И вдруг кто-то потерся о его ногу. Это был Орфей, вышедший ему навстречу, чтобы утешить. Увидев Орфея, Аугусто, как ни странно, очень обрадовался. Он взял его. на руки и сказал:
   – Радуйся, мой Орфей, радуйся! Будем радоваться вместе! Уже никто тебя не выкинет из моего дома! Никто нас не разлучит! Мы проживем вместе и вместе умрем. Нет худа без добра, даже если худо велико, а добро очень маленькое, и наоборот. Ты верен мне, Орфей, ты верен! Я понимаю, иногда ты будешь уходить и ис« кать себе подругу, но из-за этого ты не убежишь из дому, не оставишь меня; ты верен мне, только ты. Послушай, чтоб ты не уходил, я принесу домой суку; да, я принесу тебе подругу. Ведь сейчас я не знаю, вышел ли ты встречать меня, чтобы утешить мое горе, или встретил меня, возвращаясь со свидания с твоей сукой? Во всяком случае, ты верен, и никто не выкинет тебя из моего дома, ничто не разлучит нас.
   Он вошел в дом и лишь тогда ощутил одиночество; буря разразилась в его душе, которая раньше казалась спокойной. Его охватило .чувство, в котором смешались грусть, горечь, ревность, ярость, страх, ненависть, любовь, сожаление, презрение и, главное, стыд, безмерный стыд и нестерпимое сознание своего смешного положения.
   – Она меня убила! — сказал он Лидувине.
   – Кто?
   – Она.
   И он заперся у себя в комнате. И рядом с образами Эухении и Маурисио в его мыслях возник образ Росарио, которая тоже посмеялась над ним. И он вспомнил свою мать. Бросился ничком на кровать, зубами вцепился в подушку. Ни слова не мог он произнести, монологи застыли в нем, душа как будто онемела. Аугусто разразился слезами. И плакал, плакал, плакал. И в бесшумном плаче растворялись его мысли.

XXX

   Когда Виктор вошел к Аугусто, тот сидел на диване, забившись в угол, и смотрел в пол.
   – Что с тобой? — спросил Виктор, кладя руку ему на плечо.
   – И ты еще спрашиваешь? Разве ты не знаешь, что со мной случилось?
   – Знаю, но я знаю о случившемся извне, то есть я знаю, что сделала она; а вот что произошло с тобой, изнутри, так сказать, этого я не знаю; не. знаю, почему ты так сидишь.
   – Да, это невероятно!
     (пропуск в тексте файла) гая из энного числа?
   – По-моему, не время шутить.
   – Напротив, самое время пошутить.
   – Меня мучит вовсе не любовь, а эта злая шутка, злая, злая. Они надо мной подшутили, высмеяли, выставили меня дурачком; они хотели доказать мне, что я… что я не существую.
   – Какое счастье!
   – Не шути, Виктор.
   – Почему это я не должен шутить? Дорогой мой экспериментатор, ты хотел поступить с нею, как с лягушкой, а она сделала лягушкой тебя. Ну, так прыгай в лужу — квакать и жить!
   – Умоляю!
   – Не шутить? А я буду шутить! Шутка и существует для таких ситуаций.
   – Но это так сбивает с толку.
   – И надо, чтобы сбивало. Надо все смешать. Главное — смешать: сон с явью, выдумку с жизнью, правду с ложью, смешать все в сплошном тумане. Если шутка не путает и не сбивает с толку, она никуда не годится. Ребенок смеется над трагедией, а старик плачет на водевиле. Ты хотел сделать ее лягушкой, а она сделала лягушкой тебя; пусть так — стань лягушкой для самого себя.
   – Что ты хочешь этим сказать? — Поставь опыт на самом себе.
   – Покончить самоубийством?
   – Не стану говорить ни да, ни нет. Одно решение равно другому, ни одно не лучше.
   – Тогда найти их обоих и убить?
   – Убийство ради убийства — безумие. Правда, это лучший способ освободиться от ненависти, которая только разъедает душу. Ведь не один злодей успокоил свою злобу и почувствовал жалость и даже любовь к своей жертве, как только выместил на ней свою ненависть. Дурной поступок освобождает от дурного чувства. И потому закон порождает грех.
   – Так что же мне делать?
   – А разве ты не слышал, что в нашем мире так заведено: либо ты сожрешь, либо тебя сожрут.
   – Понятно, либо ты дурачишь других, либо тебя дурачат.
   – Нет. Есть и третий выход: сожрать самого себя, одурачить самого себя. Сожри себя! Тот, кто жрет, наслаждается, но его не покидает мысль о конце его наслаждений, и он становится пессимистом; тот, кого жрут, страдает, и его не покидает надежда освободиться от страданий, потому он тоже становится пессимистом. Сожри самого себя, тогда наслаждение смешается со страданием и нейтрализует его, ты достигнешь полного равновесия духа, атараксии, ты станешь исключительно зрелищем для самого себя.
   – И это ты, ты, Виктор, ты приходишь ко мне с такими идеями?
   – Да, я, Аугусто, я!
   – Но раньше ты не думал так… путано.
   – Тогда я еще не был отцом.
   – Ну, а став отцом…
   – У любого отца, если он не безумен и не глуп, просыпается самое страшное из человеческих чувств — ответственность! Я вручаю своему сыну бессмертные заветы человечества. Размышляя о таинстве отцовства, можно потерять разум. И если большинство отцов не сходят с ума, то лишь потому, что они глупы или… не причастим к отцовству. Можешь радоваться, Аугусто, ведь бегство твоей Эухении избавило тебя от прелестей отцовства. Я уговаривал тебя жениться, но не уговаривал становиться отцом. Брак — это эксперимент, скажем… психологический, а отцовство — патологический.
   – Но я уже стал отцом, Виктор!
   – Как? Чьим отцом?
   – Да, да, я стал отцом для самого себя. И таким образом родился по-настоящему. Чтобы страдать, чтобы умереть.
   – Второе рождение, подлинное — это рождение благодаря страданию, когда мы осознаем, что смерть непрерывна, что мы постоянно умираем. Но если ты стал своим собственным отцом, значит, ты стал и своим собственным сыном.
   – Мне кажется невероятным, Виктор, просто невероятным, что в моем состоянии, после всего, что она со мной сделала, я еще способен спокойно выслушивать твои парадоксы, твои словесные выверты, макаберные шутки, Но еще хуже другое…
   – Что же?
   – Что они меня забавляют и я злюсь на самого себя!
   – Все — комедия, Аугусто, комедия, которую мы разыгрываем сами перед собою, перед судом совести, иа подмостках нашего сознания, мы одновременно и актеры и зрители. В сцене горя мы представляем горе, и нам кажется фальшивой нотой возникающее желание вдруг посмеяться. А смех душит нас особенно в этой сцене. Комедия, комедия горя!
   – А если комедия горя приводит к самоубийству?
   – Тогда это комедия самоубийства!
   – Но умирают-то на самом деле!
   – И это комедия!
   – Но где же тогда реальное, истинное, переживаемое?
   – Кто тебе сказал, что комедия не бывает истинной, реальной и переживаемой?
   – Что ты хочешь сказать?
   – Что все едино и тождественно: надо все путать, путать, Аугусто, надо путать. А кто не путает, запутывается сам.
   – И кто путает, тоже запутывается.
   – Возможно.
   – Что же тогда делать?
   – А то самое: болтать, острить, играть словами и понятиями… проводить хорошо время!
   – Вот они его действительно хорошо проводят!
   – Ты тоже! Разве ты был когда-нибудь так интересен самому себе, как сейчас? Может ли человек ощутить любую часть своего тела, пока она не заболит?
   – Да, но что же мне теперь делать?
   – Делать… делать… делать!.. Ну вот, ты уже почувствовал себя героем драмы или романа! Будем довольны, оставаясь героями… румана! Делать… делать… делать! Тебе кажется, мы мало делаем, когда разговариваем? У тебя мания действия, то есть мания пантомимы. Считается, будто в драме много действия, когда актеры там могут всячески жестикулировать, расхаживать, изображать дуэли, прыгать и прочее. Пантомима! Пантомима! В других случаях замечают: «Слишком много разговоров!» Как будто говорить не значит делать. Вначале было Слово, и из Слова возникло все. И если бы, например, сейчас какой-нибудь… руманист спрятался за этим шкафом и застенографировал все, что мы говорим, а потом опубликовал, вполне вероятно, что читатели сказали бы: «Там ничего не происходит», — и, однако…
   – О, если бы они могли заглянуть в мою душу, Виктор, уверяю тебя, они бы так не сказали!
   – Душу? Чью душу? Твою? Мою? У нас нет души, Они смогут это сказать только тогда, когда увидят свою душу, душу тех, кто читает. Душа героя драмы, романа или румана наполнена только тем, что в нее вкладывает.
   – Автор.
   – Нет. Читатель.
   – Но я уверяю тебя, Виктор…
   – Не уверяй, а пожирай самого себя, так будет вернее.
   – Я пожираю, пожираю. Я начал свой путь, Виктор, как тень, как выдумка; много лет я бродил, как призрак, как туманная марионетка, не веря в свое собственное существование, воображая себя фантастическим персонажем, изобретенным каким-то тайным гением для своего утешения или развлечения судьбы. Но теперь, после всего, что со мной сделали, после этой насмешки, после этой жестокой насмешки, теперь я чувствую себя, осязаю себя и не сомневаюсь в реальности моего существования4
   –. Комедия! Комедия! Комедия!
   – То есть?
   – Ну да! Ведь в комедии играющий короля мнит; себя королем.
   – Что же ты мне предлагаешь?
   – Развлекайся. И, кроме того, я уже тебе говорил, что если бы какой-то руманист, подслушивая нас, все записал и опубликовал, то читатель его руманав конце концов хоть на один миг да усомнился бы в своей собственной реальности и в свою очередь подумал бы, что и он не более как персонаж румана, подобный нам с тобой.
   – Но зачем это ему?
   – Чтобы освободиться.
   – Да, я слышал, что освободительная сила искусства главным образом в том, что оно заставляет человека забыть о своем существовании. Некоторые погружаются в чтение романов, чтобы отвлечься от самих себя, забыть; свои горести.
   – Нет, освободительная сила искусства главным образом в том, что оно заставляет человека усомниться в своем существовании.
   – А что такое — существовать?
   – Видишь, ты уже начал выздоравливать: уже начал Пожирать себя. Доказательство — твой вопрос. Быть или не быть? — как сказал Гамлет, один из тех, кто придумал Шекспира.
   – Ну а мне, Виктор, эти слова «быть или не быть» всегда казались высокопарной пустышкой.
   – Чем глубже изречение, тем оно пустее. Самый глубокий колодец — без дна. Что тебе кажется самой великой истиной?
   – Ну… слова Декарта: «Мыслю — следовательно, существую».
   – Вовсе нет, самое истинное: «А равно А».
   – Но в этом ничего нет!
   – И потому это самая великая истина, потому что в ней ничего нет. Но считаешь ли ты эту пустую фразу Декарта столь непререкаемой?
   – Ну, знаешь ли!
   – Ты уверен, что это сказал Декарт?
   – Да!
   – Но это же неправда. Ведь сам Декарт только выдуманное существо, вымысел истории, стало быть, он не существовал и не мыслил!
   – А кто же это сказал?
   – Никто, само сказалось.
   – Значит, существовала и мыслила сама мысль?
   – Конечно! И пойми, это все равно что сказать: существовать — значит мыслить, а кто не мыслит — не существует.
   – Я понял!
   – Потому не думай, Аугусто, не думай! А если примешься размышлять…
   – Что тогда?
   – Сожри сам себя!
   – То есть покончить самоубийством?
   – Ну, это уж тебе решать. Прощай!
   И Виктор ушел, оставив смешавшегося Аугусто наедине с его размышлениями.

XXXI

   Буря в душе Аугусто улеглась, за нею, словно грозный штиль, пришло решение покончить с собой. Так он решил, ибо в себе видел источник своих несчастий. Но, прежде чем осуществить роковое намерение, он, подобно утопающему, схватился за соломинку: ему вздумалось посоветоваться со мной, автором этого повествования.
   Как раз в ту пору Аугусто прочел одно эссе, где я, хотя и мельком, писал о самоубийстве. И впечатление от этого эссе, как и от других моих вещей, было, видимо, таким сильным, что он решил не отправляться к праотцам, пока не познакомится и не поговорит со мной. С этой целью Аугусто приехал в Саламанку, где я живу уже более двадцати лет.
   Когда мне доложили о нем, я загадочно улыбнулся и велел проводить гостя в кабинет. Словно призрак, вошел Аугусто, посмотрел на мой портрет, написанный маслом, который висит над книжными полками, и, по моему приглашению, сел напротив меня.
   Он начал говорить о моих литературных и философских — более или менее — произведениях, обнаружив достаточное с ними знакомство, что — ясное дело! —мне польстило. Потом Аугусто стал рассказывать о своих несчастьях, но я прервал его, посоветовав не тратить попусту время, потому что о превратностях его жизни я, мол, знаю столько же, сколько он сам, что я тут же доказал, сообщив ему некоторые интимные детали его биографии, которые он считал своей тайной. Аугусто смотрел на меня с искренним ужасом, будто увидел василиска. Мне показалось даже, что цвет и черты его лица изменились, он весь дрожал, не сводя с меня глаз, словно завороженный.
   – Этого не может быть! — повторял он. — Не может быть. Если бы я сам не видел вас, то никогда бы не поверил. Сплю я или бодрствую?
   – Не спите и не бодрствуете, — отвечал я.
   – Не могу понять, не могу понять… Но раз уж вы знаете обо мне столько же, сколько я сам, быть может, вы угадаете цель моего визита.
   – Да, угадаю, — ответил я. — Ты, — я постарался властным тоном подчеркнуть это обращение, —ты, удрученный своими несчастьями, внушил себе дьявольскую мысль о самоубийстве. Но, прежде чем исполнить это решение, ты приехал ко мне посоветоваться, потому что тебя привлекла некая идея в моей статье.
   Бедняга глядел на меня безумными глазами и дрожал, как отравленный ртутью. Он попытался подняться — наверное, чтобы убежать, — но не смог. Он уже не владел собой.
   – Не двигайся! — приказал я.
   – Но я… я… — лепетал он.
   – Ты не можешь покончить с собой, даже если захочешь.
   – Почему? — воскликнул Аугусто, поняв, до какой степени унижен.
   – Очень просто. Что нужно человеку для самоубийства?
   – Мужество, — отвечал он.
   – Нет, прежде он должен быть живым!
   – Естественно!
   – А ты разве живой?
   – Что же, я умер, что ли? — И он машинально стал ощупывать себя.
   – Нет, конечно, нет, приятель! Раньше я сказал тебе, что ты не спишь и не бодрствуешь, а теперь говорю, что ты не живой и не мертвый.
   – Объяснитесь же наконец, ради Бога! — молил он в отчаянии. — Ведь я сейчас вижу и слышу такое, от чего можно сойти с ума.
   – Хорошо, дорогой Аугусто, — сказал я как можно мягче. —Дело в том, что ты не можешь покончить с собой, ибо не живешь — ты не живой и не мертвый, ибо не существуешь.
   – Как это я не существую? — воскликнул он.
   – Потому что ты выдуманное существо, бедный Аугусто. Ты только плод моей фантазии и фантазии читателей моего повествования о твоих вымышленных приключениях и злосчастьях. Ты всего лишь герой романа или румана— называй мою книгу, как тебе угодно. Ну вот, теперь ты знаешь свой секрет.
   Услышав эти слова, бедняга некоторое время смотрел как будто сквозь меня, потом перевел взгляд на портрет, висевший над книжными полками, лицо его снова приобрело нормальный цвет, дыхание стало ровным. Он явно приходил в себя — облокотился на столик, за которым сидел напротив меня, и, зажав голову ладонями, поглядел на меня, улыбаясь глазами, и медленно произнес:
   – Послушайте, дон Мигель, не ошибаетесь ли вы? Быть может, происходит совершенно противоположное тому, что вы думаете и говорите?
   – Что — противоположное? — спросил я с тревогой, видя, что он обретает самостоятельность.
   – А может быть, мой дорогой дон Мигель, вовсе не я, а вы — вымышленный персонаж, которого нет в действительности, этот ни живой, ни мертвый… Может быть, вы всего лишь предлог для того, чтобы моя история стала известна миру…
   – Этого только не хватало! — запротестовал я не слишком уверенно.
   – Не горячитесь так, сеньор Унамуно, —заметил он. —Будьте спокойнее. Вы ведь выразили сомнение в моем существовании…
   – Сомнение? — перебил я его. — Да я совершенно уверен, что ты не существуешь вне моего румана.
   – Тогда не обижайтесь, если я, в свою очередь, усомнюсь в вашем существовании, а не в своем. Давайте рассудим, разве не вы повторяли много раз, что Дон Кихот и Санчо гораздо реальнее Сервантеса?
   – Не отрицаю, но это было, сказано в ином смысле..
   – Не будем спорить о смысле, поговорим о другом. Когда спящий человек лежит без движения в постели И видит сон, что реальнее: он как грезящее сознание или его сон?
   – А если он видит во сне свое существование, самого себя?
   – В таком случае я вас спрашиваю, дон Мигель, как существует человек: как спящий, который грезит, или как нечто, увиденное им самим во сне? Заметьте, кстати, что, затеяв со мной спор, вы признаете тем самым мое независимое существование.
   – Ну нет уж! — ответил я с горячностью. — Мне просто необходимо спорить, без споров и противоречий я жить не могу. И когда мне не с кем поспорить, я придумываю себе оппонента. Мои монологи — всегда диалоги.
   – И, наверное, диалоги, написанные вами, — это монологи?
   – Может быть. Но я говорю и повторяю, ты не существуешь вне меня.
   – А я все же хочу убедить вас, что это вы не существуете вне моего сознания и сознания других ваших персонажей, которых, по вашему мнению, вы выдумали. Не сомневаюсь, со мной согласятся и дон Авито Карраскаль, и великий дон Фульхенсио,
   – Не упоминай этого…
   – Хорошо, не буду, и вы тоже не оскорбляйте его, Скажите лучше, что вы думаете о моем самоубийстве?
   – Повторяю, что ты не существуешь вне моего руманаи потому не должен, да и не можешь делать ничего, кроме того, что я пожелаю, а я как раз не желаю, чтобы ты кончал с собой. Значит, нечего и говорить о самоубийстве. Я все сказал!
   – Желаю, не желаю — это так по-испански, дон Мигель, и так невежливо. Кроме того, даже если принять вашу странную теорию, будто я на самом деле не существую, а вы существуете, будто я всего лишь выдуманный персонаж, плод романической, или руманической, вашей фантазии, даже в этом случае я не обязан подчиняться вашему желанию, вашему капризу. Ведь так называемые вымышленные существа тоже имеют свою внутреннюю логику.
   – Да, да, слыхали и мы эти песенки.
   – Романист, драматург не могут поступать абсолютно произвольно с вымышленными героями; по законам искусства, вымышленный персонаж не может поступить так, как не ожидает ни один читатель…
   – От романического персонажа. Возможно.
   – Стало быть?
   – Но персонаж руманический
   – Оставим эти шутки, они меня оскорбляют, задевают за живое. По моей воле, как я считаю, или по вашей, как считаете вы, но я все-таки наделен своим характером, образом жизни, внутренней логикой, и эта логика требует, чтобы я покончил с собой.
   – Это ты так считаешь, но ты ошибаешься!
   – Почему ошибаюсь? В чем ошибаюсь? Покажите, в чем моя ошибка. Поскольку самая трудная наука — это самопознание, я, весьма возможно, ошибаюсь, и вовсе не самоубийство — самое логическое завершение моих несчастий, но докажите это. Конечно, дон Мигель, познать самого себя трудно, но не менее трудно, мне кажется, познать…
   – Что именно? — спросил я.
   Он посмотрел на меня с загадочной и лукавой усмешкой и медленно произнес:
   – Трудно познать самого себя, но еще труднее романисту или драматургу познать героев, которых он выдумывает или считает, будто выдумывает.
   Выходки Аугусто внушали мне тревогу, и я начал терять терпение.
   – Я стою на своем, —добавил он, —пусть вы дали мне. бытие, вымышленное бытие, все равно вы не можете просто так, по своему желанию и произволу, как вы говорите, помешать моему самоубийству.
   – Довольно! Хватит! —ударил я кулаком по столику — Замолчи! Я не желаю больше выслушивать такие дерзости! Да еще от моего собственного создания! Раз уж ты меня взбесил и, кроме того, я не знаю, что с тобой делать, я решаю так: ты не покончишь самоубийством, но я убью тебя. Ты умрешь, и очень скоро! Очень скоро!
   – Как? — вздрогнул Аугусто. — Вы позволите мне умереть, заставите меня умереть, вы убьете меня?
   – Да, я сделаю так, что ты умрешь!
   – Ни за что! Никогда! Никогда! —крикнул он.
   – Ах, так! — сказал я, глядя на него с жалостью и гневом. — Ты готов был убить себя сам, но не хочешь, чтобы я тебя убил? Ты хотел лишить себя жизни, но сопротивляешься моему желанию отнять ее у тебя? .
   – Но это не одно и то же.
   – Согласен, я слышал несколько аналогичных историй. Например, о человеке, который вышел ночью из дому с револьвером, чтобы покончить с собой. На него напали воры, он защищался, убил одного, остальные бежали, и, когда он увидел, что купил себе жизнь ценой жизни другого, у него пропала охота стреляться.
   – Это понятно, — заметил Аугусто, — ему надо было кого-нибудь лишить жизни, убить человека. И когда он убил другого, зачем было убивать себя? Большинство самоубийц — это неудавшиеся убийцы; они убивают себя из-за того, что им недостает мужества убить других…
   – Aгa! Мне понятна твоя мысль, Аугусто! Ты хочешь сказать, что, если б у тебя хватило мужества убить Эухению, или Маурисио, или их обоих, ты не думал бы о caмоубийстве?
   – Да нет, вовсе не их!
   – Кого же тогда?
   – Вас! — И он посмотрел мне в глаза.
   – Как? — воскликнул я, вскочив на ноги. — Значит, в твоем воображении родилась мысль убить меня, меня самого?
   – Сядьте и успокойтесь. Неужели вы думаете, друг мой дон Мигель, что это будет первый случай, когда вымышленный персонаж, как вы меня называете, убьет того, кто вообразил, будто дал ему вымышленное бытие?
   – Это уж слишком! — повторял я, бегая по кабинету. — Это переходит всякие границы! Это бывает только..!
   – Только в руманах, — закончил он ехидно.
   – Довольно! Хватит! Хватит! Нет сил больше терпеть! Ты приехал посоветоваться со мной, а начинаешь оспаривать мое собственное существование, потом — мое право делать с тобой все, что мне придет в голову, да, именно так, поступать с тобой по моему желанию!
   – Ну, это уж слишком по-испански, дон Мигель!
   – Ты опять за свое, глупец! Да! Я — испанец, испанец по рождению, воспитанию, испанец телом и душой, по языку, профессии и по занятиям, испанец прежде всего и несмотря ни на что; испанизм — это моя религия. И небо, в которое я хочу верить, — это вечная и звездная Испания, и мой Бог —это испанский Бог нашего сеньора Дон Кихота, Бог, который думает по-испански и по-испански сказал: «Да будет свет!» — и его Слово было испанским!
   – Ну, и что из этого? — прервал он, возвращая меня к реальности.
   – Кроме того, ты задумал убить меня. Убить меня? Меня? Ты? Чтоб я умер от руки одного из моих собственных созданий! Этого я не потерплю. Чтобы наказать тебя за дерзость и разрушительные идеи, экстравагантные и анархические идеи, с которыми ты приехал ко мне, я решаю и подписываю: ты умрешь. Как только приедешь домой, так и умрешь. Ты умрешь, говорю тебе, умрешь!
   – Но, ради Бога, дон Мигель! —воскликнул Аугусто уже умоляющим голосом, бледный и дрожащий от страха.
   – Никакой Бог тебе не поможет. Ты умрешь!
   – Да ведь я хочу жить, дон Мигель, хочу жить, хочу жить…
   – Разве ты не собирался покончить с собой?
   – О, если в этом дело, клянусь вам, сеньор Унамуно, что я не буду самоубийцей, я не лишу себя жизни, которую мне дал Бог или вы; клянусь вам! Сейчас, когда вы решили убить меня, мне хочется жить, жить, жить!
   – Тоже мне жизнь! — воскликнул я.
   – Какая б она ни была. Я хочу жить, пусть надо мной снова смеются, пусть другая Эухения и другой Маурисио терзают мое сердце. Я хочу жить, жить…
   – Это уже невозможно, невозможно.
   – Я хочу жить… жить… и быть самим собой, самим собой.
   – Да ведь ты не можешь быть ничем другим, помимо моего желания.
   – Хочу быть самим собой, самим собой! Хочу жить! — И в его голосе послышались слезы.
   – Невозможно, невозможно.
   – Послушайте, дон Мигель, ради ваших детей и жены, ради всего, что вы любите! Ведь вы тоже перестанете быть самим собой и тоже умрете.
   Он упал на колени к моим ногам и взмолился:
   – Дон Мигель! Ради Бога! Я хочу жить, хочу быть самим собой!
   – Это невозможно, бедный Аугусто. — Я взял его за руку и поднял. — Невозможно! Так у меня написано и обжалованию не подлежит; ты не можешь больше жить. Что с тобой делать, я уже не знаю. Когда господь не знает, что с нами делать, он убивает нас. И я, кроме того, не могу забыть о твоем намерении убить меня.
   – Но ведь я, дон Мигель…
   – Это не важно, я знаю, что говорю. Если я тебя не убью, да побыстрей, боюсь, как бы ты в конце концов не убил меня.
   – Но разве мы не договорились?
   – Это невозможно, Аугусто, невозможно. Пришел твой час. Все уже написано, я не могу отступать. Ты умрешь. Да и что хорошего осталось тебе в жизни?
   – Но умоляю вас! Ради Бога!
   – Никакой Бог тебе уже не поможет. Уходи!
   – Так, значит, нет? — сказал он мне. — Значит, нет? Вы не хотите оставить мне мое «я», не дадите мне выйти из тумана, жить, жить, видеть себя, слышать себя, осязать, ощущать себя, страдать, жить. Значит, вы этого не хотите? Значит, я должен умереть выдуманным персонажем? Хорошо же, дорогой мой создатель дон Мигель, вы тоже умрете, вы тоже. И вернетесь в ничто, откуда вышли… Бог перестанет видеть вас во сне! Вы умрете, да, умрете, хотя и не желаете того; умрете вы и все, кто читает мою историю, все, все, все до единого! Вымышленные существа, как и я, такие же, как я! Умрете все, все, все! Это говорю вам я, Аугусто Перес, вымышленный персонаж, как и вы,