Уинтерсон Дженет
Страсть
ДЖЕНЕТ УИНТЕРСОН
СТРАСТЬ
Перевод Е. Каца
под редакцией М. Немцова
Посвящается Пэт Каванах
Благодарю Дона и Рут Ренделл, предоставивших мне для
работы кров, всех жителей Блумсбери, а особенно Лиз
Колдер. Особая благодарность Филиппе Брюстер за терпение.
В гневе уплыв далеко от отцовского дома
И миновав по пути Симплегадские скалы,
Ныне живешь ты в земле, что зовется чужбиной.
Еврипид. "Медея"
ИМПЕРАТОР
Наполеон любил кур так страстно, что заставлял своих поваров готовить их день и ночь. Ну и кухня у него была: полно всевозможной птицы - еще холодные тушки висят на крючьях, другие медленно вращаются на вертеле, но большинство уже в отбросах, потому что Император занят.
Странно так подчиняться своему аппетиту.
Это стало моей первой обязанностью. Службу я начал шеевёртом, но прошло совсем немного времени, и я уже трюхал с блюдом курятины по глубокой грязи в его палатку. Я ему нравился, потому что был маленьким. Я льщу себе. Он не испытывал неприязни ко мне. Императору не нравился никто, кроме Жозефины, а Жозефина нравилась ему примерно так же, как куры.
Императору не прислуживали те, кто был выше пяти футов двух дюймов. Слуг он держал маленьких, а лошадей - больших. Любимая лошадь была ростом в семнадцать ладоней*; ее хвост можно было трижды обернуть вокруг туловища взрослого мужчины, а остатка хватило бы на парик его любовнице. У лошади был дурной глаз; в ее стойле валялось почти столько же мертвых конюхов, сколько кур бывало на кухонном столе. Тех, кого чудовище не убивало одним ударом копыта, выгонял хозяин: либо недостаточно блестела конская шкура, либо удила зеленели. ______________ * Около 173 см. - Прим. пер.
- Новая власть должна изумлять и ошеломлять, - говорил Император. А еще он говорил что-то вроде "хлеба и зрелищ". Поэтому не удивительно, что нового конюха отыскали в цирке, и головой он едва доставал лошади до холки. Чтобы почистить чудовище скребницей, ему приходилось вставать на стремянку с крепким основанием, но если нужно было его выгуливать, он высоко подпрыгивал и шлепался прямо на лоснящуюся спину; лошадь вставала на дыбы, фыркала, но сбросить его не могла, даже когда тыкалась мордой в землю, а задние ноги задирала к господу богу. Потом карлик и лошадь исчезали в туче пыли и скакали по много миль, карлик цеплялся за гриву и улюлюкал на своем забавном языке, которого никто из нас не понимал.
Зато сам он понимал все.
Этот человек рассмешил Императора, а лошадь не смогла его одолеть поэтому он остался. Я тоже остался. И мы стали друзьями.
Однажды мы сидели в кухонной палатке, и вдруг колокольчик зазвонил так, будто за него дергал сам дьявол. Мы повскакали с мест: один бросился к вертелу, другой плюнул на серебро и зашоркал по нему вихоткой, а мне пришлось снова натянуть сапоги и приготовиться топать по перемерзшим колеям. Карлик засмеялся и сказал, что с лошадью легче, чем с ее хозяином, но нам смешно не было.
Наконец курица - на блюде, вся в петрушке, которую повар выращивает в кивере убитого. Снаружи валит так, что я - будто фигурка в детском стеклянном шарике с метелью. Надо сильно щуриться, чтобы не потерять желтое пятно палатку Наполеона. Никому больше не разрешается зажигать свет по ночам.
Топлива не хватает. Далеко не у всех в армии есть даже палатки.
Я вхожу, а он сидит в одиночестве и держит в руках глобус. Не замечает меня, крутит его, держа обеими руками так нежно, словно это женская грудь. Я негромко кашляю, он поднимает взгляд, и на лице у него - страх.
- Поставь и ступай.
- Сир, вы не хотите, чтобы я разрезал?
- Я управлюсь сам. Спокойной ночи.
Я знаю, о чем он. Теперь он вообще не просит меня разреза.ть птицу. Как только я уйду, он поднимет крышку, возьмет курицу и сунет в рот. Вот бы все лицо превратилось в пасть, чтобы сгрызть птицу целиком.
Если мне повезет, утром я найду косточку на счастье.
Тепла здесь нет, одни градусы холода. Я не помню, когда в последний раз мои колени ощущали огонь костра. Даже на кухне, в самом теплом месте любого лагеря, пламя слишком слабое, палатка не согревается, и медная утварь запотевает. Я снимаю носки раз в неделю, чтобы обрезать ногти, и остальные называют меня щеголем. У нас белые лица, красные носы и синие пальцы.
Триколор.
Он делает это нарочно, чтобы его куры не портились.
Зима для него - кладовая.
Но это было много лет назад. В России.
В наши дни люди говорят о его деяниях так, словно все они были исполнены смысла. Словно даже его катастрофические ошибки произошли из невезения или высокомерия.
Чушь все это.
Слова "опустошение", "насилие", "бойня", "резня" и "голодная смерть" всего лишь пароль, чтобы не дать выхода боли. Слова о войне, которые у всех на слуху...
Я рассказываю вам байки. Верьте мне.
Я хотел стать барабанщиком.
Офицер, набиравший рекрутов, дал мне каштан и попросил раздавить пальцами. Я не смог. Он засмеялся и сказал, что барабанщику нужны сильные руки. Я протянул ладонь, на которой лежал каштан, и предложил ему сделать то же самое. Он побагровел и велел лейтенанту отправить меня на кухню. Повар смерил взглядом мое тощее тело и рассудил, что в рубщики мяса я не гожусь. Не для меня эта мешанина непонятного мяса, что нужно крошить в ежедневную солдатскую бурду. Мне повезло, сказал он: я буду работать у самого Бонапарта, и на одно короткое счастливое мгновение мне представилось, что я стану кондитером и буду воздвигать воздушные башни из крема и сахара. Мы пошли к маленькой палатке с двумя бесстрастными часовыми у полога.
- Личный склад Бонапарта, - сказал повар.
Все пространство от земли до полотняной крыши было забито грубо оструганными деревянными клетками размером примерно в квадратный фут. Их разделяли крошечные проходы, в которые с трудом мог протиснуться человек. В каждой клетке сидело по две-три птицы с обрезанными клювами и когтями - они смотрели сквозь прутья одинаково тусклым взглядом. Я видал на фермах всякое, но не был готов к такой тишине. Ни шороха. Их можно - нет, до.лжно - было бы принять за мертвых, если б не глаза. Повар повернулся и сказал:
- Будешь ощипывать и сворачивать им шеи.
Я улизнул на пристань и, утомленный долгой дорогой, задремал на уже теплых в начале апреля камнях, мечтая о барабанах и красной солдатской форме. Меня разбудил сапог - твердый, блестящий, он знакомо вонял седлом. Я поднял голову и увидел, что сапог стоит у меня на животе - примерно так же на моей ладони лежал каштан. Не глядя на меня, офицер сказал:
- Теперь ты солдат. Еще успеешь поспать под открытым небом. Встать.
Он убрал ногу. Когда я с трудом поднялся, офицер больно пнул меня в зад и, по-прежнему глядя прямо перед собой, промолвил:
- Крепкая задница кое-чего стоит.
Вскоре я узнал о его наклонностях, но этот человек никогда не докучал мне. Думаю, его отпугивала куриная вонь.
Я с самого начала тосковал по дому. Мне не хватало матери. Не хватало холма, над которым встает солнце, освещая долину косыми лучами. Не хватало тех обыденных вещей, которые я прежде терпеть не мог. Не хватало расцветавших по весне одуванчиков и реки, лениво струившейся в берегах после нескольких месяцев дождя. Когда пришли набирать рекрутов, вся наша храбрая братия смеялась и говорила: настала пора увидеть мир, осточертели эти красные амбары и бесконечные отёлы. Мы подписались не сходя с места, а тот, кто не умел писать, весело приложил к бумаге намазанный краской палец.
Каждый год в конце зимы наша деревня устраивает костер. Мы сооружали его несколько недель. Высокий, как собор со святотатственным шпилем из сломанных капканов и вшивых соломенных тюфяков. Ожидалось море вина, танцы, объятия в темноте, а поскольку мы покидали деревню, нам позволили его зажечь. Едва село солнце, мы сунули в середину костра пять своих факелов. Когда я услышал треск занявшихся дров, а потом увидел пробившееся наружу пламя, у меня пересохло во рту. Захотелось стать святым, которого охраняет ангел, прыгнуть в огонь и увидеть, как сгорают мои грехи. Я хожу к исповеди, но там нет настоящего пыла. Дело нужно делать от души или не делать вовсе.
Мы - скучные люди, что в дни пира, что в дни тяжелой работы. Ничто нас не трогает, но мы очень хотим, чтобы нас тронуло что-то. Лежим по ночам без сна и мечтаем: вот расступится тьма и подарит нам видение. Дети пугают нас своей непосредственностью, однако мы делаем все, чтобы они выросли такими же, как мы. Пресными. Но в такие ночи у нас пылают лица и руки, и мы способны поверить в то, что завтра увидим ангелов в печных горшках, а посреди хорошо знакомых деревьев внезапно откроется неведомая нам тропа.
Когда мы устраивали костер в прошлый раз, сосед пытался разломать на доски свой дом. Орал, что это вонючая куча навоза, сушеного мяса и вшей. Жена хватала его за руки. Женщина сильная, привыкла сбивать масло и батрачить, но остановить его не могла. Сосед лупил по старым доскам кулаком, пока тот не превратился в голову освежеванного ягненка. А потом мужик всю ночь провалялся у костра, и к утру ветерок занес его остывающим пеплом. После сосед никогда об этом не говорил. И мы никогда об этом не говорили. На костры он больше не ходит.
Все-таки интересно, почему никто не попытался его остановить. Наверное, мы хотели, чтобы он сделал это - за всех нас. Сжег наши прежние жизни и дал возможность начать заново. Жить легко, просто и с открытым сердцем. Конечно, из этого ничего не вышло - так же, как не могло выйти у Бонапарта, который превратил в костер половину Европы.
А что еще нам оставалось?
Наступило утро, и мы ушли, неся узелки с хлебом и созревшим сыром. Женщины плакали, а мужчины хлопали нас по плечам и говорили, что солдатское житье для молодого парня - в самый раз. Одна маленькая девочка, всегда ходившая за мной по пятам, дернула меня за руку, насупилась и с тревогой спросила:
- Анри, ты будешь убивать людей?
Я присел рядом с ней на корточки.
- Нет, Луиза. Я буду убивать не людей, а врагов.
- А что такое враг?
- Тот, кто не на твоей стороне.
Мы совершали марш в Булонь, чтобы влиться в Великую Армию. Булонь, ничтожный, сонный порт с дюжиной борделей, внезапно стал форпостом Империи. Всего в двадцати милях в ясный день отсюда видна кичливая Англия. Про англичан мы знали все: они едят своих детей, не чтут Святую Деву и кончают с собой не моргнув глазом. Самоубийств у англичан - больше всех в Европе. Кюре мне так и сказал. Англичане с их говядиной Джона Буля* и пенистым пивом. Они уже сейчас стоят по пояс в воде у берегов Кента, мечтая утопить лучшую армию мира. ______________ * Джон Буль - типичный англичанин, ставшее нарицательным имя простоватого фермера из памфлета Джона Арбетнота (1667-1735). - Прим. ред.
Мы должны вторгнуться в Англию.
Если понадобится, вся Франция встанет под ружье. Бонапарт схватит их страну, как губку, и выдавит все до капли.
Мы влюблены в него.
Хотя мои мечты бить в барабан и идти во главе гордой колонны не сбылись, голову в Булони я еще держу высоко - я знаю, что увижу самого Бонапарта. Он регулярно приезжает с грохотом из Тюильри и осматривает моря так же, как обычный человек проверяет свою бочку под водостоком. Карлик Домино говорит, что с ним рядом в ушах ревет ураган. Так считает мадам де Сталь, а она достаточно знаменита, чтобы всегда быть правой. Во Франции, правда, она больше не живет. Бонапарт выслал ее, чтобы не жаловалась на его цензуру спектаклей и подавление газет. Как-то то я купил ее книгу у бродячего торговца, к которому та попала от разорившегося аристократа. Понял я немного, зато позаимствовал оттуда слово "мыслитель" - так мне бы хотелось называть себя.
Домино смеется надо мной.
По ночам мне снятся одуванчики.
Повар снял курицу с крюка над головой и зачерпнул пригоршню фарша из медной миски.
Он улыбался.
- Парни, сегодня вечером идем в город. Клянусь, эта ночь запомнится вам надолго. - Он сунул фарш в птицу и провернул внутри руку, чтобы обмазать внутри тушку равномерно.
- Надеюсь, женщины у всех были?
Большинство покраснело, а некоторые хихикнули.
- У кого не было, тот узнает: на свете нет ничего слаще. А у кого были... что ж, сам Бонапарт не устает от одного вкуса.
И он показал нам курицу.
Я надеялся остаться в палатке с карманной Библией, которую мне на прощанье дала мать. Бога мать любила, говорила, что благодарит небеса за свою семью, а на самом деле ей не нужно ничего, кроме Господа и Пресвятой Девы. Я видел, как она спозаранку стояла на коленях - перед дойкой, перед овсянкой - и громко распевала хвалы Господу, которого никогда не видела. В нашей деревне все более или менее набожны, мы почитаем кюре, который пешком проходит семь миль, чтобы принести нам облатки, но подлинного пыла нет в наших сердцах.
Святой Павел говорил, что лучше жениться, чем гореть на костре, но мать учила меня, что лучше гореть на костре, чем жениться. Она хотела стать монахиней. Надеялась, что и я буду священником, скопила мне на образование, а мои друзья плели веревки и ходили за плугом.
Я не могу служить богу: сердце мое столь же пламенно, как у нее, пылать ответным огнем я не умею. Я громко взывал к Господу и Пресвятой Деве, но они мне в полный голос не отвечали, а шепот меня не интересует. Неужели божество не может ответить страстью на страсть?
Мать говорила, что может.
Так и надо было.
Семья моей матери не была богатой, но пользовалась уважением. ее спокойно воспитывали на музыке и пристойной литературе, за семейным столом никогда не говорили о политике - пусть даже бунтовщики ломились в дверь. Все ее родственники были монархистами. Когда матери исполнилось двенадцать, она сказала родителям, что хочет стать монахиней, но те не любили излишеств и убедили дочь, что замужество подарит ей больше. Она росла втайне от родительских глаз. Казалась послушной и любящей, но изнутри ее пожирал голод, который вызвал бы у них отвращение, если б отвращение само по себе не было излишеством. Она читала жития святых, знала назубок почти всю Библию и верила, что в назначенный срок ей поможет сама Пресвятая Дева.
Назначенный срок наступил на ярмарке, когда ей исполнилось пятнадцать. Весь город отправился любоваться на неповоротливых волов и жалобно блеявших овец. Родители пребывали в праздничном настроении; в сутолоке отец показал пальцем на тучного, хорошо одетого господина с ребенком на плечах и сказал, что лучшего мужа ей не найти. Позже он должен был обедать с этим мужчиной и очень надеялся, что Жоржетта (моя мать) споет им после трапезы. Когда толпа стала гуще, мать сбежала в чем была, не прихватив ничего, кроме Библии, которую всегда носила с собой. Спряталась в возу с сеном, на догоравшем закате покинула город и медленно покатилась по мирным просторам, пока воз не добрался до деревни, где потом родился я. Не испытывая и тени страха, мать, верившая во всемогущество Богородицы, представилась Клоду (моему отцу) и попросила отвезти ее в ближайший монастырь. Отец - недалекий, но добрый человек на десять лет старше ее - предложил переночевать, собираясь наутро доставить девочку домой и, может быть, получить награду.
Домой она не вернулась, но и в монастырь не попала. Дни превращались в недели, а она по- прежнему боялась своего отца - тот, по слухам, объехал всю округу и подкупил всех до единого служителей Церкви. Прошло три месяца, и выяснилось, что она умеет обращаться с растениями и успокаивать животных. Клод почти не разговаривал с ней, ничем не тревожил, но иногда мать замечала, что он стоит, прикрыв рукой глаза, и следит за ней.
Однажды поздно ночью мать сквозь сон услышала стук в дверь, зажгла лампу и увидела на пороге Клода. Он был чисто выбрит, облачен в ночную рубашку и благоухал карболовым мылом.
- Жоржетта, ты выйдешь за меня замуж?
Она покачала головой, и Клод ушел, но через несколько ночей вернулся. Он всегда останавливался у двери, чисто выбритый и пахнувший мылом.
И она сказала "да". Домой возврата не было. В монастырь она уйти не могла: отец подкупил всех матерей-настоятельниц, которым хотелось новых алтарей. Но продолжать жить с этим тихим человеком и его болтливыми соседями, не выходя за него, тоже было невозможно. Он лег с нею, погладил по лицу и положил ее руку себе на лицо. Она не боялась. Она верила во всемогущество Пресвятой Девы.
Всякий раз, когда Клоду хотелось ее, он так же стучался и ждал, пока она скажет "да".
Потом родился я.
Она рассказывала мне о дедушке и бабушке, об их доме, в котором стояло фортепиано. При мысли о том, что я никогда их не увижу, на ее взгляд набегала тень, но мне нравилась моя безвестность. У всех в деревне имелись родственники, с которыми можно было враждовать. А я сочинял о своей родне байки. Они целиком зависели от моего настроения.
Благодаря усилиям матери и слегка подзабытой учености нашего священника я научился читать на родном языке, по-латыни и по-английски, знал арифметику и как оказывать первую помощь. А поскольку кюре увеличивал свой нищенский доход с помощью пари и азартных игр, я выучился всем карточным играм и освоил несколько фокусов. Я никогда не говорил матери, что у священника есть полая Библия, в которой лежит колода карт. Иногда кюре по ошибке брал ее с собой на мессу, и тогда темой проповеди неизменно становилась первая глава Бытия. А селяне думали, что он обожает историю о сотворении мира. Человек он был хороший, но пресноватый. Я бы предпочел видеть на его месте пламенного иезуита - возможно, тогда я обрел бы экстаз, которого не хватало для истинной веры.
Как-то я спросил кюре, почему он стал священником, и он ответил: если ты вынужден работать на кого-то, лучше, чтобы хозяина рядом не было.
Мы вместе ходили на рыбалку, кюре показывал пальцем тех девушек, которые ему нравились, и просил меня переспать за него с ними. Я никогда этого не делал. Женщины появились в моей жизни поздно, как и у моего отца.
Когда я уходил, мать не плакала. Плакал Клод. Мать дала мне свою маленькую Библию, ту самую, которую хранила долгие годы, и я пообещал, что буду читать ее.
Повар заметил мою нерешительность и ткнул в меня вертелом.
- Что, паренек, в первый раз? Не бойся. Я знаю этих девок - там комар носа не подточит, а обильные, что твои поля Франции.
Я приготовился: с головы до ног вымылся карболовым мылом.
Бонапарт, корсиканец. Родился в 1769-м. Лев.
Маленький, бледный, угрюмый, он обладал даром предвидения и невероятным умением сосредоточиваться. В 1789 году революция перевернула мир вверх тормашками, и на какое-то время последний уличный мальчишка мог стать важнее любого аристократа. Судьба благоволила к молодому лейтенанту, искушенному в артиллерии, и через несколько лет генерал Бонапарт превратил Италию в поля Франции.
- Что есть удача, как не умение пользоваться случайностью? - говаривал он. Он считал себя центром мира, и поколебать эту уверенность долго ничто не могло. Даже Джон Буль. Бонапарт был влюблен в себя, и Франция разделяла его чувство. Настоящий роман. Возможно, все романы таковы. Роман - не брачный контракт между двумя равноправными сторонами, а взрыв грез и желаний, что не могут выплеснуться в обыденную жизнь. Тут только драма потребна, и пока рвутся фейерверки, небо остается разноцветным. Он стал Императором. Он вызвал из Священного Города Папу, чтобы тот короновал его, но в последний момент взял корону и сам возложил ее себе на голову. Развелся с единственной женщиной, которая понимала его, с единственной женщиной, которую по-настоящему любил, потому что она не могла родить ему ребенка. Только с этой частью романа он не сумел справиться самостоятельно.
Он поочередно отталкивал и очаровывал.
Что бы вы делали на месте Императора? Считали бы солдат цифрами? Битвы стрелами на картах? Мыслителей - опасными врагами? Закончили бы свои дни на острове, питаясь солониной и общаясь со скучными людьми?
Он был самым могущественным человеком в мире, но не мог выиграть у Жозефины в бильярд.
Я рассказываю вам байки. Верьте мне.
Борделем управляла великанша-шведка с волосами цвета одуванчика, что живым ковром спускались ей на колени. Подвернутые рукава платья она закрепила подвязками, и руки были голыми. На шее у шведки на кожаном шнурке болталась деревянная куколка с плоским лицом. Увидев, что я смотрю на нее, хозяйка силой пригнула мою голову и дала мне понюхать куколку. Та пахла мускусом и незнакомыми цветами.
- С Мартиники, как бонапартова Жозефина.
Я улыбнулся и сказал:
- Vive notre dame de victoires*.
______________
* Да здравствует вдохновительница наших побед (фр.).
Но великанша засмеялась и сказала, что Бонапарт не сдержит своего слова: Жозефину никогда не коронуют в Вестминстере. Повар грубо велел ей помалкивать, однако шведка не испугалась. Она провела нас в холодный каменный каземат с койками и длинным столом, уставленным кувшинами с красным вином. Я ожидал увидеть красный плюш, о котором рассказывал кюре, описывая эти места скоротечных наслаждений, но тут не было ничего мягкого. Ничего, что могло бы отвлечь нас от дела. Женщины оказались старше, чем я думал, и ничем не напоминали картинки в книге кюре, посвященной смертным грехам. Не похожи ни на змей, ни на Еву с грудями, как яблоки; пухлые и безропотные, а волосы поспешно взбиты или распущены по плечам. Мои товарищи загорланили, засвистели, стали лить вино себе в глотки прямо из кувшинов. Я хотел выпить воды, но не знал, как попросить.
Повар приступил в делу первым - шлепнул одну тетку по заду и что-то сказал про ее корсет. На нем по-прежнему были заляпанные жиром сапоги. Другие тоже разошлись, подобрав себе парочки, а я остался наедине с терпеливой чернозубой женщиной; на одном пальце у нее был десяток колец.
- Я в армии недавно, - сказал я, надеясь, что она поймет: я не знаю, как себя вести.
Женщина ущипнула меня за щеку.
- Все так говорят. Думают, в первый раз так выйдет дешевле. Но это работенка та еще - как учить играть в бильярд без кия. - Она перевела взгляд на повара: тот на корточках пристроился на тюфяке и попытался вытащить свой хрен из штанов. Женщина стояла перед поваром на коленях, сложив руки на груди. Вдруг он закатил ей оплеуху, и шлепок заставил всех умолкнуть.
- Ну ты, сучка, помоги же мне! Сунь туда руку! Или ты боишься миног?
Женщина скривилась. Ее щека побагровела, хотя кожа была грубой. Она ничего не ответила, только сунула руку ему в штаны и вынула оттуда член, как хорька за шкирку.
- В рот.
Я тут же подумал об овсянке.
- Хороший у тебя друг, - сказала моя женщина.
Мне хотелось подойти к повару, сунуть мордой в одеяло и держать, пока не задохнется. Но он кончил, громко зарычал и рухнул на спину. Его женщина встала, демонстративно сплюнула в лохань на полу, затем прополоскала рот вином и сплюнула снова. Проделала она все это громко, повар услышал и спросил, как она смеет выплевывать его семя во французские сточные канавы.
- А что еще с ним делать?
Повар ринулся к ней, но опустить кулак не успел. Моя женщина шагнула вперед и огрела его по затылку кувшином для вина. Потом приобняла подругу и коснулась губами ее лба.
Со мной она ни за что так не сделает.
Предводителя мы несли домой, поочередно меняясь вчетвером, - на плечах, как гроб, лицом вниз, на случай, если его вырвет. Утром он хвалился перед офицерами, что засунул сучке в рот весь член целиком и от этого щеки у нее надулись, как у крысы.
- А что у тебя с головой?
- Упал на обратном пути, - сказал повар, посмотрев на меня.
Он ходил к шлюхам почти каждый вечер, но я больше никогда его не сопровождал. Не общался ни с кем, кроме Домино и Патрика, священника-расстриги с орлиным глазом. Все время учился фаршировать кур и готовить их на медленном огне. И ждал Бонапарта.
Наконец он прибыл. Это случилось в жаркое утро, когда отступившее море оставило соленые лужи между камнями пристани. Прибыл вместе с генералами Мюратом и Бернадотом. С новым адмиралом флота. С женой, изящество которой заставляло даже последнего мужлана драить сапоги до зеркального блеска. Но я видел только его. Наставник мой - священник, поддержавший Революцию, - много лет твердил, что Бонапарт, возможно, - Сын Божий, вновь сошедший на землю. Вместо истории и географии я изучал его сражения и кампании. Вместе с кюре склонялся над старой, невозможно протертой на сгибах картой мира, разглядывая те места, в которых он бывал, и следя за медленно расползавшимися границами Франции. Портрет Бонапарта висел у кюре рядом с иконой Пресвятой Девы, и я рос, глядя на то и другое, тайком от матери - та оставалась монархисткой и попрежнему молилась за упокой души Марии-Антуанетты.
Когда Революция сделала Париж городом вольных людей, а Францию - бичом Европы, мне было всего пять лет. Наша деревня стояла лишь немного ниже по течению Сены, но мы могли бы жить и на луне. Толком никто не знал, что происходит: было известно лишь, что короля с королевой посадили в тюрьму. Мы верили слухам, но кюре тайком пробирался в Париж и возвращался обратно, надеясь, что сутана спасет его от ножа или расстрела. Деревня разделилась. Большинство считало, что король и королева правы, хотя им не было до нас никакого дела - лишь бы мы платили налоги и вписывались в сельский пейзаж. Но это я вам говорю, а меня научил умный человек, который титулы не уважал. По большей части, мои деревенские друзья не могли даже выразить свое беспокойство, но его было видно по тому, как они ходили за скотиной или внимали проповедям кюре. Мы всегда беспомощны, кто бы нами ни правил.
Кюре говорил, что мы живем последние дни, Революция даст нам нового мессию, после чего на земле наступит тысячелетнее царство. Правда, в церкви до такого он никогда не доходил. Говорил только мне. И никому другому. Ни Клоду с его кадушками, ни Жаку в темноте с его нареченной, ни матери с ее молитвами. Он сажал меня на колени, прижимал к черной сутане, пахшей старостью и сеном, и уговаривал не бояться деревенских слухов, что Париж умирает с голоду или битком набит трупами.
СТРАСТЬ
Перевод Е. Каца
под редакцией М. Немцова
Посвящается Пэт Каванах
Благодарю Дона и Рут Ренделл, предоставивших мне для
работы кров, всех жителей Блумсбери, а особенно Лиз
Колдер. Особая благодарность Филиппе Брюстер за терпение.
В гневе уплыв далеко от отцовского дома
И миновав по пути Симплегадские скалы,
Ныне живешь ты в земле, что зовется чужбиной.
Еврипид. "Медея"
ИМПЕРАТОР
Наполеон любил кур так страстно, что заставлял своих поваров готовить их день и ночь. Ну и кухня у него была: полно всевозможной птицы - еще холодные тушки висят на крючьях, другие медленно вращаются на вертеле, но большинство уже в отбросах, потому что Император занят.
Странно так подчиняться своему аппетиту.
Это стало моей первой обязанностью. Службу я начал шеевёртом, но прошло совсем немного времени, и я уже трюхал с блюдом курятины по глубокой грязи в его палатку. Я ему нравился, потому что был маленьким. Я льщу себе. Он не испытывал неприязни ко мне. Императору не нравился никто, кроме Жозефины, а Жозефина нравилась ему примерно так же, как куры.
Императору не прислуживали те, кто был выше пяти футов двух дюймов. Слуг он держал маленьких, а лошадей - больших. Любимая лошадь была ростом в семнадцать ладоней*; ее хвост можно было трижды обернуть вокруг туловища взрослого мужчины, а остатка хватило бы на парик его любовнице. У лошади был дурной глаз; в ее стойле валялось почти столько же мертвых конюхов, сколько кур бывало на кухонном столе. Тех, кого чудовище не убивало одним ударом копыта, выгонял хозяин: либо недостаточно блестела конская шкура, либо удила зеленели. ______________ * Около 173 см. - Прим. пер.
- Новая власть должна изумлять и ошеломлять, - говорил Император. А еще он говорил что-то вроде "хлеба и зрелищ". Поэтому не удивительно, что нового конюха отыскали в цирке, и головой он едва доставал лошади до холки. Чтобы почистить чудовище скребницей, ему приходилось вставать на стремянку с крепким основанием, но если нужно было его выгуливать, он высоко подпрыгивал и шлепался прямо на лоснящуюся спину; лошадь вставала на дыбы, фыркала, но сбросить его не могла, даже когда тыкалась мордой в землю, а задние ноги задирала к господу богу. Потом карлик и лошадь исчезали в туче пыли и скакали по много миль, карлик цеплялся за гриву и улюлюкал на своем забавном языке, которого никто из нас не понимал.
Зато сам он понимал все.
Этот человек рассмешил Императора, а лошадь не смогла его одолеть поэтому он остался. Я тоже остался. И мы стали друзьями.
Однажды мы сидели в кухонной палатке, и вдруг колокольчик зазвонил так, будто за него дергал сам дьявол. Мы повскакали с мест: один бросился к вертелу, другой плюнул на серебро и зашоркал по нему вихоткой, а мне пришлось снова натянуть сапоги и приготовиться топать по перемерзшим колеям. Карлик засмеялся и сказал, что с лошадью легче, чем с ее хозяином, но нам смешно не было.
Наконец курица - на блюде, вся в петрушке, которую повар выращивает в кивере убитого. Снаружи валит так, что я - будто фигурка в детском стеклянном шарике с метелью. Надо сильно щуриться, чтобы не потерять желтое пятно палатку Наполеона. Никому больше не разрешается зажигать свет по ночам.
Топлива не хватает. Далеко не у всех в армии есть даже палатки.
Я вхожу, а он сидит в одиночестве и держит в руках глобус. Не замечает меня, крутит его, держа обеими руками так нежно, словно это женская грудь. Я негромко кашляю, он поднимает взгляд, и на лице у него - страх.
- Поставь и ступай.
- Сир, вы не хотите, чтобы я разрезал?
- Я управлюсь сам. Спокойной ночи.
Я знаю, о чем он. Теперь он вообще не просит меня разреза.ть птицу. Как только я уйду, он поднимет крышку, возьмет курицу и сунет в рот. Вот бы все лицо превратилось в пасть, чтобы сгрызть птицу целиком.
Если мне повезет, утром я найду косточку на счастье.
Тепла здесь нет, одни градусы холода. Я не помню, когда в последний раз мои колени ощущали огонь костра. Даже на кухне, в самом теплом месте любого лагеря, пламя слишком слабое, палатка не согревается, и медная утварь запотевает. Я снимаю носки раз в неделю, чтобы обрезать ногти, и остальные называют меня щеголем. У нас белые лица, красные носы и синие пальцы.
Триколор.
Он делает это нарочно, чтобы его куры не портились.
Зима для него - кладовая.
Но это было много лет назад. В России.
В наши дни люди говорят о его деяниях так, словно все они были исполнены смысла. Словно даже его катастрофические ошибки произошли из невезения или высокомерия.
Чушь все это.
Слова "опустошение", "насилие", "бойня", "резня" и "голодная смерть" всего лишь пароль, чтобы не дать выхода боли. Слова о войне, которые у всех на слуху...
Я рассказываю вам байки. Верьте мне.
Я хотел стать барабанщиком.
Офицер, набиравший рекрутов, дал мне каштан и попросил раздавить пальцами. Я не смог. Он засмеялся и сказал, что барабанщику нужны сильные руки. Я протянул ладонь, на которой лежал каштан, и предложил ему сделать то же самое. Он побагровел и велел лейтенанту отправить меня на кухню. Повар смерил взглядом мое тощее тело и рассудил, что в рубщики мяса я не гожусь. Не для меня эта мешанина непонятного мяса, что нужно крошить в ежедневную солдатскую бурду. Мне повезло, сказал он: я буду работать у самого Бонапарта, и на одно короткое счастливое мгновение мне представилось, что я стану кондитером и буду воздвигать воздушные башни из крема и сахара. Мы пошли к маленькой палатке с двумя бесстрастными часовыми у полога.
- Личный склад Бонапарта, - сказал повар.
Все пространство от земли до полотняной крыши было забито грубо оструганными деревянными клетками размером примерно в квадратный фут. Их разделяли крошечные проходы, в которые с трудом мог протиснуться человек. В каждой клетке сидело по две-три птицы с обрезанными клювами и когтями - они смотрели сквозь прутья одинаково тусклым взглядом. Я видал на фермах всякое, но не был готов к такой тишине. Ни шороха. Их можно - нет, до.лжно - было бы принять за мертвых, если б не глаза. Повар повернулся и сказал:
- Будешь ощипывать и сворачивать им шеи.
Я улизнул на пристань и, утомленный долгой дорогой, задремал на уже теплых в начале апреля камнях, мечтая о барабанах и красной солдатской форме. Меня разбудил сапог - твердый, блестящий, он знакомо вонял седлом. Я поднял голову и увидел, что сапог стоит у меня на животе - примерно так же на моей ладони лежал каштан. Не глядя на меня, офицер сказал:
- Теперь ты солдат. Еще успеешь поспать под открытым небом. Встать.
Он убрал ногу. Когда я с трудом поднялся, офицер больно пнул меня в зад и, по-прежнему глядя прямо перед собой, промолвил:
- Крепкая задница кое-чего стоит.
Вскоре я узнал о его наклонностях, но этот человек никогда не докучал мне. Думаю, его отпугивала куриная вонь.
Я с самого начала тосковал по дому. Мне не хватало матери. Не хватало холма, над которым встает солнце, освещая долину косыми лучами. Не хватало тех обыденных вещей, которые я прежде терпеть не мог. Не хватало расцветавших по весне одуванчиков и реки, лениво струившейся в берегах после нескольких месяцев дождя. Когда пришли набирать рекрутов, вся наша храбрая братия смеялась и говорила: настала пора увидеть мир, осточертели эти красные амбары и бесконечные отёлы. Мы подписались не сходя с места, а тот, кто не умел писать, весело приложил к бумаге намазанный краской палец.
Каждый год в конце зимы наша деревня устраивает костер. Мы сооружали его несколько недель. Высокий, как собор со святотатственным шпилем из сломанных капканов и вшивых соломенных тюфяков. Ожидалось море вина, танцы, объятия в темноте, а поскольку мы покидали деревню, нам позволили его зажечь. Едва село солнце, мы сунули в середину костра пять своих факелов. Когда я услышал треск занявшихся дров, а потом увидел пробившееся наружу пламя, у меня пересохло во рту. Захотелось стать святым, которого охраняет ангел, прыгнуть в огонь и увидеть, как сгорают мои грехи. Я хожу к исповеди, но там нет настоящего пыла. Дело нужно делать от души или не делать вовсе.
Мы - скучные люди, что в дни пира, что в дни тяжелой работы. Ничто нас не трогает, но мы очень хотим, чтобы нас тронуло что-то. Лежим по ночам без сна и мечтаем: вот расступится тьма и подарит нам видение. Дети пугают нас своей непосредственностью, однако мы делаем все, чтобы они выросли такими же, как мы. Пресными. Но в такие ночи у нас пылают лица и руки, и мы способны поверить в то, что завтра увидим ангелов в печных горшках, а посреди хорошо знакомых деревьев внезапно откроется неведомая нам тропа.
Когда мы устраивали костер в прошлый раз, сосед пытался разломать на доски свой дом. Орал, что это вонючая куча навоза, сушеного мяса и вшей. Жена хватала его за руки. Женщина сильная, привыкла сбивать масло и батрачить, но остановить его не могла. Сосед лупил по старым доскам кулаком, пока тот не превратился в голову освежеванного ягненка. А потом мужик всю ночь провалялся у костра, и к утру ветерок занес его остывающим пеплом. После сосед никогда об этом не говорил. И мы никогда об этом не говорили. На костры он больше не ходит.
Все-таки интересно, почему никто не попытался его остановить. Наверное, мы хотели, чтобы он сделал это - за всех нас. Сжег наши прежние жизни и дал возможность начать заново. Жить легко, просто и с открытым сердцем. Конечно, из этого ничего не вышло - так же, как не могло выйти у Бонапарта, который превратил в костер половину Европы.
А что еще нам оставалось?
Наступило утро, и мы ушли, неся узелки с хлебом и созревшим сыром. Женщины плакали, а мужчины хлопали нас по плечам и говорили, что солдатское житье для молодого парня - в самый раз. Одна маленькая девочка, всегда ходившая за мной по пятам, дернула меня за руку, насупилась и с тревогой спросила:
- Анри, ты будешь убивать людей?
Я присел рядом с ней на корточки.
- Нет, Луиза. Я буду убивать не людей, а врагов.
- А что такое враг?
- Тот, кто не на твоей стороне.
Мы совершали марш в Булонь, чтобы влиться в Великую Армию. Булонь, ничтожный, сонный порт с дюжиной борделей, внезапно стал форпостом Империи. Всего в двадцати милях в ясный день отсюда видна кичливая Англия. Про англичан мы знали все: они едят своих детей, не чтут Святую Деву и кончают с собой не моргнув глазом. Самоубийств у англичан - больше всех в Европе. Кюре мне так и сказал. Англичане с их говядиной Джона Буля* и пенистым пивом. Они уже сейчас стоят по пояс в воде у берегов Кента, мечтая утопить лучшую армию мира. ______________ * Джон Буль - типичный англичанин, ставшее нарицательным имя простоватого фермера из памфлета Джона Арбетнота (1667-1735). - Прим. ред.
Мы должны вторгнуться в Англию.
Если понадобится, вся Франция встанет под ружье. Бонапарт схватит их страну, как губку, и выдавит все до капли.
Мы влюблены в него.
Хотя мои мечты бить в барабан и идти во главе гордой колонны не сбылись, голову в Булони я еще держу высоко - я знаю, что увижу самого Бонапарта. Он регулярно приезжает с грохотом из Тюильри и осматривает моря так же, как обычный человек проверяет свою бочку под водостоком. Карлик Домино говорит, что с ним рядом в ушах ревет ураган. Так считает мадам де Сталь, а она достаточно знаменита, чтобы всегда быть правой. Во Франции, правда, она больше не живет. Бонапарт выслал ее, чтобы не жаловалась на его цензуру спектаклей и подавление газет. Как-то то я купил ее книгу у бродячего торговца, к которому та попала от разорившегося аристократа. Понял я немного, зато позаимствовал оттуда слово "мыслитель" - так мне бы хотелось называть себя.
Домино смеется надо мной.
По ночам мне снятся одуванчики.
Повар снял курицу с крюка над головой и зачерпнул пригоршню фарша из медной миски.
Он улыбался.
- Парни, сегодня вечером идем в город. Клянусь, эта ночь запомнится вам надолго. - Он сунул фарш в птицу и провернул внутри руку, чтобы обмазать внутри тушку равномерно.
- Надеюсь, женщины у всех были?
Большинство покраснело, а некоторые хихикнули.
- У кого не было, тот узнает: на свете нет ничего слаще. А у кого были... что ж, сам Бонапарт не устает от одного вкуса.
И он показал нам курицу.
Я надеялся остаться в палатке с карманной Библией, которую мне на прощанье дала мать. Бога мать любила, говорила, что благодарит небеса за свою семью, а на самом деле ей не нужно ничего, кроме Господа и Пресвятой Девы. Я видел, как она спозаранку стояла на коленях - перед дойкой, перед овсянкой - и громко распевала хвалы Господу, которого никогда не видела. В нашей деревне все более или менее набожны, мы почитаем кюре, который пешком проходит семь миль, чтобы принести нам облатки, но подлинного пыла нет в наших сердцах.
Святой Павел говорил, что лучше жениться, чем гореть на костре, но мать учила меня, что лучше гореть на костре, чем жениться. Она хотела стать монахиней. Надеялась, что и я буду священником, скопила мне на образование, а мои друзья плели веревки и ходили за плугом.
Я не могу служить богу: сердце мое столь же пламенно, как у нее, пылать ответным огнем я не умею. Я громко взывал к Господу и Пресвятой Деве, но они мне в полный голос не отвечали, а шепот меня не интересует. Неужели божество не может ответить страстью на страсть?
Мать говорила, что может.
Так и надо было.
Семья моей матери не была богатой, но пользовалась уважением. ее спокойно воспитывали на музыке и пристойной литературе, за семейным столом никогда не говорили о политике - пусть даже бунтовщики ломились в дверь. Все ее родственники были монархистами. Когда матери исполнилось двенадцать, она сказала родителям, что хочет стать монахиней, но те не любили излишеств и убедили дочь, что замужество подарит ей больше. Она росла втайне от родительских глаз. Казалась послушной и любящей, но изнутри ее пожирал голод, который вызвал бы у них отвращение, если б отвращение само по себе не было излишеством. Она читала жития святых, знала назубок почти всю Библию и верила, что в назначенный срок ей поможет сама Пресвятая Дева.
Назначенный срок наступил на ярмарке, когда ей исполнилось пятнадцать. Весь город отправился любоваться на неповоротливых волов и жалобно блеявших овец. Родители пребывали в праздничном настроении; в сутолоке отец показал пальцем на тучного, хорошо одетого господина с ребенком на плечах и сказал, что лучшего мужа ей не найти. Позже он должен был обедать с этим мужчиной и очень надеялся, что Жоржетта (моя мать) споет им после трапезы. Когда толпа стала гуще, мать сбежала в чем была, не прихватив ничего, кроме Библии, которую всегда носила с собой. Спряталась в возу с сеном, на догоравшем закате покинула город и медленно покатилась по мирным просторам, пока воз не добрался до деревни, где потом родился я. Не испытывая и тени страха, мать, верившая во всемогущество Богородицы, представилась Клоду (моему отцу) и попросила отвезти ее в ближайший монастырь. Отец - недалекий, но добрый человек на десять лет старше ее - предложил переночевать, собираясь наутро доставить девочку домой и, может быть, получить награду.
Домой она не вернулась, но и в монастырь не попала. Дни превращались в недели, а она по- прежнему боялась своего отца - тот, по слухам, объехал всю округу и подкупил всех до единого служителей Церкви. Прошло три месяца, и выяснилось, что она умеет обращаться с растениями и успокаивать животных. Клод почти не разговаривал с ней, ничем не тревожил, но иногда мать замечала, что он стоит, прикрыв рукой глаза, и следит за ней.
Однажды поздно ночью мать сквозь сон услышала стук в дверь, зажгла лампу и увидела на пороге Клода. Он был чисто выбрит, облачен в ночную рубашку и благоухал карболовым мылом.
- Жоржетта, ты выйдешь за меня замуж?
Она покачала головой, и Клод ушел, но через несколько ночей вернулся. Он всегда останавливался у двери, чисто выбритый и пахнувший мылом.
И она сказала "да". Домой возврата не было. В монастырь она уйти не могла: отец подкупил всех матерей-настоятельниц, которым хотелось новых алтарей. Но продолжать жить с этим тихим человеком и его болтливыми соседями, не выходя за него, тоже было невозможно. Он лег с нею, погладил по лицу и положил ее руку себе на лицо. Она не боялась. Она верила во всемогущество Пресвятой Девы.
Всякий раз, когда Клоду хотелось ее, он так же стучался и ждал, пока она скажет "да".
Потом родился я.
Она рассказывала мне о дедушке и бабушке, об их доме, в котором стояло фортепиано. При мысли о том, что я никогда их не увижу, на ее взгляд набегала тень, но мне нравилась моя безвестность. У всех в деревне имелись родственники, с которыми можно было враждовать. А я сочинял о своей родне байки. Они целиком зависели от моего настроения.
Благодаря усилиям матери и слегка подзабытой учености нашего священника я научился читать на родном языке, по-латыни и по-английски, знал арифметику и как оказывать первую помощь. А поскольку кюре увеличивал свой нищенский доход с помощью пари и азартных игр, я выучился всем карточным играм и освоил несколько фокусов. Я никогда не говорил матери, что у священника есть полая Библия, в которой лежит колода карт. Иногда кюре по ошибке брал ее с собой на мессу, и тогда темой проповеди неизменно становилась первая глава Бытия. А селяне думали, что он обожает историю о сотворении мира. Человек он был хороший, но пресноватый. Я бы предпочел видеть на его месте пламенного иезуита - возможно, тогда я обрел бы экстаз, которого не хватало для истинной веры.
Как-то я спросил кюре, почему он стал священником, и он ответил: если ты вынужден работать на кого-то, лучше, чтобы хозяина рядом не было.
Мы вместе ходили на рыбалку, кюре показывал пальцем тех девушек, которые ему нравились, и просил меня переспать за него с ними. Я никогда этого не делал. Женщины появились в моей жизни поздно, как и у моего отца.
Когда я уходил, мать не плакала. Плакал Клод. Мать дала мне свою маленькую Библию, ту самую, которую хранила долгие годы, и я пообещал, что буду читать ее.
Повар заметил мою нерешительность и ткнул в меня вертелом.
- Что, паренек, в первый раз? Не бойся. Я знаю этих девок - там комар носа не подточит, а обильные, что твои поля Франции.
Я приготовился: с головы до ног вымылся карболовым мылом.
Бонапарт, корсиканец. Родился в 1769-м. Лев.
Маленький, бледный, угрюмый, он обладал даром предвидения и невероятным умением сосредоточиваться. В 1789 году революция перевернула мир вверх тормашками, и на какое-то время последний уличный мальчишка мог стать важнее любого аристократа. Судьба благоволила к молодому лейтенанту, искушенному в артиллерии, и через несколько лет генерал Бонапарт превратил Италию в поля Франции.
- Что есть удача, как не умение пользоваться случайностью? - говаривал он. Он считал себя центром мира, и поколебать эту уверенность долго ничто не могло. Даже Джон Буль. Бонапарт был влюблен в себя, и Франция разделяла его чувство. Настоящий роман. Возможно, все романы таковы. Роман - не брачный контракт между двумя равноправными сторонами, а взрыв грез и желаний, что не могут выплеснуться в обыденную жизнь. Тут только драма потребна, и пока рвутся фейерверки, небо остается разноцветным. Он стал Императором. Он вызвал из Священного Города Папу, чтобы тот короновал его, но в последний момент взял корону и сам возложил ее себе на голову. Развелся с единственной женщиной, которая понимала его, с единственной женщиной, которую по-настоящему любил, потому что она не могла родить ему ребенка. Только с этой частью романа он не сумел справиться самостоятельно.
Он поочередно отталкивал и очаровывал.
Что бы вы делали на месте Императора? Считали бы солдат цифрами? Битвы стрелами на картах? Мыслителей - опасными врагами? Закончили бы свои дни на острове, питаясь солониной и общаясь со скучными людьми?
Он был самым могущественным человеком в мире, но не мог выиграть у Жозефины в бильярд.
Я рассказываю вам байки. Верьте мне.
Борделем управляла великанша-шведка с волосами цвета одуванчика, что живым ковром спускались ей на колени. Подвернутые рукава платья она закрепила подвязками, и руки были голыми. На шее у шведки на кожаном шнурке болталась деревянная куколка с плоским лицом. Увидев, что я смотрю на нее, хозяйка силой пригнула мою голову и дала мне понюхать куколку. Та пахла мускусом и незнакомыми цветами.
- С Мартиники, как бонапартова Жозефина.
Я улыбнулся и сказал:
- Vive notre dame de victoires*.
______________
* Да здравствует вдохновительница наших побед (фр.).
Но великанша засмеялась и сказала, что Бонапарт не сдержит своего слова: Жозефину никогда не коронуют в Вестминстере. Повар грубо велел ей помалкивать, однако шведка не испугалась. Она провела нас в холодный каменный каземат с койками и длинным столом, уставленным кувшинами с красным вином. Я ожидал увидеть красный плюш, о котором рассказывал кюре, описывая эти места скоротечных наслаждений, но тут не было ничего мягкого. Ничего, что могло бы отвлечь нас от дела. Женщины оказались старше, чем я думал, и ничем не напоминали картинки в книге кюре, посвященной смертным грехам. Не похожи ни на змей, ни на Еву с грудями, как яблоки; пухлые и безропотные, а волосы поспешно взбиты или распущены по плечам. Мои товарищи загорланили, засвистели, стали лить вино себе в глотки прямо из кувшинов. Я хотел выпить воды, но не знал, как попросить.
Повар приступил в делу первым - шлепнул одну тетку по заду и что-то сказал про ее корсет. На нем по-прежнему были заляпанные жиром сапоги. Другие тоже разошлись, подобрав себе парочки, а я остался наедине с терпеливой чернозубой женщиной; на одном пальце у нее был десяток колец.
- Я в армии недавно, - сказал я, надеясь, что она поймет: я не знаю, как себя вести.
Женщина ущипнула меня за щеку.
- Все так говорят. Думают, в первый раз так выйдет дешевле. Но это работенка та еще - как учить играть в бильярд без кия. - Она перевела взгляд на повара: тот на корточках пристроился на тюфяке и попытался вытащить свой хрен из штанов. Женщина стояла перед поваром на коленях, сложив руки на груди. Вдруг он закатил ей оплеуху, и шлепок заставил всех умолкнуть.
- Ну ты, сучка, помоги же мне! Сунь туда руку! Или ты боишься миног?
Женщина скривилась. Ее щека побагровела, хотя кожа была грубой. Она ничего не ответила, только сунула руку ему в штаны и вынула оттуда член, как хорька за шкирку.
- В рот.
Я тут же подумал об овсянке.
- Хороший у тебя друг, - сказала моя женщина.
Мне хотелось подойти к повару, сунуть мордой в одеяло и держать, пока не задохнется. Но он кончил, громко зарычал и рухнул на спину. Его женщина встала, демонстративно сплюнула в лохань на полу, затем прополоскала рот вином и сплюнула снова. Проделала она все это громко, повар услышал и спросил, как она смеет выплевывать его семя во французские сточные канавы.
- А что еще с ним делать?
Повар ринулся к ней, но опустить кулак не успел. Моя женщина шагнула вперед и огрела его по затылку кувшином для вина. Потом приобняла подругу и коснулась губами ее лба.
Со мной она ни за что так не сделает.
Предводителя мы несли домой, поочередно меняясь вчетвером, - на плечах, как гроб, лицом вниз, на случай, если его вырвет. Утром он хвалился перед офицерами, что засунул сучке в рот весь член целиком и от этого щеки у нее надулись, как у крысы.
- А что у тебя с головой?
- Упал на обратном пути, - сказал повар, посмотрев на меня.
Он ходил к шлюхам почти каждый вечер, но я больше никогда его не сопровождал. Не общался ни с кем, кроме Домино и Патрика, священника-расстриги с орлиным глазом. Все время учился фаршировать кур и готовить их на медленном огне. И ждал Бонапарта.
Наконец он прибыл. Это случилось в жаркое утро, когда отступившее море оставило соленые лужи между камнями пристани. Прибыл вместе с генералами Мюратом и Бернадотом. С новым адмиралом флота. С женой, изящество которой заставляло даже последнего мужлана драить сапоги до зеркального блеска. Но я видел только его. Наставник мой - священник, поддержавший Революцию, - много лет твердил, что Бонапарт, возможно, - Сын Божий, вновь сошедший на землю. Вместо истории и географии я изучал его сражения и кампании. Вместе с кюре склонялся над старой, невозможно протертой на сгибах картой мира, разглядывая те места, в которых он бывал, и следя за медленно расползавшимися границами Франции. Портрет Бонапарта висел у кюре рядом с иконой Пресвятой Девы, и я рос, глядя на то и другое, тайком от матери - та оставалась монархисткой и попрежнему молилась за упокой души Марии-Антуанетты.
Когда Революция сделала Париж городом вольных людей, а Францию - бичом Европы, мне было всего пять лет. Наша деревня стояла лишь немного ниже по течению Сены, но мы могли бы жить и на луне. Толком никто не знал, что происходит: было известно лишь, что короля с королевой посадили в тюрьму. Мы верили слухам, но кюре тайком пробирался в Париж и возвращался обратно, надеясь, что сутана спасет его от ножа или расстрела. Деревня разделилась. Большинство считало, что король и королева правы, хотя им не было до нас никакого дела - лишь бы мы платили налоги и вписывались в сельский пейзаж. Но это я вам говорю, а меня научил умный человек, который титулы не уважал. По большей части, мои деревенские друзья не могли даже выразить свое беспокойство, но его было видно по тому, как они ходили за скотиной или внимали проповедям кюре. Мы всегда беспомощны, кто бы нами ни правил.
Кюре говорил, что мы живем последние дни, Революция даст нам нового мессию, после чего на земле наступит тысячелетнее царство. Правда, в церкви до такого он никогда не доходил. Говорил только мне. И никому другому. Ни Клоду с его кадушками, ни Жаку в темноте с его нареченной, ни матери с ее молитвами. Он сажал меня на колени, прижимал к черной сутане, пахшей старостью и сеном, и уговаривал не бояться деревенских слухов, что Париж умирает с голоду или битком набит трупами.