Страница:
Все лицо у Джона было исцарапано, местами до крови. Флора, прижав руки к животу, застонала от боли. Он толкнул ее коленом, чтобы заставить замолчать.
– Да ведь все уже, – выговорил он наконец. – Я тебя больше пальцем не трону.
Но она стонала не умолкая.
Солнце зашло, сгустились сумерки. По западному краю неба огромным кровоподтеком растеклось багрово-красное пятно.
Поднявшись с земли, Джон молча глядел на отблески воспаленного заката. Слева был университетский городок, и сквозь облака его листвы проступали огоньки – это искрился оживлением весенний субботний вечер. Вот-вот повсюду начнутся веселые вечеринки и танцы. Девушки в ярких, словно сотканных из цветов платьях, будут кружить по сверкающим полам танцевальных залов, за призрачными, в белых соцветьях кустами таволги будут шептаться и пересмеиваться парочки. Извечный и столь обычный праздник юности. А вот он и эта девушка ищут чего-то другого. Но чего же? Неустанно будут они возобновлять этот поиск неведомого – чего-то такого, что выходило бы за рамки обыденщины, до конца дней обречены они рыться в хаотическом нагромождении житейского хлама, пытаясь найти в нем то утраченное, единственно прекрасное, что и есть Самое Важное. И, быть может, всякий раз будет с ними повторяться сегодняшнее – неистовство и уродство желания, оборачивающегося слепой яростью…
И он подумал вслух:
– Ничего у нас нет, только сами себя дурачим.
Оторвавшись от созерцания смутной, дразнящей красоты вечернего городка, он глянул на распростертую у его ног Флору. Глаза ее были зажмурены, она часто и трудно дышала. Потное, перемазанное травою лицо ее казалось безобразным. В ней же нет ни малейшей женственности! И как он раньше не понял, что она – бесполая? Ведь в этом вся ее сущность. Ей нет места в этом мире, нет у нее ни пола, ни дома, ни норы, ни пристанища, где она могла бы укрыться и обрести покой – беглянка, которой некуда бежать. Другие на ее месте сумели бы как-нибудь приспособиться. Выбрать лучшее из того, что есть под рукой, – пусть это и совсем не то, что им нужно. Но только не Флора: приспособленчество любого рода – не для нее. В этой неумелости, неприспособленности – вся ее душевная чистота, А стало быть…
– Флора…
Он протянул ей руку, и во взгляде его была глубокая нежность. Флора уловила эту внезапную перемену настроения, взяла его руку, и он бережно помог ей подняться с земли.
Они стояли вдвоем в темноте, впервые не испытывая при этом неловкости и страха; взявшись за руки, грустно и понимающе смотрели друг другу в глаза, и каждый знал, что ничем не может помочь другому, разве только этим вот пониманием, и были они по-прежнему одиноки, каждый – сам по себе, но отныне уже не чужие…
Вверх и вниз
– Да ведь все уже, – выговорил он наконец. – Я тебя больше пальцем не трону.
Но она стонала не умолкая.
Солнце зашло, сгустились сумерки. По западному краю неба огромным кровоподтеком растеклось багрово-красное пятно.
Поднявшись с земли, Джон молча глядел на отблески воспаленного заката. Слева был университетский городок, и сквозь облака его листвы проступали огоньки – это искрился оживлением весенний субботний вечер. Вот-вот повсюду начнутся веселые вечеринки и танцы. Девушки в ярких, словно сотканных из цветов платьях, будут кружить по сверкающим полам танцевальных залов, за призрачными, в белых соцветьях кустами таволги будут шептаться и пересмеиваться парочки. Извечный и столь обычный праздник юности. А вот он и эта девушка ищут чего-то другого. Но чего же? Неустанно будут они возобновлять этот поиск неведомого – чего-то такого, что выходило бы за рамки обыденщины, до конца дней обречены они рыться в хаотическом нагромождении житейского хлама, пытаясь найти в нем то утраченное, единственно прекрасное, что и есть Самое Важное. И, быть может, всякий раз будет с ними повторяться сегодняшнее – неистовство и уродство желания, оборачивающегося слепой яростью…
И он подумал вслух:
– Ничего у нас нет, только сами себя дурачим.
Оторвавшись от созерцания смутной, дразнящей красоты вечернего городка, он глянул на распростертую у его ног Флору. Глаза ее были зажмурены, она часто и трудно дышала. Потное, перемазанное травою лицо ее казалось безобразным. В ней же нет ни малейшей женственности! И как он раньше не понял, что она – бесполая? Ведь в этом вся ее сущность. Ей нет места в этом мире, нет у нее ни пола, ни дома, ни норы, ни пристанища, где она могла бы укрыться и обрести покой – беглянка, которой некуда бежать. Другие на ее месте сумели бы как-нибудь приспособиться. Выбрать лучшее из того, что есть под рукой, – пусть это и совсем не то, что им нужно. Но только не Флора: приспособленчество любого рода – не для нее. В этой неумелости, неприспособленности – вся ее душевная чистота, А стало быть…
– Флора…
Он протянул ей руку, и во взгляде его была глубокая нежность. Флора уловила эту внезапную перемену настроения, взяла его руку, и он бережно помог ей подняться с земли.
Они стояли вдвоем в темноте, впервые не испытывая при этом неловкости и страха; взявшись за руки, грустно и понимающе смотрели друг другу в глаза, и каждый знал, что ничем не может помочь другому, разве только этим вот пониманием, и были они по-прежнему одиноки, каждый – сам по себе, но отныне уже не чужие…
Вверх и вниз
У миссис Флоры Гофорт были в Италии три виллы – разноцветные, как пасхальные яйца, они лепились на высоком мысу чуть севернее Амальфи; а так как она была одной из тех баснословно богатых старых американок, которые пользуются репутацией меценаток (зачастую только за то, что время от времени устраивают приемы, банкеты или балы где-нибудь на фешенебельных задворках мира искусства), к ней всеми правдами и неправдами пыталась пробиться целая толпа молодых людей – из тех, что летом прилетают из Штатов в Европу с двумя чемоданами, большим и маленьким, портативной машинкой или этюдником и туристским чеком в кармане, на котором не остается и сотни долларов к тому дню, когда они покидают Париж, – и по этой самой причине, а именно потому, что ее преследовала и осаждала толпа таких вот любителей летних вояжей, всех этих молодых дарований, не знающих счета деньгам, миссис Гофорт почла за лучшее не усовершенствовать наземных подступов к своей усадьбе на Дивина Костьера, где она отсиживалась, а оставить их в первозданном виде, так что они представляли смертельную опасность для всякого живого существа, не обладающего проворством и ловкостью горной козы.
При всем том миссис Гофорт пошел уже восьмой десяток, чем она была несколько обескуражена. Богатые старые дамы из ее окружения отправлялись к праотцам одна за другой, в том же бойком и резвом темпе, в каком вспыхивают друг за дружкой огни фейерверка на Четвертое июля, и тем летом ей просто необходимо было время от времени окружать себя блестящими молодыми людьми, чтобы забыть про все эти смерти, о которых она то и дело читала в парижском выпуске «Геральд трибюн» и в телеграммах из Штатов; вот почему она иногда посылала свой катер в близлежащие курортные места – на Капри или в Позитано, а изредка даже в Неаполь, чтобы отобрать там очередную партию гостей.
Но за Джимми Добайном миссис Гофорт не посылала – в последнее время она и не думала его приглашать; он проник в ее владения посуху, вскарабкавшись по крутой козьей тропе, и его появление возвестил Джулио, сынишка садовника: он просунул в чуть приоткрытую дверь ее спальни в белой вилле тощую книжицу с устрашающим словом «Стихи» на обложке и, запинаясь, объяснил на ломаном английском языке:
– Одна мужчина приходить по дорога снизу, приносить вот это!
Вот уже несколько дней ее крупная старая голова, похожая на подсолнух, так и клонилась на своем стебле под бременем подступающей скуки, и потому миссис Гофорт, хорошенько подумав, ответила на таком же ломаном языке:
– Приводить мужчина на терраса, чтобы я посмотреть.
Когда Джулио скрылся, она достала немецкий полевой бинокль и подкралась к окну, чтобы взглянуть на непрошеного гостя, пробравшегося в ее владения с помощью тактики троянского коня. Вскоре он появился: молодой человек в коротких кожаных брючках, с рюкзаком за плечами, где было все его достояние, включая четыре экземпляра той самой книжечки, которую он вместо визитной карточки передал хозяйке дома, надеясь, что она предложит ему погостить. Джулио вывел его на террасу и ушел. Джимми Добайн стоял, испуганно помаргивая под яростными лучами полуденного солнца и озираясь по сторонам в поисках миссис Гофорт, но увидел лишь авиарий со множеством яркоперых пичужек, бассейн с разноцветными рыбками, верещавшую обезьяну, почему-то прикованную к угловому столбику низкой балюстрады, да ниспадавшие отовсюду каскады багряных бугенвиллей.
– Миссис Гофорт? – неуверенно позвал он.
Ответа не последовало; лишь громко верещала обезьянка. Так как смотреть особенно было не на что, Джимми стал разглядывать обезьянку: не иначе как ее посадили на цепь за какую-нибудь провинность, додумал он. Около столбика стояла миска с огрызками фруктов, но воды ей не дали, и цепь была короткая – чтобы она не могла спрятаться в тень. Бассейн с рыбками был совсем близко, и обезьянка натягивала цепь до отказа, но добраться до воды не могла. Не раздумывая, в безотчетном порыве, Джимми схватил миску, зачерпнул из бассейна воды и поставил на террасе – так, чтобы обезьянка могла до нее дотянуться. Она сразу же ринулась к миске и стала пить с такой неистовой жадностью, что Джимми расхохотался.
– Синьор!
На террасе снова стоял сынишка садовника. Кивком головы он показал в дальний угол террасы и бросил:
– Ходить туда!
Джимми последовал за ним и очутился в одной из спален розовой виллы.
Итак, он был «допущен» – по крайней мере, временно. Едва Джулио вышел, Джимми, потный и грязный, повалился на постель и, часто моргая, стал смотреть на рисованных купидонов, резвившихся на небесно-голубом потолке.
Усталость его была так велика, что пересилила даже голод. Он заснул почти сразу и проспал весь день, всю ночь и половину следующего дня.
В день его прихода, после сиесты, миссис Гофорт побывала в розовой вилле, чтобы украдкой взглянуть на незваного гостя. Он спал, так и не сбросив кожаных брючек, и его рюкзак валялся на полу, возле кровати.
Открыв рюкзак, она стала обшаривать его, тщательно, но бесшумно, впору опытному грабителю, и наконец обнаружила то, что искала: паспорт, завернутый в ворох выстиранных, но не глаженых рубашек. Прежде всего она посмотрела год и месяц рождения. Сентябрь двадцать второго. Значит, она не ошиблась, он действительно куда старше, чем выглядит. Несколько раз она проговорила: «Привет, привет» – ровным невыразительным голосом, как попугай, – просто чтобы проверить, насколько крепко он спит, – но он по-прежнему спал как убитый, и она включила лампочку на ночном столике, чтобы как следует его разглядеть. Потом пригнулась к его полураскрытому рту и потянула носом – нет ли дурного запаха и не разит ли спиртным, как это порою бывает у молодых поэтов, когда они уже не слишком молоды. Дыхание было чистое, но миссис Гофорт подумалось, что веки его, словно натертые лепестком бугенвиллеи, покраснели не только от усталости после подъема по крутой, едва проходимой горной тропе.
В общем и целом миссис Гофорт осталась, пожалуй, довольна осмотром самочинно явившегося гостя, но все-таки позвонила приятельнице на Капри, чтобы узнать поточнее, что у него за прошлое и на каком он счету сейчас.
Эта приятельница с Капри знавала Джимми в лучшую пору – в сороковых годах – и смогла дать миссис Гофорт кое-какие сведения. Вот что она рассказала: его открыла в сороковом году на лыжной станции в Неваде дама их возраста и круга, как раз одна из тех богатых старых американок, что незадолго перед тем отправилась к праотцам. Она увезла его в Нью-Йорк, и в скором времени ее стараниями он стал сверкающей звездой уик-эндов в Коннектикуте и на Лонг-Айленде – всех этих званых вечеров с балетным дивертисментом, банкетов и тому подобное. А так как он являл собой причудливое сочетание инструктора по лыжам и поэта, то дама эта, та самая, что вывела его в свет, напечатала сборник его стихов – в одном из тех малюсеньких издательств, которые кто-то удачно окрестил «утехой славолюбца». Книга, однако, произвела сенсацию, и как поэта его приняли всерьез, но с той поры стихи почему-то больше не появлялись. До конца сороковых годов он питался былою славой, но в последнее время у него все пошло вперекос. А начались его беды с того самого фокуса со снотворным. Миссис Гофорт, естественно, поинтересовалась, что же это за фокус, и приятельница весьма красочно описала ей все происшествие. Дело как будто было так: года два тому назад он чересчур загостился у одной богатой дамы на Капри, и его попросили освободить комнату для кого-то из ожидавшихся гостей. Вот тут-то, желая отсрочить выселение, он и проделал тот самый фокус: принял большую дозу снотворного, а сам накануне попросил разбудить его пораньше, чтобы его смогли своевременно обнаружить и спасти.
– Но как только он поднялся на ноги, его попросили покинуть виллу. Вот после этого он и стал «конструировать мобили».
– Ах, значит, он конструирует мобили?
– Да, как поэт он окончательно выдохся и теперь занялся мобилями. А ты знаешь, что это такое?
– Ну еще бы!
– В общем, конструировал он эти мобили, но они у него не двигались: что-то там было неправильно, то ли они получались слишком тяжелые, то ли еще что, – словом, не двигались, и все.
– И он это бросил?
– Нет. Насколько я знаю, еще и сейчас ими занимается. Постой, разве он не прихватил с собой несколько?
– Ах, так вот что это!
Миссис Гофорт вспомнились странные металлические штучки, которые она обнаружила у Джимми в рюкзаке среди прочих его пожитков.
– Что-что?
– Я говорю – да, видимо, так и есть. Кажется, прихватил.
– А он все еще у тебя?
– У меня. Спит в розовой вилле мертвым сном – вот уже сколько часов!
– Н-да…
– Что?
– Желаю тебе с ним удачи, Флора. Только будь начеку: как бы он снова не вздумал проделать этот свой фокус со снотворным…
На следующее утро, выйдя к завтраку на террасу белой виллы, Джимми Добайн сказал миссис Гофорт:
– По-моему, вы самый добрый человек, какого я встречал в жизни.
– В таком случае, вам, пожалуй, встречалось не слишком много добрых людей, – отозвалась хозяйка дома.
Она слегка наклонила голову, что можно было истолковать, как разрешение присесть к столу, и Джимми сел.
– Кофе?
– Спасибо, – сказал Джимми.
Он был зверски голоден, голоден, как никогда в жизни, а ему не раз приходилось подолгу поститься – по причинам отнюдь не религиозного свойства. Делая вид, что смотрит на хозяйку, он краешком глаза высматривал, что бы ему поесть, но на девственно белом сервировочном столике стоял лишь серебряный кофейник и чашки с блюдцами; даже сливок и сахара не было.
Словно бы прочитав его мысли или почувствовав, как ему вдруг сдавило от страха желудок, миссис Гофорт заулыбалась еще радужнее, еще шире.
– Весь мой завтрак – чашечка-другая черного кофе, – сказала она. – Если съесть что-нибудь поплотней, это как-то расслабляет, а мне именно в эти часы, после завтрака, работается лучше всего.
Он улыбнулся ей в ответ, ожидая, что она тут же добавит:
– Но вам, разумеется, подадут все, что вы захотите; как насчет яичницы с беконом? Или, может быть, вы для начала предпочитаете мускатную дыню?
Но минута, и без того долгая, все растягивалась и растягивалась, а когда окинув его задумчивым взглядом, она наконец заговорила, он ее просто не понял.
– Значит, «одна мужчина приходить по дорога снизу, приносить вот это». Да?
– Как вы сказали, миссис Гофорт?
– Это не я, это мальчик сказал – тот, что принес мне вашу книгу. Сама я ее не читала, но слышала разговоры о ней, когда она только вышла.
– Этой зимой, на балу, вы просили меня принести ее вам. Но когда б я ни заходил, вас не бывало дома.
– Что поделаешь, так вот оно получается. А когда она вышла впервые?
– В сорок шестом.
– Хм, давненько. Сколько вам лет?
Мгновение он помедлил, потом проговорил – очень тихо, словно бы ожидая от нее подтверждения:
– Тридцать.
– Тридцать четыре, – быстро поправила она.
– Откуда вы знаете?
– Заглянула в ваш паспорт, покуда вы побивали все рекорды по сну.
Он попытался изобразить на лице шутливую укоризну:
– Ну зачем же?
– А затем, что меня одолели самозванцы. Мне надо было удостовериться, что вы настоящий Джимми Добайн. Прошлым летом ко мне пожаловал самозваный Пол Боулз, а позапрошлым – самозванные Трумэн Капоте и Юдора Уэлти, и, насколько я знаю, все они так до сих пор и живут вон в том домишке на берегу – туда переводят всех нежелательных, когда виллы переполнены. Я называю тот домик «Oubliette». Вы ведь знаете, что это такое, не правда ли? Был такой средневековый обычай (на мой взгляд, от него отказались несколько преждевременно): узников, про которых хотели забыть навсегда, сажали в особую темницу – «Oubliette». Это от французского глагола «oublier» – «забывать». Вот я и прозвала тот домик на берегу «Oubliette» – «Забывальня». И я в самом деле о них забываю. Может, вы думаете, что я шучу, но это правда. Видите ли, я столько натерпелась от всех этих дармоедов, что у меня выработался своего рода комплекс. Не хочу, чтоб меня надували, меня бесит самая мысль, что из меня делают дурочку. Понимаете, о чем я? К вам это не относится. Вы явились с книгой, там ваше фото, по нему сразу видно, что это вы – ну, правда, вы там лет на десять моложе, но все-таки это явно вы, и сомнений быть не может. Уж вы-то не самозванец, я уверена.
– Благодарю вас, – пробормотал Джимми. Он просто не знал, что тут еще можно сказать.
– Правда, у некоторых есть своя внутренняя «Забывальня», так сказать, мысленная. Что ж, это тоже вещь неплохая, но у меня, к сожалению, память превосходная – как выражаются психологи, абсолютная. Лица, имена – все, все, все – запоминаю навсегда.
Она улыбнулась ему так приветливо, что и он улыбнулся в ответ, хотя этот стремительный поток слов заставил его отпрянуть, будто от дула пистолета, наведенного рукой сумасшедшего.
– Впрочем, с новыми людьми в мире искусства я знакомиться не успеваю, – продолжала она. – Ну, вы-то, конечно, в искусстве не новичок, вы, можно сказать, один из ветеранов, не так ли? Заметьте: я не сказала – «из бывших», я сказала – ветеран. Ха-ха, я не сказала «из бывших», нет, детка, я назвала вас ветераном! Хо-хо-хо!
Джимми растянул рот пошире – потому что смеялась она, но почувствовал, что вместо улыбки у него получилась гримаса боли.
На какое-то время он перестал воспринимать ее слова. «Не сдавайся! – твердил он себе. – Отсюда идет путь наверх». Впрочем, он сам не особенно в это верил. Что бы его ни ждало впереди, путь к этому неясному будущему все равно шел через Неаполь, и вчера тоже был Неаполь…
…Он брел вдоль длинного, длинного ряда отелей, выходящих на Санта-Лючия, и почти перед каждым отелем за столиками сидели люди, с которыми он когда-то был близко знаком. И хотя все они притворялись, будто не видят его, – он-то прекрасно знал, что видят, – он подходил к столикам и заводил разговор, пуская в ход все обаяние, на какое был только способен. Но никто из них – ни один! – не предложил ему подсесть к его столику. Страшно? Боже, мой, еще как!Стало быть, в нем появилось нечто такое, по чему они сразу определяют: он уже переступил черту, за которой…
Но ему не хотелось уточнять, что это за черта, ставить точку над «i».
Неожиданно для себя самого он поднялся и, заслонясь ладонью от солнца, стал смотреть вниз, на берег.
– А, вон она, я ее вижу! – воскликнул он.
– Что именно?
– Вашу «Забывальню». По-моему, вид у нее очень симпатичный.
– Да? Но нынешним летом она пустует.
– А почему? Мне кажется, миссис Гофорт, это самое лучшее решение проблемы.
– Видите ли, – возразила она, – домишко стоит на моей земле, и поэтому некоторые считают, что я несу ответственность за тех, кого помещаю туда. А я не желаю знать, что с ними там происходит, я просто не позволяю себе интересоваться ими. Насколько я знаю – вернее, насколько я пожелала узнать, – их всех постепенно смыло волной, всех этих самозванцев, дармоедов и прочую публику, которая почему-то считает, что я обязана ее содержать. Ну, а вы чем занимаетесь? Стихов вы ведь больше не пишете, это я знаю. Так чем же вы занимаетесь теперь?
– Ах, теперь? Конструирую мобили.
– Это такие металлические штучки? Которые подвешивают к потолку, и они крутятся от ветра, да?
– Совершенно верно, – подхватил Джимми. – Мобиль – это поэма в металле. Я принес вам один.
Вся ее приветливость разом исчезла. Теперь она смотрела не на него, а куда-то мимо.
– Я подарков не принимаю, – отрезала она. – Разве что на Рождество, от старых друзей. А уж эти мобили – нет, детка. Я понятия не имею, что с ними делать. Смотреть, как они крутятся, – нет, мне это действовало бы на нервы…
– Как жаль, – сказал Джимми, – а мне так хотелось подарить вам один.
– Что с вами творится? – спросила она неожиданно резко.
– Творится? Со мной?
– Да, с вами. Вы чем-то расстроены?
– Я разочарован тем, что вы не хотите мобиль.
– Да на свете нет такой вещи, которую мне бы хотелось иметь или в которой бы я нуждалась.
Она вложила в эти слова такую силу, что Джимми вновь попытался прикрыть свой испуг улыбкой, хотя заранее знал, что это будет так же мало похоже на улыбку, как растягивание рта в ответ на команду дантиста: «Откройте пошире!»
– А у вас хорошие зубы. Вам повезло, молодой человек, – зубы у вас прекрасные, – сказала миссис Гофорт. Подавшись к нему, она прищурилась и спросила: – Свои?
– Да, конечно, – ответил Джимми. – Все, кроме одного коренного, вот тут, сзади.
– У меня зубы тоже хорошие. Такие хорошие, что их принимают за искусственные. Но вот – посмотрите! – И, по очереди зажав крупные верхние резцы между большим пальцем и указательным, она подергала их – показать, как крепко они сидят. – Видите, даже мостика ни одного нет, а ведь мне в октябре исполняется семьдесят два. За всю жизнь мне поставили только три пломбы, они и сейчас стоят. Вот, посмотрите. – Она широко раскрыла рот, оттянула щеку, и утреннее солнце осветило три кусочка золота в лиловато-красной пещере рта. – Вот от этого зуба, – снова заговорила она, – откололся кусочек: третий сын моей дочери стукнул меня прикладом водяного пистолета, дело было в Маррэй-бэй. в Канаде. Я тогда сказала дочери – из этого ребенка вырастет форменное чудовище, и оказалась права, черт подери…
– Нельзя ли немного сахару?.. – осторожно вставил Джимми.
– Нет, нет, спасибо, – сердито буркнула она. – Не употребляю. У меня как-то раз нашли следы сахара в моче.
На мгновение глаза ее затуманились, в них мелькнул страх. Вдруг она чихнула – и даже не так чтобы очень сильно, но это вызвало у нее форменное исступление.
– Анджелина, Анджелина! – завопила она. – Subito, subito! [4]«Клинекс»! [5]
Она вся скорчилась, ожидая, что вот-вот опять чихнет, но дело кончилось несколькими всхлипами. Медленно распрямившись, она снова взглянула на Джимми, и глаза ее загорелись гневом:
– Что-то вызывает у меня аллергию – какое-то из здешних растений или животных. Пока что мне не удалось выяснить, какое именно, но уж когда выясню…
Фраза эта, хоть и осталась незаконченной, прозвучала достаточно грозно.
– Надеюсь, это не бугенвиллеи, – сказал Джимми. – В жизни не видел таких чудесных бугенвиллей, да еще так много!
– Нет, не бугенвиллеи, – выдохнула она сдавленным полушепотом. – Но я вызвала из Парижа специалиста-аллерголога, пусть проверит меня на каждый цветок, на каждый кустик, черт бы их все подрал, на каждую живую тварь, какая здесь только есть! – Она помолчала, медленно обвела взглядом двух кокер-спаниелей, авиарий, прикованную к балюстраде обезьянку и котенка, заглядевшегося, словно Нарцисс, на свое отражение в бассейне. Потом свирепо буркнула: – Да, вот так – на каждый цветок, на каждый кустик, на каждое животное.
…Тут она едва слышно чихнула в третий раз и вскочила, словно это сорвало ее со стула, согнулась в три погибели, просеменила до середины террасы, остановилась как вкопанная и чихнула в четвертый раз.
– Ах, горе какое! – воскликнул Джимми. – Не могу ли я чем-нибудь помочь?
Она пробормотала что-то нечленораздельное, и несколько мгновений спустя ее уже не было на террасе.
Из дверей опрометью выскочила горничная Анджелина с коробкой бумажных салфеток в руках, и дворецкий взволнованно выкрикнул: – Giu, giu, giu! [6]– Горничная что-то ответила ему – в голосе ее были ужас и ярость – и заметалась, не зная куда бежать, дворецкий подскочил и, ухватив ее сзади за острые локти, энергично подтолкнул в нужном направлении.
Теперь солнце било Джимми в глаза, ослепляя его. Он поднялся и перешел в тень.
Вдруг он заметил на сервировочном столике красивую белую салфетку – под нею, на блюдце, что-то лежало, слегка ее оттопыривая. С виноватой поспешностью он приподнял салфетку и чуть не заплакал: на блюдце была лишь горка серебряных ложечек с монограммой.
Он повернулся и шагнул прочь от сверкающего ослепительной белизной столика, но тут с лестницы, ведущей на нижнюю террасу, до него донесся голос миссис Гофорт, приглушенный бумажными салфетками, которые она прижимала ко рту и носу:
– Спускайтесь сюда, мы можем поговорить в библиотеке!
Джимми почувствовал, что от проглоченной им чашечки черного кофе его вот-вот вывернет. С трудом подавил он позыв к рвоте и спустился на нижнюю террасу.
Миссис Гофорт поджидала его. Только теперь, когда его больше не отвлекала мечта о завтраке, он смог разглядеть ее толком – и внешность, и туалет. Верхняя его часть, служившая бюстгальтером, казалась выкрашенной в красный цвет полоской рыбачьей сети с очень крупными ячейками, сквозь которые виднелась терракотовая грудь, и лишь соски были прикрыты кружочками красного атласа. Концы сети были кокетливо завязаны на спине бантиком с двумя свисающими хвостиками. Спина и живот были обнажены. Нижняя часть костюма – шорты, тесно облегающие ее мощные бедра амазонки, были точно такого же цвета, как лепестки бугенвиллей, ниспадавших со всех стен «Тре-Аманти».
– Ступайте в библиотеку, да поживее! – крикнула она с дальнего конца террасы, но, как ни старался Джимми ускорить шаг, ему казалось, что пути не будет конца. Еще слава богу, что она отвернулась – как раз в тот момент, когда его шатнуло, и, чувствуя, что вот-вот упадет, он на мгновенье оперся рукою о белую стену, а когда снова опустил руку, она была выпачкана розовой пыльцой бугенвиллей, усыпавшей все вокруг.
После яркого света ему показалось, что в библиотеке почти темно, и он стал пробираться ощупью вдоль стены.
– Прохладно здесь, а? – услышал он ее голос.
– Да, да, очень…
– Обожаю переходить из жаркого места в прохладное, – продолжала она. – Это одно из самых больших удовольствий лета…
При всем том миссис Гофорт пошел уже восьмой десяток, чем она была несколько обескуражена. Богатые старые дамы из ее окружения отправлялись к праотцам одна за другой, в том же бойком и резвом темпе, в каком вспыхивают друг за дружкой огни фейерверка на Четвертое июля, и тем летом ей просто необходимо было время от времени окружать себя блестящими молодыми людьми, чтобы забыть про все эти смерти, о которых она то и дело читала в парижском выпуске «Геральд трибюн» и в телеграммах из Штатов; вот почему она иногда посылала свой катер в близлежащие курортные места – на Капри или в Позитано, а изредка даже в Неаполь, чтобы отобрать там очередную партию гостей.
Но за Джимми Добайном миссис Гофорт не посылала – в последнее время она и не думала его приглашать; он проник в ее владения посуху, вскарабкавшись по крутой козьей тропе, и его появление возвестил Джулио, сынишка садовника: он просунул в чуть приоткрытую дверь ее спальни в белой вилле тощую книжицу с устрашающим словом «Стихи» на обложке и, запинаясь, объяснил на ломаном английском языке:
– Одна мужчина приходить по дорога снизу, приносить вот это!
Вот уже несколько дней ее крупная старая голова, похожая на подсолнух, так и клонилась на своем стебле под бременем подступающей скуки, и потому миссис Гофорт, хорошенько подумав, ответила на таком же ломаном языке:
– Приводить мужчина на терраса, чтобы я посмотреть.
Когда Джулио скрылся, она достала немецкий полевой бинокль и подкралась к окну, чтобы взглянуть на непрошеного гостя, пробравшегося в ее владения с помощью тактики троянского коня. Вскоре он появился: молодой человек в коротких кожаных брючках, с рюкзаком за плечами, где было все его достояние, включая четыре экземпляра той самой книжечки, которую он вместо визитной карточки передал хозяйке дома, надеясь, что она предложит ему погостить. Джулио вывел его на террасу и ушел. Джимми Добайн стоял, испуганно помаргивая под яростными лучами полуденного солнца и озираясь по сторонам в поисках миссис Гофорт, но увидел лишь авиарий со множеством яркоперых пичужек, бассейн с разноцветными рыбками, верещавшую обезьяну, почему-то прикованную к угловому столбику низкой балюстрады, да ниспадавшие отовсюду каскады багряных бугенвиллей.
– Миссис Гофорт? – неуверенно позвал он.
Ответа не последовало; лишь громко верещала обезьянка. Так как смотреть особенно было не на что, Джимми стал разглядывать обезьянку: не иначе как ее посадили на цепь за какую-нибудь провинность, додумал он. Около столбика стояла миска с огрызками фруктов, но воды ей не дали, и цепь была короткая – чтобы она не могла спрятаться в тень. Бассейн с рыбками был совсем близко, и обезьянка натягивала цепь до отказа, но добраться до воды не могла. Не раздумывая, в безотчетном порыве, Джимми схватил миску, зачерпнул из бассейна воды и поставил на террасе – так, чтобы обезьянка могла до нее дотянуться. Она сразу же ринулась к миске и стала пить с такой неистовой жадностью, что Джимми расхохотался.
– Синьор!
На террасе снова стоял сынишка садовника. Кивком головы он показал в дальний угол террасы и бросил:
– Ходить туда!
Джимми последовал за ним и очутился в одной из спален розовой виллы.
Итак, он был «допущен» – по крайней мере, временно. Едва Джулио вышел, Джимми, потный и грязный, повалился на постель и, часто моргая, стал смотреть на рисованных купидонов, резвившихся на небесно-голубом потолке.
Усталость его была так велика, что пересилила даже голод. Он заснул почти сразу и проспал весь день, всю ночь и половину следующего дня.
В день его прихода, после сиесты, миссис Гофорт побывала в розовой вилле, чтобы украдкой взглянуть на незваного гостя. Он спал, так и не сбросив кожаных брючек, и его рюкзак валялся на полу, возле кровати.
Открыв рюкзак, она стала обшаривать его, тщательно, но бесшумно, впору опытному грабителю, и наконец обнаружила то, что искала: паспорт, завернутый в ворох выстиранных, но не глаженых рубашек. Прежде всего она посмотрела год и месяц рождения. Сентябрь двадцать второго. Значит, она не ошиблась, он действительно куда старше, чем выглядит. Несколько раз она проговорила: «Привет, привет» – ровным невыразительным голосом, как попугай, – просто чтобы проверить, насколько крепко он спит, – но он по-прежнему спал как убитый, и она включила лампочку на ночном столике, чтобы как следует его разглядеть. Потом пригнулась к его полураскрытому рту и потянула носом – нет ли дурного запаха и не разит ли спиртным, как это порою бывает у молодых поэтов, когда они уже не слишком молоды. Дыхание было чистое, но миссис Гофорт подумалось, что веки его, словно натертые лепестком бугенвиллеи, покраснели не только от усталости после подъема по крутой, едва проходимой горной тропе.
В общем и целом миссис Гофорт осталась, пожалуй, довольна осмотром самочинно явившегося гостя, но все-таки позвонила приятельнице на Капри, чтобы узнать поточнее, что у него за прошлое и на каком он счету сейчас.
Эта приятельница с Капри знавала Джимми в лучшую пору – в сороковых годах – и смогла дать миссис Гофорт кое-какие сведения. Вот что она рассказала: его открыла в сороковом году на лыжной станции в Неваде дама их возраста и круга, как раз одна из тех богатых старых американок, что незадолго перед тем отправилась к праотцам. Она увезла его в Нью-Йорк, и в скором времени ее стараниями он стал сверкающей звездой уик-эндов в Коннектикуте и на Лонг-Айленде – всех этих званых вечеров с балетным дивертисментом, банкетов и тому подобное. А так как он являл собой причудливое сочетание инструктора по лыжам и поэта, то дама эта, та самая, что вывела его в свет, напечатала сборник его стихов – в одном из тех малюсеньких издательств, которые кто-то удачно окрестил «утехой славолюбца». Книга, однако, произвела сенсацию, и как поэта его приняли всерьез, но с той поры стихи почему-то больше не появлялись. До конца сороковых годов он питался былою славой, но в последнее время у него все пошло вперекос. А начались его беды с того самого фокуса со снотворным. Миссис Гофорт, естественно, поинтересовалась, что же это за фокус, и приятельница весьма красочно описала ей все происшествие. Дело как будто было так: года два тому назад он чересчур загостился у одной богатой дамы на Капри, и его попросили освободить комнату для кого-то из ожидавшихся гостей. Вот тут-то, желая отсрочить выселение, он и проделал тот самый фокус: принял большую дозу снотворного, а сам накануне попросил разбудить его пораньше, чтобы его смогли своевременно обнаружить и спасти.
– Но как только он поднялся на ноги, его попросили покинуть виллу. Вот после этого он и стал «конструировать мобили».
– Ах, значит, он конструирует мобили?
– Да, как поэт он окончательно выдохся и теперь занялся мобилями. А ты знаешь, что это такое?
– Ну еще бы!
– В общем, конструировал он эти мобили, но они у него не двигались: что-то там было неправильно, то ли они получались слишком тяжелые, то ли еще что, – словом, не двигались, и все.
– И он это бросил?
– Нет. Насколько я знаю, еще и сейчас ими занимается. Постой, разве он не прихватил с собой несколько?
– Ах, так вот что это!
Миссис Гофорт вспомнились странные металлические штучки, которые она обнаружила у Джимми в рюкзаке среди прочих его пожитков.
– Что-что?
– Я говорю – да, видимо, так и есть. Кажется, прихватил.
– А он все еще у тебя?
– У меня. Спит в розовой вилле мертвым сном – вот уже сколько часов!
– Н-да…
– Что?
– Желаю тебе с ним удачи, Флора. Только будь начеку: как бы он снова не вздумал проделать этот свой фокус со снотворным…
На следующее утро, выйдя к завтраку на террасу белой виллы, Джимми Добайн сказал миссис Гофорт:
– По-моему, вы самый добрый человек, какого я встречал в жизни.
– В таком случае, вам, пожалуй, встречалось не слишком много добрых людей, – отозвалась хозяйка дома.
Она слегка наклонила голову, что можно было истолковать, как разрешение присесть к столу, и Джимми сел.
– Кофе?
– Спасибо, – сказал Джимми.
Он был зверски голоден, голоден, как никогда в жизни, а ему не раз приходилось подолгу поститься – по причинам отнюдь не религиозного свойства. Делая вид, что смотрит на хозяйку, он краешком глаза высматривал, что бы ему поесть, но на девственно белом сервировочном столике стоял лишь серебряный кофейник и чашки с блюдцами; даже сливок и сахара не было.
Словно бы прочитав его мысли или почувствовав, как ему вдруг сдавило от страха желудок, миссис Гофорт заулыбалась еще радужнее, еще шире.
– Весь мой завтрак – чашечка-другая черного кофе, – сказала она. – Если съесть что-нибудь поплотней, это как-то расслабляет, а мне именно в эти часы, после завтрака, работается лучше всего.
Он улыбнулся ей в ответ, ожидая, что она тут же добавит:
– Но вам, разумеется, подадут все, что вы захотите; как насчет яичницы с беконом? Или, может быть, вы для начала предпочитаете мускатную дыню?
Но минута, и без того долгая, все растягивалась и растягивалась, а когда окинув его задумчивым взглядом, она наконец заговорила, он ее просто не понял.
– Значит, «одна мужчина приходить по дорога снизу, приносить вот это». Да?
– Как вы сказали, миссис Гофорт?
– Это не я, это мальчик сказал – тот, что принес мне вашу книгу. Сама я ее не читала, но слышала разговоры о ней, когда она только вышла.
– Этой зимой, на балу, вы просили меня принести ее вам. Но когда б я ни заходил, вас не бывало дома.
– Что поделаешь, так вот оно получается. А когда она вышла впервые?
– В сорок шестом.
– Хм, давненько. Сколько вам лет?
Мгновение он помедлил, потом проговорил – очень тихо, словно бы ожидая от нее подтверждения:
– Тридцать.
– Тридцать четыре, – быстро поправила она.
– Откуда вы знаете?
– Заглянула в ваш паспорт, покуда вы побивали все рекорды по сну.
Он попытался изобразить на лице шутливую укоризну:
– Ну зачем же?
– А затем, что меня одолели самозванцы. Мне надо было удостовериться, что вы настоящий Джимми Добайн. Прошлым летом ко мне пожаловал самозваный Пол Боулз, а позапрошлым – самозванные Трумэн Капоте и Юдора Уэлти, и, насколько я знаю, все они так до сих пор и живут вон в том домишке на берегу – туда переводят всех нежелательных, когда виллы переполнены. Я называю тот домик «Oubliette». Вы ведь знаете, что это такое, не правда ли? Был такой средневековый обычай (на мой взгляд, от него отказались несколько преждевременно): узников, про которых хотели забыть навсегда, сажали в особую темницу – «Oubliette». Это от французского глагола «oublier» – «забывать». Вот я и прозвала тот домик на берегу «Oubliette» – «Забывальня». И я в самом деле о них забываю. Может, вы думаете, что я шучу, но это правда. Видите ли, я столько натерпелась от всех этих дармоедов, что у меня выработался своего рода комплекс. Не хочу, чтоб меня надували, меня бесит самая мысль, что из меня делают дурочку. Понимаете, о чем я? К вам это не относится. Вы явились с книгой, там ваше фото, по нему сразу видно, что это вы – ну, правда, вы там лет на десять моложе, но все-таки это явно вы, и сомнений быть не может. Уж вы-то не самозванец, я уверена.
– Благодарю вас, – пробормотал Джимми. Он просто не знал, что тут еще можно сказать.
– Правда, у некоторых есть своя внутренняя «Забывальня», так сказать, мысленная. Что ж, это тоже вещь неплохая, но у меня, к сожалению, память превосходная – как выражаются психологи, абсолютная. Лица, имена – все, все, все – запоминаю навсегда.
Она улыбнулась ему так приветливо, что и он улыбнулся в ответ, хотя этот стремительный поток слов заставил его отпрянуть, будто от дула пистолета, наведенного рукой сумасшедшего.
– Впрочем, с новыми людьми в мире искусства я знакомиться не успеваю, – продолжала она. – Ну, вы-то, конечно, в искусстве не новичок, вы, можно сказать, один из ветеранов, не так ли? Заметьте: я не сказала – «из бывших», я сказала – ветеран. Ха-ха, я не сказала «из бывших», нет, детка, я назвала вас ветераном! Хо-хо-хо!
Джимми растянул рот пошире – потому что смеялась она, но почувствовал, что вместо улыбки у него получилась гримаса боли.
На какое-то время он перестал воспринимать ее слова. «Не сдавайся! – твердил он себе. – Отсюда идет путь наверх». Впрочем, он сам не особенно в это верил. Что бы его ни ждало впереди, путь к этому неясному будущему все равно шел через Неаполь, и вчера тоже был Неаполь…
…Он брел вдоль длинного, длинного ряда отелей, выходящих на Санта-Лючия, и почти перед каждым отелем за столиками сидели люди, с которыми он когда-то был близко знаком. И хотя все они притворялись, будто не видят его, – он-то прекрасно знал, что видят, – он подходил к столикам и заводил разговор, пуская в ход все обаяние, на какое был только способен. Но никто из них – ни один! – не предложил ему подсесть к его столику. Страшно? Боже, мой, еще как!Стало быть, в нем появилось нечто такое, по чему они сразу определяют: он уже переступил черту, за которой…
Но ему не хотелось уточнять, что это за черта, ставить точку над «i».
Неожиданно для себя самого он поднялся и, заслонясь ладонью от солнца, стал смотреть вниз, на берег.
– А, вон она, я ее вижу! – воскликнул он.
– Что именно?
– Вашу «Забывальню». По-моему, вид у нее очень симпатичный.
– Да? Но нынешним летом она пустует.
– А почему? Мне кажется, миссис Гофорт, это самое лучшее решение проблемы.
– Видите ли, – возразила она, – домишко стоит на моей земле, и поэтому некоторые считают, что я несу ответственность за тех, кого помещаю туда. А я не желаю знать, что с ними там происходит, я просто не позволяю себе интересоваться ими. Насколько я знаю – вернее, насколько я пожелала узнать, – их всех постепенно смыло волной, всех этих самозванцев, дармоедов и прочую публику, которая почему-то считает, что я обязана ее содержать. Ну, а вы чем занимаетесь? Стихов вы ведь больше не пишете, это я знаю. Так чем же вы занимаетесь теперь?
– Ах, теперь? Конструирую мобили.
– Это такие металлические штучки? Которые подвешивают к потолку, и они крутятся от ветра, да?
– Совершенно верно, – подхватил Джимми. – Мобиль – это поэма в металле. Я принес вам один.
Вся ее приветливость разом исчезла. Теперь она смотрела не на него, а куда-то мимо.
– Я подарков не принимаю, – отрезала она. – Разве что на Рождество, от старых друзей. А уж эти мобили – нет, детка. Я понятия не имею, что с ними делать. Смотреть, как они крутятся, – нет, мне это действовало бы на нервы…
– Как жаль, – сказал Джимми, – а мне так хотелось подарить вам один.
– Что с вами творится? – спросила она неожиданно резко.
– Творится? Со мной?
– Да, с вами. Вы чем-то расстроены?
– Я разочарован тем, что вы не хотите мобиль.
– Да на свете нет такой вещи, которую мне бы хотелось иметь или в которой бы я нуждалась.
Она вложила в эти слова такую силу, что Джимми вновь попытался прикрыть свой испуг улыбкой, хотя заранее знал, что это будет так же мало похоже на улыбку, как растягивание рта в ответ на команду дантиста: «Откройте пошире!»
– А у вас хорошие зубы. Вам повезло, молодой человек, – зубы у вас прекрасные, – сказала миссис Гофорт. Подавшись к нему, она прищурилась и спросила: – Свои?
– Да, конечно, – ответил Джимми. – Все, кроме одного коренного, вот тут, сзади.
– У меня зубы тоже хорошие. Такие хорошие, что их принимают за искусственные. Но вот – посмотрите! – И, по очереди зажав крупные верхние резцы между большим пальцем и указательным, она подергала их – показать, как крепко они сидят. – Видите, даже мостика ни одного нет, а ведь мне в октябре исполняется семьдесят два. За всю жизнь мне поставили только три пломбы, они и сейчас стоят. Вот, посмотрите. – Она широко раскрыла рот, оттянула щеку, и утреннее солнце осветило три кусочка золота в лиловато-красной пещере рта. – Вот от этого зуба, – снова заговорила она, – откололся кусочек: третий сын моей дочери стукнул меня прикладом водяного пистолета, дело было в Маррэй-бэй. в Канаде. Я тогда сказала дочери – из этого ребенка вырастет форменное чудовище, и оказалась права, черт подери…
– Нельзя ли немного сахару?.. – осторожно вставил Джимми.
– Нет, нет, спасибо, – сердито буркнула она. – Не употребляю. У меня как-то раз нашли следы сахара в моче.
На мгновение глаза ее затуманились, в них мелькнул страх. Вдруг она чихнула – и даже не так чтобы очень сильно, но это вызвало у нее форменное исступление.
– Анджелина, Анджелина! – завопила она. – Subito, subito! [4]«Клинекс»! [5]
Она вся скорчилась, ожидая, что вот-вот опять чихнет, но дело кончилось несколькими всхлипами. Медленно распрямившись, она снова взглянула на Джимми, и глаза ее загорелись гневом:
– Что-то вызывает у меня аллергию – какое-то из здешних растений или животных. Пока что мне не удалось выяснить, какое именно, но уж когда выясню…
Фраза эта, хоть и осталась незаконченной, прозвучала достаточно грозно.
– Надеюсь, это не бугенвиллеи, – сказал Джимми. – В жизни не видел таких чудесных бугенвиллей, да еще так много!
– Нет, не бугенвиллеи, – выдохнула она сдавленным полушепотом. – Но я вызвала из Парижа специалиста-аллерголога, пусть проверит меня на каждый цветок, на каждый кустик, черт бы их все подрал, на каждую живую тварь, какая здесь только есть! – Она помолчала, медленно обвела взглядом двух кокер-спаниелей, авиарий, прикованную к балюстраде обезьянку и котенка, заглядевшегося, словно Нарцисс, на свое отражение в бассейне. Потом свирепо буркнула: – Да, вот так – на каждый цветок, на каждый кустик, на каждое животное.
…Тут она едва слышно чихнула в третий раз и вскочила, словно это сорвало ее со стула, согнулась в три погибели, просеменила до середины террасы, остановилась как вкопанная и чихнула в четвертый раз.
– Ах, горе какое! – воскликнул Джимми. – Не могу ли я чем-нибудь помочь?
Она пробормотала что-то нечленораздельное, и несколько мгновений спустя ее уже не было на террасе.
Из дверей опрометью выскочила горничная Анджелина с коробкой бумажных салфеток в руках, и дворецкий взволнованно выкрикнул: – Giu, giu, giu! [6]– Горничная что-то ответила ему – в голосе ее были ужас и ярость – и заметалась, не зная куда бежать, дворецкий подскочил и, ухватив ее сзади за острые локти, энергично подтолкнул в нужном направлении.
Теперь солнце било Джимми в глаза, ослепляя его. Он поднялся и перешел в тень.
Вдруг он заметил на сервировочном столике красивую белую салфетку – под нею, на блюдце, что-то лежало, слегка ее оттопыривая. С виноватой поспешностью он приподнял салфетку и чуть не заплакал: на блюдце была лишь горка серебряных ложечек с монограммой.
Он повернулся и шагнул прочь от сверкающего ослепительной белизной столика, но тут с лестницы, ведущей на нижнюю террасу, до него донесся голос миссис Гофорт, приглушенный бумажными салфетками, которые она прижимала ко рту и носу:
– Спускайтесь сюда, мы можем поговорить в библиотеке!
Джимми почувствовал, что от проглоченной им чашечки черного кофе его вот-вот вывернет. С трудом подавил он позыв к рвоте и спустился на нижнюю террасу.
Миссис Гофорт поджидала его. Только теперь, когда его больше не отвлекала мечта о завтраке, он смог разглядеть ее толком – и внешность, и туалет. Верхняя его часть, служившая бюстгальтером, казалась выкрашенной в красный цвет полоской рыбачьей сети с очень крупными ячейками, сквозь которые виднелась терракотовая грудь, и лишь соски были прикрыты кружочками красного атласа. Концы сети были кокетливо завязаны на спине бантиком с двумя свисающими хвостиками. Спина и живот были обнажены. Нижняя часть костюма – шорты, тесно облегающие ее мощные бедра амазонки, были точно такого же цвета, как лепестки бугенвиллей, ниспадавших со всех стен «Тре-Аманти».
– Ступайте в библиотеку, да поживее! – крикнула она с дальнего конца террасы, но, как ни старался Джимми ускорить шаг, ему казалось, что пути не будет конца. Еще слава богу, что она отвернулась – как раз в тот момент, когда его шатнуло, и, чувствуя, что вот-вот упадет, он на мгновенье оперся рукою о белую стену, а когда снова опустил руку, она была выпачкана розовой пыльцой бугенвиллей, усыпавшей все вокруг.
После яркого света ему показалось, что в библиотеке почти темно, и он стал пробираться ощупью вдоль стены.
– Прохладно здесь, а? – услышал он ее голос.
– Да, да, очень…
– Обожаю переходить из жаркого места в прохладное, – продолжала она. – Это одно из самых больших удовольствий лета…