Страница:
Он огляделся: вся стража и вся челядь во дворе спала вповалку. Он прокрался на веранду и заглянул в покои.
Мастер при тусклом свете светильника сидел над вторым свитком «Лотосовой сутры». Впрочем, Мастер глядел не в свиток, а в потолок и размышлял о тщете человеческого существования.
– Этот Ёсицунэ, – бормотал он, – мечтал прочесть трактат «Лю-тао», а сейчас, верно, уже пал от руки Танкая, так и не прочитав ни строчки. Спаси нас, Амида Будда! Спаси нас, Амида Будда!
«Экая подлая рожа, – подумал Ёсицунэ. – Так бы и рубанул тупой стороной меча». Но он пожалел дочь Мастера, свою возлюбленную, и пощадил его жизнь.
Он уже собрался было вступить в покои, однако решил, что не приличествует воину при оружии подслушивать и входить тайно, и со связкой голов отступил к воротам. Там, сбоку от ворот, он встал в тень цветущего мандаринового дерева и крикнул:
– Эй, есть здесь кто-нибудь во дворе?
– Кто идёт? – послышался оклик.
– Ёсицунэ. Откройте.
Услышав это, Мастер сказал:
– Я ждал Танкая, а явился этот юнец. Значит, дело плохо. Ладно, откройте ему.
Челядь забегала, одни бросились отворять ворота, другие кинулись опускать мост.
И в самый разгар этой суматохи откуда ни возьмись среди них появился Ёсицунэ со связкой из трех голов. Поражённые изумлением челядинцы уставились на него, а он, не обращая ни на кого внимания, поднялся в покои и обратился к Мастеру с такими словами:
– Дело было трудное, я едва справился. Но вы твёрдо наказали: «Принеси и покажи мне голову», и вот вам голова Танкая.
Сказав это, он потряс связкой голов и швырнул её Мастеру на колени. И как ни скверно было Мастеру, не смог он обойтись без слов благодарности. Но хоть и старался он не подать виду, однако лицо его выражало одно лишь отвращение.
– Весьма рад, – произнёс он отрывисто и сразу убежал во внутренние покои.
Что же касается Ёсицунэ, то он подумал было остаться на ночь, но вместо этого распрощался с возлюбленной и отправился в Ямасину, и она оросила рукав безутешными слезами разлуки.
Долго и горько плакала дочь Мастера, распростершись на полу после прощания с Ёсицунэ, но всё напрасно. Хотела забыть его – и не могла. Когда она спала, он являлся ей во сне. Когда она бодрствовала, его образ стоял перед её глазами. Любовь переполняла её, и ничем нельзя было утолить эту любовь. В конце зимы тоска её одолела. За неё молились, но напрасно. Давали ей лекарства – не помогало. Прижигали её моксой, но толку не было никакого. И всего шестнадцати лет умерла она от разбитого сердца.
Так несчастье за несчастьем рушились на Мастера. Смерть разлучила его с дочерью, которую он холил и лелеял и мечтал устроить роскошно в этом мире. Погиб под ударом меча ученик, на которого он так полагался. И вдобавок он стал врагом Ёсицунэ, который, чего доброго, в один прекрасный день мог сделаться большим военачальником. Так или иначе, а Мастеру было о чём сокрушаться. Поистине, людям всегда и всюду надлежит относиться друг к другу по-доброму.
Часть третья
Как настоятель главного храма Кумано совершил дурной поступок
Как родился Бэнкэй
Как Бэнкэй покинул гору Хиэй
О пожаре на горе Священных Списков
Мастер при тусклом свете светильника сидел над вторым свитком «Лотосовой сутры». Впрочем, Мастер глядел не в свиток, а в потолок и размышлял о тщете человеческого существования.
– Этот Ёсицунэ, – бормотал он, – мечтал прочесть трактат «Лю-тао», а сейчас, верно, уже пал от руки Танкая, так и не прочитав ни строчки. Спаси нас, Амида Будда! Спаси нас, Амида Будда!
«Экая подлая рожа, – подумал Ёсицунэ. – Так бы и рубанул тупой стороной меча». Но он пожалел дочь Мастера, свою возлюбленную, и пощадил его жизнь.
Он уже собрался было вступить в покои, однако решил, что не приличествует воину при оружии подслушивать и входить тайно, и со связкой голов отступил к воротам. Там, сбоку от ворот, он встал в тень цветущего мандаринового дерева и крикнул:
– Эй, есть здесь кто-нибудь во дворе?
– Кто идёт? – послышался оклик.
– Ёсицунэ. Откройте.
Услышав это, Мастер сказал:
– Я ждал Танкая, а явился этот юнец. Значит, дело плохо. Ладно, откройте ему.
Челядь забегала, одни бросились отворять ворота, другие кинулись опускать мост.
И в самый разгар этой суматохи откуда ни возьмись среди них появился Ёсицунэ со связкой из трех голов. Поражённые изумлением челядинцы уставились на него, а он, не обращая ни на кого внимания, поднялся в покои и обратился к Мастеру с такими словами:
– Дело было трудное, я едва справился. Но вы твёрдо наказали: «Принеси и покажи мне голову», и вот вам голова Танкая.
Сказав это, он потряс связкой голов и швырнул её Мастеру на колени. И как ни скверно было Мастеру, не смог он обойтись без слов благодарности. Но хоть и старался он не подать виду, однако лицо его выражало одно лишь отвращение.
– Весьма рад, – произнёс он отрывисто и сразу убежал во внутренние покои.
Что же касается Ёсицунэ, то он подумал было остаться на ночь, но вместо этого распрощался с возлюбленной и отправился в Ямасину, и она оросила рукав безутешными слезами разлуки.
Долго и горько плакала дочь Мастера, распростершись на полу после прощания с Ёсицунэ, но всё напрасно. Хотела забыть его – и не могла. Когда она спала, он являлся ей во сне. Когда она бодрствовала, его образ стоял перед её глазами. Любовь переполняла её, и ничем нельзя было утолить эту любовь. В конце зимы тоска её одолела. За неё молились, но напрасно. Давали ей лекарства – не помогало. Прижигали её моксой, но толку не было никакого. И всего шестнадцати лет умерла она от разбитого сердца.
Так несчастье за несчастьем рушились на Мастера. Смерть разлучила его с дочерью, которую он холил и лелеял и мечтал устроить роскошно в этом мире. Погиб под ударом меча ученик, на которого он так полагался. И вдобавок он стал врагом Ёсицунэ, который, чего доброго, в один прекрасный день мог сделаться большим военачальником. Так или иначе, а Мастеру было о чём сокрушаться. Поистине, людям всегда и всюду надлежит относиться друг к другу по-доброму.
Часть третья
Как настоятель главного храма Кумано совершил дурной поступок
Среди соратников Минамото Куро Ёсицунэ был знаменитый воин, стоивший один тысячи бойцов. По происхождению был он сыном и наследником Бэнсё, настоятеля Главного Храма Кумано, который вёл свой род от верховного советника Дорю, дальнего потомка Амацукоянэ, а звали его Сайто-но Мусасибо Бэнкэй. Что же до истории его появления на свет, то она такова.
У одного вельможи по прозванию Старший Советник Пии было множество сыновей, но все они умерли, опередив родителя. И был он уже в весьма преклонных годах, когда родилась у него дочь, и выросла эта дочь первой красавицей под небесами. Славнейшие из придворных наперебой предлагали ей брачный союз, и всем им отказывали, но, когда с предложением от чистого сердца выступил государственный министр правой стороны Моронага, отец дал ему своё согласие. Однако в том году надлежало от брака воздержаться. Восточная сторона не благоприятствовала, и отец обещал благословить их союз весной будущего года.
Раз летом, когда барышне исполнилось пятнадцать, предавалась она нощному молению в храме Тэндзин, что на Пятом проспекте, об исполнении некоей заветной своей мечты, как вдруг с юго-востока, со стороны Дракона и Змея, налетел порыв ветра. Успела она только подумать: «Всю меня обдуло», как впала в безумие.
Старший Советник и Моронага верили в богов Кумано и обратились к ним с таким молением:
– Исцелите её от недуга! Тогда, исцелённая, она будущей весной совершит паломничество в Кумано, а по пути вознесёт благодарственные молитвы во всех девяноста девяти храмах Одзи.
И барышня сразу выздоровела.
Прошение по молитве исполнилось, и весной следующего года она отправилась в паломничество. Старший Советник и Моронага снарядили ей в провожатые сто человек охраны, и она безбедно достигла Трех Храмов Кумано.
Однажды, когда она предавалась всенощному бдению в святилище Главного Храма, туда вошёл для отправления службы настоятель Бэнсё. Была глубокая ночь, но все заволновались, и барышня оглянулась, чтобы посмотреть, что случилось. «Это пришёл настоятель», – сказали ей. И тут настоятель узрел её в слабом свете горящих светильников, и хотя был он человеком высоких добродетелей, но службу прекратил, не закончив, и поспешил из святилища вон. Он созвал братию и спросил:
– Кто это такая?
– Дочь Старшего Советника Нии, супруга министра правой стороны, – ответили ему.
И тогда он сказал им так:
– Да ведь у них это был только сговор, и слышал я, что она ещё не была близка с Моронагой! Когда-то вы объявили: «Что бы ни стряслось в Кумано, настоятель всегда за нас, а мы – за настоятеля!» Теперь час настал. Снаряжайтесь к бою, укрепите уязвимые места, разгоните паломников, схватите эту девицу. Она будет моим послушником.
– Но ведь мы станем тогда врагами Будды и его законов и супостатами государя и его установлений! – возразили ему.
– То-то и есть, что вы струсили! – сказал настоятель. – Да, если мы предпримем такое дело, Старший Советник и Моронага войдут к государю-монаху с жалобой, и тогда на нас неизбежно двинутся под командой Старшего Советника все боевые силы столичной округи. Это известно. Но ежели Новый Храм и Главный Храм объединятся для отпора, то и через десяток лет не ступить врагу на землю Кумано!
Издавна велось у них такое скверное обыкновение: даже когда настоятелю приходилось усмирять буйство своей братии, она подолгу не желала утихомириться. Теперь же сам настоятель затеял буйство, и монахи поднялись, как один человек. Не медля ни минуты, они облачились в боевые доспехи, наперегонки вырвались из храма и с воинственным рёвом ринулись на охрану и прислугу, сопровождавших барышню в её паломничестве. И побежали врассыпную не знавшие страха воины, а за ними, оставив паланкин с барышней, пустились наутёк кто куда и пажи, слуги и носильщики.
Монахи подхватили паланкин и доставили барышню к настоятелю. Настоятель сказал:
– Мою келью посещают люди благородного и низкого звания, и среди них случаются жители столицы.
Поэтому он поместил барышню в храмовую канцелярию, заперся там с нею и стал проводить дни и ночи. А монахи тем временем держали строгие дозоры на случай нападения из столицы.
Охрана же барышни, не осмеливаясь поступить по своему разумению, поспешно помчалась в столицу и обо всём доложила. Министр правой стороны пришёл в большую ярость, отправился в покои государя-монаха и подал жалобу. Незамедлительно последовал рескрипт: собрать из околостоличных провинций Идзуми, Ига, Кавати и Исэ силу в семь тысяч всадников под командование Моронаги и Старшего Советника, а настоятеля Главного Храма Кумано изгнать и на его место поставить мирянина. Согласно высочайшему повелению, наступление на Кумано состоялось, однако братия объединилась и дала столичному войску отпор.
Видно было, что монахов не одолеть. Столичное войско встало лагерем в Кирибэ-но Одзи, и в Киото был отправлен гонец с донесением. Рассмотрев оное, Придворный Совет решил так: «Военные действия не имеют успеха не без причины. Разгром священных храмов Кумано был бы большим потрясением для нашей страны. Между тем у превосходительного Нобунари тоже есть дочь, она принята при дворе и, по нашему мнению, тоже весьма красива. Если министр правой стороны возьмёт в жёны эту девушку, сердце его успокоится. С другой стороны, нет ничего зазорного для Старшего Советника Нии иметь зятем настоятеля Главного Храма Кумано, даром что он в летах. Зато он ведёт свой род от верховного советника Дорю и является потомком Амацукоянэ».
Это решение было отправлено с гонцом в лагерь в Кирибэ-но Одзи, и тогда министр правой стороны Моронага объявил, что идти против воли Придворного Совета никак не можно, а Старший Советник Нии, подумав, сказал, что он удовлетворён, и они бросили войско и вернулись в столицу.
Вот таким образом стало мирно между столицей и Кумано. А впрочем, с тех пор монахи-вояки то и дело самодовольно восклицали при случае: «Что нам государевы повеления и рескрипты?» – и вели себя, не стесняясь ничем в целом свете.
Дочь же Старшего Советника осталась за настоятелем, и шли у них месяцы и годы, и, когда настоятелю миновал шестьдесят один, а его супруге исполнилось девятнадцать, она понесла.
– Сколь приятно на седьмом десятке зачать ребёнка! – сказал настоятель. – Если это будет мальчик, я передам ему зерно Закона Будды и затем оставлю ему Главный Храм Кумано!
Было приготовлено отменное родильное помещение, а также все принадлежности. Наступило ожидание. Но сроки подступили, а роды не начинались. Они случились только на восемнадцатом месяце.
У одного вельможи по прозванию Старший Советник Пии было множество сыновей, но все они умерли, опередив родителя. И был он уже в весьма преклонных годах, когда родилась у него дочь, и выросла эта дочь первой красавицей под небесами. Славнейшие из придворных наперебой предлагали ей брачный союз, и всем им отказывали, но, когда с предложением от чистого сердца выступил государственный министр правой стороны Моронага, отец дал ему своё согласие. Однако в том году надлежало от брака воздержаться. Восточная сторона не благоприятствовала, и отец обещал благословить их союз весной будущего года.
Раз летом, когда барышне исполнилось пятнадцать, предавалась она нощному молению в храме Тэндзин, что на Пятом проспекте, об исполнении некоей заветной своей мечты, как вдруг с юго-востока, со стороны Дракона и Змея, налетел порыв ветра. Успела она только подумать: «Всю меня обдуло», как впала в безумие.
Старший Советник и Моронага верили в богов Кумано и обратились к ним с таким молением:
– Исцелите её от недуга! Тогда, исцелённая, она будущей весной совершит паломничество в Кумано, а по пути вознесёт благодарственные молитвы во всех девяноста девяти храмах Одзи.
И барышня сразу выздоровела.
Прошение по молитве исполнилось, и весной следующего года она отправилась в паломничество. Старший Советник и Моронага снарядили ей в провожатые сто человек охраны, и она безбедно достигла Трех Храмов Кумано.
Однажды, когда она предавалась всенощному бдению в святилище Главного Храма, туда вошёл для отправления службы настоятель Бэнсё. Была глубокая ночь, но все заволновались, и барышня оглянулась, чтобы посмотреть, что случилось. «Это пришёл настоятель», – сказали ей. И тут настоятель узрел её в слабом свете горящих светильников, и хотя был он человеком высоких добродетелей, но службу прекратил, не закончив, и поспешил из святилища вон. Он созвал братию и спросил:
– Кто это такая?
– Дочь Старшего Советника Нии, супруга министра правой стороны, – ответили ему.
И тогда он сказал им так:
– Да ведь у них это был только сговор, и слышал я, что она ещё не была близка с Моронагой! Когда-то вы объявили: «Что бы ни стряслось в Кумано, настоятель всегда за нас, а мы – за настоятеля!» Теперь час настал. Снаряжайтесь к бою, укрепите уязвимые места, разгоните паломников, схватите эту девицу. Она будет моим послушником.
– Но ведь мы станем тогда врагами Будды и его законов и супостатами государя и его установлений! – возразили ему.
– То-то и есть, что вы струсили! – сказал настоятель. – Да, если мы предпримем такое дело, Старший Советник и Моронага войдут к государю-монаху с жалобой, и тогда на нас неизбежно двинутся под командой Старшего Советника все боевые силы столичной округи. Это известно. Но ежели Новый Храм и Главный Храм объединятся для отпора, то и через десяток лет не ступить врагу на землю Кумано!
Издавна велось у них такое скверное обыкновение: даже когда настоятелю приходилось усмирять буйство своей братии, она подолгу не желала утихомириться. Теперь же сам настоятель затеял буйство, и монахи поднялись, как один человек. Не медля ни минуты, они облачились в боевые доспехи, наперегонки вырвались из храма и с воинственным рёвом ринулись на охрану и прислугу, сопровождавших барышню в её паломничестве. И побежали врассыпную не знавшие страха воины, а за ними, оставив паланкин с барышней, пустились наутёк кто куда и пажи, слуги и носильщики.
Монахи подхватили паланкин и доставили барышню к настоятелю. Настоятель сказал:
– Мою келью посещают люди благородного и низкого звания, и среди них случаются жители столицы.
Поэтому он поместил барышню в храмовую канцелярию, заперся там с нею и стал проводить дни и ночи. А монахи тем временем держали строгие дозоры на случай нападения из столицы.
Охрана же барышни, не осмеливаясь поступить по своему разумению, поспешно помчалась в столицу и обо всём доложила. Министр правой стороны пришёл в большую ярость, отправился в покои государя-монаха и подал жалобу. Незамедлительно последовал рескрипт: собрать из околостоличных провинций Идзуми, Ига, Кавати и Исэ силу в семь тысяч всадников под командование Моронаги и Старшего Советника, а настоятеля Главного Храма Кумано изгнать и на его место поставить мирянина. Согласно высочайшему повелению, наступление на Кумано состоялось, однако братия объединилась и дала столичному войску отпор.
Видно было, что монахов не одолеть. Столичное войско встало лагерем в Кирибэ-но Одзи, и в Киото был отправлен гонец с донесением. Рассмотрев оное, Придворный Совет решил так: «Военные действия не имеют успеха не без причины. Разгром священных храмов Кумано был бы большим потрясением для нашей страны. Между тем у превосходительного Нобунари тоже есть дочь, она принята при дворе и, по нашему мнению, тоже весьма красива. Если министр правой стороны возьмёт в жёны эту девушку, сердце его успокоится. С другой стороны, нет ничего зазорного для Старшего Советника Нии иметь зятем настоятеля Главного Храма Кумано, даром что он в летах. Зато он ведёт свой род от верховного советника Дорю и является потомком Амацукоянэ».
Это решение было отправлено с гонцом в лагерь в Кирибэ-но Одзи, и тогда министр правой стороны Моронага объявил, что идти против воли Придворного Совета никак не можно, а Старший Советник Нии, подумав, сказал, что он удовлетворён, и они бросили войско и вернулись в столицу.
Вот таким образом стало мирно между столицей и Кумано. А впрочем, с тех пор монахи-вояки то и дело самодовольно восклицали при случае: «Что нам государевы повеления и рескрипты?» – и вели себя, не стесняясь ничем в целом свете.
Дочь же Старшего Советника осталась за настоятелем, и шли у них месяцы и годы, и, когда настоятелю миновал шестьдесят один, а его супруге исполнилось девятнадцать, она понесла.
– Сколь приятно на седьмом десятке зачать ребёнка! – сказал настоятель. – Если это будет мальчик, я передам ему зерно Закона Будды и затем оставлю ему Главный Храм Кумано!
Было приготовлено отменное родильное помещение, а также все принадлежности. Наступило ожидание. Но сроки подступили, а роды не начинались. Они случились только на восемнадцатом месяце.
Как родился Бэнкэй
Исполненный тревоги настоятель послал в родильное помещение человека посмотреть, каков младенец. И посланный доложил, что новорождённому на вид два-три года, волосы у него до плеч и рот у него полон больших зубов, и коренных, и передних.
– Это не иначе как чёрт! – произнёс настоятель. – Он будет врагом законов Будды! Спеленайте его покрепче и бросьте в реку или отнесите подальше в горы и там распните!
Услышав это, мать в отчаянии воскликнула:
– Наверное, вы рассудили правильно, однако известно мне, что узы между родителями и детьми не ограничены одним существованием! Как же вы решаетесь погубить вашего ребёнка?
И тут прибыла к настоятелю его младшая сестра, супруга человека по имени Яманои-но самми, и осведомилась, почему вокруг младенца подняли такой шум.
– Дитя человеческое носят девять или, по крайности, десять месяцев, – ответил настоятель. – Этот же родился на восемнадцатом месяце! Если оставить его жить, он обернётся гибелью для родителей, и потому оставлять его в живых было бы безрассудно!
Выслушав его, тётка младенца сказала так:
– Не бывает вреда родителям от того, что дитя их долго оставалось в материнской утробе. Хуан Ши из Западной Индии носили двести лет. А министр Такэноути провёл в утробе матери восемьдесят лет и родился седым. Он прожил на свете двести восемь лет, был мал ростом и чёрен лицом, совсем не походил на обыкновенных людей, и, однако же, мы почитаем его как посланца Великого бодхисатвы Хатимана и посмертного бога-покровителя! Ладно, так и быть, отдайте младенца мне. Возьму его к себе в столицу. Если всё будет хорошо, то по свершении обряда первой мужской причёски я представлю его супругу моему, господину самми, а если всё пойдёт плохо, то я сделаю его монахом, он будет читать сутры и в своё время, после кончины родителей, помолится о даровании им покоя в предбудущей жизни.
Настоятель как монах и сам страшился великого греха, и он разрешил сестре взять ребёнка. Она отправилась в родильное помещение и совершила первое омовение новорождённого, а также нарекла его именем Онивака, что означает «чертёнок». Через пятьдесят один день она увезла его в столицу, приставила к нему кормилицу и стала его растить и за ним ухаживать.
В пятилетнем возрасте Онивака выглядел как обыкновенный отрок двенадцати – тринадцати лет. На шестом году он перенёс оспу и сделался лицом ещё темнее, чем был. Но волосы его как были от рождения, так и не отросли ниже плеч. «Нет, никогда не будет он выглядеть взрослым мужчиной, – решила тётка. – Сделаю-ка я его монахом». И она отвела Ониваку на гору Хиэй, где в Западной пагоде монастыря Энрякудзи подвизался наставником в знаниях преподобный Сакурамото.
– Для моего супруга, господина самми, это приёмный сын, – сказала она. – А для обучения наукам я препоручаю его вам. Видом он неказист, так что я даже стыжусь за него перед вами, но сердцем он правилен и твёрд, так что прошу вас, научите его читать хотя бы один свиток из священных книг. А если явит он непослушание, исправляйте его способами, какие сочтёте за благо.
Так стал Онивака учиться у Сакурамото и с течением времени превзошёл всех прочих и явил таланты к наукам превыше обыкновенных, так что монахи говорили ему: «Это ничего, что ты дурён обликом, важно, что у тебя талант к наукам».
Тот, кто столь усердно занимался, мог бы стать почитаемым, как сокровище Великого Учителя Санно, основателя храмов на горе Хиэй. И Онивака до восемнадцати лет хорошо справлялся с науками. Но был он юноша сильный и в кости мощный. Больше всего любил он зазвать отроков-служек и молодых монашков куда-нибудь подальше в безлюдные горы или пустынные долины и предаваться там с ними состязаниям в рукопашных схватках и в борьбе сумо. Братия, прослышав об этом, стала говорить: «Если ему нравится валять дурака, это его дело, однако никуда не годится, что он сбивает с пути других учеников». Они жаловались преподобному, и жалобам этим не было конца. А Онивака, ярясь на жалобщиков как на своих врагов, врывался в их кельи, вдребезги расшибал у них ставни и двери, и никак не усмирить было это его злокозненное буйство.
Всё-таки был он сыном настоятеля Главного Храма Кумано, приёмным сыном господина Яманои-но самми, внуком Старшего Советника Нии и учеником самого наставника в знаниях преподобного Сакурамото. Ни у кого не было охоты с ним связываться, все глядели сквозь пальцы и предоставляли ему беситься всласть. Но хотя ему и уступали, он-то никак не менялся, так что стычки его с монахами не прекращались. Положим, завидев его издали и страшась его кулаков, человек поспешно сворачивал с пути, только бы с ним не встретиться, а если уж вдруг встречался, то тут же уступал ему дорогу, и Онивака пропускал такого человека без слов; однако, встретившись с ним после снова, хватал его за грудки и осведомлялся:
– Отчего это, когда мы с тобой в тот раз встретились, ты свернул в сторону? Злобствуешь на меня, да?
У бедняги колени тряслись от страха, и тогда Онивака либо мучительски выкручивал ему руку за спину, либо пребольно бил его кулаком в грудь.
Наконец братия не выдержала. «Пусть он ученик самого преподобного, но он стал несчастьем для монастыря, и надобно испросить высочайшего повеления изгнать его от нас». Триста монахов пришли ко двору государя-монаха и подали жалобу, и последовало повеление: «Сие столь злокозненное лицо немедленно изгнать!»
Братия возрадовалась и воротилась в монастырь, а между тем в Придворном Совете были оглашены из одной старинной хроники такие строки: «Всякий раз на шестьдесят первом году объявляется на горе Хиэй вот такой диковинный человек, пусть же тогда молятся о благополучии двора. Если же государевым повелением будет он усмирён, тогда в течение месяца пятьдесят четыре храма, возведённые по высочайшим обетам, разрушатся». И последовало решение: «Поскольку этот год как раз шестьдесят первый, да останется всё без последствий!»
Братия вознегодовала:
– Невыносимая обида – из-за одного Ониваки терпят три тысячи монахов! Шествие! Шествие! Вынесем священный паланкин Санно!
Пришлось пожертвовать монастырю новые земли. Только тогда монахи сказали: «Ну, раз уж так…» – и успокоились.
Между собой они условились скрыть от Ониваки эти обстоятельства, однако какой-то дурак проговорился, и Онивака, обо всём узнав, вскричал: «Ага, значит, что бы я ни вытворял, всё оборачивается молитвами о благе страны!» – и принялся буянить пуще прежнего. И тогда преподобный наставник совсем отчаялся:
– Отныне безразлично мне, есть он здесь или нет.
И более не говорил ему ничего, ни слова упрёка.
– Это не иначе как чёрт! – произнёс настоятель. – Он будет врагом законов Будды! Спеленайте его покрепче и бросьте в реку или отнесите подальше в горы и там распните!
Услышав это, мать в отчаянии воскликнула:
– Наверное, вы рассудили правильно, однако известно мне, что узы между родителями и детьми не ограничены одним существованием! Как же вы решаетесь погубить вашего ребёнка?
И тут прибыла к настоятелю его младшая сестра, супруга человека по имени Яманои-но самми, и осведомилась, почему вокруг младенца подняли такой шум.
– Дитя человеческое носят девять или, по крайности, десять месяцев, – ответил настоятель. – Этот же родился на восемнадцатом месяце! Если оставить его жить, он обернётся гибелью для родителей, и потому оставлять его в живых было бы безрассудно!
Выслушав его, тётка младенца сказала так:
– Не бывает вреда родителям от того, что дитя их долго оставалось в материнской утробе. Хуан Ши из Западной Индии носили двести лет. А министр Такэноути провёл в утробе матери восемьдесят лет и родился седым. Он прожил на свете двести восемь лет, был мал ростом и чёрен лицом, совсем не походил на обыкновенных людей, и, однако же, мы почитаем его как посланца Великого бодхисатвы Хатимана и посмертного бога-покровителя! Ладно, так и быть, отдайте младенца мне. Возьму его к себе в столицу. Если всё будет хорошо, то по свершении обряда первой мужской причёски я представлю его супругу моему, господину самми, а если всё пойдёт плохо, то я сделаю его монахом, он будет читать сутры и в своё время, после кончины родителей, помолится о даровании им покоя в предбудущей жизни.
Настоятель как монах и сам страшился великого греха, и он разрешил сестре взять ребёнка. Она отправилась в родильное помещение и совершила первое омовение новорождённого, а также нарекла его именем Онивака, что означает «чертёнок». Через пятьдесят один день она увезла его в столицу, приставила к нему кормилицу и стала его растить и за ним ухаживать.
В пятилетнем возрасте Онивака выглядел как обыкновенный отрок двенадцати – тринадцати лет. На шестом году он перенёс оспу и сделался лицом ещё темнее, чем был. Но волосы его как были от рождения, так и не отросли ниже плеч. «Нет, никогда не будет он выглядеть взрослым мужчиной, – решила тётка. – Сделаю-ка я его монахом». И она отвела Ониваку на гору Хиэй, где в Западной пагоде монастыря Энрякудзи подвизался наставником в знаниях преподобный Сакурамото.
– Для моего супруга, господина самми, это приёмный сын, – сказала она. – А для обучения наукам я препоручаю его вам. Видом он неказист, так что я даже стыжусь за него перед вами, но сердцем он правилен и твёрд, так что прошу вас, научите его читать хотя бы один свиток из священных книг. А если явит он непослушание, исправляйте его способами, какие сочтёте за благо.
Так стал Онивака учиться у Сакурамото и с течением времени превзошёл всех прочих и явил таланты к наукам превыше обыкновенных, так что монахи говорили ему: «Это ничего, что ты дурён обликом, важно, что у тебя талант к наукам».
Тот, кто столь усердно занимался, мог бы стать почитаемым, как сокровище Великого Учителя Санно, основателя храмов на горе Хиэй. И Онивака до восемнадцати лет хорошо справлялся с науками. Но был он юноша сильный и в кости мощный. Больше всего любил он зазвать отроков-служек и молодых монашков куда-нибудь подальше в безлюдные горы или пустынные долины и предаваться там с ними состязаниям в рукопашных схватках и в борьбе сумо. Братия, прослышав об этом, стала говорить: «Если ему нравится валять дурака, это его дело, однако никуда не годится, что он сбивает с пути других учеников». Они жаловались преподобному, и жалобам этим не было конца. А Онивака, ярясь на жалобщиков как на своих врагов, врывался в их кельи, вдребезги расшибал у них ставни и двери, и никак не усмирить было это его злокозненное буйство.
Всё-таки был он сыном настоятеля Главного Храма Кумано, приёмным сыном господина Яманои-но самми, внуком Старшего Советника Нии и учеником самого наставника в знаниях преподобного Сакурамото. Ни у кого не было охоты с ним связываться, все глядели сквозь пальцы и предоставляли ему беситься всласть. Но хотя ему и уступали, он-то никак не менялся, так что стычки его с монахами не прекращались. Положим, завидев его издали и страшась его кулаков, человек поспешно сворачивал с пути, только бы с ним не встретиться, а если уж вдруг встречался, то тут же уступал ему дорогу, и Онивака пропускал такого человека без слов; однако, встретившись с ним после снова, хватал его за грудки и осведомлялся:
– Отчего это, когда мы с тобой в тот раз встретились, ты свернул в сторону? Злобствуешь на меня, да?
У бедняги колени тряслись от страха, и тогда Онивака либо мучительски выкручивал ему руку за спину, либо пребольно бил его кулаком в грудь.
Наконец братия не выдержала. «Пусть он ученик самого преподобного, но он стал несчастьем для монастыря, и надобно испросить высочайшего повеления изгнать его от нас». Триста монахов пришли ко двору государя-монаха и подали жалобу, и последовало повеление: «Сие столь злокозненное лицо немедленно изгнать!»
Братия возрадовалась и воротилась в монастырь, а между тем в Придворном Совете были оглашены из одной старинной хроники такие строки: «Всякий раз на шестьдесят первом году объявляется на горе Хиэй вот такой диковинный человек, пусть же тогда молятся о благополучии двора. Если же государевым повелением будет он усмирён, тогда в течение месяца пятьдесят четыре храма, возведённые по высочайшим обетам, разрушатся». И последовало решение: «Поскольку этот год как раз шестьдесят первый, да останется всё без последствий!»
Братия вознегодовала:
– Невыносимая обида – из-за одного Ониваки терпят три тысячи монахов! Шествие! Шествие! Вынесем священный паланкин Санно!
Пришлось пожертвовать монастырю новые земли. Только тогда монахи сказали: «Ну, раз уж так…» – и успокоились.
Между собой они условились скрыть от Ониваки эти обстоятельства, однако какой-то дурак проговорился, и Онивака, обо всём узнав, вскричал: «Ага, значит, что бы я ни вытворял, всё оборачивается молитвами о благе страны!» – и принялся буянить пуще прежнего. И тогда преподобный наставник совсем отчаялся:
– Отныне безразлично мне, есть он здесь или нет.
И более не говорил ему ничего, ни слова упрёка.
Как Бэнкэй покинул гору Хиэй
Когда Онивака услышал, что даже любимый его наставник думает, как все прочие, он понял, что оставаться на горе Хиэй ему больше незачем. Он сказал себе: «Наставник от меня отступился, надобно уходить в места, где меня никто не знает. Правда, куда бы я ни пошёл, везде кто-нибудь найдётся, кто закричит: да это же Онивака с горы Хиэй! Ну так что же? В науках я преуспел, стану на свой страх и риск монахом». Он схватил бритву и рясу и побежал в банный домик к монаху-писцу из Мимасаки. Там он наскоро и кое-как обрил себе голову, поглядел на своё отражение в воде и подивился, какой у него теперь странный вид. Затем он подумал, что этого мало, а надлежит ему ещё обзавестись монашеским именем. В отдалённые времена пребывал на горе Хиэй некий злолюбивый человек по имени Сайто-но Мусасибо. Начал он злодействовать в возрасте двадцати одного года, умер же шестидесяти одного, но на смертном одре он восседал, выпрямив спину и сложив руки, и потому после смерти возродился в раю. Онивака в своё время слышал эту историю и подумал так: «Ежели я по примеру этого человека назовусь таким именем, то наверняка стану могучим воякой. Так пусть же у меня тоже будет имя Сайто-но Мусасибо. Что же касается истинного имени, то отца моего, настоятеля, зовут Бэнсё, а келья моего наставника именуется Канкэй, и я возьму из имени Бэнсё слог “бэн”, а из названия Канкэй – слог “кэй”, и будет истинным моим именем Бэнкэй». Так вчерашний Онивака стал сегодня монахом по имени Бэнкэй.
Покинув монастырь, он поселился неподалёку в совсем уединённом месте, именуемом Охара-но бэссё, на Западном склоне горы Хиэй; там нашлась хижина, в которой когда-то обитали монахи с этой горы, а ныне запущенная и пустая; и там он проживал какое-то время с похвальным смирением. Однако ещё в бытность послушником он имел устрашающее обличье и отличался бешеным нравом, и потому люди его сторонились и никто его не навещал. Тогда он и эту хижину покинул и побрёл прочь, решивши для укрепления себя в вероучении совершить паломничество на Сикоку, где странствовал некогда великий Кободайси, распространитель Закона Будды. Сначала достиг он Кавадзири в провинции Сэтцу и полюбовался заросшим густыми тростниками заливом Нанива, прошёл через Хёгоно-симу и иные места, сел на судно в бухте Акаси, прославленной в песнях, и прибыл в провинцию Ава. Он поклонился горе Якэ и вершине Цуру, высочайшей на Сикоку, а затем обошёл с молитвами обитель Сидо в провинции Сануки, храм Суго в провинции Иё и храм Хата в провинции Тоса.
Покинув монастырь, он поселился неподалёку в совсем уединённом месте, именуемом Охара-но бэссё, на Западном склоне горы Хиэй; там нашлась хижина, в которой когда-то обитали монахи с этой горы, а ныне запущенная и пустая; и там он проживал какое-то время с похвальным смирением. Однако ещё в бытность послушником он имел устрашающее обличье и отличался бешеным нравом, и потому люди его сторонились и никто его не навещал. Тогда он и эту хижину покинул и побрёл прочь, решивши для укрепления себя в вероучении совершить паломничество на Сикоку, где странствовал некогда великий Кободайси, распространитель Закона Будды. Сначала достиг он Кавадзири в провинции Сэтцу и полюбовался заросшим густыми тростниками заливом Нанива, прошёл через Хёгоно-симу и иные места, сел на судно в бухте Акаси, прославленной в песнях, и прибыл в провинцию Ава. Он поклонился горе Якэ и вершине Цуру, высочайшей на Сикоку, а затем обошёл с молитвами обитель Сидо в провинции Сануки, храм Суго в провинции Иё и храм Хата в провинции Тоса.
О пожаре на горе Священных Списков
В конце Муцуки, первого месяца года, обойдя весь Сикоку, Бэнкэй вернулся в земли Ава и переправился в провинцию Харима. Там он взошёл на гору Священных Списков Сёся, поклонился в храме Энкё изображению Сёку-сёнина и собрался было в обратный путь, но решил, раз уж он всё равно здесь, остаться на время летнего затворничества.
Время наступило, и со всех концов страны на гору Священных Списков стеклись паломники и истово предались усердным занятиям. Местные монахи собрались в кельях у наставников, а монахи из других земель вошли в молитвенные помещения. Подвижники же, прошедшие искус, затворились и начали свои летние бдения в храме бодхисатвы Кокудзо.
И вот, когда простые монахи, получивши указание, где им разместиться на лето, устремились в келью своего наставника, Бэнкэй с решимостью протолкался вперёд, остановился со злобным видом на пороге и свирепо осмотрелся. Наставник, заметив его, произнёс:
– Я не помню, чтобы этот монах был позавчера на нашей встрече или вчера в этой келье. Откуда ты, ученик?
– С горы Хиэй, – ответствовал Бэнкэй.
– От кого?
– От Сакурамото.
– Ученик преподобного?
– Именно так.
– Из какого рода?
На это Бэнкэй заносчиво ответил:
– Сын настоятеля Главного Храма Кумано из рода верховного советника Дорю, потомка Амацукоянэ!
Ученики, явившиеся в келью раньше, все расположились на крайних местах. Бэнкэй огляделся и как человек основательный, большой силы и твёрдого духа, хотя и вошёл в затворничество впервые в жизни, однако уселся посередине и под неодобрительными взглядами братии выставил вперёд колени.
Всё лето он отдавался учению душой, с великим усердием и без перерывов. Братия отзывалась о нём с похвалой: «Он совсем не такой, каким был вначале. Должно быть, привык и освоился. Такой оказался тихий человек!» Но что было у Бэнкэя на сердце, разгадать никто не мог.
Прошло лето, надвинулась осень. Шелестели под ветром рисовые стебли, колыхались листья хиги. Ночи становились холоднее. Наступил конец летнего затворничества на горе Священных Списков. Паломники из других провинций разбрелись по домам. Один лишь Сайто-но Мусасибо Бэнкэй жалел покинуть гору Священных Списков и медлил с уходом.
Однако нельзя же было оставаться до бесконечности, и в конце седьмого месяца Бэнкэй решился распрощаться с наставником. А как раз тогда наставник со своими служками и монахами устроил пирушку, и Бэнкэй рассудил, что обращаться к нему сейчас не время. Он заглянул в помещение для охраны, увидел там новые раздвижные перегородки и подумал: «Вот славное местечко, тут можно пока вздремнуть». И, вступив туда, он повалился на пол и заснул.
В те времена проживал на этой горе вздорный и драчливый монах по имени Синанобо Кайэн. Заметив спящего Бэнкэя, он сказал себе: «Много я здесь перевидал паломников, но такого безобразного болвана у нас ещё не бывало. Надо бы его так допечь, чтобы он убрался с нашей горы без оглядки». И он взял тушечницу и намалевал у Бэнкэя на физиономии два ряда знаков. На одной щеке написал: «Башмак», на другой щеке написал: «И ещё башмак для монахов горы Священных Списков», а кроме того, написал:
Бэнкэй сразу проснулся и подумал: «Что такое? Видно, будят меня потому, что я занял чужое место?» Он вытянул рукава и оправил на себе рясу, затем вошёл в сборище монахов и уселся среди них, расправив плечи и выпрямившись. Глядя на него, монахи принялись переглядываться, перемигиваться и пересмеиваться. «Они не могут сдержать смеха, – подумал Бэнкэй, – а я не понимаю, в чём дело, и мне не смешно. Однако, если мне не смеяться, когда смеются все, они посчитают, будто это я из спесивости». И он принялся хохотать вместе с ними, держась за живот. Но братия смеялась всё более ядовито, и он догадался, что это над ним, вскочил, сжал кулаки и выставил ногу вперёд.
– Эй, вы, недотёпы! – рявкнул он. – Что смешного вы нашли в бедном паломнике?
Тут встревожился настоятель. «Авая! – подумал он. – Этого молодца, кажется, рассердили! Не вышло бы бесчестья нашему храму!» И он сказал Бэнкэю:
– Всё это пустяки. Они вовсе не над тобой, а из-за другого дела, и злишься ты, право же, напрасно.
Бэнкэй встал и отправился к монаху по прозванию Пресветлый Тадзима. Его обиталище было всего шагах в двухстах, но по пути Бэнкэю то и дело попадались навстречу паломники, и все они при виде его принимались хохотать. «Что за диво?» – озадаченно подумал Бэнкэй, взглянул на своё отражение в воде и увидел надписи на своей физиономии.
«Так вот оно что! – подумал он. – Ну, после такого позора мне здесь и часу нельзя оставаться. Пойду-ка я отсюда куда глаза глядят!» Однако, поразмыслив, он подумал так: «Не годится только, что во мне унижено священное имя горы Хиэй. Сперва разругаю здесь всласть всю братию, правых и виноватых, а кто попробует пикнуть в ответ, того проучу по-свойски. Смою с себя позор и тогда уже уйду отсюда».
И он стал ходить из кельи в келью и осыпать бранью всех подряд. Услыхав об этом, наставник сказал:
– Как ни судите, а получается, что он переберёт всех наших монахов по одному. Надо нам расследовать это дело, и, если есть среди братии виновный, возьмём его и выдадим этому паломнику, дабы прекратить безобразие.
Он собрал братию в храмовом зале и объявил расследование, однако Бэнкэй туда не явился. От наставника отправили к нему посыльного, но он, хмуро надувшись, потребовал, чтобы за ним прислали не простого послушника, а почтенного старца.
И вот, обозрев окрестность с восточного склона, он стал спускаться по дороге позади храма и вдруг приметил там монаха лет двадцати трех, в трехцветном кожаном панцире с узором «узлы и удавки» под чёрной рясой. «Это ещё что такое? – подумал Бэнкэй. – Мне сказали, что нынче будет тихая беседа, а между тем у этого молодчика весьма воинственный вид! Как я слышал, если дурное дело совершает кто из братии, наказание для него испрашивают у двора государя; если же виновником признают паломника, то он изгоняется молодыми монахами. Навалятся они на меня всей кучей, мне с ними не сладить. Так что сперва надобно как следует снарядиться».
Время наступило, и со всех концов страны на гору Священных Списков стеклись паломники и истово предались усердным занятиям. Местные монахи собрались в кельях у наставников, а монахи из других земель вошли в молитвенные помещения. Подвижники же, прошедшие искус, затворились и начали свои летние бдения в храме бодхисатвы Кокудзо.
И вот, когда простые монахи, получивши указание, где им разместиться на лето, устремились в келью своего наставника, Бэнкэй с решимостью протолкался вперёд, остановился со злобным видом на пороге и свирепо осмотрелся. Наставник, заметив его, произнёс:
– Я не помню, чтобы этот монах был позавчера на нашей встрече или вчера в этой келье. Откуда ты, ученик?
– С горы Хиэй, – ответствовал Бэнкэй.
– От кого?
– От Сакурамото.
– Ученик преподобного?
– Именно так.
– Из какого рода?
На это Бэнкэй заносчиво ответил:
– Сын настоятеля Главного Храма Кумано из рода верховного советника Дорю, потомка Амацукоянэ!
Ученики, явившиеся в келью раньше, все расположились на крайних местах. Бэнкэй огляделся и как человек основательный, большой силы и твёрдого духа, хотя и вошёл в затворничество впервые в жизни, однако уселся посередине и под неодобрительными взглядами братии выставил вперёд колени.
Всё лето он отдавался учению душой, с великим усердием и без перерывов. Братия отзывалась о нём с похвалой: «Он совсем не такой, каким был вначале. Должно быть, привык и освоился. Такой оказался тихий человек!» Но что было у Бэнкэя на сердце, разгадать никто не мог.
Прошло лето, надвинулась осень. Шелестели под ветром рисовые стебли, колыхались листья хиги. Ночи становились холоднее. Наступил конец летнего затворничества на горе Священных Списков. Паломники из других провинций разбрелись по домам. Один лишь Сайто-но Мусасибо Бэнкэй жалел покинуть гору Священных Списков и медлил с уходом.
Однако нельзя же было оставаться до бесконечности, и в конце седьмого месяца Бэнкэй решился распрощаться с наставником. А как раз тогда наставник со своими служками и монахами устроил пирушку, и Бэнкэй рассудил, что обращаться к нему сейчас не время. Он заглянул в помещение для охраны, увидел там новые раздвижные перегородки и подумал: «Вот славное местечко, тут можно пока вздремнуть». И, вступив туда, он повалился на пол и заснул.
В те времена проживал на этой горе вздорный и драчливый монах по имени Синанобо Кайэн. Заметив спящего Бэнкэя, он сказал себе: «Много я здесь перевидал паломников, но такого безобразного болвана у нас ещё не бывало. Надо бы его так допечь, чтобы он убрался с нашей горы без оглядки». И он взял тушечницу и намалевал у Бэнкэя на физиономии два ряда знаков. На одной щеке написал: «Башмак», на другой щеке написал: «И ещё башмак для монахов горы Священных Списков», а кроме того, написал:
Затем он собрал два-три десятка молодых монашков, и по его знаку они заколотили в дощатые стены и хором загоготали.
На Бэнкэя взгляните
Всё равно, с какой стороны:
Башмак, да и только!
Наступили ему на лицо,
А он лежит и молчит.
Бэнкэй сразу проснулся и подумал: «Что такое? Видно, будят меня потому, что я занял чужое место?» Он вытянул рукава и оправил на себе рясу, затем вошёл в сборище монахов и уселся среди них, расправив плечи и выпрямившись. Глядя на него, монахи принялись переглядываться, перемигиваться и пересмеиваться. «Они не могут сдержать смеха, – подумал Бэнкэй, – а я не понимаю, в чём дело, и мне не смешно. Однако, если мне не смеяться, когда смеются все, они посчитают, будто это я из спесивости». И он принялся хохотать вместе с ними, держась за живот. Но братия смеялась всё более ядовито, и он догадался, что это над ним, вскочил, сжал кулаки и выставил ногу вперёд.
– Эй, вы, недотёпы! – рявкнул он. – Что смешного вы нашли в бедном паломнике?
Тут встревожился настоятель. «Авая! – подумал он. – Этого молодца, кажется, рассердили! Не вышло бы бесчестья нашему храму!» И он сказал Бэнкэю:
– Всё это пустяки. Они вовсе не над тобой, а из-за другого дела, и злишься ты, право же, напрасно.
Бэнкэй встал и отправился к монаху по прозванию Пресветлый Тадзима. Его обиталище было всего шагах в двухстах, но по пути Бэнкэю то и дело попадались навстречу паломники, и все они при виде его принимались хохотать. «Что за диво?» – озадаченно подумал Бэнкэй, взглянул на своё отражение в воде и увидел надписи на своей физиономии.
«Так вот оно что! – подумал он. – Ну, после такого позора мне здесь и часу нельзя оставаться. Пойду-ка я отсюда куда глаза глядят!» Однако, поразмыслив, он подумал так: «Не годится только, что во мне унижено священное имя горы Хиэй. Сперва разругаю здесь всласть всю братию, правых и виноватых, а кто попробует пикнуть в ответ, того проучу по-свойски. Смою с себя позор и тогда уже уйду отсюда».
И он стал ходить из кельи в келью и осыпать бранью всех подряд. Услыхав об этом, наставник сказал:
– Как ни судите, а получается, что он переберёт всех наших монахов по одному. Надо нам расследовать это дело, и, если есть среди братии виновный, возьмём его и выдадим этому паломнику, дабы прекратить безобразие.
Он собрал братию в храмовом зале и объявил расследование, однако Бэнкэй туда не явился. От наставника отправили к нему посыльного, но он, хмуро надувшись, потребовал, чтобы за ним прислали не простого послушника, а почтенного старца.
И вот, обозрев окрестность с восточного склона, он стал спускаться по дороге позади храма и вдруг приметил там монаха лет двадцати трех, в трехцветном кожаном панцире с узором «узлы и удавки» под чёрной рясой. «Это ещё что такое? – подумал Бэнкэй. – Мне сказали, что нынче будет тихая беседа, а между тем у этого молодчика весьма воинственный вид! Как я слышал, если дурное дело совершает кто из братии, наказание для него испрашивают у двора государя; если же виновником признают паломника, то он изгоняется молодыми монахами. Навалятся они на меня всей кучей, мне с ними не сладить. Так что сперва надобно как следует снарядиться».