Страница:
Я добирался до дома неделю - где на повозках, где пешком. Весть о коронации распространилась, и улыбки моих спутников говорили, что это им по душе. Никто не вспоминал, что всего лишь пятнадцать лет назад мы сражались за то, чтобы навсегда избавиться от королей. Что мы клялись никогда не воевать разве что ради самозащиты. Теперь мы желали правителя и хотели, чтобы он заодно правил всем миром. В этом нет ничего необычного. Мы - такие же, как все прочие.
Поскольку я был в мундире, все были ко мне добры, кормили, заботились и делились лучшим куском. Я же рассказывал о лагере в Булони и о том, как на противоположном берегу мы видели англичан, дрожавших от страха. Я приукрашивал, расцвечивал и даже лгал. А почему бы и нет? Это доставляло им удовольствие. Я не упоминал о тех, кто обручился с русалками. Все деревенские пареньки горели желанием тут же вступить в армию, но я советовал им дождаться коронации.
- Когда вы понадобитесь Императору, он позовет вас. А до тех пор трудитесь на благо Франции дома.
Естественно, это нравилось женщинам.
Меня здесь не было полгода. Сойдя с телеги примерно в миле от дома, я почувствовал, что хочется повернуть назад. Я боялся. Боялся того, что все изменилось и мне не обрадуются. Путешественнику всегда хочется, чтобы дом оставался прежним. От путешественника ждут, что изменится он - вернется с густой бородой, новым ребенком или рассказами о чудесной жизни в краях, где вечно светит солнце, а реки полны золота. Таких историй и у меня хватало, но мне хотелось, чтобы публика уже ерзала в нетерпении. Свернув со столбовой дороги, я прокрался в деревню, как бандит. Я заранее решил, чем будут заняты родители. Мать будет на поле с картошкой, отец - в хлеву. Я сбегу с холма, и мы устроим пирушку. Они меня не ждут. Никакая весть не могла достичь деревни за неделю.
Я присмотрелся. Оба были в поле. Мать, закинув голову, стояла подбоченившись и следила за собиравшимися облаками. Ждала дождя. От этого зависели ее планы. Рядом неподвижно стоял отец с мешками в руках. Однажды, когда я был маленьким, он тоже стоял так, но мешки были набиты слепыми кротами с еще грязными мордочками. Кроты были мертвы. Мы ловили их, потому что они портили поля, но тогда я этого не знал. Знал только то, что отец их убивает. Мать спасла меня от ночного дозора и увела домой, окоченевшего от холода. Утром мешки исчезли. После этого я и сам убивал кротов, но при этом смотрел в другую сторону.
Мать. Отец. Я люблю вас.
Много вечеров мы просидели допоздна: пили самодельный коньяк Клода, пока пламя не приобретало цвет увядших роз. Мать весело рассказывала о своем прошлом; казалось, верила, что с воцарением правителя многое пойдет по-прежнему. Даже подумывала написать родителям. Мать знала, что они будут праздновать возвращение монарха. Я удивился: мне казалось, она всегда поддерживала Бурбонов. Неужели одного титула Императора достаточно, чтобы искренне полюбить человека, которого она ненавидела?
- Анри, он поступает правильно. Стране нужны король и королева. Иначе на кого же нам равняться?
- На Бонапарта и так можно равняться, король он или не король.
Но так она не могла. А Бонапарт знал, что она не может. Он сел на трон не из простого тщеславия.
Говоря о родителях, мать питала те же надежды, что и странник на пути к дому. Думала, они не изменились, за двадцать с лишним лет вся мебель осталась целой и не сдвинулась с места. Отцовская борода сохранила свой цвет. Я понимал ее надежды. Мы все в чем-то рассчитывали на Бонапарта.
Время - великий умертвитель. Люди забывают, стареют, им становится скучно. Когда-то мать рискнула жизнью, сбежав от родителей, а теперь говорит о них с любовью. Неужели забыла? Неужели время смягчило ее гнев?
Она смотрела на меня.
- Анри, с годами я не стала жадной. Я брала то, что мне давали, и не спрашивала, откуда оно взялось. Мне нравится думать о них. Хочется любить их. Вот и все.
У меня вспыхнули щеки. По какому праву я осуждаю ее? Лишаю радости и заставляю чувствовать глупой и сентиментальной? Я встал перед нею на колени спиной к огню и прижался грудью к ее ногам. Мать продолжала штопать.
- Ты такой же, какой была я, - сказала она. - Нетерпеливый и слабосердый.
Дождь шел несколько дней. Та морось, что за полчаса промочит так, что ливню делать уже нечего. Я ходил по друзьям из дома в дом, мы болтали, а заодно я помогал им делать уборку и что-то ремонтировать по мелочи. Мой друг кюре отправился в паломничество, поэтому я оставил ему несколько длинных писем - именно таких, которые любил получать сам.
Я люблю раннюю темноту. Это еще не ночь. Она дружелюбна. Никто не боится выходить на улицу без фонаря. Девушки поют, возвращаясь с последней дойки. Если я выскочу из-за угла, они вскрикнут и погонятся за мной, но сердца у них не заколотятся. Трудно сказать, чем один вид темноты отличается от другого. Настоящая темнота плотнее и тише; она заползает между мундиром и сердцем. Лезет в глаза. Когда мне нужно выйти в ночь, я боюсь не зуботычин или ножей, хотя за стенами и оградами можно найти и то другое. Я боюсь Темноты. Идешь и весело насвистываешь - но попробуй простоять на месте хотя бы пять минут. Постой в Темноте посреди поля или на тропинке, тогда поймешь, что здесь тебя всего лишь терпят. Темнота заставит тебя умерить прыть. Стоит сделать шаг, и Темнота сомкнется за твоей спиной. А впереди тебе нет места, если ты его не завоюешь. Темнота абсолютна. Идти в Темноте - все равно что плыть под водой; разница лишь в том, что не можешь вынырнуть и сделать вдох.
Когда ночью лежишь без сна, Темнота мягка на ощупь и чуть душновата, как кротовья шкурка. В деревне полагаются на луну, но когда луны нет, в окне не видно ни зги. Окно затянуто стеной, залито идеально черной поверхностью. Не та ли чернота стоит перед глазами слепого? Я всегда думал, что да, но меня разубедили. Слепой разносчик, постоянно навещавший нас, смеялся над моими россказнями о Темноте и говорил, что Темнота - его жена. Мы покупали у разносчика кадушки и кормили его на кухне. В отличие от меня, он никогда не разбрызгивал похлебку и не проносил ложку мимо рта.
- Я вижу, - говорил он, - но не глазами.
Мать сказала, что прошлой зимой он умер.
Стоит ранний вечер - последний вечер моего отпуска. Но мы не будем устраивать ничего особенного. Мы не хотим думать, что я снова ухожу из дома.
Я пообещал матери, что вскоре после коронации вызову ее в Париж. Я сам никогда там не был, и мысль об этом облегчает мне прощание. Домино туда тоже приедет - ходить за своей чокнутой лошадью, учить это чудовище вышагивать в ногу с придворными конями. Непонятно, зачем Бонапарту в столь ответственный момент понадобилась именно эта тварь, солдатский конь - не создание для парадов. Но он всегда напоминает нам, что тоже солдат.
Наконец Клод отправился спать. Мы с матерью остались одни, но не говорили ни слова. Просто держались за руки, пока фитиль не догорел и не наступила темнота.
Париж никогда не видел столько денег.
Бонапарты скупали все - от сливок до живописи Давида. Давиду, который польстил Наполеону, сказав, что у него голова настоящего римлянина, заказали писать коронацию, и он был вынужден каждый день являться в Нотр-Дам, делать эскизы и браниться с ремесленниками, которые пытались устранить ущерб, нанесенный революцией и банкротством. Жозефина, отвечавшая за цветы, не удовольствовалась вазами и букетами. Она чертила план маршрута от дворца до собора и была увлечена этим эфемерным занятием не меньше, чем Давид - своим. Я впервые увидел ее, когда она играла в бильярд с мсье Талейраном, господином достойным, но с шарами - бездарным. Если бы ее платье можно было расправить, шлейф протянулся бы ковровой дорожкой до самого собора, но Жозефина нагибалась и двигалась так, словно на ней ничего не было, и чертила кием идеальные параллельные линии. Бонапарт нарядил меня лакеем и приказал отнести ее величеству полдник. В четыре часа она любила лакомиться дыней. Мсье Талейрану подали портвейн.
Праздничное настроение, владевшее Наполеоном, превратилось чуть ли не в манию. Два дня назад он явился на обед, нарядившись папой римским, и похотливо спросил Жозефину, не хотела бы она переспать с Господом. Я не сводил взгляда с курятины.
Сегодня он велел мне снять солдатский мундир и надеть придворное платье. Невероятно узкое. Это его рассмешило. Он любил посмеяться - единственное успокоение, кроме все более горячих ванн, которые он принимал и днем, и ночью. Дворцовые банщики так же не знали покоя, как и повара. Он мог в любое время потребовать горячей воды, и если ванна оказывалась неполной, дежурному банщику доставалось по первое число. Я видел ванную только однажды. Посреди огромного помещения стояла ванна величиной с линейный корабль. В углу топилась печь, вода в трубах нагревалась, сливалась, снова нагревалась - пока не подходило время купания. Служители были специально отобраны из лучших силачей Франции, которые могли завалить быка. Эти парни в одиночку таскали огромные медные котлы, как чайные чашки; голые по пояс, они носили матросские штаны, пропитанные по.том, стекавшим по ногам темными ручьями. Как и матросам, им полагалась ежедневная порция спиртного, но я не знал, что именно они пьют. Однажды я просунул голову в дверь, вдохнул пар и увидел гиганта, похожего на джинна, - Андре. Он предложил мне глотнуть из его фляжки. Я из вежливости согласился, но тут же выплюнул бурую жидкость на кафель, совершенно ошалев от жары. Гигант ущипнул меня за руку, как повар, проверяющий готовность спагетти, и сказал, что здесь чем жарче, тем крепче жидкость.
- А почему тогда на Мартинике пьют этот ром, как ты считаешь? - Он подмигнул и прошелся, подражая походке ее высочества. Теперь Жозефина стояла передо мной, но я стеснялся сказать, что дыня подана.
Талейран кашлянул.
- Я не промахнусь, сколько б вы ни хрюкали, - сказала она.
Он кашлянул снова. Жозефина подняла взгляд, увидела, что я стою навытяжку, отложила кий и шагнула ко мне забрать поднос.
- Я знаю всех слуг, но тебя раньше не видела.
- Я из Булони, ваш-величство. Прибыл подавать курятину.
Она засмеялась и смерила меня взглядом.
- Ты одет не как солдат.
- Нет, ваш-величство. Теперь я при дворе, значит, одеваюсь, как при дворе.
Она кивнула.
- Думаю, ты можешь одеваться, как тебе нравится. Я попрошу его оказать тебе такую милость. Не хочешь перейти в услужение ко мне? Дыня намного слаще курятины.
Я перепугался. Неужели после всего пережитого я должен был потерять его?
- Нет, ваш-величство. Я не умею с дыней. Только с курятиной. Меня научили.
(Я говорил, как уличный мальчишка).
Она задержала ладонь на моем предплечье и пристально посмотрела в глаза.
- Я вижу твое усердие. Можешь идти.
Я благодарно поклонился, попятился и бегом припустился в помещения для челяди, где у меня имелась собственная комнатка: такая привилегия полагалась только личным слугам. Там хранились несколько книг, флейта, на которой я мечтал научиться играть, и мой дневник. Я попытался написать о ней, но тщетно. Она ускользала от меня так же, как булонские шлюхи. Поэтому я решил написать не о ней, а о Наполеоне.
После этого я готовил банкет за банкетом для наших покоренных территорий, желавших поздравить будущего Императора. Гости набивали себе желудки изысканными рыбой и мясом с только что изобретенными соусами, но Наполеон по-прежнему съедал по курице каждый вечер и чаще всего забывал про овощи. Никто этого не замечал. Ему стоило кашлянуть, и за столом воцарялось молчание. Я снова и снова ловил на себе взгляд ее величества, но если наши глаза встречались, она слегка улыбалась, а я опускал голову. Смотреть на нее означало изменять ему. Она принадлежала ему. И я ей завидовал.
В последующие недели Император стал все больше бояться, что его отравят или убьют. Но боялся не за себя: на кону стояло будущее Франции. Он заставлял меня пробовать всю приготовленную для него еду и только после этого ел сам. Он удвоил стражу. Ходили слухи, что он перед сном проверяет свою кровать. Впрочем, спал он немного. Как собака, которая может закрыть глаза и захрапеть в один момент. Однако если Наполеону было о чем подумать, он мог не спать несколько дней подряд, хотя все его генералы и друзья валились с ног.
Внезапно в конце ноября, всего за две недели до коронации, он приказал мне вернуться в Булонь. Сказал, что я не прошел настоящей воинской подготовки и буду служить ему лучше, когда научусь обращаться с мушкетом так же, как с разделочным ножом. Наверное, он заметил, что я покраснел, потому что понимал мои чувства; он понимал чувства большинства людей. По своей всегдашней странной привычке ущипнул меня за ухо и сказал, что на Новый год даст мне особое задание.
Поэтому я покинул город снов накануне звездного часа Императора и уже из вторых рук узнал о том праздничном утре, когда Наполеон выхватил у папы корону, возложил ее на собственную голову, а потом короновал Жозефину. Говорили, что он скупил запасы мадам Клико на целый год. Муж мадам Клико недавно умер, все бремя свалилось на ее плечи, и она должна была благодарить небо за возвращение короля. Она была не одинока. Париж открыл двери нараспашку и три дня не гасил свеч. Спали только старики и больные, остальные пили, бесились и радовались. (Я не говорю об аристократах; но они тут вообще ни при чем).
В Булони стояла отвратительная погода. Я учился солдатскому ремеслу по десять часов в день и вечером без сил валился на мокрую постель, заворачиваясь в пару вшивых одеял. Снабжали нас хорошо, но за мое отсутствие в армию вступили тысячи людей, поверивших наполеоновским проповедникам, с пеной у рта утверждавшим, что путь в Царство Небесное лежит через Булонь. От воинской повинности не освобождался никто. Лишь офицеры-вербовщики решали, кто останется, а кто пойдет служить. К Рождеству в лагерь набилось уже больше 100 000 человек; и еще больше народу ждало своей очереди. Мы бегали с полной выкладкой, ходили вброд по морю, осваивали друг с другом рукопашный бой и грабили все окрестные поля, чтобы прокормиться. Но этого не хватало. Хотя Наполеон не любил посредников, большинство съестных припасов поступало к нам неизвестно откуда, а мясо, как я подозреваю, принадлежало животным, которых не узнал бы и сам Адам. Дневной рацион каждого солдата составлял два фунта хлеба, четыре унции мяса и четыре унции овощей*. Мы крали все, что плохо лежит, тратили жалованье - если получали его - на еду в трактирах и опустошали тихие окрестные деревни. Сам Наполеон приказал отправить в некоторые лагеря vivandie.res**. Vivandie.res - это армейский эвфемизм. Он прислал нам веселых женщин, которым больше не с чего было веселиться. Питались они хуже нашего, обслуживали нас в любое время дня и ночи, а платили им плохо. Более обеспеченные городские проститутки жалели их и часто наведывались в лагеря с одеялами и буханками хлебами. Vivandie.res были беглянками, бродяжками, младшими дочерьми слишком многодетных семей, служанками, уставшими отдаваться пьяным хозяевам, и толстыми старухами, не имевшими возможности заниматься своим ремеслом в других местах. По прибытии каждой выдавали нижнее белье и платье, которое часто леденило им грудь морской солью. Шали выдавали тоже, но если обнаруживалось, что женщина выполняет свои обязанности одетой, об этом докладывали и ослушницу наказывали. Наказание состояло в том, что вместо скудной недельной платы она не получала ничего. В отличие от городских проституток, которые могли за себя постоять, сами выбирали клиентов и, конечно, взимали с них, сколько хотели, vivandie.res были обязаны обслуживать всех желающих, независимо от времени суток. Однажды я встретил женщину, которая ползла домой после офицерской пирушки. Она сказала, что потеряла счет после тридцать девятого. ______________ * Около 900 и 115 г соответственно. - Прим. пер. ** Маркитанток (фр.).
После тридцать девятого удара бича Христос потерял сознание.
В ту зиму большинство солдат ходило с огромными нарывами в тех местах, которые им натирало солью и ветром. Чаще всего - между пальцами ног и на верхних губах. Усы не спасали: волосы только усиливали раздражение.
В Рождество нас освободили от занятий, хотя у vivandie.res выходного не было. Мы сидели у костров, подложив в них побольше поленьев, и пили добавочную порцию коньяка за здоровье Императора. У нас с Патриком был пир горой: я украл гуся, которого мы зажарили и съели на верхней площадке колонны пополам с виной и радостью. Следовало поделиться с товарищами, но голод не тетка. Патрик рассказывал мне об Ирландии, болотных огнях и гоблинах, живущих под каждым холмом.
- Можешь не сомневаться. Маленький народец сделал мне сапоги размером с ноготок.
Он рассказал, как однажды отправился браконьерствовать. Стояла прекрасная июльская ночь - в меру темная, луна уже взошла, а звезды рассыпались во всю небесную ширь. Пробираясь через лес, он увидел кольцо зеленого пламени в рост человека. В центре кольца сидели три гоблина. Он знал, что это гоблины, а не эльфы, потому что у них были лопаты и бороды.
- Я молчал, как церковный колокол в субботнюю ночь, и подкрался к ним так, как подкрадываешься к фазану.
Они говорили о кладе, украденном у фей и закопанном в этом кольце под землей. Внезапно один встрепенулся, повел носом в воздухе и принюхался.
- Чую человека, - сказал он. - Грязного человека в сапогах, измазанных глиной.
Другой гоблин засмеялся.
- Какая разница? Ни один человек в грязных сапогах не сможет войти в наши тайные палаты.
- На всякий случай - уйдем, - ответил первый, и они исчезли в мгновение ока. Пламя потухло. Несколько секунд Патрик пролежал в листьях, обдумывая услышанное. Потом осмотрелся, проверяя, нет ли посторонних, снял сапоги и пробрался туда, где было огненное кольцо. На земле не осталось никаких следов пламени, но босые пятки покалывало.
- Поэтому я понял, что нахожусь на заколдованном месте.
Он копал всю ночь, но не нашел ничего, кроме пары кротов и кучи червей. В полном изнеможении Патрик вернулся за сапогами и не поверил своим глазам.
- Размером с ноготок.
Он порылся в карманах и протянул мне пару замечательно сделанных крошечных сапог со сбитыми каблуками и потрепанными шнурками.
- Клянусь, они когда-то были мне впору.
Я не знал, верить ему или нет. Заметив, что брови у меня сначала выгнулись, а потом сошлись на переносице, Патрик протянул руку и забрал у меня сапоги.
- Я всю дорогу шел босиком, а когда утром отправился служить мессу, едва доковылял до алтаря. Я так устал, что пришлось устроить пастве выходной. - Он криво ухмыльнулся и похлопал меня по плечу.
- Верь мне. Я рассказываю тебе байки.
Другие байки он мне тоже рассказывал. О Пресвятой Деве, на которую нельзя положиться.
- Женщины - твари умные, - говорил он. - Знают нас как облупленных. Богородица - тоже женщина, даром что святая. Насколько я знаю, ни один мужчина не сумел с ней договориться. Можешь молиться ей хоть день и ночь - она все равно не услышит. Мужчине куда легче иметь дело с самим Христом.
Я пролепетал, что Пресвятая Дева - наша заступница.
- Конечно, но она заступается только за женщин. В моей церкви была статуя, как две капли воды похожая на Богородицу. Когда к ней приходили заплаканные женщины с цветами, я прятался за колонной и - клянусь тебе всеми святыми - сам видел, что статуя двигалась. Но когда приходили мужчины с шапками в руках, просили у Девы то и это и возносили ей молитвы, статуя оставалась недвижной, как камень, из которого ее вытесали. Я устал повторять им правду. Советовал им обращаться прямо к Иисусу (статуя которого стояла рядом), но они не внимали мне. Каждому мужчине нравится, когда его слушает женщина.
- Разве ты сам ей не молишься?
- Конечно, нет. Можно сказать, у нас с ней уговор. Я присматриваю за ней, почитаю, и мы не лезем в дела друг друга. Она вела бы себя иначе, если б ее не изнасиловал Бог-отец...
О чем это он?
- Понимаешь, женщины любят, когда к ним относятся с уважением. Когда просят разрешения прикоснуться. Видишь ли, я всегда считал, что Бог поступил неправильно и несправедливо, когда послал к ней ангела, не спросил разрешения, а потом явился сам, не дав ей даже причесаться. Не думаю, что она его простила. Он слишком торопился. Так что я не осуждаю ее за высокомерие.
Такие мысли о Царице Небесной никогда не приходили мне в голову.
Патрик любил девушек и с удовольствием подсматривал за ними, не спрашивая разрешения.
- Но когда доходит до дела, я не тороплюсь и всегда даю ей время причесаться.
Остаток Рождества мы провели на вершине сторожевой башни, укрывшись за бочонками из-под яблок и играя в карты. Но в канун Нового года Патрик спустил лестницу и сказал, что мы должны сходить к причастию.
- Я неверующий.
- Тогда сходишь со мной за компанию.
Он уговорил меня, пообещав впоследствии распить со мной бутылку коньяка, и мы побрели по обледеневшим улицам в моряцкую церквушку, которую Патрик предпочитал армейским часовням.
Она медленно наполнялась горожанами и горожанками, укутанными тепло, но празднично. Из лагеря мы пришли одни. Возможно, единственные - трезвыми в эту окаянную погоду. Церковь была скромной, если не считать цветных витражей и статуи Царицы Небесной, облаченной в багряные одежды. Против желания я слегка поклонился ей, и Патрик ухмыльнулся.
Мы пели во весь голос; тепло и близость других людей тронули сердце безбожника, и я тоже узрел Господа сквозь иней. Стекла церкви были покрыты морозными узорами, а каменный пол, принявший касание наших коленей, был холоден, как могила. Старики с достоинством улыбались, а у детишек - некоторые были настолько бедны, что для тепла заматывали руки тряпьем, - волосики напоминали ангельские.
Царица Небесная смотрела на нас сверху.
Отложив затрепанные молитвенники, которые лишь немногие могли прочесть, мы с чистыми сердцами подошли к причастию; Патрик, подвернув усы, встал в конец очереди и сумел получить еще одну облатку.
- Двойное благословение, - шепнул мне он.
Я вообще не собирался причащаться, но тяга к сильным рукам и уверенности, тихая святость этого места вынудили меня встать и выйти в проход; незнакомые люди смотрели на меня так, словно я был их сыном. Я преклонил колени: от благовоний в голове плыло, священник читал медленно и монотонно, и мое гулко бившееся сердце успокоилось; я снова и снова думал о Боге, о матери, которая сейчас тоже стоит на коленях далеко отсюда и протягивает руки за своей долей Царства Небесного. Сейчас в домах моей деревни пусто и тихо, зато амбар полон. Полон честных людей, у которых нет церкви, кроме той, что создана ими самими. Из их же плоти и крови.
А ко всему привыкшая скотина дремлет.
Я положил облатку на язык, и язык обожгло. Вкусом вино напоминало мертвецов - две тысячи утопленников. Стоя перед священником, я видел лица обвинявших меня покойников. Видел палатки, промокшие от рассветного тумана. Видел посиневшие груди женщин. Я стиснул чашу, хотя чувствовал, что кюре пытается забрать ее.
Я стиснул чашу.
Когда священник бережно разогнул мои пальцы, я увидел, что на моих ладонях отпечаталось серебро. Может, это мои стигматы? Буду ли я кровоточить за каждую смерть - как мертвую, так и живую? Если бы такое случалось с солдатами, на свете не осталось бы ни одного солдата. Мы бы ушли в холмы к гоблинам. Обручились с русалками. Никогда бы не покинули свои дома.
Я оставил Патрика получать второе причастие и вышел в морозную ночь. Полночь еще не наступила. Колокола не звонили; еще не взлетели в небо ракеты, возвещая приход нового года и славя Бога и Императора.
Год кончился, сказал я себе. Неслышно ускользнул и больше не вернется. Домино прав, есть только "сейчас". Забудь. Забудь. Ты не можешь вернуть прошлое. Не можешь вернуть мертвых.
Говорят, что каждая снежинка неповторима. Если это так, то как жить дальше миру? Как нам встать с колен? Как прийти в себя после этого чуда?
Забывая. Мы не можем помнить все.
Есть только настоящее. Помнить нечего.
Сквозь иней на каменных плитах просвечивал квадрат, нарисованный красным портновским мелком. Какой-то ребенок играл в "крестики-нолики". Ты играешь, выигрываешь, играешь, проигрываешь. Играешь. Желание играть неистребимо. Из года в год бросая кости и ставя на кон то, что любишь, риском своим ты являешь то, что ценишь. Я присел и нацарапал на льду квадрат с невинными ноликами и гневными крестиками. Возможно, моим партнером станет Дьявол. Возможно, Царица Небесная. Наполеон, Жозефина. Если суждено проиграть, то какая разница, кому проиграл?
Из церкви донесся рев последнего гимна.
Он не имел ничего общего с вялыми гимнами, которые прихожане распевают монотонным воскресным утром, с тоской думая о лишнем часе сна или своих любимых. Не имел ничего общего с пресными воззваниями к требовательному Богу. Дух любви и веры вздымался до купола, распахивал настежь двери, согревал холодный пол, заставлял камни вопиять. Церковь дрожала.
Моя душа воистину славила Господа.
Что доставляло им такую радость?
Что заставляло голодных, замерзших людей верить, что новый год будет лучше предыдущего? Сознание того, что Он на троне? Он, их маленький Бог в простом мундире?
Какая разница? Зачем я сомневаюсь в том, что вижу собственными глазами?
По улице идет женщина с непокрытой головой, каблуки ее ботинок высекают изо льда оранжевые искры. Она смеется. Прижимает к груди младенца. И идет прямо ко мне.
- С Новым годом, солдат!
Младенец не спит, таращит ясные голубые глазенки, выпрастывает из-под одежды любопытные пальчики, тянет их к пуговицам, к своему носу, ко мне. Я обнимаю обоих, и на стене покачивается странная тень. Гимн допели, и тишина застает меня врасплох.
Поскольку я был в мундире, все были ко мне добры, кормили, заботились и делились лучшим куском. Я же рассказывал о лагере в Булони и о том, как на противоположном берегу мы видели англичан, дрожавших от страха. Я приукрашивал, расцвечивал и даже лгал. А почему бы и нет? Это доставляло им удовольствие. Я не упоминал о тех, кто обручился с русалками. Все деревенские пареньки горели желанием тут же вступить в армию, но я советовал им дождаться коронации.
- Когда вы понадобитесь Императору, он позовет вас. А до тех пор трудитесь на благо Франции дома.
Естественно, это нравилось женщинам.
Меня здесь не было полгода. Сойдя с телеги примерно в миле от дома, я почувствовал, что хочется повернуть назад. Я боялся. Боялся того, что все изменилось и мне не обрадуются. Путешественнику всегда хочется, чтобы дом оставался прежним. От путешественника ждут, что изменится он - вернется с густой бородой, новым ребенком или рассказами о чудесной жизни в краях, где вечно светит солнце, а реки полны золота. Таких историй и у меня хватало, но мне хотелось, чтобы публика уже ерзала в нетерпении. Свернув со столбовой дороги, я прокрался в деревню, как бандит. Я заранее решил, чем будут заняты родители. Мать будет на поле с картошкой, отец - в хлеву. Я сбегу с холма, и мы устроим пирушку. Они меня не ждут. Никакая весть не могла достичь деревни за неделю.
Я присмотрелся. Оба были в поле. Мать, закинув голову, стояла подбоченившись и следила за собиравшимися облаками. Ждала дождя. От этого зависели ее планы. Рядом неподвижно стоял отец с мешками в руках. Однажды, когда я был маленьким, он тоже стоял так, но мешки были набиты слепыми кротами с еще грязными мордочками. Кроты были мертвы. Мы ловили их, потому что они портили поля, но тогда я этого не знал. Знал только то, что отец их убивает. Мать спасла меня от ночного дозора и увела домой, окоченевшего от холода. Утром мешки исчезли. После этого я и сам убивал кротов, но при этом смотрел в другую сторону.
Мать. Отец. Я люблю вас.
Много вечеров мы просидели допоздна: пили самодельный коньяк Клода, пока пламя не приобретало цвет увядших роз. Мать весело рассказывала о своем прошлом; казалось, верила, что с воцарением правителя многое пойдет по-прежнему. Даже подумывала написать родителям. Мать знала, что они будут праздновать возвращение монарха. Я удивился: мне казалось, она всегда поддерживала Бурбонов. Неужели одного титула Императора достаточно, чтобы искренне полюбить человека, которого она ненавидела?
- Анри, он поступает правильно. Стране нужны король и королева. Иначе на кого же нам равняться?
- На Бонапарта и так можно равняться, король он или не король.
Но так она не могла. А Бонапарт знал, что она не может. Он сел на трон не из простого тщеславия.
Говоря о родителях, мать питала те же надежды, что и странник на пути к дому. Думала, они не изменились, за двадцать с лишним лет вся мебель осталась целой и не сдвинулась с места. Отцовская борода сохранила свой цвет. Я понимал ее надежды. Мы все в чем-то рассчитывали на Бонапарта.
Время - великий умертвитель. Люди забывают, стареют, им становится скучно. Когда-то мать рискнула жизнью, сбежав от родителей, а теперь говорит о них с любовью. Неужели забыла? Неужели время смягчило ее гнев?
Она смотрела на меня.
- Анри, с годами я не стала жадной. Я брала то, что мне давали, и не спрашивала, откуда оно взялось. Мне нравится думать о них. Хочется любить их. Вот и все.
У меня вспыхнули щеки. По какому праву я осуждаю ее? Лишаю радости и заставляю чувствовать глупой и сентиментальной? Я встал перед нею на колени спиной к огню и прижался грудью к ее ногам. Мать продолжала штопать.
- Ты такой же, какой была я, - сказала она. - Нетерпеливый и слабосердый.
Дождь шел несколько дней. Та морось, что за полчаса промочит так, что ливню делать уже нечего. Я ходил по друзьям из дома в дом, мы болтали, а заодно я помогал им делать уборку и что-то ремонтировать по мелочи. Мой друг кюре отправился в паломничество, поэтому я оставил ему несколько длинных писем - именно таких, которые любил получать сам.
Я люблю раннюю темноту. Это еще не ночь. Она дружелюбна. Никто не боится выходить на улицу без фонаря. Девушки поют, возвращаясь с последней дойки. Если я выскочу из-за угла, они вскрикнут и погонятся за мной, но сердца у них не заколотятся. Трудно сказать, чем один вид темноты отличается от другого. Настоящая темнота плотнее и тише; она заползает между мундиром и сердцем. Лезет в глаза. Когда мне нужно выйти в ночь, я боюсь не зуботычин или ножей, хотя за стенами и оградами можно найти и то другое. Я боюсь Темноты. Идешь и весело насвистываешь - но попробуй простоять на месте хотя бы пять минут. Постой в Темноте посреди поля или на тропинке, тогда поймешь, что здесь тебя всего лишь терпят. Темнота заставит тебя умерить прыть. Стоит сделать шаг, и Темнота сомкнется за твоей спиной. А впереди тебе нет места, если ты его не завоюешь. Темнота абсолютна. Идти в Темноте - все равно что плыть под водой; разница лишь в том, что не можешь вынырнуть и сделать вдох.
Когда ночью лежишь без сна, Темнота мягка на ощупь и чуть душновата, как кротовья шкурка. В деревне полагаются на луну, но когда луны нет, в окне не видно ни зги. Окно затянуто стеной, залито идеально черной поверхностью. Не та ли чернота стоит перед глазами слепого? Я всегда думал, что да, но меня разубедили. Слепой разносчик, постоянно навещавший нас, смеялся над моими россказнями о Темноте и говорил, что Темнота - его жена. Мы покупали у разносчика кадушки и кормили его на кухне. В отличие от меня, он никогда не разбрызгивал похлебку и не проносил ложку мимо рта.
- Я вижу, - говорил он, - но не глазами.
Мать сказала, что прошлой зимой он умер.
Стоит ранний вечер - последний вечер моего отпуска. Но мы не будем устраивать ничего особенного. Мы не хотим думать, что я снова ухожу из дома.
Я пообещал матери, что вскоре после коронации вызову ее в Париж. Я сам никогда там не был, и мысль об этом облегчает мне прощание. Домино туда тоже приедет - ходить за своей чокнутой лошадью, учить это чудовище вышагивать в ногу с придворными конями. Непонятно, зачем Бонапарту в столь ответственный момент понадобилась именно эта тварь, солдатский конь - не создание для парадов. Но он всегда напоминает нам, что тоже солдат.
Наконец Клод отправился спать. Мы с матерью остались одни, но не говорили ни слова. Просто держались за руки, пока фитиль не догорел и не наступила темнота.
Париж никогда не видел столько денег.
Бонапарты скупали все - от сливок до живописи Давида. Давиду, который польстил Наполеону, сказав, что у него голова настоящего римлянина, заказали писать коронацию, и он был вынужден каждый день являться в Нотр-Дам, делать эскизы и браниться с ремесленниками, которые пытались устранить ущерб, нанесенный революцией и банкротством. Жозефина, отвечавшая за цветы, не удовольствовалась вазами и букетами. Она чертила план маршрута от дворца до собора и была увлечена этим эфемерным занятием не меньше, чем Давид - своим. Я впервые увидел ее, когда она играла в бильярд с мсье Талейраном, господином достойным, но с шарами - бездарным. Если бы ее платье можно было расправить, шлейф протянулся бы ковровой дорожкой до самого собора, но Жозефина нагибалась и двигалась так, словно на ней ничего не было, и чертила кием идеальные параллельные линии. Бонапарт нарядил меня лакеем и приказал отнести ее величеству полдник. В четыре часа она любила лакомиться дыней. Мсье Талейрану подали портвейн.
Праздничное настроение, владевшее Наполеоном, превратилось чуть ли не в манию. Два дня назад он явился на обед, нарядившись папой римским, и похотливо спросил Жозефину, не хотела бы она переспать с Господом. Я не сводил взгляда с курятины.
Сегодня он велел мне снять солдатский мундир и надеть придворное платье. Невероятно узкое. Это его рассмешило. Он любил посмеяться - единственное успокоение, кроме все более горячих ванн, которые он принимал и днем, и ночью. Дворцовые банщики так же не знали покоя, как и повара. Он мог в любое время потребовать горячей воды, и если ванна оказывалась неполной, дежурному банщику доставалось по первое число. Я видел ванную только однажды. Посреди огромного помещения стояла ванна величиной с линейный корабль. В углу топилась печь, вода в трубах нагревалась, сливалась, снова нагревалась - пока не подходило время купания. Служители были специально отобраны из лучших силачей Франции, которые могли завалить быка. Эти парни в одиночку таскали огромные медные котлы, как чайные чашки; голые по пояс, они носили матросские штаны, пропитанные по.том, стекавшим по ногам темными ручьями. Как и матросам, им полагалась ежедневная порция спиртного, но я не знал, что именно они пьют. Однажды я просунул голову в дверь, вдохнул пар и увидел гиганта, похожего на джинна, - Андре. Он предложил мне глотнуть из его фляжки. Я из вежливости согласился, но тут же выплюнул бурую жидкость на кафель, совершенно ошалев от жары. Гигант ущипнул меня за руку, как повар, проверяющий готовность спагетти, и сказал, что здесь чем жарче, тем крепче жидкость.
- А почему тогда на Мартинике пьют этот ром, как ты считаешь? - Он подмигнул и прошелся, подражая походке ее высочества. Теперь Жозефина стояла передо мной, но я стеснялся сказать, что дыня подана.
Талейран кашлянул.
- Я не промахнусь, сколько б вы ни хрюкали, - сказала она.
Он кашлянул снова. Жозефина подняла взгляд, увидела, что я стою навытяжку, отложила кий и шагнула ко мне забрать поднос.
- Я знаю всех слуг, но тебя раньше не видела.
- Я из Булони, ваш-величство. Прибыл подавать курятину.
Она засмеялась и смерила меня взглядом.
- Ты одет не как солдат.
- Нет, ваш-величство. Теперь я при дворе, значит, одеваюсь, как при дворе.
Она кивнула.
- Думаю, ты можешь одеваться, как тебе нравится. Я попрошу его оказать тебе такую милость. Не хочешь перейти в услужение ко мне? Дыня намного слаще курятины.
Я перепугался. Неужели после всего пережитого я должен был потерять его?
- Нет, ваш-величство. Я не умею с дыней. Только с курятиной. Меня научили.
(Я говорил, как уличный мальчишка).
Она задержала ладонь на моем предплечье и пристально посмотрела в глаза.
- Я вижу твое усердие. Можешь идти.
Я благодарно поклонился, попятился и бегом припустился в помещения для челяди, где у меня имелась собственная комнатка: такая привилегия полагалась только личным слугам. Там хранились несколько книг, флейта, на которой я мечтал научиться играть, и мой дневник. Я попытался написать о ней, но тщетно. Она ускользала от меня так же, как булонские шлюхи. Поэтому я решил написать не о ней, а о Наполеоне.
После этого я готовил банкет за банкетом для наших покоренных территорий, желавших поздравить будущего Императора. Гости набивали себе желудки изысканными рыбой и мясом с только что изобретенными соусами, но Наполеон по-прежнему съедал по курице каждый вечер и чаще всего забывал про овощи. Никто этого не замечал. Ему стоило кашлянуть, и за столом воцарялось молчание. Я снова и снова ловил на себе взгляд ее величества, но если наши глаза встречались, она слегка улыбалась, а я опускал голову. Смотреть на нее означало изменять ему. Она принадлежала ему. И я ей завидовал.
В последующие недели Император стал все больше бояться, что его отравят или убьют. Но боялся не за себя: на кону стояло будущее Франции. Он заставлял меня пробовать всю приготовленную для него еду и только после этого ел сам. Он удвоил стражу. Ходили слухи, что он перед сном проверяет свою кровать. Впрочем, спал он немного. Как собака, которая может закрыть глаза и захрапеть в один момент. Однако если Наполеону было о чем подумать, он мог не спать несколько дней подряд, хотя все его генералы и друзья валились с ног.
Внезапно в конце ноября, всего за две недели до коронации, он приказал мне вернуться в Булонь. Сказал, что я не прошел настоящей воинской подготовки и буду служить ему лучше, когда научусь обращаться с мушкетом так же, как с разделочным ножом. Наверное, он заметил, что я покраснел, потому что понимал мои чувства; он понимал чувства большинства людей. По своей всегдашней странной привычке ущипнул меня за ухо и сказал, что на Новый год даст мне особое задание.
Поэтому я покинул город снов накануне звездного часа Императора и уже из вторых рук узнал о том праздничном утре, когда Наполеон выхватил у папы корону, возложил ее на собственную голову, а потом короновал Жозефину. Говорили, что он скупил запасы мадам Клико на целый год. Муж мадам Клико недавно умер, все бремя свалилось на ее плечи, и она должна была благодарить небо за возвращение короля. Она была не одинока. Париж открыл двери нараспашку и три дня не гасил свеч. Спали только старики и больные, остальные пили, бесились и радовались. (Я не говорю об аристократах; но они тут вообще ни при чем).
В Булони стояла отвратительная погода. Я учился солдатскому ремеслу по десять часов в день и вечером без сил валился на мокрую постель, заворачиваясь в пару вшивых одеял. Снабжали нас хорошо, но за мое отсутствие в армию вступили тысячи людей, поверивших наполеоновским проповедникам, с пеной у рта утверждавшим, что путь в Царство Небесное лежит через Булонь. От воинской повинности не освобождался никто. Лишь офицеры-вербовщики решали, кто останется, а кто пойдет служить. К Рождеству в лагерь набилось уже больше 100 000 человек; и еще больше народу ждало своей очереди. Мы бегали с полной выкладкой, ходили вброд по морю, осваивали друг с другом рукопашный бой и грабили все окрестные поля, чтобы прокормиться. Но этого не хватало. Хотя Наполеон не любил посредников, большинство съестных припасов поступало к нам неизвестно откуда, а мясо, как я подозреваю, принадлежало животным, которых не узнал бы и сам Адам. Дневной рацион каждого солдата составлял два фунта хлеба, четыре унции мяса и четыре унции овощей*. Мы крали все, что плохо лежит, тратили жалованье - если получали его - на еду в трактирах и опустошали тихие окрестные деревни. Сам Наполеон приказал отправить в некоторые лагеря vivandie.res**. Vivandie.res - это армейский эвфемизм. Он прислал нам веселых женщин, которым больше не с чего было веселиться. Питались они хуже нашего, обслуживали нас в любое время дня и ночи, а платили им плохо. Более обеспеченные городские проститутки жалели их и часто наведывались в лагеря с одеялами и буханками хлебами. Vivandie.res были беглянками, бродяжками, младшими дочерьми слишком многодетных семей, служанками, уставшими отдаваться пьяным хозяевам, и толстыми старухами, не имевшими возможности заниматься своим ремеслом в других местах. По прибытии каждой выдавали нижнее белье и платье, которое часто леденило им грудь морской солью. Шали выдавали тоже, но если обнаруживалось, что женщина выполняет свои обязанности одетой, об этом докладывали и ослушницу наказывали. Наказание состояло в том, что вместо скудной недельной платы она не получала ничего. В отличие от городских проституток, которые могли за себя постоять, сами выбирали клиентов и, конечно, взимали с них, сколько хотели, vivandie.res были обязаны обслуживать всех желающих, независимо от времени суток. Однажды я встретил женщину, которая ползла домой после офицерской пирушки. Она сказала, что потеряла счет после тридцать девятого. ______________ * Около 900 и 115 г соответственно. - Прим. пер. ** Маркитанток (фр.).
После тридцать девятого удара бича Христос потерял сознание.
В ту зиму большинство солдат ходило с огромными нарывами в тех местах, которые им натирало солью и ветром. Чаще всего - между пальцами ног и на верхних губах. Усы не спасали: волосы только усиливали раздражение.
В Рождество нас освободили от занятий, хотя у vivandie.res выходного не было. Мы сидели у костров, подложив в них побольше поленьев, и пили добавочную порцию коньяка за здоровье Императора. У нас с Патриком был пир горой: я украл гуся, которого мы зажарили и съели на верхней площадке колонны пополам с виной и радостью. Следовало поделиться с товарищами, но голод не тетка. Патрик рассказывал мне об Ирландии, болотных огнях и гоблинах, живущих под каждым холмом.
- Можешь не сомневаться. Маленький народец сделал мне сапоги размером с ноготок.
Он рассказал, как однажды отправился браконьерствовать. Стояла прекрасная июльская ночь - в меру темная, луна уже взошла, а звезды рассыпались во всю небесную ширь. Пробираясь через лес, он увидел кольцо зеленого пламени в рост человека. В центре кольца сидели три гоблина. Он знал, что это гоблины, а не эльфы, потому что у них были лопаты и бороды.
- Я молчал, как церковный колокол в субботнюю ночь, и подкрался к ним так, как подкрадываешься к фазану.
Они говорили о кладе, украденном у фей и закопанном в этом кольце под землей. Внезапно один встрепенулся, повел носом в воздухе и принюхался.
- Чую человека, - сказал он. - Грязного человека в сапогах, измазанных глиной.
Другой гоблин засмеялся.
- Какая разница? Ни один человек в грязных сапогах не сможет войти в наши тайные палаты.
- На всякий случай - уйдем, - ответил первый, и они исчезли в мгновение ока. Пламя потухло. Несколько секунд Патрик пролежал в листьях, обдумывая услышанное. Потом осмотрелся, проверяя, нет ли посторонних, снял сапоги и пробрался туда, где было огненное кольцо. На земле не осталось никаких следов пламени, но босые пятки покалывало.
- Поэтому я понял, что нахожусь на заколдованном месте.
Он копал всю ночь, но не нашел ничего, кроме пары кротов и кучи червей. В полном изнеможении Патрик вернулся за сапогами и не поверил своим глазам.
- Размером с ноготок.
Он порылся в карманах и протянул мне пару замечательно сделанных крошечных сапог со сбитыми каблуками и потрепанными шнурками.
- Клянусь, они когда-то были мне впору.
Я не знал, верить ему или нет. Заметив, что брови у меня сначала выгнулись, а потом сошлись на переносице, Патрик протянул руку и забрал у меня сапоги.
- Я всю дорогу шел босиком, а когда утром отправился служить мессу, едва доковылял до алтаря. Я так устал, что пришлось устроить пастве выходной. - Он криво ухмыльнулся и похлопал меня по плечу.
- Верь мне. Я рассказываю тебе байки.
Другие байки он мне тоже рассказывал. О Пресвятой Деве, на которую нельзя положиться.
- Женщины - твари умные, - говорил он. - Знают нас как облупленных. Богородица - тоже женщина, даром что святая. Насколько я знаю, ни один мужчина не сумел с ней договориться. Можешь молиться ей хоть день и ночь - она все равно не услышит. Мужчине куда легче иметь дело с самим Христом.
Я пролепетал, что Пресвятая Дева - наша заступница.
- Конечно, но она заступается только за женщин. В моей церкви была статуя, как две капли воды похожая на Богородицу. Когда к ней приходили заплаканные женщины с цветами, я прятался за колонной и - клянусь тебе всеми святыми - сам видел, что статуя двигалась. Но когда приходили мужчины с шапками в руках, просили у Девы то и это и возносили ей молитвы, статуя оставалась недвижной, как камень, из которого ее вытесали. Я устал повторять им правду. Советовал им обращаться прямо к Иисусу (статуя которого стояла рядом), но они не внимали мне. Каждому мужчине нравится, когда его слушает женщина.
- Разве ты сам ей не молишься?
- Конечно, нет. Можно сказать, у нас с ней уговор. Я присматриваю за ней, почитаю, и мы не лезем в дела друг друга. Она вела бы себя иначе, если б ее не изнасиловал Бог-отец...
О чем это он?
- Понимаешь, женщины любят, когда к ним относятся с уважением. Когда просят разрешения прикоснуться. Видишь ли, я всегда считал, что Бог поступил неправильно и несправедливо, когда послал к ней ангела, не спросил разрешения, а потом явился сам, не дав ей даже причесаться. Не думаю, что она его простила. Он слишком торопился. Так что я не осуждаю ее за высокомерие.
Такие мысли о Царице Небесной никогда не приходили мне в голову.
Патрик любил девушек и с удовольствием подсматривал за ними, не спрашивая разрешения.
- Но когда доходит до дела, я не тороплюсь и всегда даю ей время причесаться.
Остаток Рождества мы провели на вершине сторожевой башни, укрывшись за бочонками из-под яблок и играя в карты. Но в канун Нового года Патрик спустил лестницу и сказал, что мы должны сходить к причастию.
- Я неверующий.
- Тогда сходишь со мной за компанию.
Он уговорил меня, пообещав впоследствии распить со мной бутылку коньяка, и мы побрели по обледеневшим улицам в моряцкую церквушку, которую Патрик предпочитал армейским часовням.
Она медленно наполнялась горожанами и горожанками, укутанными тепло, но празднично. Из лагеря мы пришли одни. Возможно, единственные - трезвыми в эту окаянную погоду. Церковь была скромной, если не считать цветных витражей и статуи Царицы Небесной, облаченной в багряные одежды. Против желания я слегка поклонился ей, и Патрик ухмыльнулся.
Мы пели во весь голос; тепло и близость других людей тронули сердце безбожника, и я тоже узрел Господа сквозь иней. Стекла церкви были покрыты морозными узорами, а каменный пол, принявший касание наших коленей, был холоден, как могила. Старики с достоинством улыбались, а у детишек - некоторые были настолько бедны, что для тепла заматывали руки тряпьем, - волосики напоминали ангельские.
Царица Небесная смотрела на нас сверху.
Отложив затрепанные молитвенники, которые лишь немногие могли прочесть, мы с чистыми сердцами подошли к причастию; Патрик, подвернув усы, встал в конец очереди и сумел получить еще одну облатку.
- Двойное благословение, - шепнул мне он.
Я вообще не собирался причащаться, но тяга к сильным рукам и уверенности, тихая святость этого места вынудили меня встать и выйти в проход; незнакомые люди смотрели на меня так, словно я был их сыном. Я преклонил колени: от благовоний в голове плыло, священник читал медленно и монотонно, и мое гулко бившееся сердце успокоилось; я снова и снова думал о Боге, о матери, которая сейчас тоже стоит на коленях далеко отсюда и протягивает руки за своей долей Царства Небесного. Сейчас в домах моей деревни пусто и тихо, зато амбар полон. Полон честных людей, у которых нет церкви, кроме той, что создана ими самими. Из их же плоти и крови.
А ко всему привыкшая скотина дремлет.
Я положил облатку на язык, и язык обожгло. Вкусом вино напоминало мертвецов - две тысячи утопленников. Стоя перед священником, я видел лица обвинявших меня покойников. Видел палатки, промокшие от рассветного тумана. Видел посиневшие груди женщин. Я стиснул чашу, хотя чувствовал, что кюре пытается забрать ее.
Я стиснул чашу.
Когда священник бережно разогнул мои пальцы, я увидел, что на моих ладонях отпечаталось серебро. Может, это мои стигматы? Буду ли я кровоточить за каждую смерть - как мертвую, так и живую? Если бы такое случалось с солдатами, на свете не осталось бы ни одного солдата. Мы бы ушли в холмы к гоблинам. Обручились с русалками. Никогда бы не покинули свои дома.
Я оставил Патрика получать второе причастие и вышел в морозную ночь. Полночь еще не наступила. Колокола не звонили; еще не взлетели в небо ракеты, возвещая приход нового года и славя Бога и Императора.
Год кончился, сказал я себе. Неслышно ускользнул и больше не вернется. Домино прав, есть только "сейчас". Забудь. Забудь. Ты не можешь вернуть прошлое. Не можешь вернуть мертвых.
Говорят, что каждая снежинка неповторима. Если это так, то как жить дальше миру? Как нам встать с колен? Как прийти в себя после этого чуда?
Забывая. Мы не можем помнить все.
Есть только настоящее. Помнить нечего.
Сквозь иней на каменных плитах просвечивал квадрат, нарисованный красным портновским мелком. Какой-то ребенок играл в "крестики-нолики". Ты играешь, выигрываешь, играешь, проигрываешь. Играешь. Желание играть неистребимо. Из года в год бросая кости и ставя на кон то, что любишь, риском своим ты являешь то, что ценишь. Я присел и нацарапал на льду квадрат с невинными ноликами и гневными крестиками. Возможно, моим партнером станет Дьявол. Возможно, Царица Небесная. Наполеон, Жозефина. Если суждено проиграть, то какая разница, кому проиграл?
Из церкви донесся рев последнего гимна.
Он не имел ничего общего с вялыми гимнами, которые прихожане распевают монотонным воскресным утром, с тоской думая о лишнем часе сна или своих любимых. Не имел ничего общего с пресными воззваниями к требовательному Богу. Дух любви и веры вздымался до купола, распахивал настежь двери, согревал холодный пол, заставлял камни вопиять. Церковь дрожала.
Моя душа воистину славила Господа.
Что доставляло им такую радость?
Что заставляло голодных, замерзших людей верить, что новый год будет лучше предыдущего? Сознание того, что Он на троне? Он, их маленький Бог в простом мундире?
Какая разница? Зачем я сомневаюсь в том, что вижу собственными глазами?
По улице идет женщина с непокрытой головой, каблуки ее ботинок высекают изо льда оранжевые искры. Она смеется. Прижимает к груди младенца. И идет прямо ко мне.
- С Новым годом, солдат!
Младенец не спит, таращит ясные голубые глазенки, выпрастывает из-под одежды любопытные пальчики, тянет их к пуговицам, к своему носу, ко мне. Я обнимаю обоих, и на стене покачивается странная тень. Гимн допели, и тишина застает меня врасплох.