Страница:
По замыслу Ричарда предполагалось, что его сестра, королева Джоанна Сицилийская, должна выйти замуж за брата султана, ал-Малик ал-Адила, которого христиане называли Сафадином. Вдвоем они будут возведены на трон Иерусалима как его законные правители, и, дабы расширить их королевство, Ричард отдаст города Акру, Яффу и Аскалон, а Саладин уступит земли между Иорданом и морским побережьем. Истинный крест будет возвращен крестоносцам, все пленные с обеих сторон отпущены на свободу, а Ричард с триумфом возвратится домой, создав в Иерусалиме прочное совместное управление мусульман и христиан и так установив мир в Святой Земле.
Но не было никакого шанса осуществить столь разумное решение. Джоанна пришла в ярость от одной мысли, что ей придется выйти замуж за сарацина, каким бы он ни был знатным и, по слухам, достойным человеком, а ал-Адил, по понятным причинам, отказался стать христианином. Советники с обеих сторон были возмущены или просто посмеялись. Ричард не потерял присутствия духа. Он написал султану: «Я восхищен вашей искренностью и желаю дружбы с вами. Вы обещали отдать своему брату все земли на побережье моря, и я горячо надеюсь, что вы выступите посредником между ним и мною при разделе земли. Но мы, без сомнения, должны владеть частью Иерусалима… Что касается брака, то все христиане громко высказывают свое недовольство мною, ибо я допустил мысль о брачном союзе свой сестры с мусульманином без позволения Папы. Я направляю к нему посланника и получу ответ в течение шести месяцев… Я искренне уповаю на то, что вы разделите владения так, чтобы освободить вашего брата от обвинений со стороны мусульман, а меня – от упреков моих подданных». Это было откровенное и великодушное послание, и султан принял его, заверяя короля в своей доброй воле. Тотчас, обратившись к своему доверенному советнику, ученому Беха ад-Дину, высшему судье войска, он сказал: «Если мы заключим мир с этими людьми, ничто не оградит нас от их вероломства. Самое лучшее, что можно сделать, это продолжать Священную войну до тех пор, пока мы или не выгоним их всех с наших берегов, или же не погибнем сами, сражаясь с ними». Ричард, со своей стороны, повел свою армию к Рамле, где он и обосновался на зиму, горя нетерпением взять приступом Иерусалим, если сможет.
Вот так, в обстановке взаимного доверия, встретили Рождество. Ричард двинулся на город-крепость Бейт-Нубу, стоявший высоко в горах. Дождь с градом хлестал войско, и отдельные градины были достаточно велики, чтобы причинить такой же вред, как и камни, выпущенные из пращи.
Дождь и ветер усиливались; колья, на которых были натянуты палатки, не держались в земле и падали, провиант портился, оружие и доспехи сильно заржавели. Стеганые куртки, солдатские и рыцарские, надеваемые под доспехи, поношенные и залатанные во многих местах, расползались от сырости. Кони скользили на замерзшей грязи, падали под своими всадниками и мерли. Ричард рвался вперед, невзирая ни на что. Порой он намного опережал основное войско со своим небольшим отрядом самых отчаянных рыцарей и сарацинским проводником, сопровождавшим их. Однажды, достигнув прохода меж двух остроконечных вершин, он увидел вдалеке, на вершине другой горы, слабый отсвет белых стен города. «Иерусалим», – сказал проводник. В тот день Ричарду было суждено ближе всего подойти к цели, к которой он стремился.
В начале января командоры[179] рыцарских орденов тамплиеров и госпитальеров, по большей части жившие постоянно в заморских землях и хорошо знавшие эту страну, убедили Ричарда повернуть назад. Они считали, что необходимо овладеть Аскалоном и заново отстроить его, чтобы предотвратить возможный прорыв неверных к морю и укрепить свои позиции на побережье. Совет армии, деморализованный скверной погодой и медленным продвижением войска, охотно их поддержал. Ричарду пришлось уступить. На третий день после праздника Крещения он возвратился в Яффу.
Возможно, совет принял бы иное решение, если бы знал, сколь бедственно положение их противника. Султан подтянул к Иерусалиму все свои главные силы, к тому времени запасы оскудели, тогда как погода препятствовала движению караванов и пополнения ждать не приходилось. Измотанные бесконечным походом, эмиры покидали горы и уводили своих воинов. Талая вода затопила окрестности, и рогатый скот, увязнув в трясине, погибал и разлагался.
Но вот настала весна; земля высохла, зацвели сады. Дети резвились на склонах холмов, в чащах распевали и ворковали птицы, между сарацинами и христианами возобновились вооруженные стычки, а Ричард начал новые переговоры с Саладином, написав на этот раз: «Мы согласны на раздел владений: каждая из сторон сохранит то, что имеет ныне, и если одна сторона удерживает в своих руках больше половины, то есть справедливой доли, она должна уступить другой положенную часть». Нет необходимости говорить, что ничего из этого не получилось; это было всего лишь еще одним признаком пробуждения к жизни, подобно брожению соков в промерзших за зиму деревьях.
На одном из пологих склонов, за северной стеной Святого города, для упражнений в стрельбе из луков были поставлены соломенные мишени. В то раннее утро стрельбой развлекались только двое. Они были одеты в свободные туники, поверх левого рукава натянуты кожаные наручи. Волосы, чтобы они не падали на глаза, были подобраны под круглые тюрбаны. Того, что постройнее, загорелого, с гибкой фигурой, звали Абд-Аллах ибн-Заид, и он был начальником лучников ал-Амина; другой, коренастый и плотный человек, носил прозвище Тоз-Копаран, или Тот, Кто Поднимает Пыль. Оба принадлежали к племени турок-сельджуков с севера, из Харрана.
Они двигались медленно, не спеша выпуская стрелы, и, промахнувшись, ругались, подобно всем лучникам мира во все времена, относя неудачи на счет соскользнувшей руки, негодного оперения стрелы, или сетуя на то, что теплое солнце слишком разогрело их луки. Ни один из них не принимал всерьез оправдания другого: они были старыми друзьями.
– Всемогущий, честное слово, – воскликнул Абд-Аллах, попав на полдюйма в сторону от золотистого круга в центре мишени, – эту отнес ветер.
– Знаю. Ветер твоих жалоб, – сказал Тоз-Копаран. – Тебе следует поучиться стрелять помедленнее. Никогда не одобрял итилахский способ быстрой стрельбы. О небеса! Вот это выстрел! – Его стрела со свистом вонзилась точно в центр. – Я ее заговорил. Давай отступим назад на двадцать шагов. Стрелять отсюда – детская забава.
– Твоя мать родилась от верблюда, – беззлобно проворчал Абд-Аллах. – Я отойду, если ты будешь ходить и выдергивать мои стрелы. Слишком жарко, чтобы идти в такую даль.
Тем не менее он отправился вместе с другом вытаскивать стрелы, а затем они отмерили сто двадцать широких шагов и вновь повернулись лицом к мишеням. Они приладили стрелы к тетиве, и вдруг Тоз-Копаран сказал:
– Взгляни-ка вон туда, вниз, на тропинку. Не наш ли это возлюбленный господин, ал-Амин?
– Да, это он. С тем франкским рыцарем Кордбарбом. Вот тебе и курды[180]. Отродье хромой суки! Ни один сельджук вовеки не опозорит себя дружбой с кем-то из неверующих демонов.
– Расстояние не так уж велико. Всего двести восемьдесят шагов, – задумчиво промолвил Тоз-Копаран. – Если мы выстрелим мимо мишеней, наши стрелы полетят прямо вниз, вдоль склона, и поразят их обоих. Тот, кто умерщвляет неверного, приуготовляет себе райское блаженство на небесах. Разве не это непрестанно твердит имам[181]?
– Наш драгоценный господин не принадлежит к неверным, – возразил Абд-Аллах.
– Конечно, нет. Но он курд, ведь так? А мы сельджуки. Конская моча и огонь.
– Да, верно, – вздохнул Абд-Аллах. – И все же он добрый господин и честный человек.
– Бесспорно. Я прострелю его глотку лучшей своей стрелой. Смерть франку и любому, кто этого не скажет. Но он курд! Тут дело в самой сути, Абд-Аллах. Человек должен жить по своим убеждениям. Нам лучше поторопиться. Через минуту они исчезнут из виду за тем поворотом.
Они вскинули луки и плавным движением, свидетельствовавшим о большом опыте, стали натягивать тетиву, пока кончики пальцев правой руки не коснулись плеча. Тогда они отпустили стрелы. Но они слишком промедлили. Внезапно поднялся легкий бриз. Две стрелы взвились высоко, на мгновение застыв на вершине своей траектории, и воткнулись в землю, едва не настигнув Дени и ал-Амина.
– Верблюжье дерьмо, – прохрипел Тоз-Копаран. Абд-Аллах уже мчался со всех ног вниз по склону и кричал:
– Кто ты такой? Отродье проклятого джинна! Какого беса тебе понадобилось разгуливать за мишенями? Тебя могли убить! – Вдруг его голос изменился, и он упал на колени. – Это принц, Ахмад ибн-Юсуф. Бог милостив. Эй, Тоз-Копаран, благодари Бога за то, что он не допустил, чтобы мы своими скверными выстрелами ранили нашего обожаемого господина.
Ал-Амин покачал головой, глядя на лучников, распростершихся ниц.
– Ах вы, нечестивые выродки, – благодушно сказал он, – и как же вы умудрились так промахнуться? Так-то вы будете сражаться с неверными? Что за негодные стрелки в моей охране?
– Прости нас, господин, – взмолился Абд-Аллах. – Мы упражнялись… Как раз перед тем, как мы выпустили стрелы, над головой Тоз-Копарана пролетела ворона, а он, как тебе известно, хвастлив и побился со мной об заклад, что мне ни за что не подстрелить птицу. Мы оба прицелились в нее, и в тот же миг увидели, как ты с твоим гостем – двое незнакомцев, как нам показалось, – идешь вниз по дороге, но было уже слишком поздно. Кто властен остановить полет стрелы?
– Ступайте, вы прощены, – молвил ал-Амин. – В другой раз смотрите лучше, куда стреляете.
Те двое поклонились по восточному обычаю и убежали прочь, давясь от смеха, словно мальчишки. Ал-Амин с улыбкой отвернулся от них.
– Ты поверил этим россказням про ворону? – спросил Дени. Он говорил по-арабски довольно хорошо. Всю зиму ему нечем было особенно заняться, кроме как обучаться языку и упражняться в игре на лютне, и он теперь был в состоянии понимать почти все, о чем говорили.
– Разумеется, нет, – сказал принц, когда они возобновили прерванную прогулку. – Но хороший военачальник знает, когда ему выгодно притвориться, будто он верит тому, о чем ему рассказали. Они покушаются на мою жизнь примерно раз в полгода, но я подозреваю, что они не вкладывают душу в это дело. Пойми, они верные слуги и любят меня, и им нравится служба у меня.
– Почему же тогда они это делают?
– Они сельджуки, мой друг. Я, подобно великому двоюродному дяде моего отца Салах ад-Дину, веду свой род от курдов. Они считают нас деспотами; мы считаем их дикарями.
– Ясно. И какое суждение верно?
– И то и другое, естественно. – Ал-Амин теребил кончик своей бороды, зажав его между большим и указательным пальцами. – Такова воля Бога, что люди находят какие-то причины для ссоры, и, полагаю, одна ничуть не хуже другой.
– Мне кажется, что вы, неверные, все происходящее приписываете воле Бога, – со смешком сказал Дени.
– Разве вы поступаете иначе? – удивленно спросил ал-Амин. – Несомненно, вы оправдываете каждый свой поступок, утверждая, что такова Божья воля. И именно так, как мне известно, звучит боевой клич франков: «Бог желает этого!»[182].
– Вы правы, конечно, но было бы более справедливо сказать, что Бог, предположим, повелевает нам идти к своему городу, но пути, которые мы выбираем, чтобы попасть туда, всецело на нашей совести.
– Точно так же происходит и с нами. Что бы мы ни делали, всегда кажется, что нам предоставлен выбор, однако истинный выбор сам по себе заключен в наших намерениях. Мы можем пожелать все, что угодно, но мы поступаем так, как предопределил Бог.
– Во всем?
– Мы говорим, что Бог предопределяет пять вещей для своих слуг: длину жизненного пути, поступки, место, где они живут, путешествия и судьбу.
– Как будто ничего не упущено.
– И еще написано: «Бог не возлагает на душу бремени тяжелее того, что она может вынести. Ибо есть только то, что приобретено, и против этого есть только то, что заслужено».
– Весьма утешительно. – Губы Дени искривились. – Похоже, ваша вера снимает всякую ответственность за все ваши поступки с ваших плеч. Как счастливы люди, которые верят в свою правоту! Что же до меня, то я не знаю, чему верить. Больше не знаю.
– Ты до сих пор думаешь о смерти своего друга. Ты убежден, что виновен в его гибели. Но твой друг не мог поступить как-нибудь иначе, неужели ты этого не понимаешь? Был бы ты с ним или нет, в ту ночь или в другую, но его все равно постигла бы точно такая же смерть. Он был, каким был. Так распорядился Бог. Бог посеял в его душе семена добра и справедливости, которые он затем взлелеял и взрастил сам.
– Ах – Бог! – сказал Дени. Он остановился посреди дороги, заложив руки за спину, и пристально взглянул на ал-Амина. – Где же тогда этот Бог? Что он такое? Создатель этого мира? В таком случае дурень Гираут прав. Он на поверку оказывается дьяволом. От рождения Адама и до сих пор Он обманывал нас. Я помню, в чем усомнился отшельник, – знал Бог, что Адам и Ева вкусят плод от дерева познания, или не знал? Да ответ очень прост. Это была ловушка, поскольку все красивые обещания не более чем ловушка. Праведность, нравственные устои, честь, справедливость, любовь и все прочие добродетели – обветшавшая мишура, придуманная, дабы никто не распознал преисподнюю. Гираут был прав; подумать только, именно Гираут! Мы все лжецы, и все в одной лодке. А Бог?.. – он прикусил губу. – Наверное, Он тоже только лжец и ничего более. Бог создал человека по своему образу. И с тех пор человек отвечает тем же. Каким бы ни был Бог прежде, теперь Он лишь отражение Человечества: гордый, надменный, благочестиво-лицемерный, возлюбивший кровопролитие. – Он остановился и передернул плечами. – Ты всегда слушаешь так терпеливо, Ахмад. Суть в том, что я привык верить в человеческие добродетели, а теперь я сомневаюсь даже в божественных.
Мусульманин сочувственно смотрел на него.
– Что именно тревожит тебя, мой друг? – промолвил он. – Открытие, что люди способны на злодеяние?
– Ох, нет, совсем нет. Я лишь стал задаваться вопросом, способен ли Бог на злодеяние. Что, если все мы обманывались? Все сущее добро зачахло или обратилось в пустоту и ложь. А человек, который воистину не поступается своими убеждениями, предан своим другом и умирает. Родители избавляются от своих детей; короли уничтожают своих вассалов и вознаграждают за преданность вероломством. Но не это гложет меня сильнее всего. Нет, я спрашиваю себя, а важно ли это? Имеет ли это значение? Возможно, не существует ничего, ни до, ни после. Возможно, мы должны молиться дьяволу и открыть душу нашим страстям – сполна предаваться наслаждениям, кусать, рвать, сокрушать друг друга и вот так, пылая жаждой разрушения, всем вместе кануть в темноту.
Ал-Амин долго молчал. Наконец он проговорил:
– Я не в силах ответить тебе. Но, наверное, я знаю одного человека, который может подарить тебе большее утешение, нежели я. В прошлом он не раз утешал меня. Поскольку мы решили прогуляться, не хочешь ли пройти немного дальше, до горы Олив[183]?
– Почему бы и нет?
Принц повел его вниз по склону вдоль тропы, протоптанной козами, пока они не завернули за угол городских стен. Дальше начинался крутой обрыв, и они с трудом спустились вниз по круче к речушке, протекавшей по дну долины, перешли ее по цепочке камней и начали взбираться на холм, стоявший против города.
– Там, – сказал ал-Амин, когда они проходили мимо места, где росло восемь древних, с могучими ветвями олив, обнесенных низкой изгородью, – находится сад, в котором, как говорят, прекрасный проповедник Иисус был предан в руки солдат. Здесь все напоминает о его делах. Что касается этой горы, то в Судный день тонкая нить протянется отсюда к Куполу Скалы[184] в Иерусалиме. И все люди должны будут пересечь ее. Иисус будет восседать на том ее конце, что находится в городе, а Мохаммед на этом, на горе. Благочестивые люди перейдут черту, а грешники будут падать вниз, в долину.
Он искоса взглянул на Дени и с облегчением удостоверился, что тот вновь улыбается. Они взобрались на самую высокую из четырех вершин, которые вместе образовывали гряду горы Олив. Там находилась крошечная деревушка: несколько хижин вокруг небольшой мечети, где, по словам ал-Амина, хранился камень с отпечатком ноги Иисуса[185]. Именно оттуда Он вознесся на небеса. Не останавливаясь, они миновали селение и стали спускаться по противоположному склону холма. Чуть ниже вершины поднимался скалистый утес, не очень высокий. У его подножия лежала широкая полоса красноватой земли, где росли чахлые деревца. Сверху и вокруг скалы к этому месту вела узенькая тропинка. Когда они наполовину сползли, наполовину скатились к основанию утеса, Дени увидел, что его поверхность испещрена отверстиями: некоторые были так малы, что в них едва бы протиснулась и птица, другие вполне походили на низкий вход в пещеру, и одно, внизу, было высотой в два человеческих роста. Из расселины наверху утеса струился вниз по камням, сверкая на солнце, тонкий ручеек, наполняя маленький круглый бассейн, находившийся перед большой пещерой. Оттуда вода текла дальше, вновь уходя в землю там, где заканчивался красноватый шельф. Около бассейна стояла скульптура сидящего человека, вырезанная из неизвестной породы дерева темно-коричневого цвета, причем настолько искусно, что выглядела как живая. Внезапно Дени осенило, что скульптура действительно живая.
Он был обнажен, если не считать тряпицу, опоясывавшую чресла. Его чрезвычайная худоба не имела ничего общего с истощением от голода, но производила скорее впечатление законченного совершенства, словно от его тела было отсечено все лишнее. Редкая шелковистая бородка, белая как снег, свидетельствовала о том, что он далеко не молод, однако старость еще не наложила печати на его чело. Когда Дени присмотрелся к нему получше, то понял, что все его лицо покрыто сеточкой тонких морщин, как бы скрывавших все признаки возраста. Его волосы были убраны под выцветший зеленый тюрбан. Скрестив ноги и положив руки на колени, опустив глаза, он сидел на земле совершенно неподвижно, и было не заметно даже, как вздымается и опускается его грудь, словно он не дышал.
Ал-Амин присел перед ним на корточки, и спустя мгновение Дени последовал его примеру. Казалось, они ждали бесконечно долго, и Дени подумал про себя, что, возможно, время течет иначе для неподвижной статуи. Однако в конце концов человек поднял голову и устремил взгляд на молодых людей: у него были темные глаза, отражавшие свет, точно лужицы чернил.
– Это суфий[186], Назиф ал-Акхрас, – сказал ал-Амин Дени.
– Мир вам, – промолвил суфий неожиданно глубоким и звучным голосом.
– И тебе тоже мир, – ответил Дени.
– Твой отец запретил тебе снова приходить ко мне, – глядя на ал-Амина, сказал суфий.
– Моего друга постигла великая беда, – ответил принц.
Суфий едва заметно кивнул.
– И я вижу, что он – франк. Душа принимает различные формы, – сказал он. – Сядь поближе, молодой человек. Как тебя звать?
– Дени из Куртбарба.
– Знаешь ли ты, что правоверные, такие, как отец этого человека, проклинают тех из нас, кто исповедует тасаввуф[187]?
– Я не знаю ничего, и даже то слово, которое ты только что произнес.
– Не существует человека, который ничего не знает, – промолвил суфий, – ибо все мы являемся частью Бога и разделяем его знание. Слова – всего лишь завеса, отделяющая нас от знания. Дай мне руку.
Дени исполнил просьбу. Рука старика была сухой, холодной, мускулистой и шершавой, словно тело рептилии, однако не вызывала отвращения.
– Ты военнопленный? – спросил суфий.
– Я пленник этого принца.
– Я вижу, что тебя что-то угнетает. Что ж, спрашивай меня.
Дени прищурился.
– Скажи мне, – начал он и остановился, потому что не знал, о чем спросить.
В один миг в его голове пронеслась дюжина вопросов: «Виновен ли я в смерти Артура?» – вертелось у него на языке. И: «Должен ли я хранить верность Ричарду? Почему я до сих пор чувствую, что чем-то связан с ним? Должен ли я оставаться здесь, среди врагов, или бежать и возвратиться к королю?»
– Скажи мне… – заговорил он снова и замолчал, пристально вглядываясь в глаза старика. На него снизошел покой, и смятение покинуло его. Тут было тихо и спокойно, и монотонное журчание воды, стекавшей по камням, лишь усугубляло тишину. Дыхание теплого ветра ласкало кожу, словно тело погружалось в ванну.
Суфий промолвил, будто размышляя вслух:
– Бог не имеет формы. И все-таки он принимает многие формы. Он превыше форм. Мироздание – это зеркало, в котором Бог любуется собой, и самое совершенное зеркало есть человек. Именно в человеке он видит и проявляет себя. Человек – это око Бога, посредством которого он созерцает свои творения.
– Я не верю тебе, – как во сне пробормотал Дени. – Если это так, то как, должно быть, рыдает Бог, когда смотрит тем оком.
– Он вправе и плакать, и смеяться. Почему бы и нет? Разве не сотворил Он и мед, и соль? Смотри на меня. Я покажу тебе, где есть Бог.
Дени посмотрел.
Казалось, лицо суфия окружено и насквозь пронизано сиянием. И это лицо стало увеличиваться, заполняя собой все поле зрение Дени от края до края.
Со всех сторон его окружали громадные сероватые, прозрачные предметы, наполненные жидкостью, в которой стаями вились странные существа. Бесчисленное множество жизней было там, теснившихся вместе, согретых общим теплом, лишенных глаз и черт, примитивных и все-таки невыразимо сложных. Тысячи изысканных форм, и каждая была наделена прозрачной оболочкой, содержавшей животворную влагу и трепетавшей в унисон биению сердца и дыханию.
Голос суфия вещал:
– Размышляя о подлинном чуде, называемом человеком, я обратил свои глаза внутрь. Смотри – из этого сделан каждый человек.
– Каждый?
– Все люди, все животные, все, что движется, дышит и существует.
В самом пространстве не было пустоты, оно было наполнено своеобразным ритмом; оно пульсировало от проносившихся сквозь него зарядов титанической силы, невидимых и неведомых. И Дени осознал, что это движение, это соединение сил само по себе было формой жизни, всегда сущей, подверженной бесконечному изменению, саморазрушению и тем не менее являвшейся первопричиной самообновления. Беспредельно огромная, эта вселенная целиком заключалась в беспредельно малых объемах, самих по себе неосязаемых и неразличимых: сущих, но не существующих.
– Это?.. – прошептал Дени.
– Все живое и мертвое, само дыхание, земля, звезды, все, что мы знаем. В этом нет ничего случайного и беспорядочного, там царит гармония и закон. Все, однажды начавшее движение, бесконечно длительное, однажды обречено застыть неподвижно. Но из самой неподвижности проистекает новое: давление, теплота, вес. В тигле вновь начинается кипение, рождается новое движение.
– Тогда мы все схожи в этом?
– Все похожи и невообразимо различны. У Бога нет формы, много форм, и Он выше формы.
У Дени появилось ощущение, будто он мчится в обратном направлении сквозь пространство, сквозь многие столетия. Он открыл глаза и увидел, что сидит на том же месте и его пальцы все еще сжимают руку улыбающегося суфия.
Опомнившись немного, Дени спросил:
– Неужели я заснул и увидел сон?
– Теперь ты проснулся, – ответил суфий.
Дени медленно поднялся на ноги. Тело его затекло, и ему было холодно.
– Благодарю, – сказал он. – Полагаю, теперь мне следует отправиться удить рыбу, подобно архангелу Гавриилу.
Но не было никакого шанса осуществить столь разумное решение. Джоанна пришла в ярость от одной мысли, что ей придется выйти замуж за сарацина, каким бы он ни был знатным и, по слухам, достойным человеком, а ал-Адил, по понятным причинам, отказался стать христианином. Советники с обеих сторон были возмущены или просто посмеялись. Ричард не потерял присутствия духа. Он написал султану: «Я восхищен вашей искренностью и желаю дружбы с вами. Вы обещали отдать своему брату все земли на побережье моря, и я горячо надеюсь, что вы выступите посредником между ним и мною при разделе земли. Но мы, без сомнения, должны владеть частью Иерусалима… Что касается брака, то все христиане громко высказывают свое недовольство мною, ибо я допустил мысль о брачном союзе свой сестры с мусульманином без позволения Папы. Я направляю к нему посланника и получу ответ в течение шести месяцев… Я искренне уповаю на то, что вы разделите владения так, чтобы освободить вашего брата от обвинений со стороны мусульман, а меня – от упреков моих подданных». Это было откровенное и великодушное послание, и султан принял его, заверяя короля в своей доброй воле. Тотчас, обратившись к своему доверенному советнику, ученому Беха ад-Дину, высшему судье войска, он сказал: «Если мы заключим мир с этими людьми, ничто не оградит нас от их вероломства. Самое лучшее, что можно сделать, это продолжать Священную войну до тех пор, пока мы или не выгоним их всех с наших берегов, или же не погибнем сами, сражаясь с ними». Ричард, со своей стороны, повел свою армию к Рамле, где он и обосновался на зиму, горя нетерпением взять приступом Иерусалим, если сможет.
Вот так, в обстановке взаимного доверия, встретили Рождество. Ричард двинулся на город-крепость Бейт-Нубу, стоявший высоко в горах. Дождь с градом хлестал войско, и отдельные градины были достаточно велики, чтобы причинить такой же вред, как и камни, выпущенные из пращи.
Дождь и ветер усиливались; колья, на которых были натянуты палатки, не держались в земле и падали, провиант портился, оружие и доспехи сильно заржавели. Стеганые куртки, солдатские и рыцарские, надеваемые под доспехи, поношенные и залатанные во многих местах, расползались от сырости. Кони скользили на замерзшей грязи, падали под своими всадниками и мерли. Ричард рвался вперед, невзирая ни на что. Порой он намного опережал основное войско со своим небольшим отрядом самых отчаянных рыцарей и сарацинским проводником, сопровождавшим их. Однажды, достигнув прохода меж двух остроконечных вершин, он увидел вдалеке, на вершине другой горы, слабый отсвет белых стен города. «Иерусалим», – сказал проводник. В тот день Ричарду было суждено ближе всего подойти к цели, к которой он стремился.
В начале января командоры[179] рыцарских орденов тамплиеров и госпитальеров, по большей части жившие постоянно в заморских землях и хорошо знавшие эту страну, убедили Ричарда повернуть назад. Они считали, что необходимо овладеть Аскалоном и заново отстроить его, чтобы предотвратить возможный прорыв неверных к морю и укрепить свои позиции на побережье. Совет армии, деморализованный скверной погодой и медленным продвижением войска, охотно их поддержал. Ричарду пришлось уступить. На третий день после праздника Крещения он возвратился в Яффу.
Возможно, совет принял бы иное решение, если бы знал, сколь бедственно положение их противника. Султан подтянул к Иерусалиму все свои главные силы, к тому времени запасы оскудели, тогда как погода препятствовала движению караванов и пополнения ждать не приходилось. Измотанные бесконечным походом, эмиры покидали горы и уводили своих воинов. Талая вода затопила окрестности, и рогатый скот, увязнув в трясине, погибал и разлагался.
Но вот настала весна; земля высохла, зацвели сады. Дети резвились на склонах холмов, в чащах распевали и ворковали птицы, между сарацинами и христианами возобновились вооруженные стычки, а Ричард начал новые переговоры с Саладином, написав на этот раз: «Мы согласны на раздел владений: каждая из сторон сохранит то, что имеет ныне, и если одна сторона удерживает в своих руках больше половины, то есть справедливой доли, она должна уступить другой положенную часть». Нет необходимости говорить, что ничего из этого не получилось; это было всего лишь еще одним признаком пробуждения к жизни, подобно брожению соков в промерзших за зиму деревьях.
На одном из пологих склонов, за северной стеной Святого города, для упражнений в стрельбе из луков были поставлены соломенные мишени. В то раннее утро стрельбой развлекались только двое. Они были одеты в свободные туники, поверх левого рукава натянуты кожаные наручи. Волосы, чтобы они не падали на глаза, были подобраны под круглые тюрбаны. Того, что постройнее, загорелого, с гибкой фигурой, звали Абд-Аллах ибн-Заид, и он был начальником лучников ал-Амина; другой, коренастый и плотный человек, носил прозвище Тоз-Копаран, или Тот, Кто Поднимает Пыль. Оба принадлежали к племени турок-сельджуков с севера, из Харрана.
Они двигались медленно, не спеша выпуская стрелы, и, промахнувшись, ругались, подобно всем лучникам мира во все времена, относя неудачи на счет соскользнувшей руки, негодного оперения стрелы, или сетуя на то, что теплое солнце слишком разогрело их луки. Ни один из них не принимал всерьез оправдания другого: они были старыми друзьями.
– Всемогущий, честное слово, – воскликнул Абд-Аллах, попав на полдюйма в сторону от золотистого круга в центре мишени, – эту отнес ветер.
– Знаю. Ветер твоих жалоб, – сказал Тоз-Копаран. – Тебе следует поучиться стрелять помедленнее. Никогда не одобрял итилахский способ быстрой стрельбы. О небеса! Вот это выстрел! – Его стрела со свистом вонзилась точно в центр. – Я ее заговорил. Давай отступим назад на двадцать шагов. Стрелять отсюда – детская забава.
– Твоя мать родилась от верблюда, – беззлобно проворчал Абд-Аллах. – Я отойду, если ты будешь ходить и выдергивать мои стрелы. Слишком жарко, чтобы идти в такую даль.
Тем не менее он отправился вместе с другом вытаскивать стрелы, а затем они отмерили сто двадцать широких шагов и вновь повернулись лицом к мишеням. Они приладили стрелы к тетиве, и вдруг Тоз-Копаран сказал:
– Взгляни-ка вон туда, вниз, на тропинку. Не наш ли это возлюбленный господин, ал-Амин?
– Да, это он. С тем франкским рыцарем Кордбарбом. Вот тебе и курды[180]. Отродье хромой суки! Ни один сельджук вовеки не опозорит себя дружбой с кем-то из неверующих демонов.
– Расстояние не так уж велико. Всего двести восемьдесят шагов, – задумчиво промолвил Тоз-Копаран. – Если мы выстрелим мимо мишеней, наши стрелы полетят прямо вниз, вдоль склона, и поразят их обоих. Тот, кто умерщвляет неверного, приуготовляет себе райское блаженство на небесах. Разве не это непрестанно твердит имам[181]?
– Наш драгоценный господин не принадлежит к неверным, – возразил Абд-Аллах.
– Конечно, нет. Но он курд, ведь так? А мы сельджуки. Конская моча и огонь.
– Да, верно, – вздохнул Абд-Аллах. – И все же он добрый господин и честный человек.
– Бесспорно. Я прострелю его глотку лучшей своей стрелой. Смерть франку и любому, кто этого не скажет. Но он курд! Тут дело в самой сути, Абд-Аллах. Человек должен жить по своим убеждениям. Нам лучше поторопиться. Через минуту они исчезнут из виду за тем поворотом.
Они вскинули луки и плавным движением, свидетельствовавшим о большом опыте, стали натягивать тетиву, пока кончики пальцев правой руки не коснулись плеча. Тогда они отпустили стрелы. Но они слишком промедлили. Внезапно поднялся легкий бриз. Две стрелы взвились высоко, на мгновение застыв на вершине своей траектории, и воткнулись в землю, едва не настигнув Дени и ал-Амина.
– Верблюжье дерьмо, – прохрипел Тоз-Копаран. Абд-Аллах уже мчался со всех ног вниз по склону и кричал:
– Кто ты такой? Отродье проклятого джинна! Какого беса тебе понадобилось разгуливать за мишенями? Тебя могли убить! – Вдруг его голос изменился, и он упал на колени. – Это принц, Ахмад ибн-Юсуф. Бог милостив. Эй, Тоз-Копаран, благодари Бога за то, что он не допустил, чтобы мы своими скверными выстрелами ранили нашего обожаемого господина.
Ал-Амин покачал головой, глядя на лучников, распростершихся ниц.
– Ах вы, нечестивые выродки, – благодушно сказал он, – и как же вы умудрились так промахнуться? Так-то вы будете сражаться с неверными? Что за негодные стрелки в моей охране?
– Прости нас, господин, – взмолился Абд-Аллах. – Мы упражнялись… Как раз перед тем, как мы выпустили стрелы, над головой Тоз-Копарана пролетела ворона, а он, как тебе известно, хвастлив и побился со мной об заклад, что мне ни за что не подстрелить птицу. Мы оба прицелились в нее, и в тот же миг увидели, как ты с твоим гостем – двое незнакомцев, как нам показалось, – идешь вниз по дороге, но было уже слишком поздно. Кто властен остановить полет стрелы?
– Ступайте, вы прощены, – молвил ал-Амин. – В другой раз смотрите лучше, куда стреляете.
Те двое поклонились по восточному обычаю и убежали прочь, давясь от смеха, словно мальчишки. Ал-Амин с улыбкой отвернулся от них.
– Ты поверил этим россказням про ворону? – спросил Дени. Он говорил по-арабски довольно хорошо. Всю зиму ему нечем было особенно заняться, кроме как обучаться языку и упражняться в игре на лютне, и он теперь был в состоянии понимать почти все, о чем говорили.
– Разумеется, нет, – сказал принц, когда они возобновили прерванную прогулку. – Но хороший военачальник знает, когда ему выгодно притвориться, будто он верит тому, о чем ему рассказали. Они покушаются на мою жизнь примерно раз в полгода, но я подозреваю, что они не вкладывают душу в это дело. Пойми, они верные слуги и любят меня, и им нравится служба у меня.
– Почему же тогда они это делают?
– Они сельджуки, мой друг. Я, подобно великому двоюродному дяде моего отца Салах ад-Дину, веду свой род от курдов. Они считают нас деспотами; мы считаем их дикарями.
– Ясно. И какое суждение верно?
– И то и другое, естественно. – Ал-Амин теребил кончик своей бороды, зажав его между большим и указательным пальцами. – Такова воля Бога, что люди находят какие-то причины для ссоры, и, полагаю, одна ничуть не хуже другой.
– Мне кажется, что вы, неверные, все происходящее приписываете воле Бога, – со смешком сказал Дени.
– Разве вы поступаете иначе? – удивленно спросил ал-Амин. – Несомненно, вы оправдываете каждый свой поступок, утверждая, что такова Божья воля. И именно так, как мне известно, звучит боевой клич франков: «Бог желает этого!»[182].
– Вы правы, конечно, но было бы более справедливо сказать, что Бог, предположим, повелевает нам идти к своему городу, но пути, которые мы выбираем, чтобы попасть туда, всецело на нашей совести.
– Точно так же происходит и с нами. Что бы мы ни делали, всегда кажется, что нам предоставлен выбор, однако истинный выбор сам по себе заключен в наших намерениях. Мы можем пожелать все, что угодно, но мы поступаем так, как предопределил Бог.
– Во всем?
– Мы говорим, что Бог предопределяет пять вещей для своих слуг: длину жизненного пути, поступки, место, где они живут, путешествия и судьбу.
– Как будто ничего не упущено.
– И еще написано: «Бог не возлагает на душу бремени тяжелее того, что она может вынести. Ибо есть только то, что приобретено, и против этого есть только то, что заслужено».
– Весьма утешительно. – Губы Дени искривились. – Похоже, ваша вера снимает всякую ответственность за все ваши поступки с ваших плеч. Как счастливы люди, которые верят в свою правоту! Что же до меня, то я не знаю, чему верить. Больше не знаю.
– Ты до сих пор думаешь о смерти своего друга. Ты убежден, что виновен в его гибели. Но твой друг не мог поступить как-нибудь иначе, неужели ты этого не понимаешь? Был бы ты с ним или нет, в ту ночь или в другую, но его все равно постигла бы точно такая же смерть. Он был, каким был. Так распорядился Бог. Бог посеял в его душе семена добра и справедливости, которые он затем взлелеял и взрастил сам.
– Ах – Бог! – сказал Дени. Он остановился посреди дороги, заложив руки за спину, и пристально взглянул на ал-Амина. – Где же тогда этот Бог? Что он такое? Создатель этого мира? В таком случае дурень Гираут прав. Он на поверку оказывается дьяволом. От рождения Адама и до сих пор Он обманывал нас. Я помню, в чем усомнился отшельник, – знал Бог, что Адам и Ева вкусят плод от дерева познания, или не знал? Да ответ очень прост. Это была ловушка, поскольку все красивые обещания не более чем ловушка. Праведность, нравственные устои, честь, справедливость, любовь и все прочие добродетели – обветшавшая мишура, придуманная, дабы никто не распознал преисподнюю. Гираут был прав; подумать только, именно Гираут! Мы все лжецы, и все в одной лодке. А Бог?.. – он прикусил губу. – Наверное, Он тоже только лжец и ничего более. Бог создал человека по своему образу. И с тех пор человек отвечает тем же. Каким бы ни был Бог прежде, теперь Он лишь отражение Человечества: гордый, надменный, благочестиво-лицемерный, возлюбивший кровопролитие. – Он остановился и передернул плечами. – Ты всегда слушаешь так терпеливо, Ахмад. Суть в том, что я привык верить в человеческие добродетели, а теперь я сомневаюсь даже в божественных.
Мусульманин сочувственно смотрел на него.
– Что именно тревожит тебя, мой друг? – промолвил он. – Открытие, что люди способны на злодеяние?
– Ох, нет, совсем нет. Я лишь стал задаваться вопросом, способен ли Бог на злодеяние. Что, если все мы обманывались? Все сущее добро зачахло или обратилось в пустоту и ложь. А человек, который воистину не поступается своими убеждениями, предан своим другом и умирает. Родители избавляются от своих детей; короли уничтожают своих вассалов и вознаграждают за преданность вероломством. Но не это гложет меня сильнее всего. Нет, я спрашиваю себя, а важно ли это? Имеет ли это значение? Возможно, не существует ничего, ни до, ни после. Возможно, мы должны молиться дьяволу и открыть душу нашим страстям – сполна предаваться наслаждениям, кусать, рвать, сокрушать друг друга и вот так, пылая жаждой разрушения, всем вместе кануть в темноту.
Ал-Амин долго молчал. Наконец он проговорил:
– Я не в силах ответить тебе. Но, наверное, я знаю одного человека, который может подарить тебе большее утешение, нежели я. В прошлом он не раз утешал меня. Поскольку мы решили прогуляться, не хочешь ли пройти немного дальше, до горы Олив[183]?
– Почему бы и нет?
Принц повел его вниз по склону вдоль тропы, протоптанной козами, пока они не завернули за угол городских стен. Дальше начинался крутой обрыв, и они с трудом спустились вниз по круче к речушке, протекавшей по дну долины, перешли ее по цепочке камней и начали взбираться на холм, стоявший против города.
– Там, – сказал ал-Амин, когда они проходили мимо места, где росло восемь древних, с могучими ветвями олив, обнесенных низкой изгородью, – находится сад, в котором, как говорят, прекрасный проповедник Иисус был предан в руки солдат. Здесь все напоминает о его делах. Что касается этой горы, то в Судный день тонкая нить протянется отсюда к Куполу Скалы[184] в Иерусалиме. И все люди должны будут пересечь ее. Иисус будет восседать на том ее конце, что находится в городе, а Мохаммед на этом, на горе. Благочестивые люди перейдут черту, а грешники будут падать вниз, в долину.
Он искоса взглянул на Дени и с облегчением удостоверился, что тот вновь улыбается. Они взобрались на самую высокую из четырех вершин, которые вместе образовывали гряду горы Олив. Там находилась крошечная деревушка: несколько хижин вокруг небольшой мечети, где, по словам ал-Амина, хранился камень с отпечатком ноги Иисуса[185]. Именно оттуда Он вознесся на небеса. Не останавливаясь, они миновали селение и стали спускаться по противоположному склону холма. Чуть ниже вершины поднимался скалистый утес, не очень высокий. У его подножия лежала широкая полоса красноватой земли, где росли чахлые деревца. Сверху и вокруг скалы к этому месту вела узенькая тропинка. Когда они наполовину сползли, наполовину скатились к основанию утеса, Дени увидел, что его поверхность испещрена отверстиями: некоторые были так малы, что в них едва бы протиснулась и птица, другие вполне походили на низкий вход в пещеру, и одно, внизу, было высотой в два человеческих роста. Из расселины наверху утеса струился вниз по камням, сверкая на солнце, тонкий ручеек, наполняя маленький круглый бассейн, находившийся перед большой пещерой. Оттуда вода текла дальше, вновь уходя в землю там, где заканчивался красноватый шельф. Около бассейна стояла скульптура сидящего человека, вырезанная из неизвестной породы дерева темно-коричневого цвета, причем настолько искусно, что выглядела как живая. Внезапно Дени осенило, что скульптура действительно живая.
Он был обнажен, если не считать тряпицу, опоясывавшую чресла. Его чрезвычайная худоба не имела ничего общего с истощением от голода, но производила скорее впечатление законченного совершенства, словно от его тела было отсечено все лишнее. Редкая шелковистая бородка, белая как снег, свидетельствовала о том, что он далеко не молод, однако старость еще не наложила печати на его чело. Когда Дени присмотрелся к нему получше, то понял, что все его лицо покрыто сеточкой тонких морщин, как бы скрывавших все признаки возраста. Его волосы были убраны под выцветший зеленый тюрбан. Скрестив ноги и положив руки на колени, опустив глаза, он сидел на земле совершенно неподвижно, и было не заметно даже, как вздымается и опускается его грудь, словно он не дышал.
Ал-Амин присел перед ним на корточки, и спустя мгновение Дени последовал его примеру. Казалось, они ждали бесконечно долго, и Дени подумал про себя, что, возможно, время течет иначе для неподвижной статуи. Однако в конце концов человек поднял голову и устремил взгляд на молодых людей: у него были темные глаза, отражавшие свет, точно лужицы чернил.
– Это суфий[186], Назиф ал-Акхрас, – сказал ал-Амин Дени.
– Мир вам, – промолвил суфий неожиданно глубоким и звучным голосом.
– И тебе тоже мир, – ответил Дени.
– Твой отец запретил тебе снова приходить ко мне, – глядя на ал-Амина, сказал суфий.
– Моего друга постигла великая беда, – ответил принц.
Суфий едва заметно кивнул.
– И я вижу, что он – франк. Душа принимает различные формы, – сказал он. – Сядь поближе, молодой человек. Как тебя звать?
– Дени из Куртбарба.
– Знаешь ли ты, что правоверные, такие, как отец этого человека, проклинают тех из нас, кто исповедует тасаввуф[187]?
– Я не знаю ничего, и даже то слово, которое ты только что произнес.
– Не существует человека, который ничего не знает, – промолвил суфий, – ибо все мы являемся частью Бога и разделяем его знание. Слова – всего лишь завеса, отделяющая нас от знания. Дай мне руку.
Дени исполнил просьбу. Рука старика была сухой, холодной, мускулистой и шершавой, словно тело рептилии, однако не вызывала отвращения.
– Ты военнопленный? – спросил суфий.
– Я пленник этого принца.
– Я вижу, что тебя что-то угнетает. Что ж, спрашивай меня.
Дени прищурился.
– Скажи мне, – начал он и остановился, потому что не знал, о чем спросить.
В один миг в его голове пронеслась дюжина вопросов: «Виновен ли я в смерти Артура?» – вертелось у него на языке. И: «Должен ли я хранить верность Ричарду? Почему я до сих пор чувствую, что чем-то связан с ним? Должен ли я оставаться здесь, среди врагов, или бежать и возвратиться к королю?»
– Скажи мне… – заговорил он снова и замолчал, пристально вглядываясь в глаза старика. На него снизошел покой, и смятение покинуло его. Тут было тихо и спокойно, и монотонное журчание воды, стекавшей по камням, лишь усугубляло тишину. Дыхание теплого ветра ласкало кожу, словно тело погружалось в ванну.
Суфий промолвил, будто размышляя вслух:
– Бог не имеет формы. И все-таки он принимает многие формы. Он превыше форм. Мироздание – это зеркало, в котором Бог любуется собой, и самое совершенное зеркало есть человек. Именно в человеке он видит и проявляет себя. Человек – это око Бога, посредством которого он созерцает свои творения.
– Я не верю тебе, – как во сне пробормотал Дени. – Если это так, то как, должно быть, рыдает Бог, когда смотрит тем оком.
– Он вправе и плакать, и смеяться. Почему бы и нет? Разве не сотворил Он и мед, и соль? Смотри на меня. Я покажу тебе, где есть Бог.
Дени посмотрел.
Казалось, лицо суфия окружено и насквозь пронизано сиянием. И это лицо стало увеличиваться, заполняя собой все поле зрение Дени от края до края.
Со всех сторон его окружали громадные сероватые, прозрачные предметы, наполненные жидкостью, в которой стаями вились странные существа. Бесчисленное множество жизней было там, теснившихся вместе, согретых общим теплом, лишенных глаз и черт, примитивных и все-таки невыразимо сложных. Тысячи изысканных форм, и каждая была наделена прозрачной оболочкой, содержавшей животворную влагу и трепетавшей в унисон биению сердца и дыханию.
Голос суфия вещал:
– Размышляя о подлинном чуде, называемом человеком, я обратил свои глаза внутрь. Смотри – из этого сделан каждый человек.
– Каждый?
– Все люди, все животные, все, что движется, дышит и существует.
В самом пространстве не было пустоты, оно было наполнено своеобразным ритмом; оно пульсировало от проносившихся сквозь него зарядов титанической силы, невидимых и неведомых. И Дени осознал, что это движение, это соединение сил само по себе было формой жизни, всегда сущей, подверженной бесконечному изменению, саморазрушению и тем не менее являвшейся первопричиной самообновления. Беспредельно огромная, эта вселенная целиком заключалась в беспредельно малых объемах, самих по себе неосязаемых и неразличимых: сущих, но не существующих.
– Это?.. – прошептал Дени.
– Все живое и мертвое, само дыхание, земля, звезды, все, что мы знаем. В этом нет ничего случайного и беспорядочного, там царит гармония и закон. Все, однажды начавшее движение, бесконечно длительное, однажды обречено застыть неподвижно. Но из самой неподвижности проистекает новое: давление, теплота, вес. В тигле вновь начинается кипение, рождается новое движение.
– Тогда мы все схожи в этом?
– Все похожи и невообразимо различны. У Бога нет формы, много форм, и Он выше формы.
У Дени появилось ощущение, будто он мчится в обратном направлении сквозь пространство, сквозь многие столетия. Он открыл глаза и увидел, что сидит на том же месте и его пальцы все еще сжимают руку улыбающегося суфия.
Опомнившись немного, Дени спросил:
– Неужели я заснул и увидел сон?
– Теперь ты проснулся, – ответил суфий.
Дени медленно поднялся на ноги. Тело его затекло, и ему было холодно.
– Благодарю, – сказал он. – Полагаю, теперь мне следует отправиться удить рыбу, подобно архангелу Гавриилу.