Гаглидзе только недавно исполнилось двадцать, он был самым молодым в компании. У себя в Поти Шалико считался не последним человеком среди местной шпаны, по крайней мере в своем районе, ходил всегда с ножом и с кастетом. Подраться, ограбить приезжую парочку или пьяного было для него делом обычным. Но однажды они с ребятами залезли ночью в ресторан и вытащили оставленную там в кассе выручку, тысячи две. Шалико загремел в колонию. Вот тут он и сошелся с Филоновым. Марата и Старикова увидел первый раз уже в Москве.
Свет как будто больше не мелькал. Гаглидзе прижался к стене, теперь у него начали стучать зубы. Надо идти дальше, надо идти, уговаривал он себя. Не дай Бог, Филон застанет его здесь в такой позе. Шалико отвалился от стены. Все-таки Филонова он боялся еще больше.
А Филонов в это время пробирался вдоль другой стороны дома, к которой вплотную подступали ветки каких-то плодовых деревьев. Ему приходилось отгибать их, они больно били его по лицу, обдавали потоками воды. Никита в момент промок насквозь и про себя страшно матерился, кляня отсутствие фарта даже в такой малости. Впрочем, он был суеверен и ругал судьбу нарочно, надеясь, что зато повезет в крупном. А крупное, кажись, было вот оно, за этими окнами.
Тот парень, Марат, из молодых да, видно, ранний. Придумал неплохо. У профессора в городской квартире, по верной наколке, только черта в ступе нет. Картины, гардины, что ни вазочка, то полштуки, если не больше. Вопрос, куда их потом девать, но это уж дело Марата. Так вот он, значит, что придумал:
взять их, профессора с женой, на дачке тепленькими, с ихними ключиками съездить на их же квартирку, пошуровать там в спокойствии – и все по-тихому.
Филон деловито толкал рамы одну за другой, но без результата. “Позакрывались, сволочи, – думал он злобно. – Эх, было б потеплее, сейчас уже сидели бы на даче!” Завернув за угол, Никита нос к носу столкнулся с Гаглидзе. Даже в темноте было заметно, какое у того испуганное лицо. Боится, гад, удовлетворенно констатировал Филон. Это хорошо, что боится: злее будет!
Стариков стоял на крыльце, прижавшись к двери, чтоб нельзя было увидеть из окоп. Страха, как у Гаглидзе, в нем не было. Но не было и привычного туповатого спокойствия Филона. Сейчас его охватило знакомое чувство: почему-то ему представлялось, что такое же должно быть у парашютиста во время затяжного прыжка. Это сравнение пришло в голову когда-то, еще во время первых, мелких дел, в которые бросался в поисках своего “шанса” молодой Шура Стариков, и с тех пор он любил говорить женщинам, особенно подвыпив, красивую фразу: “Вся моя жизнь – затяжной прыжок!” Слегка захватывает дух, а все чувства обостряются, кажется, что м видишь вокруг четче, и слышишь тоньше, и даже запахи различаешь не так, как обычно. Ты ловкий, сильный, смелый и в то же время расчетливый, ты очень многое можешь сейчас, ибо перед тобой шанс и его надо использовать.
Впервые такое было с ним, кажется, в пятьдесят втором или пятьдесят третьем, он был тогда моложе, чем даже этот щенок Шалико, но сел играть с серьезным вором из Ростова. У приезжего были деньги, очень много денег, и поэтому Шурины пальцы летали, как у пианиста-виртуоза, и он отчетливо видел каждую мельчайшую щербинку на рубашке карты и помнил их все до единой, а временами ему казалось, будто он чует, как обостряется запах пота противника, и он понимал, что тот блефует, и оказывался прав. Куча банкнотов росла рядом с ним, и, чем больше она росла, тем смелее, увереннее становился Шура, “начесывая” колоду, устраивая все эти “вольты”, “сменки”, “мостики” и “обезьянки”, применяя то, чему, оказывается, не зря так самозабвенно учился пять послевоенных лет в бараках на Коптевской улице, выигрывая у пацанов хлеб и мелочь на папиросы. Сейчас перед ним был шанс, и он его использовал на полную катушку.
Играли всю ночь и весь следующий день, и Шура помнит, что очень много говорил во время игры и смеялся, и щедро раздавал зрителям купюры, посылая их в ларек за куревом и за едой, и много пил воды и часто бегал мочиться, и снова смеялся и говорил. Деньги кончились у ростовчанина к середине следующей ночи. Шура встал, распихивая смятые бумажки по карманам, великодушно предложил встретиться еще раз, когда угодно, “чтобы дать отыграться”, и, не чувствуя усталости, полетел домой. У самого подъезда к нему подошли двое незнакомых, один схватил за руки, а другой, ни слова не говоря, ударил кастетом по голове, Шура очнулся без денег, даже без часов и с сотрясением мозга.
Потом Стариков пробовал себя в мошенничестве, в квартирных кражах, два раза сидел, не слишком подолгу, но ни на словах, ни даже в душе не желал признавать себя вором-блатарем.
В конце концов, он никогда не забывал о том, что родился в интеллигентной семье. Его отец был музыкантом, и если бы не погиб в ополчении в сорок первом, как знать, может, Шура тоже стал бы человеком искусства. А мать до тех пор, пока в конце пятидесятых не вышла второй раз замуж, даже в самые трудные послевоенные годы зарабатывала уроками французского и музыки. Шура верил, что он, как творческая личность, все-таки когда-нибудь найдет себя. Но для этого сначала надо поймать свой шанс – стать в один прекрасный день обеспеченным, ни от кого не зависящим человеком, и тогда наконец перед ним откроются все пути. Ни о том, какие это будут пути, ни о том, что вокруг миллионы таких же, как он, детей войны восстанавливают экономику, поднимают целину и осваивают космос, Шура со временем привык не задумываться. Но шли годы, ему уже стукнуло тридцать пять, а шанс все что-то не давался в руки.
За домом хрустели ветки. “Ломятся как медведиц – недовольно подумал Стариков. Обидно, что приходится прибегать к помощи таких болванов, но ничего не поделаешь: сегодня они нужны. Вот Марат – другое дело. Если все сложится по его задумке... До сих пор складывалось – тьфу, тьфу, тьфу! Тогда можно будет надолго лечь на дно, оглядеться, а там уж соображать, что дальше. Да, пожалуй, сейчас Марат и есть его шанс.
Улица была пустынна. Лампочка раскачивалась на ветру, вырывая из темноты разные подробности мокрого унылого пейзажа. “Ночь, улица, фонарь, аптека, – твердил про себя Марат, прислонившись к забору, – бессмысленный и тусклый свет. Живи еще хоть четверть века – все будет так, исхода нет”, Стихи очень подходили к его настроению. В отличие от Старикова, никакого подъема он не испытывал. “Ну вот, я здесь, – размышлял он апатично, – и сейчас вместе с этими подонками совершу наконец то, что задумал много лет назад. Какая же я все-таки сволочь!”
А ведь еще сегодня утром он чувствовал себя великолепно. Удача не оставляла их ни вчера, ни позавчера, даже досадная накладка с телефоном, оказавшимся в комнате старухи, не смогла им навредить. А это была уже не удача даже, а фантастическое везение: едва они вышли из подъезда, как подъехала милиция. Через несколько часов, даст Бог, закончится разработанная им молниеносная серия из трех тщательно подготовленных дел, реализуется план, рождавшийся долгими мучительными ночами, когда единственным способом заснуть было думать о том, как он все это сделает, сладостно представлять мельчайшие подробности, постепенно успокаиваясь и забываясь.
Старик Калган давно уже не впускал в квартиру никого, чей голос был ему незнаком. Об этом Марат знал от калгановского племянника, с которым вместе учился на искусствоведческом факультете. Этот племянник Борька, дурак, пуская слюни, рассказывал Марату про изумительную дядюшкину коллекцию монет, которую тот собирал чуть ли не с дореволюционных времен. Он намекал на то, что дядя – бездетный вдовец и когда-нибудь коллекция может перекочевать в его, племянниковы, руки. Борька говорил об этом легко, как о само собой разумеющемся деле, а Марат, слушая его, тяжело страдал. Почему таким вот разгильдяям всегда все само плывет в руки? Почему Борька, розовый обалдуй и троечник, которого даже учиться и то, кажется, пристроили по блату, станет вдруг в один прекрасный день богатым, не приложив к этому ни малейшего усилия, а он, Марат, действительно по-настоящему одаренный и трудолюбивый человек, в лучшем случае будет после окончания института три года корпеть над книгами в аспирантуре за жалкие сто, но, даже защитившись, обречен еще очень долго пробиваться – и зачем? Чтобы к старости даже не обрести того, что иным, более счастливым, падает на голову в молодости – именно тогда, когда единственно нужно!
Впрочем, ему не суждено было и это. В конце четвертого курса его арестовали за спекуляцию: он отирался возле антикварной комиссионки, где наметанным глазом, определял уникальные вещи. Реже – на прилавке, чаще – в руках у людей, пришедших сдать их в магазин. Он предлагал наличные, к тому же объяснял, что не надо стоять в очереди, ждать, пока продастся, терять семь процентов, и старушки (почему-то чаще всего это были именно старушки) обычно легко доверялись этому милому, обходительному молодому человеку, интересующемуся стариной. У него были два-три знакомых барыги, которым он перепродавал товар с доставкой на дом, но кое-что, самое ценное, оседало, и постепенно в его комнате в коммуналке на Чистых прудах скопился небольшой собственный музейчик – основа будущей счастливой и обеспеченной жизни.
Все рухнуло в одночасье благодаря его собственной глупости и жадности, что Марат видел с жестокой ясностью. Он здесь же, у магазина, перепродал только что купленный предмет двум холеным иностранцам и получил за это два года, разумеется, с конфискацией. Вот тогда-то, ворочаясь на жестких нарах и в бессильной злобе кляня свою несчастливую судьбу, он вдруг отчетливо понял, что возврата к прежним планам нет. Он, как некий Фауст нашего времени, возмечтал перехитрить всех, соединив молодость; деньги и большую науку. Но вышло так, что Фауст перехитрил себя. Наука отпала начисто, осталась молодость, но к ней нужны были деньги – теперь уже во что бы то ни стало.
Позавчера они позвонили старому Калгану из автомата напротив. Марат представился приезжим коллекционером из другого города, объяснил, что телефон ему дали в нумизматическом обществе. Он знал, на чем подловить старика: сказал, что у нею в обменном фонде имеется уникальная русская монета – свадебный рубль, а ему требуются кое-какие другие. Нельзя ли встретиться с Давидом Моисеевичем, чтобы все это обсудить? Осторожный Калган предложил увидеться в обществе, приезжий с легкостью согласился. Договорились через час. Когда старик открыл дверь, чтобы выйти из квартиры, они с Шурой втолкнули его обратно, связали и положили на кровать. И все время, пока укладывали кляссеры с монетами в чемодан, Марат с мстительной радостью видел перед собой лицо Борьки – розового обалдуя. Вечером он сам позвонил в милицию и сообщил об ограблении: в их планы не входило, чтобы старик отдал Богу душу.
На следующий день они пошли к старухе, вдове известного художника. Когда-то ее муж читал лекции на факультете, и студенты теперь иногда помогали вдове: выполняли небольшие поручения в городе, перевозили летом на дачу. Она отплачивала им вкусным липовым чаем и потрясающими воспоминаниями – с ней водили дружбу Бенуа, Фальк, Лентулов, Бакст, Коровин, кажется, даже Кандинский. К восьмидесяти годам старушка ослабела телом, но дух все еще сохраняла светлым и ясным.
В бытность студентом сам Марат не бывал здесь, все не хватало времени. Но от однокурсников знал, что свидетельствами этой старинной дружбы висят по стенкам великолепные картины. Знал он и про домработницу, постоянно живущую в квартире.
Когда обсуждали план, Стариков предложил так и сказаться – студентами. Но Марат был категорически против: студенты – это конкретная привязка, оглянуться не успеешь, как выйдут на него. Нужен ход простой, доступный в принципе каждому, а значит, максимально безликий. И вот несколько дней назад вдове позвонили из домоуправления, поинтересовались, как работают краны, не гудят ли трубы. Дом был старый, давно без капремонта, и трубы, разумеется, гудели, и краны, конечно, текли. Пообещали на днях прислать слесарями вчера наконец слесарь явился.
Домработница открыла сразу, так, кажется, ничего и не поняв до тех пор, пока ее не заперли в ванной. Марат выдернул на всякий случай шнур телефона, стоящею в коридоре на тумбочке, и вошел в спальню к вдове.
В комнате было полутемно из-за спущенных штор, стоял застарелый запах лекарств. Хозяйка лежала на широкой кровати и даже не пошевелилась, когда вошли посторонние. Марат сразу бросился к стене с картинами, заранее твердо решив не отвечать ни на какие вопросы или мольбы. Но, к его удивлению, старуха не проронила ни слова во все то короткое, впрочем, время, что понадобилось ему для отбора лучших полотен и рисунков – Фальк, Кустодиев, Бенуа и Юон летели в один мешок. Стариков стоял в дверях. Под конец Марат даже хотел, чтобы она сказала хоть что-нибудь. И дождался.
– Мерзавец, – произнесла вдова только одно слово неожиданно чистым, каким-то молодым голосом. А больше ничего.
Видимо, у нее рядом с кроватью стоял параллельный телефон. Ничем иным невозможно было объяснить, что милиция подъехала так скоро. Они разминулись буквально в несколько секунд.
И вот сегодня третий, последний раунд, и он, Марат Галай, стоит у забора дачи профессора Бочарова, думая о том, что старуха права: он – мерзавец. А еще он с тоской думает, что перестать быть мерзавцем ему уже не дано – назад дороги нет.
Тонкий, условный свист пробился к нему сквозь кусты. Похоже, дело сделано!
Не найдя ни одного открытого окна на первом этаже, они принесли из сарая за домом длинную садовую лестницу, о которой говорил Марат, и приставили ее к чердаку. Шалико, дрожа вместе с лестницей на осеннем ветру, влез наверх и выдавил чердачное окошко. Через несколько томительных минут входная дверь была открыта.
Марат поднялся на крыльцо уже в специально сшитом для этого случая капюшоне с прорезями для глаз. Сегодня у него имелись основания не открывать своего лица: когда-то он был одним из любимых учеников профессора Бочарова. Таким любимым, что не раз бывал у него дома и на даче.
“Допрошенный в качестве потерпевшего Бочаров И. И. показал, что 11 сентября он и его жена Бочарова А. Г. находились у себя на даче. Примерно в 22 часа они легли спать. Ночью на даче он услышал шум. Почти одновременно в его комнату вошли двое мужчин с фонариком. Один из них, угрожая ножом, отвел его в комнату, где находилась его жена. Ему связали руки. В комнате постоянно находились двое преступников (Стариков и Гаглидзе). Кроме того, часто заходил третий преступник (Филонов), который проявлял наибольшую активность, требуя выдачи денег, золота, драгоценностей, а также ключей от московской квартиры, угрожая ему и жене раскаленным утюгом. Четвертого преступника (Галая) он видел лишь непродолжительное время, когда тот заглянул в комнату. На лице при этом у него была какая-то тряпка с прорезью для глаз...”
Увидев в руках у Филонова раскаленный электроутюг, Илья Ильич сказал жене негромко и спокойно:
– Леля, отдай им все, что они просят. Не стоит оно того...
По плану в город должны были ехать Марат со Стариковым, а Филонов с Шалико оставались сторожить Бочаровых и ждать звонка. Но в последний момент Филон вдруг взбунтовался: он, дескать, тоже желает на “сладкую квартиру”. При этом глаза его поблескивали хитро и зло: “Меня не проведешь!” Марат выругался, но препираться уже не было времени: вот-вот отходила последняя электричка.
Стариков с Гаглидзе так и не дождались звонка с известием, что все в порядке. Городская квартира Бочаровых оказалась на охране, и Галая с Филоновым взяли с поличным на месте преступления. Шуру и Шалико задержали на вокзале, когда они с первой утренней электричкой прибыли в столицу. Похищенные монеты и картины вскоре изъяли у Одинцовой Елены Сергеевны, сводной сестры Старикова, уголовное дело в отношении которой было прекращено за недоказанностью. Она утверждала, что ничего не знала о происхождении оставленных у нее на хранение чемоданов, а фактов, говорящих об обратном, в распоряжении следствия не имелось.
На этом дело и кончалось.
Я перевернул последнюю страницу. Вошел Сухов.
– Ну как, понял что к чему? – спросил он, отбирая у меня папочку и пряча в сейф.
Я кивнул. Я действительно понял, кажется, главное, что хотел мне внушить Сухов. Мы имеем дело с опытными рецидивистами, которые вышли на свободу отнюдь не с чистой совестью, взялись опять за свое и, судя по всему, готовы черт знает на что.
– Значит, так, – сказал я. – За последнее время в городе было совершено несколько ограблений квартир с антиквариатом, причем преступники до сих пор не найдены.
Сухов посмотрел на меня с удивлением:
– Я тебе этого не говорил...
– А недавно, – продолжал я уже уверенней, – ограбили квартиру генерала Долгополова, причем забрали его именной пистолет. Никита Долгополов – приятель Саши Латынина. А пистолет обнаружился у Кригера. Следовательно, найдя Сашу, можно выйти на тех, кто ограбил Долгополова, а может быть, и убил Кригера.
– Молодец, – сказал Сухов с уважением. – Тебе бы у нас работать.
Вот она, похвала профессионала! Дождался наконец. Теперь надо было развить достигнутый успех.
– И в этом свете, хоть ты меня и ругаешь, а я кое-что сделал. Положим, Старикова вы бы и так нашли, по номеру машины. А вот Марат...
– Да, насчет Марата, – перебил меня Сухов. – Забыл тебе сразу сказать. Я тут проверил, пока ты читал, это не тот Марат.
– А какой? – спросил я довольно бессмысленно. От растерянности я, видимо, утратил способность нормально формулировать.
Но Сухов понял меня. Правда, по-своему.
– Интересно, да? – спросил он с хитрой улыбкой. – Ладно, узнаю для тебя лично.
Вот тебе и мгновенное озарение! Еще одно грустное подтверждение, что я не Моцарт и не Менделеев.
– Ничего, – утешал меня Сухов, подписывая пропуск на выход, – это бывает. Особенно, когда очень уж хочешь, чтоб так было. Видишь одни “за”, а “против” будто и нету. Между прочим, в нашем деле – вреднейшая штука.
Я понял, что, войдя в это здание дилетантом, дилетантом из него выхожу.
– Короче, договорились, – сказал Сухов, пожимая мне на прощание руку. – Больше ты с ними не вяжешься.
Полчаса назад я бы ответил ему что-нибудь вроде: “Хорошо бы ты их тоже об этом предупредил”. Но теперь промолчал.
У меня было над чем поразмыслить, шагая по длинным коридорам здания московской милиции. Опять стало неясно, откуда они узнали, что я живу у Феликса. А сейчас к этому прибавился вопрос, как меня обнаружили в Доме журналиста. Я чего-то не учитываю? Или тут нагромождение случайностей? А может, то и другое?
Когда я вышел на улицу, меня очередной раз озарило – без всякой связи с предыдущим. Но теперь я уже был научен скептически относиться к такого рода проявлениям своего организма. Осторожно, словно полное до краев блюдце, я донес свое открытие до ближайшего телефона-автомата и набрал номер Сухова.
– Забыл, что ли, чего? – поинтересовался он.
– Наоборот, вспомнил, – ответил я. – Эту сводную сестру Старикова зовут Елена Сергеевна и жену Латынина – тоже 'Елена Сергеевна. Может, стоит проверить, а?
Сухов молчал.
– Алло! – крикнул я в трубку.
– Не кричи, слышу, – сказал он, как мне показалось, с досадой. – Проверили уже.
– Ну, и?..
– Опять ты суешь нос не в свои дела!
– Понял! – ответил я радостно.
– Учти, я тебе ничего не говорил, – сказал Сухов и повесил трубку.
А почему я, собственно, радуюсь, пришла мне в голову мысль. Разве это открытие, которое к тому же сделано до меня, что-нибудь проясняет? Нет, надо признать. Скорее уж наоборот – еще больше усложняет.
25
Свет как будто больше не мелькал. Гаглидзе прижался к стене, теперь у него начали стучать зубы. Надо идти дальше, надо идти, уговаривал он себя. Не дай Бог, Филон застанет его здесь в такой позе. Шалико отвалился от стены. Все-таки Филонова он боялся еще больше.
А Филонов в это время пробирался вдоль другой стороны дома, к которой вплотную подступали ветки каких-то плодовых деревьев. Ему приходилось отгибать их, они больно били его по лицу, обдавали потоками воды. Никита в момент промок насквозь и про себя страшно матерился, кляня отсутствие фарта даже в такой малости. Впрочем, он был суеверен и ругал судьбу нарочно, надеясь, что зато повезет в крупном. А крупное, кажись, было вот оно, за этими окнами.
Тот парень, Марат, из молодых да, видно, ранний. Придумал неплохо. У профессора в городской квартире, по верной наколке, только черта в ступе нет. Картины, гардины, что ни вазочка, то полштуки, если не больше. Вопрос, куда их потом девать, но это уж дело Марата. Так вот он, значит, что придумал:
взять их, профессора с женой, на дачке тепленькими, с ихними ключиками съездить на их же квартирку, пошуровать там в спокойствии – и все по-тихому.
Филон деловито толкал рамы одну за другой, но без результата. “Позакрывались, сволочи, – думал он злобно. – Эх, было б потеплее, сейчас уже сидели бы на даче!” Завернув за угол, Никита нос к носу столкнулся с Гаглидзе. Даже в темноте было заметно, какое у того испуганное лицо. Боится, гад, удовлетворенно констатировал Филон. Это хорошо, что боится: злее будет!
Стариков стоял на крыльце, прижавшись к двери, чтоб нельзя было увидеть из окоп. Страха, как у Гаглидзе, в нем не было. Но не было и привычного туповатого спокойствия Филона. Сейчас его охватило знакомое чувство: почему-то ему представлялось, что такое же должно быть у парашютиста во время затяжного прыжка. Это сравнение пришло в голову когда-то, еще во время первых, мелких дел, в которые бросался в поисках своего “шанса” молодой Шура Стариков, и с тех пор он любил говорить женщинам, особенно подвыпив, красивую фразу: “Вся моя жизнь – затяжной прыжок!” Слегка захватывает дух, а все чувства обостряются, кажется, что м видишь вокруг четче, и слышишь тоньше, и даже запахи различаешь не так, как обычно. Ты ловкий, сильный, смелый и в то же время расчетливый, ты очень многое можешь сейчас, ибо перед тобой шанс и его надо использовать.
Впервые такое было с ним, кажется, в пятьдесят втором или пятьдесят третьем, он был тогда моложе, чем даже этот щенок Шалико, но сел играть с серьезным вором из Ростова. У приезжего были деньги, очень много денег, и поэтому Шурины пальцы летали, как у пианиста-виртуоза, и он отчетливо видел каждую мельчайшую щербинку на рубашке карты и помнил их все до единой, а временами ему казалось, будто он чует, как обостряется запах пота противника, и он понимал, что тот блефует, и оказывался прав. Куча банкнотов росла рядом с ним, и, чем больше она росла, тем смелее, увереннее становился Шура, “начесывая” колоду, устраивая все эти “вольты”, “сменки”, “мостики” и “обезьянки”, применяя то, чему, оказывается, не зря так самозабвенно учился пять послевоенных лет в бараках на Коптевской улице, выигрывая у пацанов хлеб и мелочь на папиросы. Сейчас перед ним был шанс, и он его использовал на полную катушку.
Играли всю ночь и весь следующий день, и Шура помнит, что очень много говорил во время игры и смеялся, и щедро раздавал зрителям купюры, посылая их в ларек за куревом и за едой, и много пил воды и часто бегал мочиться, и снова смеялся и говорил. Деньги кончились у ростовчанина к середине следующей ночи. Шура встал, распихивая смятые бумажки по карманам, великодушно предложил встретиться еще раз, когда угодно, “чтобы дать отыграться”, и, не чувствуя усталости, полетел домой. У самого подъезда к нему подошли двое незнакомых, один схватил за руки, а другой, ни слова не говоря, ударил кастетом по голове, Шура очнулся без денег, даже без часов и с сотрясением мозга.
Потом Стариков пробовал себя в мошенничестве, в квартирных кражах, два раза сидел, не слишком подолгу, но ни на словах, ни даже в душе не желал признавать себя вором-блатарем.
В конце концов, он никогда не забывал о том, что родился в интеллигентной семье. Его отец был музыкантом, и если бы не погиб в ополчении в сорок первом, как знать, может, Шура тоже стал бы человеком искусства. А мать до тех пор, пока в конце пятидесятых не вышла второй раз замуж, даже в самые трудные послевоенные годы зарабатывала уроками французского и музыки. Шура верил, что он, как творческая личность, все-таки когда-нибудь найдет себя. Но для этого сначала надо поймать свой шанс – стать в один прекрасный день обеспеченным, ни от кого не зависящим человеком, и тогда наконец перед ним откроются все пути. Ни о том, какие это будут пути, ни о том, что вокруг миллионы таких же, как он, детей войны восстанавливают экономику, поднимают целину и осваивают космос, Шура со временем привык не задумываться. Но шли годы, ему уже стукнуло тридцать пять, а шанс все что-то не давался в руки.
За домом хрустели ветки. “Ломятся как медведиц – недовольно подумал Стариков. Обидно, что приходится прибегать к помощи таких болванов, но ничего не поделаешь: сегодня они нужны. Вот Марат – другое дело. Если все сложится по его задумке... До сих пор складывалось – тьфу, тьфу, тьфу! Тогда можно будет надолго лечь на дно, оглядеться, а там уж соображать, что дальше. Да, пожалуй, сейчас Марат и есть его шанс.
Улица была пустынна. Лампочка раскачивалась на ветру, вырывая из темноты разные подробности мокрого унылого пейзажа. “Ночь, улица, фонарь, аптека, – твердил про себя Марат, прислонившись к забору, – бессмысленный и тусклый свет. Живи еще хоть четверть века – все будет так, исхода нет”, Стихи очень подходили к его настроению. В отличие от Старикова, никакого подъема он не испытывал. “Ну вот, я здесь, – размышлял он апатично, – и сейчас вместе с этими подонками совершу наконец то, что задумал много лет назад. Какая же я все-таки сволочь!”
А ведь еще сегодня утром он чувствовал себя великолепно. Удача не оставляла их ни вчера, ни позавчера, даже досадная накладка с телефоном, оказавшимся в комнате старухи, не смогла им навредить. А это была уже не удача даже, а фантастическое везение: едва они вышли из подъезда, как подъехала милиция. Через несколько часов, даст Бог, закончится разработанная им молниеносная серия из трех тщательно подготовленных дел, реализуется план, рождавшийся долгими мучительными ночами, когда единственным способом заснуть было думать о том, как он все это сделает, сладостно представлять мельчайшие подробности, постепенно успокаиваясь и забываясь.
Старик Калган давно уже не впускал в квартиру никого, чей голос был ему незнаком. Об этом Марат знал от калгановского племянника, с которым вместе учился на искусствоведческом факультете. Этот племянник Борька, дурак, пуская слюни, рассказывал Марату про изумительную дядюшкину коллекцию монет, которую тот собирал чуть ли не с дореволюционных времен. Он намекал на то, что дядя – бездетный вдовец и когда-нибудь коллекция может перекочевать в его, племянниковы, руки. Борька говорил об этом легко, как о само собой разумеющемся деле, а Марат, слушая его, тяжело страдал. Почему таким вот разгильдяям всегда все само плывет в руки? Почему Борька, розовый обалдуй и троечник, которого даже учиться и то, кажется, пристроили по блату, станет вдруг в один прекрасный день богатым, не приложив к этому ни малейшего усилия, а он, Марат, действительно по-настоящему одаренный и трудолюбивый человек, в лучшем случае будет после окончания института три года корпеть над книгами в аспирантуре за жалкие сто, но, даже защитившись, обречен еще очень долго пробиваться – и зачем? Чтобы к старости даже не обрести того, что иным, более счастливым, падает на голову в молодости – именно тогда, когда единственно нужно!
Впрочем, ему не суждено было и это. В конце четвертого курса его арестовали за спекуляцию: он отирался возле антикварной комиссионки, где наметанным глазом, определял уникальные вещи. Реже – на прилавке, чаще – в руках у людей, пришедших сдать их в магазин. Он предлагал наличные, к тому же объяснял, что не надо стоять в очереди, ждать, пока продастся, терять семь процентов, и старушки (почему-то чаще всего это были именно старушки) обычно легко доверялись этому милому, обходительному молодому человеку, интересующемуся стариной. У него были два-три знакомых барыги, которым он перепродавал товар с доставкой на дом, но кое-что, самое ценное, оседало, и постепенно в его комнате в коммуналке на Чистых прудах скопился небольшой собственный музейчик – основа будущей счастливой и обеспеченной жизни.
Все рухнуло в одночасье благодаря его собственной глупости и жадности, что Марат видел с жестокой ясностью. Он здесь же, у магазина, перепродал только что купленный предмет двум холеным иностранцам и получил за это два года, разумеется, с конфискацией. Вот тогда-то, ворочаясь на жестких нарах и в бессильной злобе кляня свою несчастливую судьбу, он вдруг отчетливо понял, что возврата к прежним планам нет. Он, как некий Фауст нашего времени, возмечтал перехитрить всех, соединив молодость; деньги и большую науку. Но вышло так, что Фауст перехитрил себя. Наука отпала начисто, осталась молодость, но к ней нужны были деньги – теперь уже во что бы то ни стало.
Позавчера они позвонили старому Калгану из автомата напротив. Марат представился приезжим коллекционером из другого города, объяснил, что телефон ему дали в нумизматическом обществе. Он знал, на чем подловить старика: сказал, что у нею в обменном фонде имеется уникальная русская монета – свадебный рубль, а ему требуются кое-какие другие. Нельзя ли встретиться с Давидом Моисеевичем, чтобы все это обсудить? Осторожный Калган предложил увидеться в обществе, приезжий с легкостью согласился. Договорились через час. Когда старик открыл дверь, чтобы выйти из квартиры, они с Шурой втолкнули его обратно, связали и положили на кровать. И все время, пока укладывали кляссеры с монетами в чемодан, Марат с мстительной радостью видел перед собой лицо Борьки – розового обалдуя. Вечером он сам позвонил в милицию и сообщил об ограблении: в их планы не входило, чтобы старик отдал Богу душу.
На следующий день они пошли к старухе, вдове известного художника. Когда-то ее муж читал лекции на факультете, и студенты теперь иногда помогали вдове: выполняли небольшие поручения в городе, перевозили летом на дачу. Она отплачивала им вкусным липовым чаем и потрясающими воспоминаниями – с ней водили дружбу Бенуа, Фальк, Лентулов, Бакст, Коровин, кажется, даже Кандинский. К восьмидесяти годам старушка ослабела телом, но дух все еще сохраняла светлым и ясным.
В бытность студентом сам Марат не бывал здесь, все не хватало времени. Но от однокурсников знал, что свидетельствами этой старинной дружбы висят по стенкам великолепные картины. Знал он и про домработницу, постоянно живущую в квартире.
Когда обсуждали план, Стариков предложил так и сказаться – студентами. Но Марат был категорически против: студенты – это конкретная привязка, оглянуться не успеешь, как выйдут на него. Нужен ход простой, доступный в принципе каждому, а значит, максимально безликий. И вот несколько дней назад вдове позвонили из домоуправления, поинтересовались, как работают краны, не гудят ли трубы. Дом был старый, давно без капремонта, и трубы, разумеется, гудели, и краны, конечно, текли. Пообещали на днях прислать слесарями вчера наконец слесарь явился.
Домработница открыла сразу, так, кажется, ничего и не поняв до тех пор, пока ее не заперли в ванной. Марат выдернул на всякий случай шнур телефона, стоящею в коридоре на тумбочке, и вошел в спальню к вдове.
В комнате было полутемно из-за спущенных штор, стоял застарелый запах лекарств. Хозяйка лежала на широкой кровати и даже не пошевелилась, когда вошли посторонние. Марат сразу бросился к стене с картинами, заранее твердо решив не отвечать ни на какие вопросы или мольбы. Но, к его удивлению, старуха не проронила ни слова во все то короткое, впрочем, время, что понадобилось ему для отбора лучших полотен и рисунков – Фальк, Кустодиев, Бенуа и Юон летели в один мешок. Стариков стоял в дверях. Под конец Марат даже хотел, чтобы она сказала хоть что-нибудь. И дождался.
– Мерзавец, – произнесла вдова только одно слово неожиданно чистым, каким-то молодым голосом. А больше ничего.
Видимо, у нее рядом с кроватью стоял параллельный телефон. Ничем иным невозможно было объяснить, что милиция подъехала так скоро. Они разминулись буквально в несколько секунд.
И вот сегодня третий, последний раунд, и он, Марат Галай, стоит у забора дачи профессора Бочарова, думая о том, что старуха права: он – мерзавец. А еще он с тоской думает, что перестать быть мерзавцем ему уже не дано – назад дороги нет.
Тонкий, условный свист пробился к нему сквозь кусты. Похоже, дело сделано!
Не найдя ни одного открытого окна на первом этаже, они принесли из сарая за домом длинную садовую лестницу, о которой говорил Марат, и приставили ее к чердаку. Шалико, дрожа вместе с лестницей на осеннем ветру, влез наверх и выдавил чердачное окошко. Через несколько томительных минут входная дверь была открыта.
Марат поднялся на крыльцо уже в специально сшитом для этого случая капюшоне с прорезями для глаз. Сегодня у него имелись основания не открывать своего лица: когда-то он был одним из любимых учеников профессора Бочарова. Таким любимым, что не раз бывал у него дома и на даче.
“Допрошенный в качестве потерпевшего Бочаров И. И. показал, что 11 сентября он и его жена Бочарова А. Г. находились у себя на даче. Примерно в 22 часа они легли спать. Ночью на даче он услышал шум. Почти одновременно в его комнату вошли двое мужчин с фонариком. Один из них, угрожая ножом, отвел его в комнату, где находилась его жена. Ему связали руки. В комнате постоянно находились двое преступников (Стариков и Гаглидзе). Кроме того, часто заходил третий преступник (Филонов), который проявлял наибольшую активность, требуя выдачи денег, золота, драгоценностей, а также ключей от московской квартиры, угрожая ему и жене раскаленным утюгом. Четвертого преступника (Галая) он видел лишь непродолжительное время, когда тот заглянул в комнату. На лице при этом у него была какая-то тряпка с прорезью для глаз...”
Увидев в руках у Филонова раскаленный электроутюг, Илья Ильич сказал жене негромко и спокойно:
– Леля, отдай им все, что они просят. Не стоит оно того...
По плану в город должны были ехать Марат со Стариковым, а Филонов с Шалико оставались сторожить Бочаровых и ждать звонка. Но в последний момент Филон вдруг взбунтовался: он, дескать, тоже желает на “сладкую квартиру”. При этом глаза его поблескивали хитро и зло: “Меня не проведешь!” Марат выругался, но препираться уже не было времени: вот-вот отходила последняя электричка.
Стариков с Гаглидзе так и не дождались звонка с известием, что все в порядке. Городская квартира Бочаровых оказалась на охране, и Галая с Филоновым взяли с поличным на месте преступления. Шуру и Шалико задержали на вокзале, когда они с первой утренней электричкой прибыли в столицу. Похищенные монеты и картины вскоре изъяли у Одинцовой Елены Сергеевны, сводной сестры Старикова, уголовное дело в отношении которой было прекращено за недоказанностью. Она утверждала, что ничего не знала о происхождении оставленных у нее на хранение чемоданов, а фактов, говорящих об обратном, в распоряжении следствия не имелось.
На этом дело и кончалось.
Я перевернул последнюю страницу. Вошел Сухов.
– Ну как, понял что к чему? – спросил он, отбирая у меня папочку и пряча в сейф.
Я кивнул. Я действительно понял, кажется, главное, что хотел мне внушить Сухов. Мы имеем дело с опытными рецидивистами, которые вышли на свободу отнюдь не с чистой совестью, взялись опять за свое и, судя по всему, готовы черт знает на что.
– Значит, так, – сказал я. – За последнее время в городе было совершено несколько ограблений квартир с антиквариатом, причем преступники до сих пор не найдены.
Сухов посмотрел на меня с удивлением:
– Я тебе этого не говорил...
– А недавно, – продолжал я уже уверенней, – ограбили квартиру генерала Долгополова, причем забрали его именной пистолет. Никита Долгополов – приятель Саши Латынина. А пистолет обнаружился у Кригера. Следовательно, найдя Сашу, можно выйти на тех, кто ограбил Долгополова, а может быть, и убил Кригера.
– Молодец, – сказал Сухов с уважением. – Тебе бы у нас работать.
Вот она, похвала профессионала! Дождался наконец. Теперь надо было развить достигнутый успех.
– И в этом свете, хоть ты меня и ругаешь, а я кое-что сделал. Положим, Старикова вы бы и так нашли, по номеру машины. А вот Марат...
– Да, насчет Марата, – перебил меня Сухов. – Забыл тебе сразу сказать. Я тут проверил, пока ты читал, это не тот Марат.
– А какой? – спросил я довольно бессмысленно. От растерянности я, видимо, утратил способность нормально формулировать.
Но Сухов понял меня. Правда, по-своему.
– Интересно, да? – спросил он с хитрой улыбкой. – Ладно, узнаю для тебя лично.
Вот тебе и мгновенное озарение! Еще одно грустное подтверждение, что я не Моцарт и не Менделеев.
– Ничего, – утешал меня Сухов, подписывая пропуск на выход, – это бывает. Особенно, когда очень уж хочешь, чтоб так было. Видишь одни “за”, а “против” будто и нету. Между прочим, в нашем деле – вреднейшая штука.
Я понял, что, войдя в это здание дилетантом, дилетантом из него выхожу.
– Короче, договорились, – сказал Сухов, пожимая мне на прощание руку. – Больше ты с ними не вяжешься.
Полчаса назад я бы ответил ему что-нибудь вроде: “Хорошо бы ты их тоже об этом предупредил”. Но теперь промолчал.
У меня было над чем поразмыслить, шагая по длинным коридорам здания московской милиции. Опять стало неясно, откуда они узнали, что я живу у Феликса. А сейчас к этому прибавился вопрос, как меня обнаружили в Доме журналиста. Я чего-то не учитываю? Или тут нагромождение случайностей? А может, то и другое?
Когда я вышел на улицу, меня очередной раз озарило – без всякой связи с предыдущим. Но теперь я уже был научен скептически относиться к такого рода проявлениям своего организма. Осторожно, словно полное до краев блюдце, я донес свое открытие до ближайшего телефона-автомата и набрал номер Сухова.
– Забыл, что ли, чего? – поинтересовался он.
– Наоборот, вспомнил, – ответил я. – Эту сводную сестру Старикова зовут Елена Сергеевна и жену Латынина – тоже 'Елена Сергеевна. Может, стоит проверить, а?
Сухов молчал.
– Алло! – крикнул я в трубку.
– Не кричи, слышу, – сказал он, как мне показалось, с досадой. – Проверили уже.
– Ну, и?..
– Опять ты суешь нос не в свои дела!
– Понял! – ответил я радостно.
– Учти, я тебе ничего не говорил, – сказал Сухов и повесил трубку.
А почему я, собственно, радуюсь, пришла мне в голову мысль. Разве это открытие, которое к тому же сделано до меня, что-нибудь проясняет? Нет, надо признать. Скорее уж наоборот – еще больше усложняет.
25
В кабинете было накурено до потолка. Протасов сидел за своим столом перед пепельницей, полной окурков, и читал какой-то журнал.
– Ну как тебе понравилось? – спросил он меня вместо приветствия.
– Что именно? – не понял я.
– Как “что”? Ты собственную газету читаешь когда-нибудь?
Тут только я вспомнил, что у Протасова в воскресенье должен был быть материал. Притом, что ему, кажется, все на свете давным-давно надоело, он к каждой своей публикаций относится трепетно, будто она первая. На следующий день приходит в редакцию с самого утра и бродит по коридорам, нарываясь на похвалы. Я сам люблю, когда меня хвалят, отмечают и все такое: газетная статья живет недолго, и, если не заслужила сиюминутного признания, на вечность рассчитывать уже не приходится. Но в последнее время мне стали что-то все меньше нравиться протасовские очерки, начало казаться, что он повторяется... Скрывать это с каждым разом было все труднее, он и так посматривал на меня волком, и я приноровился отнекиваться: не читал, не было времени. Сегодня у меня было к тому законное основание.
– Ты же знаешь, Валя, я дома-то не живу.
– Громов тоже газету выписывает, – проворчал Протасов.
– Прочту, сегодня же обязательно прочту, – пообещал я – Мне звонил кто-нибудь?
– Завражный тебе звонил.
Я отправился в кабинет ответственного секретаря.
– Наконец-то! – закричал Глеб, увидев меня. – Там, в приемной, тебя с утра девушка дожидается, говорит, хочет беседовать только с тобой. Оч-чень милая, оч-чень симпатичная! Если там материал – умоляю, сделай к пятнице!
У Завражного все девушки очень милые и симпатичные.
– Глеб, – сказал я, – у меня удостоверение пропало.
– Получишь выговор.
– Глеб, – сказал я торжественно, – у меня его похитили при исполнении служебных обязанностей! Мне неохота было получать выговор.
– А милиция в курсе?
– Да, – ответил я честно, имея в виду Сухова.
– Ладно, разберемся. Пойди к завредакцией, пусть выпишет тебе другое. Но чтоб к пятнице был материал.
Девушка и впрямь оказалась довольно милая. Одета во все простенькое, отечественного пошива, на лице ни следа косметики, никаких украшений, звать Ира Уткина. Мы с ней пошли ко мне в кабинет, я прогнал оттуда Протасова, растворил окно и сел слушать.
Два года назад она вышла замуж. Познакомились они в Крыму, на отдыхе, и, честное слово, ничего между ними даже не было. Он из Курска. Обменялись адресами, просто так. А осенью приходит от него письмо: то да се, как живешь, я живу ничего, костюм себе купил и так далее. Она ответила, он в следующем письме карточку свою прислал – на фоне призов и грамот, спортсмен, мастер спорта по боксу. И вдруг ни с того ни с сего – телеграмма: “Встречай десятого. Сергей”.
Ира переполошилась. Как встречай, куда встречай?! Живет-то не одна, с матерью, старой женщиной. А что ей объяснить, когда сама не знаешь, зачем он едет? Но Сергей прямо с вокзала заявился к ним и все сомнения в три минуты (я так понял даже, что не сняв пальто) рассеял. Сказал: “Выходи за меня замуж”. Она и вышла. По-моему, в основном потому, что никто ей до сих пор никогда такого предложения не делал.
Поначалу все шло неплохо. Как зарегистрировались, Сергей сразу прописался к ним, переехал в Москву, устроился на работу. Иногда выпивал, загуливал. По-настоящему наискось жизнь пошла через полгода после свадьбы, когда Ира забеременела. Тогда Сергей первый раз избил ее, досталось и теще, которая попыталась вмешаться. Суть его претензий сводилась к тому, что никакие дети им сейчас не нужны, а сопровождалась эта декларация матом, побоями и мутными намеками, что если она хочет с него всю жизнь алименты лупить, так вот ей хрен!
С тех пор уже полтора года живет Ирина как между небом и землей: не мужняя жена, не вдова, не разведенка. Муж живет тут же рядом, но вроде как не муж. Денег домой не носит, пьет, водит каких-то приятелей, орет, чуть что: “Я прописан, чего хочу, то и ворочу!” Она хотела было с ним развестись, подала даже заявление в суд, но он пригрозил, что всех убьет, ее и мать, и теперь она боится. Дело в том, что у них в районе Крылатского частный деревянный дом, их скоро ломать собираются, а жителям будут давать новые квартиры. Вот он, значит, и опасается, что ему, как недавно прописанному да разведенному, укажут вообще из Москвы.
Я пошел к Завражному и сообщил ему, что материал вроде есть. Конечно, не бог весть какая сенсация, но, во-первых, можно людям помочь, а скотину эту призвать к порядку и, во-вторых, написать столь любезный сердцу ответсека моральный “кусок”.
– Действуй! – сказал Глеб.
С Ириной мы договорились встретиться завтра, она специально пораньше отпросится с работы (медсестра в поликлинике), иначе сам я не найду их дом. Сергей сейчас как будто в отпуске, целыми днями сиднем сидит на квартире и пьет, так что сами сможете убедиться во всем. Жалко, мама уехала к родственникам в деревню, а то бы и она подтвердила.
Проводив девушку до выхода, я заглянул к Феликсу:
– Какие новости?
– Новости такие, что твоя директриса тебе обзвонилась. Говорит, у тебя все время занято. Материал, что ли, брал?
Я кивнул. Во время важных бесед я всегда у себя в кабинете снимаю трубку – чтоб не отвлекали.
– Она не говорила, что-нибудь срочное?
Феликс пожал плечами:
– Я ж говорю, десять раз звонила.
– Ну уж и десять, – усомнился я, набирая номер.
– Три, по крайней мере, – уступил Феликс.
– Что случилось? – спросил я Светлану.
– Час назад мне звонил Саша Латынин, – ответила она. Я присвистнул:
– Зачем?
– Сказать, что больше учиться у нас не будет. Просит отдать документы.
– Ну как тебе понравилось? – спросил он меня вместо приветствия.
– Что именно? – не понял я.
– Как “что”? Ты собственную газету читаешь когда-нибудь?
Тут только я вспомнил, что у Протасова в воскресенье должен был быть материал. Притом, что ему, кажется, все на свете давным-давно надоело, он к каждой своей публикаций относится трепетно, будто она первая. На следующий день приходит в редакцию с самого утра и бродит по коридорам, нарываясь на похвалы. Я сам люблю, когда меня хвалят, отмечают и все такое: газетная статья живет недолго, и, если не заслужила сиюминутного признания, на вечность рассчитывать уже не приходится. Но в последнее время мне стали что-то все меньше нравиться протасовские очерки, начало казаться, что он повторяется... Скрывать это с каждым разом было все труднее, он и так посматривал на меня волком, и я приноровился отнекиваться: не читал, не было времени. Сегодня у меня было к тому законное основание.
– Ты же знаешь, Валя, я дома-то не живу.
– Громов тоже газету выписывает, – проворчал Протасов.
– Прочту, сегодня же обязательно прочту, – пообещал я – Мне звонил кто-нибудь?
– Завражный тебе звонил.
Я отправился в кабинет ответственного секретаря.
– Наконец-то! – закричал Глеб, увидев меня. – Там, в приемной, тебя с утра девушка дожидается, говорит, хочет беседовать только с тобой. Оч-чень милая, оч-чень симпатичная! Если там материал – умоляю, сделай к пятнице!
У Завражного все девушки очень милые и симпатичные.
– Глеб, – сказал я, – у меня удостоверение пропало.
– Получишь выговор.
– Глеб, – сказал я торжественно, – у меня его похитили при исполнении служебных обязанностей! Мне неохота было получать выговор.
– А милиция в курсе?
– Да, – ответил я честно, имея в виду Сухова.
– Ладно, разберемся. Пойди к завредакцией, пусть выпишет тебе другое. Но чтоб к пятнице был материал.
Девушка и впрямь оказалась довольно милая. Одета во все простенькое, отечественного пошива, на лице ни следа косметики, никаких украшений, звать Ира Уткина. Мы с ней пошли ко мне в кабинет, я прогнал оттуда Протасова, растворил окно и сел слушать.
Два года назад она вышла замуж. Познакомились они в Крыму, на отдыхе, и, честное слово, ничего между ними даже не было. Он из Курска. Обменялись адресами, просто так. А осенью приходит от него письмо: то да се, как живешь, я живу ничего, костюм себе купил и так далее. Она ответила, он в следующем письме карточку свою прислал – на фоне призов и грамот, спортсмен, мастер спорта по боксу. И вдруг ни с того ни с сего – телеграмма: “Встречай десятого. Сергей”.
Ира переполошилась. Как встречай, куда встречай?! Живет-то не одна, с матерью, старой женщиной. А что ей объяснить, когда сама не знаешь, зачем он едет? Но Сергей прямо с вокзала заявился к ним и все сомнения в три минуты (я так понял даже, что не сняв пальто) рассеял. Сказал: “Выходи за меня замуж”. Она и вышла. По-моему, в основном потому, что никто ей до сих пор никогда такого предложения не делал.
Поначалу все шло неплохо. Как зарегистрировались, Сергей сразу прописался к ним, переехал в Москву, устроился на работу. Иногда выпивал, загуливал. По-настоящему наискось жизнь пошла через полгода после свадьбы, когда Ира забеременела. Тогда Сергей первый раз избил ее, досталось и теще, которая попыталась вмешаться. Суть его претензий сводилась к тому, что никакие дети им сейчас не нужны, а сопровождалась эта декларация матом, побоями и мутными намеками, что если она хочет с него всю жизнь алименты лупить, так вот ей хрен!
С тех пор уже полтора года живет Ирина как между небом и землей: не мужняя жена, не вдова, не разведенка. Муж живет тут же рядом, но вроде как не муж. Денег домой не носит, пьет, водит каких-то приятелей, орет, чуть что: “Я прописан, чего хочу, то и ворочу!” Она хотела было с ним развестись, подала даже заявление в суд, но он пригрозил, что всех убьет, ее и мать, и теперь она боится. Дело в том, что у них в районе Крылатского частный деревянный дом, их скоро ломать собираются, а жителям будут давать новые квартиры. Вот он, значит, и опасается, что ему, как недавно прописанному да разведенному, укажут вообще из Москвы.
Я пошел к Завражному и сообщил ему, что материал вроде есть. Конечно, не бог весть какая сенсация, но, во-первых, можно людям помочь, а скотину эту призвать к порядку и, во-вторых, написать столь любезный сердцу ответсека моральный “кусок”.
– Действуй! – сказал Глеб.
С Ириной мы договорились встретиться завтра, она специально пораньше отпросится с работы (медсестра в поликлинике), иначе сам я не найду их дом. Сергей сейчас как будто в отпуске, целыми днями сиднем сидит на квартире и пьет, так что сами сможете убедиться во всем. Жалко, мама уехала к родственникам в деревню, а то бы и она подтвердила.
Проводив девушку до выхода, я заглянул к Феликсу:
– Какие новости?
– Новости такие, что твоя директриса тебе обзвонилась. Говорит, у тебя все время занято. Материал, что ли, брал?
Я кивнул. Во время важных бесед я всегда у себя в кабинете снимаю трубку – чтоб не отвлекали.
– Она не говорила, что-нибудь срочное?
Феликс пожал плечами:
– Я ж говорю, десять раз звонила.
– Ну уж и десять, – усомнился я, набирая номер.
– Три, по крайней мере, – уступил Феликс.
– Что случилось? – спросил я Светлану.
– Час назад мне звонил Саша Латынин, – ответила она. Я присвистнул:
– Зачем?
– Сказать, что больше учиться у нас не будет. Просит отдать документы.