Сергей Устинов
Можете на меня положиться

1

   Теплым майским утречком меня выгнали из дому.
   Но сначала мне рассказали, кто я такой. Ковыряя остывшую яичницу, я узнал, что не отношусь к числу людей, которым стоит заводить семью. Оказывается, семью надо содержать! А я вместо этого содержу свою машину, которая все время ломается, жрет уйму денег и от которой никакой пользы, потому что или она в ремонте, или я мотаюсь на ней неизвестно где, забыв о семье. Тут бы мне самое время не удержаться и спросить Нину, что же она все-таки понимает под этим словом: только себя самое или еще и нашего кота Тимошу? Но я удержался.
   Нина между тем развивала тему. Я услышал, что настоящий мужчина не имеет права зарабатывать столько, сколько я, заставляя молодую привлекательную женщину биться в тисках нужды, – представьте себе, она выразилась именно этими словами! Где роман, начатый три года назад? Где договор с издательством на книгу очерков? Нормальные журналисты бегают с утра до вечера по журналам, беспрестанно ездят в командировки, пишут очерки о хороших людях. (Боже, откуда у нее подобные представления!) И только такие, как я, могут две недели носиться по городу ради какой-то полууголовной истории, чтобы потом создать очередной шедевр и получить гроши. Все мои возражения давно известны, так что я могу молчать.
   Я и не собирался ничего говорить. Я пережевывал сухую недосоленную яичницу и думал, до чего мне, столько раз принимавшему участие в чужих семейных драмах, неохота участвовать в своей собственной.
   Конечно, я мог бы пожелать Нине, чтобы тот тип, с которым я видел ее возле магазина “Подарки”, проезжая третьего дня по улице Горького, оказался настоящим мужчиной. Из тех, кому стоит заводить семью. Но промолчал: не дай Бог она еще подумает, что я за ней слежу.
   Вместо этого я дождался момента, когда Нина на секунду остановилась, чтобы набрать воздуха в легкие, и спросил самым будничным тоном, на какой был способен:
   – Ты погладила мне голубую рубашку?
   Она посмотрела так, как на моей памяти смотрела лишь однажды: когда ей позвонили и сообщили, что она не пробила по конкурсу в симфонический оркестр. Жена у меня арфистка, их на всю Москву надо не больше двадцати, и место освобождается нечасто. Только тогда, положив трубку, она смотрела в стенку, а теперь вместо стенки был я.
   Больше она не сказала ни единого слова. Когда я зашел в комнату, она укладывала мои вещи в “дипломат”: носки, рубашки, платки. Я сходил в ванную и принес зубную щетку и бритвенные принадлежности. Уложив и это туда же, она демонстративно звонко щелкнула замками. Потом отнесла портфель в прихожую, поставила около двери и закрылась на кухне.
   Я вздохнул, оглядел напоследок комнату, в которой прожил как-никак четыре года, и вышел вон. Сказать, что моя душа была смятена, значило бы покривить ею.
   Все шло к тому последнее время, но, насколько я мог судить, выезжая из нашего вечно разбитого, испещренного оспинами двора, взрыв не намечался на сегодня. Вероятно, критическая масса была достигнута внезапно – в 7 часов 10 минут утра.
   Наша, с позволения сказать, семья, а моя жена особенно, любит (или теперь уже надо говорить “любила”?) поспать подольше. Поэтому телефонный звонок в такую рань явился достойным началом того, что за ним последовало. Звонил Кригер.
   – Как хорошо, что я тебя застал! – Его дребезжащий тенорок ни с каким другим спутать было невозможно. – Ты уже убегаешь?
   Я ограничился тем, что сказал “нет”, хотя мне хотелось сказать гораздо больше.
   – Я послал тебе письмом – закричал Кригер мне в самое ухо. Его покойница-жена к старости стала плохо слышать, и он приучился все время орать, особенно по телефону. Мне показалось спросонья, что сама трубка дребезжит у меня в руке. Я отодвинул ее подальше. – Ты получил мое письмо?
   Вчера в отделе писем мне действительно передали его, но я собирался звонить Кригеру только сегодня.
   – Да, Эрнст Теодорович, – сказал я, стараясь приглушить голос.
   – Что? – закричал он. Тоже, что ли, стал глохнуть, подумал я с досадой и, отчаявшись, сказал громче:
   – Да! Я вам позвоню попозже, ладно?
   И, не дожидаясь ответа, положил трубку.
   Нина лежала рядом с открытыми глазами. Лицо у нее было мученическое.
   – Почему? – сказала она. – Почему твои приятели позволяют себе звонить, когда им вздумается?
   – Это не приятели, – обреченно ответил я. – Это Кригер. Мой старый школьный учитель.
   Я сделал ударение на слове “старый”.
   Нина села на постели. У нее был сосредоточенный вид человека, нашедшего наконец последний аргумент в трудном споре. Я уже знал, что она сейчас скажет.
   – Тем более! – сказала она.

2

   В коридоре редакции первым, с кем я столкнулся нос к носу, был наш ответственный секретарь и мой непосредственный начальник Глеб Завражный. Я люблю Глеба, а Глеб любит меня, но при этом между нами нет ничего похожего на дружбу. Глеб любит во мне хорошего работника, я в нем – хорошего начальника, он знает, что я постараюсь ни в коем случае не подвести его, я знаю, что он, будет надо, прикроет меня грудью. Нас обоих очень устраивает, что так сложилось. Мы помним, что в таком месте, как газета, где все время что-нибудь случается, дружба с начальством есть постоянное ее испытание. А нам всяких испытаний хватает и без этого.
   Вообще же, Глеб – мужик добрый, очень работящий, вот разве только излишне суетливый.
   – Наконец-то! – закричал он так, будто тут, в коридоре, ждал меня с раннего утра. – Зайди. Ты мне нужен.
   И помчался в свой кабинет.
   Здесь мы расселись: я – в мягкое низкое кресло у журнального столика, он – на вертящийся стул за своим рабочим столом, заваленным бумагами, и Глеб сразу стал вертеться туда и сюда, перебирая эти бумаги.
   – Сейчас... – бормотал он. – Сейчас... Зачем-то ты был мне нужен.
   Я терпеливо ждал. У ответсека в нашей суматошной конторе – адская работа. Он планирует номера, дает задания отделам, читает, на ходу правя, все материалы, засылает их в наборный цех, размечает гонорар, делает еще тысячу разных мелких, но необходимых дел и по каждому из них встречается, беседует, ругается с массой людей, так или иначе причастных к этому ежедневному фокусу – выпуску газеты. Так что, если он хотя бы помнит, что я ему нужен, уже удача.
   Наконец Глеб протянул мне конверт:
   – На, читай. Очередная “телега” на тебя.
   У меня упало сердце.
   Сколько лет работаю в газете, а все не могу привыкнуть к “телегам”. Да наверное, никогда и не смогу. При этом слове сердце у меня каждый раз вот так же ухает, а в животе появляется неприятное чувство: то ли холода, то ли голода. Иногда жалобщики приходят лично. Бывает, приводят с собой родственников, друзей, представителей общественности, целые, как выражается Завражный, “телегации”. Причем пишут и приходят почти всегда, а не только, если корреспондент действительно что-то перепутал. Но в то мгновение, когда вытаскиваешь письмо из конверта, от этого не легче.
   С первых строк я понял, что пишут по поводу моего последнего судебного очерка. Я провозился с ним больше месяца. А история такая. Восьмого марта в общежитии электротехнического техникума два третьекурсника желали выпить за женский день непременно в женском обществе. Но ни в одной из комнат, где жили девушки, взаимопонимания не встретили: оба в этот день уже немало выпили в мужской компании. Наконец они попросту принялись ломать дверь – в разных объяснительных и докладных это будет называться потом шалостью. На шум вышел в коридор первокурсник, здоровенный парень из сельской местности. Он просто взял “шалунов”, вывернул им руки, отвел к выходу на лестницу и легонько пнул под зад. Вокруг вопроса о правомерности его действий развернутся впоследствии такие дебаты, что не столь уж значительным представится то, что было через полчаса. “Шалуны” вернулись, прихватив с собой троих тоже очень шаловливо настроенных приятелей. Один из них вызвал первокурсника на лестницу, там на него набросились и здорово измолотили: разбили в кровь губы, вышибли зуб, подбили глаз, насажали синяков и кровоподтеков на ребрах.
   История грязненькая. Но сама но себе она бы меня еще не заинтересовала, таких историй в любом суде навалом. Интересно мне стало, когда я узнал, что было на следующий день. А на следующий день в общежитии было собрание.
   Бог ты мой, сколько уже до меня писано было и говорено про этот самый “сор”, который то ли надо, то ли не надо выносить! И сколько будет после. А я все завожусь и завожусь в каждом конкретном случае. В общем, на собрании двум главным “шалунам” дали по строгому выговору с предупреждением, а троим привлеченным просто по выговору. Формулировка была такая: за то что не разобрались в обстановке. Оно конечно, разобраться им было мудрено – все пятеро были в стельку. Я так прикинул, что с точки зрения Уголовного кодекса это соответствовало примерно вот чему: “шалунам” – года по четыре, а тем, “неразобравшимся”, – по три. Но самое удивительное, что они и первокурснику умудрились на том собрании “строго указать”: что вывел хулиганов – молодей, а вот пинка под зад давать не следовало, с пипка, может, все и началось. Обиделись мальчики...
   Но и на этом дело не кончилось. Стали тут на нашего первокурсника давить все, кому не лень, даром, что у него еще ссадины не подсохли. От администрации кто-то из кураторов, какие-то из комсомольского бюро, просто доброхоты. Тут все в ход шло: “лицо техникума”, “переходящее знамя”, “тебя сюда приняли; так неужели ты...”, “учти, тебе здесь еще учиться”, ну и так далее. Короче, никуда не ходи и писем никаких не посылай.
   Парень оказался по-крестьянски крепкий. Но молодой все-таки. Послушал-послушал, потом плюнул, пошел к директору, написал заявление, забрал документы, сгреб монатки и отбыл в родную деревню Грязь Тульской области. Письмо в редакцию написали девушки из той комнаты, куда ломились хулиганы.
   Когда я приехал в техникум, там уже про все забыли. Долго не могли припомнить что к чему. Кто-то там с кем-то не поладил, да? И ребята помахали руками! Но ведь, кажется, наказаны уже все? Зачем ворошить? Я разворошил и увидел вещи удивительные: ни один из пятерых не только не раскаялся – даже ничего не понял!
   Публицистический пафос напрашивался сам собой – вот злонравия достойные плоды! Вот результат практической безнаказанности! Вот он, сор, не вынесенный вон! Но дело обстояло хуже. Сор не просто лежал себе в углу, он прел тихонько, он гнил и уже давал запашок. Из беседы с теми пятерыми я узнал о том, как хулиган-первокурсник, здоровенный детина, грубо оскорблял и даже пинал ногами их товарищей, мирно пришедших поздравить девушек с праздником. Как трое подошедших стали укорять его, требовали прекратить хулиганить, он бросился на них, и тогда им пришлось защищаться. Самое непостижимое – они, кажется, действительно в это поверили. Ну, или скажем так: почти поверили. Отчего ж не поверить, если тебе от этого будет лучше?
   За немногими исключениями, и те в техникуме, кто еще что-то помнил об этом деле, представляли его себе именно так. Сомневаться не приходилось: поглядите, кто остался учиться в столице, а кто с позором убрался вон!..
   Их сгубила наивная вера в то, что не так важны сами факты, как важна оценка. Наивная вера, да не всегда безосновательная, к несчастью. В недрах протоколов мне удалось найти те самые факты, от девятого марта, и другие. По свежим следам там все было написано, как есть. А оценки у меня имелись собственные.
   Пришлось прокатиться и в деревню Грязь. Бывший первокурсник оказался действительно неплохим парнем. Синяки у него сошли, осталась одна глухая обида. Я ему кое-что растолковал.
   А потом я написал очерк, очень злой, и его напечатали. Хотя я знаю, что редактору звонили из техникума. И первый ответ на него мы уже получили – из прокуратуры. О том, что по нашему выступлению факты проверены и возбуждено уголовное дело.
   Я стал читать письмо.
   “Поведение, недостойное советского журналиста...” Это, вероятно, обо мне. Так чем же я недостоин? “Обманным путем, минуя руководство техникума, получил у технического сотрудника документы служебного назначения...” Ну уж обманным! Я представился тетке – комендантше общежития и попросил показать мне папку с протоколами собраний студсовета. Она не спросила, зачем мне это нужно, а сам я не стал навязываться. А что минуя – это да, это грешен. То есть потом я, конечно, побывал у директора, но вот дал бы он мне так же легко ту папочку, нет ли – это бабушка надвое сказала...
   Читаем дальше. “Борзописец...” Так, понятно. Где же факты? Ага, вот! “...который не курит и никогда не курил”. И еще: “...никакими грамотами за подписью секретаря комитета комсомола техникума не награждался”. А это резюме: “Этими и многими другими неточностями изобилует заметка корреспондента И. Максимова. Но дело, разумеется, не в них! Страшно, что подобной недобросовестностью грешит сама интерпретация автором событий, он извращает, а кое-где и прямо подтасовывает факты”. Дальше в том же духе.
   Да, на том жидком материале, за который они вообще смогли уцепиться, составлено было грамотно. Даже, пожалуй, слишком грамотно, напоминает самодеятельность, которую можно увидеть в кино. Похоже, они успели обзавестись адвокатами.
   Работают точно: если в критическом материале обнаружится хоть одна, пусть совсем маленькая, ошибка, можно постараться свести на нет всю статью. Это я усвоил давно, с тех пор как на заре туманной юности написал про девицу, которая пришла в компанию и так там себя вела, что из-за нее приключился скандал и драка, кончившаяся ударом ножа. Так вот, у меня было сказано, что с ней пришел “молодой человек, кажется, даже жених”. Что тут началось! Сто писем в разные инстанции: мы ославили несчастную девушку, а мой “жених” не жених вовсе, он давно женат, но теперь вынужден разводиться... Все это был в основном треп, но цель оказалась достигнута: про суть дела забыли и отбиваться пришлось теперь уже нам. Вот тогда я завел себе правило: все факты, даже самые незначительные, выписывать на бумажку и вычеркивать по мере проверки.
   Итак что там у них? Я написал, что мой первокурсник незадолго перед дракой спокойно курил в обществе таких же, как он, трезвых товарищей на той самой лестнице. И второе – насчет грамоты. Оба факта имелись в моей бумажке. И оба были зачеркнуты. Парень рассказывал мне, что действительно не курит, но иногда может подымить не затягиваясь, если за компанию. Это подтвердил и его бывший сосед по комнате. Грамоту за хорошую работу на картошке, подписанную секретарем комитета комсомола, я держал в собственных руках. Только комитет был не техникума, а совхоза, где студенты работали. Как говорится, чур не моя ошибочка!
   – Ну что? – спросил Глеб с беспокойством, когда я отложил письмо. Он гоже знает, что такое ошибка в судебном очерке.
   – Ерунда, – сказал я. – Все в порядке.
   – Ну, слава Богу, – сразу повеселел он. И перешел с места в карьер: – Ты чем сейчас занимаешься?
   Я вспомнил о письме Кригера:
   – Есть тут одно дельце...
   – Интересное?
   – Пока не знаю.
   – А к следующему воскресенью не успеешь дать хороший кусок? У меня дыра.
   Завражный всегда говорит, что у него дыра. Но если я не сдам ему “кусок”, газета все равно выйдет. Просто ответсек должен быть запасливым.
   – Попробую, – сказал я вставая. Такое обещание ни к чему меня не обязывало.
   – Попробуй, – сразу согласился Завражный и углубился в свои бумаги.
   И, только выйдя из его кабинета, я вспомнил, что меня сегодня выгнали из дому. Надо решить, где ночевать. Впрочем, я знал, к кому обратиться.

3

   В тесной комнатке нашего фотокора Феликса Громова, как всегда, было не повернуться. Двое сотрудников из сельского отдела азартно играли в настольный футбол. Кротов, заведующий школьным отделом, судил. Сам Феликс сидел на высоком табурете перед своим столом, засыпанным фотографиями, как осенняя мостовая опавшими листьями. Перед ним стояла незнакомая мне девушка. Феликс недовольно ей выговаривал, перебирая в руках карточки:
   – Ну почему они у тебя стоят, как на митинге, все в ряд? Я тебя посылал сделать мне репортаж, а что ты принесла? Знаешь ты, что такое ре-пор-таж? Не можешь поймать подходящий для съемки момент – организуй его! Мне нужна картинка из жизни, а не открытка “на память об отдыхе в солнечном Геленджике”!
   Я остановился в дверях.
   – Здорово, Игорек, – бросил мне Феликс, все еще хмурясь. – Вот, женщина-фотокор, виданное ли дело! Прислали, понимаешь, на стажировку.
   Женщина-фотокор совсем, похоже, не была напугана Феликсовым разносом. Наоборот, она улыбалась. На вид ей было года двадцать три, не больше. Мальчишеская фигура и одевается по-мальчишески: джинсики, куртка на молнии. Личико мелкое, с остренькими чертами, а глаза большие и серые, стрижена коротко. Короче, осмотром я остался доволен. Я решил, что мне сейчас самое время обращать внимание на молоденьких женщин. Пусть даже фотокоров.
   Феликс презрительно бросил фотографии в общую кучу и повернулся ко мне:
   – Что нового? Я замялся. Меня смущало присутствие посторонних.
   – Как тебе сказать... – начал я. – Помнишь, у тебя за шкафом стояла раньше такая раскладушка, она еще жива?
   Феликс радостно хлопнул меня по спине:
   – Опять тебя Нинка выгнала? Ну хоть на этот раз окончательно?
   Я укоризненно посмотрел на него. Все-таки есть что-то неприличное в том, что жена выставляет тебя за дверь.
   – А, ерунда! – Феликс – холостяк с большим опытом. Он говорит, что женится на той, которая объяснит ему, зачем вообще надо жениться. – Вот тебе ключ, где что лежит, ты знаешь. Будешь в городе, купи какой-нибудь жратвы.
   Из комнаты Громова я вышел, унося с собой два убеждения. Первое: мужская дружба – великая вещь. И второе: сероглазого стажера отдали стажироваться не туда, куда следовало.
   Навстречу мне по коридору шла, тяжело ступая, секретарша редактора Нора Яковлевна. Это не женщина, а дворец. Посторонние, попав к нам впервые, принимают ее за начальство. Она пережила одиннадцать главных редакторов, но говорят, тридцать пять лет iазад это была стройная тихая девочка.
   – Максимов, – сказала она мне, слегка отдуваясь, – я тебя ищу по всей редакции. Третий раз звонит какой-то гражданин. Иди в приемную, он ждет у телефона.
   Это, конечно, был Кригер.
   – Мой мальчик, мы как-то недоговорили с тобой утром. Я тебя случайно не разбудил?
   В голосе его была тревога.
   – Нет, что вы, все в порядке, Эрнст Теодорович, – ответил я, прикидывая, как бы это поделикатней сказать ему, чтобы он больше не звонил по тому телефону.
   – Так ты можешь ко мне приехать? В письме я не стал всего писать, а с тех пор выяснилось, что дело гораздо хуже. Гораздо хуже! Мне нужно, чтобы ты приехал немедленно. Я могу на тебя положиться?
   Я подумал, что его выражения так же архаичны, как он сам.
   – Можете, Эрнст Теодорович. Вы дома?
   – Да, да! Все время дома. Разве только спущусь за газетами. Жду тебя!
   Я потел в свой кабинет, сел за стол и еще раз перечитал письмо Кригера:
   “Мой мальчик! Я надеюсь на твою помощь. Один из моих бывших учеников (ты знаешь, я теперь на пенсии, но кое-кто из ребят меня навещает) попал, кажется, в дурную компанию. Ужасно, потому что это школьник, сын вполне приличных и интеллигентных родителей, весьма одаренный молодой человек. Я хорошо знаю его и вначале даже отказывался верить, но факты убедили меня. Боюсь, здесь дело не обошлось без каких-то весьма и весьма нехороших людей. Если ты и твоя газета сможете помочь, это будет святое дело. Подробности расскажу при встрече. Позвони мне, мой мальчик”.
   Кригер жил в районе Колхозной, рядом со школой, в которой работал, где учил меня и десятки и сотни таких же “мальчиков” и “девочек”. Многие из них на долгие годы сохраняли к нему теплое отношение, со временем сдобренное снисходительностью. Несколько лет назад, когда его дом так же, как когда-то и мой, собрались сносить, он получил вместе с женой однокомнатную квартиру на самом верху шестнадцатиэтажной башни, одной из тех, что строились на месте наших прежних развалюх. Некогда и я приложил кое-какие усилия, чтобы помочь ему добиться этого: старику предлагали переезжать в новый район, но он категорически отказывался расстаться со школой, в которой проработал почти тридцать лет, и в исполкоме пошли наконец навстречу.
   Я остановился прямо перед подъездом, вызвав заметное неудовольствие у старушек на лавочке. Наверное, эти старушки как явление вечны: ям все равно, где сидеть, перед избушкой на курьих ножках или здесь, в гуще города, у основания современного небоскреба. Но тут мне на память пришли слова одного знакомого участкового, который, бывало, говаривал, что лично для него пройти мимо этого музея и не поздороваться – на грани служебного преступления. Подумав, я решил уважить старушек и отогнал машину в сторону.
   Взбежав по ступенькам, я догнал на входе женщину с двумя сумками и галантно придержал ей дверь. В ту же секунду буквально у меня под рукой прошмыгнули двое мальчишек лет по десять и опрометью бросились вверх по лестнице. Я видел, как один из них нажал кнопку лифта, двери распахнулись, оба с грохотом ввалились в кабину и уехали.
   Вслед за женщиной, которая бормотала что-то о нынешней невоспитанной молодежи, я поднялся на площадку и нажал кнопку второго лифта, но она выскочила обратно.
   – Этот не работает, – сказала женщина, устало ставя сумки на кафельный пол. – С одним целую неделю мучаемся. Все обещают да обещают...
   На световом табло зажигались цифры. Лифт шел на самый верх: 13, 14, 15... Наконец зажглась цифра 16.
   Я подумал, что нет худа без добра. При отсутствии второго лифта мне никак не удастся разминуться с Кригером, если даже ему именно сейчас взбредет в голову пойти за газетами.
   – Кнопку нажмите, – попросила женщина.
   Задумавшись, я действительно забыл об этом и сейчас протянул руку, но уже не было нужды: лифт сам двинулся вниз. 15, 14, 13.
   Подошла еще одна женщина, тоже с сумками.
   – Поместимся все? – весело спросила она.
   – Поместимся, – бодро ответила ей первая. Я отошел в сторону, пропуская их вперед. Двери распахнулись. Женщины шагнули было в проем, но замешкались. Они почему-то смотрели на пол, но из-за их сумок я не видел, что там такое. Тут они обе стали вдруг пятиться и расступились. Но прежде чем двери начали автоматически закрываться, я увидел на полу человека с неестественно вывернутой шеей. Старого моего учителя.
   В последний момент я успел сунуть ногу между дверьми. Жест этот выглядел дико, но достиг цели. Сработала автоматика, двери разъехались.
   – Инфаркт, наверное, – сказали за моей спиной.
   Народ в подъезде прибывал. Неловко толкаясь, удерживая все время норовящие закрыться двери, мы вынесли старика из лифта и положили на пол. Одна из женщин сунула ему под голову сумку, но он вряд ли уже в этом нуждался.
   После короткого совещания мы позвонили в ближайшую квартиру, перенесли Кригера туда и положили на диван в кухне. Вызвали “скорую”. Какие-то люди входили и выходили. Для меня уже не было сомнений, что Кригер мертв. Но врач со “скорой”, подняв безжизненную руку, пощупал пульс, приоткрыл веко.
   – У него было больное сердце, – тихо сказал я.
   – Посторонних попрошу выйти, – не оборачиваясь, произнес врач, а фельдшер, приехавший с ним, сделал такое движение, будто хотел обнять всех нас сразу, и зашептал: “Выходите, выходите, доктор сердится”.
   Мы вышли. Через несколько минут вслед за нами выскочил фельдшер и скорым шагом понесся к машине.
   Я снова зашел в квартиру и приоткрыл дверь на кухню. Врач стоял у окна и курил. Я кашлянул, он вопросительно повернулся. Я показал ему свое удостоверение и несколько путано объяснил, что ехал к покойному по делу, но вообще я его старый знакомый.
   Врач, довольно молодой парень, небрежно повертел в руках мой документ. Потом окинул меня оценивающим взглядом.
   – Это не инфаркт, – сказал он.
   Я промолчал, ожидая продолжения.
   – Это колотая рана. Проникающее ранение грудной клетки в области сердца.
   Затянувшись напоследок, он выкинул окурок в форточку. И уточнил:
   – В самое сердце. Думаю, смерть наступила мгновенно.

4

   До Феликса я добрался только поздно вечером. Я так устал, что, остановившись у его дома, долго не мог собраться с силами и выйти из машины. Сидел и тупо прокручивал в голове обрывки сегодняшних событий.
   Для одного дня впечатлений было больше чем достаточно. Множество однообразных интервью, данных разнообразным милицейским чинам, количество которых, переходя в качество, непрерывно росло. Потом поездка в морг, куда уже отвезли Кригера для опознания. Оперуполномоченный с Петровки, который ездил со мной, извинялся, говорил что-то о формальности, но был тверд.
   – Понимаете, – объяснял он, – у него же нет никаких родственников.
   Как будто это не я сообщил им, что родственников у Кригера нет.
   Тело лежало в прозекторской на оцинкованном столе, покрытое простыней. Меня попросили подойти ближе. И вдруг в голове моей мелькнула дикая мысль, что на самом деле никакая это не формальность. Что меня привезли опознавать Кригера, а это не он. Потому что кому могло понадобиться пырять милого, доброго, беззащитного учителя на пенсии острым предметом в больное сердце?
   Санитар откинул край простыни. Это был Кригер.
   Потом мы поехали на Петровку, и там я опять повторил свои показания, теперь уже в письменном виде. Оперуполномоченного, который всюду меня сопровождал, звали Николаем Суховым. Он сказал мне, что, видимо, ему придется тащить это дело. Я заметил, что работа свидетеля показалась мне очень нелегким занятием, и спросил, нужно ли еще что-нибудь от меня. Не моргнув глазом, он ответил: да! он хочет, чтобы завтра с утра я вместе с ним подъехал домой к Кригеру. У меня уже не было сил возражать, и я согласился. Он дал мне номер своего телефона и наконец отпустил.