Другим, совсем другим человеком чувствовал себя Аугусто, как будто явившийся пред ним образ сильной женщины — а глаза Эухении излучали силу — перевернул всю его душу, как плуг землю, и открыл в нем скрытый доселе источник. Он тверже ступал по земле, он дышал свободнее.
   «У меня появилась цель, направление в жизни, — говорил он себе, — завоевать эту девушку или дать ей завоевать меня. А это одно и то же. В любви все равно: быть победителем или побежденным. Хотя нет! Нет! Сейчас быть побежденным — значит уступить другому. Да, другому, потому что, без сомнения, есть другой. Другой? А кто этот другой? Быть может, другой — это тоже я? Я поклонник, искатель, а другой… другой, как мне кажется, уже не поклонник и не искатель, он не добивается и не ищет, он уже нашел. Конечно, нашел не более, чем любовь прелестной Эухении. Не более?..»
   Женское тело, излучавшее свежесть, здоровье и радость, промелькнуло рядом и, прервав его монолог, увлекло Аугусто за собою. Почти машинально он следовал за женщиной, за этим телом, продолжая рассуждать.
   «Какая красивая! Эта, и та тоже, и другая. А тот, другой, наверное, не добивается и не ищет, а его добиваются н ищут. Возможно, он ее и не стоит… Но что за прелесть эта девочка! Откуда взяла она такие глаза? Почти как у Эухении! Как сладко, наверное, забыть о жизни и смерти в ее объятьях! Покачиваться в ее объятьях, как на теплых волнах! Другой! Но другой — это не возлюбленный Эухении, не тот, кого она любит, другой — это я. Да, другой — это я, я!»
   Когда Аугусто пришел к заключению, что он-то и есть другой, девушка, за которой он следовал, вошла в дом. Аугусто остановился и оглядел здание. И только тогда понял, что шел следом за девушкой. Ах, да, ведь он хотел идти в казино, надо отправиться туда. И он продолжал думать:
   «Но сколько же красивых женщин в мире! Боже мой! Почти все. Благодарю, господи, благодарю. Gratias agimus tibi propter magnam gloriam tuam! ( Благодарим тебя, господи, за великую твою славу! (лат.)) Слава твоя, господи, в красоте женщин! Но какие волосы, Боже, какие волосы!»
   Эти великолепные волосы принадлежали служанке, которая с корзинкой в руке пересекла ему дорогу. И он повернул за нею. В золоте ее волос светилось солнце, они словно стремились вырваться из тугой косы, чтобы расплавиться в ясном и свежем воздухе. А под волосами открывалось личико — все в улыбке.
   «Я — другой, для нее я — это другой, — продолжал Аугусто, следуя за девушкой с корзинкой. — Но разве нет других женщин? Да, для другого есть другие! Но таких, как она, как моя единственная, нет, нет! Они все лишь подражания ей, моей единственной, сладостной Эухении! Моей? Да, силой мысли и желания я ее делаю моей. Тот другой, точнее говоря, тот первый, может обладать ею физически, но таинственный свет ее глаз принадлежит мне, только мне! А разве не отражают таинственный духовный свет и эти золотые волосы? На земле только одиа Эухения или две? Одна — моя, а другая — ее возлюбленного? Ну, если так, если их две, пусть он остается со своею, а я — с моею. Когда приходит грусть, особенно по ночам, когда мне, сам не знаю почему, хочется плакать, как должно быть приятно закрыть лицо, рот и глаза этими золотыми волосами и вдыхать через них воздух, очищенный и душистый! Но…»
   Он вдруг почувствовал, что его мысли что-то прервало. Служанка остановилась поболтать с приятельницей. Колебание длилось минуту, и Аугусто со словами: «Ба, сколько появилось красивых женщин, с тех пор как я узнал Эухешно!» — снова зашагал по дороге в казино.
   «Если она будет упорно предпочитать другого, то есть первого, я, пожалуй, приму героическое решение, которое поразит всех моим великодушием. Любит она меня или нет, но ее долг я так не оставлю!»
   Взрыв хохота, исходивший, казалось, с ясного неба, прервал его монолог. Две девушки смеялись рядом с ним, и их смех был как щебет двух птиц среди цветов. На минуту он вперил в них свои жадные к красоте глаза, и они показались ему одним раздвоенным телом. Девушки шли рука об руку. И у него возникло страстное желание остановить их, взять каждую под руку и, глядя на небо, вот так идти между ними туда, куда понесет их ветер жизни.
   «Но сколько же красивых женщин появилось, с тех пор как я узнал Эухению! — говорил он, следуя за двумя хохотушками. — Просто рай какой-то! Какие глаза! Волосы! Улыбки! Одна — блондинка, другая — брюнетка. Но которая из них блондинка? А какая — брюнетка? Они у меня смешались».
   – Что с тобою, дружище? Уж не спишь ли ты на ходу?
   – Привет, Виктор.
   – Я ждал тебя в казино, но раз ты не пришел…
   – Как раз я туда и иду,
   – Туда? В этом-то направлении? Ты с ума сошел?
   – Да, ты прав, но я тебе все объясню. Кажется, я уже тебе говорил об Эухении.
   – О пианистке? Да.
   – Ну так вот, я безумно в нее влюбился, как...
   – Да, как всякий влюбленный. Продолжай.
   – Как сумасшедший. Вчера нанес визит родственникам Эухении и увидел ее…
   – И она на тебя посмотрела? Не так ли? И ты поверил в Бога?
   – Нет, она не посмотрела — она окутала меня свдим взглядом; и не то чтобы я поверил в Бога, но поверял, что я и есть Бог.
   – Крепко же тебя зацепило!..
   – Да она еще и рассердилась! Но я не пойму, что со мной с тех пор происходит: почти все женщины мне кажутся красавицами; как вышел я из дому — еще и получаса, ручаюсь, не прошло, —я уже успел влюбиться в трех, да что я говорю — в четырех. У одной были такие чудные глаза, другая с роскошными волосами, а только что я влюбился в двух сразу, брюнетку и блондинку, они смеялись, как ангелы. И я шел за каждой из четырех. Что же это такое?
   – Дорогой Аугусто, родник любви спал, застыв в глубине твоей души, ибо не было ему применения. Пришла Эухения, пианистка, она встряхнула тебя и глазами своими всколыхнула эту заводь, где спала твоя любовь; любовь проснулась, забила ключом и, переполняя тебя через край, разливается во все стороны. Когда человек вроде тебя по-настоящему влюбляется в женщину, он заодно влюбляется и во всех остальных.
   – А я думал, все наоборот… Кстати, смотри, какая брюнетка! Звездная ночь! Правду говорят, что черное лучше всего поглощает свет! Ты видишь, сколько скрытого света чувствуется в ее волосах, в черном янтаре ее глаз? Пойдем за нею!
   – Как хочешь…
   – Да, так я думал, что все наоборот, что когда человек по-настоящему влюбляется, то его любовь, которая раньше рассеивалась на всех, сосредоточится на одной женщине, а все остальные должны казаться ему ничтожными и неинтересными. Смотри, смотри, какой блик солнца на ее черных волосах!
   – Что ж, попробую объяснить тебе. Ты был вдюб лен — очевидно, сам того не зная — в женщину, Но абстрактно, а не в ту или другую. Когда же ты увидел Эухению, абстрактное стало конкретным, женщина вообще стала данной женщиной, и ты влюбился в нее, а те перь ты, не забывая Эухении, перенес свою любовь почти на всех женщин, ты влюбляешься во множество, в род. Итак, ты перешел от абстрактного к конкретному, а от конкретного к родовому, от женщины вообще — к одной женщине, а от нее — к женщинам,
   – Да это метафизика!
   – А разве любовь не метафизика?
   – Бог с тобой!
   – Особенно в твоем случае. Ведь твоя влюбленность совершенно церебральная, или, как обычно говорят, головная.
   – Это ты так считаешь!.. — воскликнул Аугусто, слег« ка задетый и раздосадованный: слова о головной влюбленности уязвили его в самое сердце.
   – И если уж ты споришь, скажу тебе, что и сам ты только чистая идея, вымышленное существо.
   – Неужели ты считаешь, что я неспособен по-настоящему любить, как все люди?
   – Ты влюблен по-настоящему, я тебе верю, но влюблен только головой. Ты думаешь, что влюблен.
   – А разве быть влюбленным не значит думать, что ты влюблен?
   – Нет, нет, дорогой, это гораздо сложнее, чем ты воображаешь!
   – Как же определить, объясни мне, влюблен человек или только считает, что влюблен?
   – Знаешь, лучше оставим этот разговор и поговорим о другом.
   Когда Аугусто вернулся домой, он взял на руки Орфея и сказал ему: «Давай подумаем, Орфей, какая разница между тем, влюблен ты или думаешь, что влюблен! Влюблен я в Эухению или нет? Разве, когда я ее вижу, не бьется у меня в груди сердце и не воспламеняется кровь? Разве.я не такой, как все мужчины? Я должен доказать им, Орфей, что я такой же, как они!»
   Во время ужина он задал Лидувине вопрос:
   – Скажи мне, Лидувина, откуда видно, что человек влюблен по-настоящему?
   – И о чем вы только думаете, сеньорите!
   – Скажи, откуда это видно?
   – Ну, как вам сказать… Он говорит и делает много глупостей. Когда мужчина по-настоящему влюбляется, с ума сходит по какой-нибудь женщине, он перестает быть человеком.
   – Чем же он становится?
   – Он становится… ну, вроде как вещь или ручной зверек. Женщина делает с ним все, что захочет.
   – Тогда, значит, если женщина влюбляется, или, как ты говоришь, сходит с ума по мужчине, мужчина тоже делает с нею все, что захочет.
   – Это все-таки не совсем одно и то же.
   – Как?
   – Очень трудно объяснить, сеньорито. Но вы по правде влюбились?
   – Сам пытаюсь это выяснить. Но глупостей, отчаянных глупостей я еще не говорил и не делал… как мне кажется…
   Лидувина больше ничего не сказала, а Аугусто спросил себя: «Действительно ли я влюблен?»

XI

   Когда на следующий день Аугусто пришел в Дом дона Фермина и доньи Эрмелинды, прислуга проводила его в гостиную со словами: «Сейчас позову». На минуту он остался один и как бы в пустоте. Грудь сжимало как обручем. Его охватило тревожное чувство торжественности момента. Он сел, сразу же встал и для успокоения начал рассматривать картины на стенах; среди них был и портрет Эухении. Ему вдруг захотелось удрать, спастись бегством. Но тут послышались быстрые шаги, и Аугусто, как кинжалом, резануло по груди, а голову, заполнил туман. Дверь гостиной отворилась, вошла Эухения. Бедняга оперся на спинку кресла. Она же, увидев, как он помертвел, сама побледнела и остановилась посреди гостиной; затем подошла к нему и спросила прерывистым, тихим голосом
   – Что с вами, дон Аугусто, вам плохо?
   – Нет, нет, ничего.
   – Чем вам помочь? Вы чего-нибудь хотите?
   – Стакан воды.
   Как будто усмотрев в этом спасение, Эухения вышла, чтобы принести ему стакан воды, и сделала это очень быстро. Вода колыхалась в стакане, но еще больше колыхался стакан в руках Аугусто, который пролил воду на подбородок, не отрывая ни на миг глаз от Эухении.
   – Если желаете, — сказала она, — я прикажу приготовить вам чашку чая, а может, хотите, мансанильи или липового настоя? Уже прошло?
   – Нет, нет, ничего, все в порядке, благодарю вас, Эухения, благодарю. — И он вытер воду с подбородка.
   – Ну хорошо, теперь присядьте. — И, когда они уселись, продолжила: — Я ждала вас все эти дни и велела прислуге впустить вас, даже если не будет дяди с тетей, Я хотела поговорить с вами наедине.
   – О Эухения, Эухения!
   – Побольше хладнокровия. Я не воображала, что мое присутствие на вас так подействует, я даже испугалась, когда вошла сюда: вы были похожи на мертвеца.
   – Я и впрямь скорее был мертв, чем жив.
   – Нам необходимо объясниться.
   – Эухения! — воскликнул бедняга и протянул руку, которую тут же отдернул назад.
   – По-моему, вы еще не в таком состояния, чтобы мы могли говорить спокойно, как добрые друзья. А ну-ка! — И она схватила его руку, чтобы пощупать пульс.
   Пульс у бедного Аугусто лихорадочно забился, он покраснел, лоб его пылал. Глаз Эухении он уже не видел, не видел ничего, кроме тумана, красного тумана. На миг ему показалось, что он теряет сознание.
   – Пощадите, Эухения, пощадите меня!
   – Успокойтесь, дон Аугусто, успокойтесь!
   – Дон Аугусто… дон Аугусто… дон… дон…
   – Да, хороший мой дон Аугусто, успокойтесь, и мы поговорим.
   – Но разрешите мне… — И он обеими руками взял ее правую руку, холодную и белую, как снег, с заостренными пальцами, созданными для того, чтобы, лаская клавиши пианино, пробуждать сладкие арпеджио.
   – Как вам угодно, дон Аугусто.
   Он поднес руку к губам и покрыл поцелуями, которые едва ли смягчили снежную ее прохладность.
   – Когда вы закончите, дон Аугусто, мы начнем разговор.
   – Но, послушай, Эухения, я при…
   – Нет, нет, без фамильярностей! — И, отняв у него руку, добавила: — Я не знаю, какого рода надежды внушили вам мои родственники, точнее говоря, тетка, но мне кажется, вас обманули.
   – Как обманули?
   – Да, обманули. Они должны были сказать вам, что у меня есть жених.
   – Я знаю.
   – Это они вам сказали?
   – Нет, мне никто этого не говорил, но я знаю.
   – Тогда…
   – Да ведь я, Эухения, ничего не требую, не прошу, не добиваюсь; я буду вполне доволен, если вы разрешите мне приходить сюда время от времени омыть мой дух в свете ваших глаз, опьяниться вашим дыханием.
   – Оставьте, дон Аугусто, все это пишут в книгах. Я не против того, чтобы вы приходили, когда вам заблагорассудится, и глядели на меня, и разглядывали, и говорили со мной, и даже… вы видели, я дала вам поцеловать руку, но у меня есть жених, я люблю его и собич рагось за него замуж.
   – Но вы действительно влюблены в него?
   – Что за вопрос?
   – А откуда вы знаете, что влюблены в него?
   – Да вы сошли с ума, дон Аугусто!
   – Нет, нет, я говорю так потому, что мой лучший друг сказал, будто многие люди считают себя влюбленными, но на самом деле не влюблены.
   – Он имел в виду вас, не так ли?
   – Да, а что?
   – В вашем случае это, быть может, правильно.
   – Разве вы думаете, разве ты думаешь, Эухения, что я пе влюблен в тебя по-настоящему?
   – Не говорите так громко, дон Аугусто, вас может услышать прислуга.
   – Да, да, — продолжал он, возбуждаясь. — Некоторые думают, будто я неспособен влюбиться!
   – Простите, одну минуту, — перебила Эухения и вьь шла, оставив его одного.
   Вернулась она через несколько минут и с величайшим хладнокровием спросила:
   – Ну, как, дон Аугусто, вы успокоились?
   – Эухения! Эухения!
   В это время послышался звонок, и она сказала?
   – Вот и дядя с тетей!
   Вскоре дядя и тетка вошли в гостиную.
   – Дон Аугусто явился к вам с визитом, я сама ему открыла; он хотел уйти, но я сказала, чтобы он остался, потому что вы скоро придете.
   – Настанет время, — воскликнул дон Фермин, — когда исчезнут все социальные условности! Убежден, что все ограды и укрытия для частной собственности — это лишь соблазн для тех, кого мы называем ворами, между тем как воры-то — другие, все эти собственники. Нет собственности более надежной, чем та, которая ничем не огорожена и предоставлена всем. Человек рождается добрым, он по натуре добр; общество его портит и развращает.
   – Да помолчи немного, — воскликнула донья Эрмелинда, — ты мешаешь мне слушать канарейку! Вы слы шите ее, дон Аугусто? Какое наслаждение! Когда Эухения садилась за пианино разучивать свои уроки, надо было слышать, как пела канарейка, которая была у меня раньше: уж так она возбуждалась — Эухения играет громче, и она заливается без умолку. От этого и умерла, от перенапряжения.
   – Даже домашние животные подвержены нашим порокам! — добавил дядюшка. — Даже живущих с нами животных мы вырываем из святого естественного состояния! О, человечество, человечество!
   – Вам пришлось долго ждать, дон Аугусто? — спросила тетушка.
   – О нет, сеньора, пустяки, одну минуту, одно мгновение. По крайней мере мне так показалось.
   – Понимаю!
   – Да, тетя, очень немного, но достаточно для того, чтобы оправиться от легкой дурноты, которую дон Аугусто почувствовал еще на улице.
   – Да что ты!
   – О, не стоит беспокоиться, сеньора, ничего страшного.
   – Теперь я вас оставлю, у меня дела, — сказала Эухения и, подав руку Аугусто, вышла из гостиной.
   – Ну, как ваши успехи? — спросила тетушка, как только Эухения удалилась.
   – О чем вы, сеньора?
   – О ваших чувствах, конечно!
   – Плохо, очень плохо. Она сообщила мне, что у нее есть жених и что она собирается за него замуж.
   – Ведь я же тебе говорил, Эрмелинда, я же говорил!
   – Так нет же, нет и нет! Это невозможно. История с женихом — это безумие, дон Аугусто, безумие!
   – Но если она его любит, сеньора?
   – Вот и я говорю! — воскликнул дядюшка. — А свобода? Святая свобода, свобода выбора!
   – Так нет же, нет и нет! Да знает ли эта девчонка, что она делает? Отвергнуть вас, дон Аугусто, вас! Этого быть не может!
   – Но, сеньора, подумайте, поймите… нельзя, не следует так насиловать волю молодой девушки, волю Эухении… Речь идет о ее счастье, и нас должно-беспокоить только. одно — ее счастье, мы должны жертвовать собой, чтобы она была счастлива.
   – И вы, дон Аугусто, и вы?..
   – Да, и я, сеньора! Я готов пожертвовать собой ради счастья Эухении, мое счастье заключается в том, чтобы ваша племянница была счастлива!
   – Браво! — воскликнул дядюшка. — Браво! Браво! Вот это герой! Вот это анархист, мистический анархист!
   – Анархист? — спросил Ayгycтос.
   – Да, анархист. Ибо мой анархизм состоит именно в
   том, что каждый должен жертвовать собой ради других, что каждый должен быть счастлив, делая счастливыми других, что…
   – Однако ты из себя выходишь, Фермин, если тебе подают суп не точно в двенадцать, а с опозданием на десять минут.
   – Ну, Эрмелинда, ты же знаешь, я анархист в теории. Я стараюсь достигнуть совершенства, но…
   – Счастье тоже существует только в теории! — воскликнул Аугусто сокрушенно и как бы разговаривая сам с собой. — Я решил пожертвовать собой ради счастья Эухении, я задумал героический поступок.
   – Какой?
   – Вы, кажется, мне говорили, , сеньора, что дом, оставленный Эухении ее несчастным отцом…
   – Да-да, моим бедным братом.
   – …заложен и выплата долга поглощает весь ее заработок?
   – Да, сеньор.
   – Ну так вот, я знаю, что мне делать! — И он направился к двери.
   – Но, дон Аугусто…
   …Аугусто чувствует в себе готовность на самые героические решения, на самые великие жертвы. Теперь все узнают, влюблен ли он только головой или всем сердцем, влюблен ли он или только выдумал свою страсть. «Эухения пробудила меня к жизни, к настоящей жизни, и, кому бы она ни принадлежала, я ей обязан навеки. А теперь прощайте!»
   И он торжественно удалился. Едва он вышел, как донья Эрмелинда позвала:
   – Деточка!

XII

   – Сеньорито, —сказала, входя к нему, Лидувина на следующий день, — там принесли белье.
   – Белье? Ах, да, пусть войдет!
   Вошла девушка с корзинкой выглаженного белья. Они поглядели друг на друга, и бедняжка почувствовала, что ее лицо горит; а ведь никогда такого с нею не случалось в этом доме, куда она уже столько раз приходила. Раньше хозяин, казалось, даже не замечал ее, и это вызывало у нее — уж она-то знала себе цену — беспокойство и да же досаду. Не обращает на нее внимания! Не смотрит на нее так, как смотрят другие мужчины! Не пожирает ее глазами, или, точнее говоря, не облизывает глазами ее глаза, рот, все лицо!
   – Что с тобой, Росарио? Ведь тебя, кажется, так зовут?
   – Да, это мое имя.
   – Так что с тобою?
   – Почему вы спрашиваете, сеньор Аугусто?
   – Я никогда не видел тебя такой раскрасневшейся^ И вообще мне кажется, будто ты изменилась.
   – А мне кажется, изменились вы.
   – Может быть, может быть… Но подойди ближе.
   – Не надо шутить, давайте рассчитаемся!
   – Шутить? Ты думаешь, я шучу? — сказал он самым серьезным тоном. — Подойди-ка поближе, чтоб я тебя разглядел,
   – Да разве вы не видели меня уже много раз?
   – Конечно, видел, но прежде я не понимал, какая ты красавица.
   – Не надо, сеньорито, не смейтесь надо мной. — Лицо ее пылало.
   – А сегодня — какой цвет лица! И это солнце…
   – Перестаньте.
   – Подойди сюда. Ты решила, что сеньорито Аугусто сошел с ума, не так ли? Так нет, нет, вовсе нет! Сумасшедшим я был до сих пор — вернее сказать, был глупцом, совершеннейшим глупцом, заблудившимся в тумане, слепым… Совсем недавно у меня открылись глаза. Сама посуди, сколько раз ты приходила сюда и я смотрел на тебя, но тебя не видел. Как будто я не жил, Росарио, как будто не жил… Я был глупцом, глупцом… Но что с тобой, деточка, что с тобой?
   Росарио от волнения опустилась на стул и, закрыв лицо руками, расплакалась. Аугусто вскочил, закрыл дверь, вернулся к девушке и, положив руку ей на плечо, сказал самым проникновенным и теплым голосом, очень тихо:
   – Что с тобой, деточка, что случилось?
   – Вы меня своими разговорами, довели до слез, дон Аугусто.
   – Ангел небесный!
   – Не говорите мне таких слов, дон Аугусто.
   – Как не говорить! Да, я был слеп и глух, жил и как будто не жил, пока не появилась одна женщина, ты понимаешь, другая женщина, она открыла мне глаза, и я увидел мир; главное — я научился видеть вас, женщин.
   – А эта женщина… она, наверное, плохая женщина?
   – Плохая? Плохая? Знаешь ли ты, что говоришь, Росарио? Знаешь ли ты, что такое «плохая»? Что значит быть плохим? Нет, нет, эта женщина совсем как ты, она ангел; но она меня не любит… не любит… не любит… — На этих словах голос Аугусто прервался и слезы набежач ли на глаза.
   – Бедный дон Аугусто!
   – Ты права, Росарио, ты права! Бедный дон Аугусто! Скажи: бедный Аугусто!
   – Но, сеньорито…
   – Ну скажи: бедный Аугусто!
   – Раз вы настаиваете… Бедный Аугуств! Аугусто сел.
   – Поди сюда, — позвал он.
   Словно под действием какой-то пружины, словно загипнотизированная, она поднялась, затаив дыхание. Он схватил ее, усадил к себе на колени, крепко прижал к груди и, прильнув щекой к ее щеке, источавшей огонь, разразился словами:
   – О Росарио, Росарио! Я не знаю, что со мной происходит, что со мной случилось! Эта женщина — ты назвала ее плохой, хотя не видела ее, — подарив мне зрение, ослепила меня. Прежде я не жил, теперь живу; но теперь, когда я живу, мне стало ясно, что значит умереть. Мне нужна защита против этой женщины, мне нужна защита от ее взгляда. Ты поможешь мне, Росарио, поможешь мне защититься от нее?
   Слабое «да!», как вздох, как отклик из другого мира, донеслось до слуха Аугусто.
   – Я уже не знаю, Росарио, что со мной происходит, что я говорю, что делаю, что думаю; я уже не знаю, влюблен я или нет в эту женщину, которую ты назвала плохой.
   – Да ведь я, дон Аугусто…
   – Просто Аугусто.
   – Аугусто, я…
   – Хорошо, помолчи, не надо. — И он закрыл глаза. —» Не говори ничего, дай мне поговорить с самим собой, только с самим собой. С тех пор, как умерла моя мать, я жил наедине с собой, одним собой, я спал и грезил. И я не знал, что такое грезить вместе, видеть вдвоем один и тот же сон. Спать вместе! Не спать рядом и видеть разные сны, нет, спать вместе и видеть один и тот же сои! А если нам с тобой, Росарио, увидеть вместе один сон?
   – Но эта женщина… — со слезами в голосе начала бедная девушка, дрожа в объятиях Аугусто.
   – Эта женщина, Росарио, меня не любит… не любит… не любит… Но она показала мне, что есть другие женщины; благодаря ей я понял, что есть другие женщины… и что одна из них могла бы полюбить меня. Ты полюбишь меня, Росарио, скажи мне, ты полюбишь меня? — И он, словно безумный, прижимал ее к своей груди.
   – Мне кажется, да, я полюблю вас.
   – Тебя, Росарио, тебя!
   – Я полюблю тебя!
   В эту минуту дверь отворилась, появилась Лидувина в, воскликнув «ах!», закрыла дверь. Аугусто смутился гораздо больше, чем Росарио, которая, вскочив, пригладила волосы, отряхнулась и прерывающимся голосом сказала:
   – Ну что ж, сепьорито, заполним счет?
   – Ты права. Но ты придешь еще?
   – Приду.
   – Ты мне все простишь? Простишь?
   – Простить вас? За что?
   – Это, это… это было безумие. Ты простишь меня?
   – Мне нечего прощать вам, сеньорито. Просто вам не следует думать об этой женщине.
   – А ты будешь думать обо мне?
   – Ну, мне надо идти.
   Он заплатил по счету, и Росарио ушла. Как только она скрылась, вошла Лидувина.
   – На днях вы спрашивали меня, сеньорито, как можно узнать, влюблен мужчина или нет?
   – Да.
   – И я вам сказала, что это узнается по глупостям, которые он делает или говорит. Так вот, теперь я могу вас уверить, вы влюблены.
   – Но в кого? Б Росарио?
   – В Росарио? Бог с вами! В другую!
   – С чего ты решила Лидувина?
   – Просто вы говорили и делали с этой то, что не можете сказать и сделать с другой.
   – Ты думаешь?
   – Нет, нет, конечно, я не думаю, что у вас что-нибудь тут произошло, но…
   – Лидувина! Лидувина!
   – Как вам угодно, сеньорито.
   .Бедняга отправился в постель с пылающей головой. Когда он бросился на кровать, у ножек которой дремал Орфей, у него вырвалось: «Ах, Орфей, Орфей, каково спать одному, одному, одному и видеть один сон! Сон в одиночку — это иллюзия, призрак; сон вдвоем — это уже правда, это реальность. Что же еще реальный мир, как не сон, который видим мы все, сон, общий для всех?» И он погрузился в сон.

XIII

   Через несколько дней утром Лидувина вошла в комнату Аугусто и объявила, что его спрашивает одна сеньорита.
   – Сеньорита?
   – Да, эта пианистка.
   – Эухения?
   – Эухения. Вот уж и не вы один сходите с ума.
   Бедный Аугусто затрепетал. Дело в том, что он чувствовал себя виноватым. Он встал, быстро умылся, оделся и вышел, готовый ко всему.
   – Мне уже известно, сеньор дон Аугусто, — сказала ему торжественно Эухения, как только его увидела, — что вы уплатили мой долг кредитору и закладная на дом в ваших руках.