое распоряжение попали все эти материалы. Новые дневники рассеяли окончательно все мои сомнения в интеллектуальной значимости личности Донелли. Это был человек, которого всю жизнь преследовала мысль о неуловимой природе человеческого опыта. Но лучше я предоставлю слово ему самому:
    Моя кузина Франсес говорит мне, что я слишком высокого мнения о своей особе, но я призываю небеса в свидетели, что это неправда. Я часто чувствую себя самым несчастным, жалким и ничтожным созданием под солнцем, и моя неудовлетворенность собой иногда достигает такой степени, что я испытываю соблазн пустить себе пулю в лоб. Я веду этот дневник для того, чтобы хоть как-то привнести порядок и последовательность в мою жизнь, так как до глубины души страдаю от своего собственного ничтожества. Женщины часто жалуются, что мужчины лишены постоянства, но почему мы должны быть постоянными в любви, если его нет во всех остальных формах мысли, чувства и желания? Вчера в нашей церкви читал проповедь знаменитый доктор Джиллис, и я был тронут его словами и поклялся, что буду вести свою дальнейшую жизнь согласно его рекомендациям и буду поступать только в согласии с моей совестью и чувством добродетели. Но сегодня слишком холодно и ветрено, чтобы отважиться выйти во двор, и в это утро я читал басни Гиллерта на немецком языке в течение часа, пока моя привычная хандра не одолела меня, и я погрузился в ужасную апатию. Я не могу понять, как моя совесть и чувство добродетели смогут совладать с этой пожирающей жизнь усталостью и скукой. Моя совесть может подсказать мне, как избежать дурных деяний, но она не может посоветовать, как избавиться от скуки. И есть ли еще что-нибудь более гибельное для существа, созданного по образу и подобию божьему, чем эта смертельная скука? Ибо есть Бог, поскольку он способен творить, поэтому человек, раздавленный скукой, не может уподобляться Богу.
    Доктор Джиллис сделал бесхитростное сравнение между телом и разумом, сказав, что тело имеет свою собственную систему проявления расстройств или пагубных склонностей, как естественных, так и последствий болезни, в то время как у разума такой системы нет. Если я страдаю запором, мне поможет зеленое недозрелое яблоко, если у меня нарыв, то он пройдет сам по себе, но если я полон желчи или зависти, то никакое слабительное не поможет, если я сам не найду выход этим чувствам, или не избавлюсь от душевной болезни путем раскаяния. Тут нет естественных каналов, это должно быть, как у Макдуфа: «из материнского лона до срока вырван». И разве это не подходит к моему теперешнему состоянию апатии и скуки? Это запор в душе, нарыв, который сам не пройдет.
    Я знаю, что не могу быть счастлив без ощущения, что моя деятельность ведет к какой-то цели, но я не знаю, как мне обрести эту цель. Полчаса назад я прочел стихотворение Томпсона «Зима»:
 
Уж в воздухе пушистый снег порхает,
Как будто медля, но еще немного —
И хлопья, отуманив даль, ложатся
На землю густо. Пажити родные
Сияют девственною белизною:
Все блещет, кроме темного потока,
В чьих струях тает снег.
 
    Почему эти слова, подобно падающему снегу, приносят моей душе мир и покой, успокаивают мои чувства? Нет ли во мне какой-то тяги к возвышенному, которая сейчас заглушена утомленностью и скукой точно так же, как у меня отсутствует аппетит и подташнивает, если я съем слишком много сладких пирожных? И разве это стремление к возвышенному не просыпается во мне при воспоминании о зимних полях? Или от звонких сабельных ударов у Оссиана? Или от подрагивания нежных грудей девушки, взбегающей по лестнице? Где нам отыскать тот волшебный жезл, который смог бы пробить скалу нашей души, чтобы она хлынула наружу и разлилась широким и вольным потоком?
   Эсмонд здесь выдвигает фундаментальную тему дневника – то, что мы сейчас называем скрытыми силами подсознательного. Эта проблема поглощает его целиком, он возвращается к ней снова и снова: «Силы природы окружают нас все время: мощный поток течения, канонада ветров, самый танец звезд на небесах, – чтобы сказать нам, что ничто в мире не стоит на месте, за исключением души несчастного, занятого бесплодными душевными терзаниями». Эсмонд постоянно вопрошает, почему разум человека должен исключать его из жизни вселенной, и размышляет, не в этом ли состоит смысл библейской истории об Адаме и Еве: само по себе познание, способность думать были тем, что отлучило человека от Бога. Уже в шестнадцать лет Донелли демонстрирует удивительно широкое знакомство с богословами XVIII века, даже цитирует Джорджа Герберта. А затем, на странице 48 первого тома, написанной за неделю до Рождества, тон резко меняется. Я подозреваю, что он перечитал свое предложение о жезле, ударяющем по каменным скалам души и высекающем ручей, который мощным потоком вырывается наружу, так как он снова говорит о пляшущих грудях. Груди, которые он имеет в виду, принадлежат его кузине Софии, остановившейся у них на каникулы вместе с матерью и отцом. София Монтагю, кузина Элизабет Монтагю (одной из оригинальных «синих чулков»), станет позже знаменитой красавицей тех лет, но даже теперь – когда ей едва исполнилось девятнадцать – она привлекала всеобщее внимание, когда приезжала в великосветский салон госпожи Мейфеир. Эсмонд был красивым мальчиком, но она, вероятно, считала его образованным деревенским кузеном. У Эсмонда был достаточно аналитичный ум, чтобы понять свои чувства к кузине: он ее не любил, так как писал: «Она дура, но красивая дура, в которой многое напоминает богиню». И позже он продолжает: «София сказала мне, что она слышала о споре мистера Босвелла и доктора Джонсона о полигамии, в пользу которой высказывался Босвелл, на что миссис Монтагю ответила, что в мире нет ни одной достаточно разумной женщины, чтобы она пожелала иметь „одновременно более одного мужа“». Идеи Босвелла обрели благодатную почву в душе Эсмонда. Так же подействовала на него «Новая Элоиза» Руссо, которую он читал по-французски, и «Кларисса Гарлоу» Ричардсона. В романе Руссо его герои – Джулия и ее наставник Сен-Пре – становятся любовниками, и Руссо утверждает, что это справедливо и естественно между двумя людьми, которые полюбили друг друга, но обстоятельства мешают им соединиться браком. По сравнению с Руссо роман Ричардсона кажется более нравственным: автор осуждает похищение и изнасилование добродетельной Клариссы распутником Ловласом, Кларисса умирает от унижения, а Ловласа убивают на дуэли. Эсмонд осыпает насмешками Ричардсона, защищая Руссо. Почему девушка должна погибнуть из-за того, что мужчина совершил с ней нечто совершенно естественное? Присутствие прекрасной кузины заставляло его постоянно думать о половых сношениях, а вскоре он стал высказывать такие суждения о сексе, которые заставили его хранить свои дневниковые записи в тайне. Подобно многим другим критикам, он подозревал, что Ричардсон относится к изнасилованию Клариссы противоречиво; открыто осуждая, он одновременно испытывает какое-то тайное наслаждение: «Ибо всякий испытывал бы удовольствие от совращения такой красивой девушки, особенно, если она без сознания и ничего не знает об этом». Он спрашивает, почему Ричардсон позволяет насиловать Клариссу, когда она находится под воздействием снотворного, вместо того, чтобы поступить так, как поступил Шекспир с Лукрецией в аналогичном положении, и отвечает: «Если девушка столь добродетельна, что готова уступить свое тело только при определенных условиях, тогда Ловлас прав, что избрал такой путь. Красота девушки, подобно красоте редкой тропической птицы, предназначена для привлечения самца, для возбуждения мужского секса: почему же в таком случае она жалуется, если столь хорошо преуспела в этом? Она жалуется, потому что ее цель – заполучить мужа в обмен на свою добродетель и целомудрие. Но, предположим, что будущий муж уже после свадьбы обнаружит, что женился на дуре и должен посвятить ей всю свою жизнь… Он присягает своей честью перед сделкой, не зная ее последствий. Почему бы ему не попытаться сорвать один цветок вместо того, чтобы покупать весь сад?»