То же самое характерно и для русской литературы. При этом в отличие от философии, занятой попыткой реконструкции национального мировоззрения в его целостности, литература начиная с «Записок охотника» Тургенева, то есть примерно с середины XIX столетия, работает с персонажами в их индивидуально-типической конкретности. Именно конкретность позволяет глубже воспринимать проявляемые через персонажи национальные черты и оценивать справедливость предлагаемого литератором обобщения. Эта же мысль верна и для философа. То есть конкретные персонажи и демонстрируемые ими качества, типы мировоззрения, равно как и примеры нравственного или безнравственного поведения, вкупе могут выступать в качестве критерия для подобной оценки философами. Показать, что литературная конкретика была одним из оснований для философских обобщений, а философские обобщения, в свою очередь, поверялись литературными образами, – одна из центральных линий, проходящих через все наше исследование.
   Конечно, литераторы не могут предоставить читателю мировоззрение земледельца – крестьянина или помещика в их имманентном виде. Художественный текст не исторический документ, в отличие, например, от писем крестьян, их документальных обращений к властям или фольклорных произведений. В литературном произведении мы чаще всего имеем дело с авторским вымыслом, представлениями самого художника о мировоззрении создаваемых им персонажей. Однако представления эти, с одной стороны, тяготеют к форме обобщенно-типической, возникают на основе художественного познания конкретной действительности и потому оказываются не менее ценны и значимы, чем философское познание и обобщение. С другой стороны, созданные художником образы суть продолжение, воплощение, материализация осознаваемых им его собственных пороков, представленных, естественно, не в непосредственном, а в превращенном виде. Так, Гоголь, отвечая на вопрос о том, почему же его поэма так «испугала Россию», пишет: «“Мертвые души” не потому так испугали Россию и произвели такой шум внутри ее, чтобы они раскрыли какие-нибудь ее раны или внутренние болезни, и не потому также, чтобы представили потрясающие картины торжествующего зла и страждущей невинности. Ничуть не бывало. Герои мои вовсе не злодеи; прибавь я только одну добрую черту любому из них, читатель помирился бы с ними всеми. Но пошлость всего вместе испугала читателей. Испугало их то, что один за другим следуют у меня герои один пошлее другого, что нет ни одного утешительного явления, что негде даже и приотдохнуть или перевести дух бедному читателю и что по прочтенье всей книги кажется, как бы точно вышел из какого-нибудь погреба на Божий свет. Мне бы скорей простили, если бы я выставил картинных извергов; но пошлости не простили мне. Русского человека испугала его ничтожность более чем все его пороки и недостатки. <…> Вот в чем мое главное достоинство; но достоинство это, говорю вновь, не развилось бы во мне в такой силе, если бы с ним не соединилось мое собственное душевное обстоятельство и моя собственная душевная история. Никто из читателей моих не знал того, что, смеясь над моими героями, он смеялся надо мной.
   <…> Во мне заключалось собрание всех возможных гадостей, каждой понемногу, и притом в таком множестве, в каком я еще не встречал доселе ни в одном человеке. <…> Я стал наделять своих героев сверх их собственных гадостей моей собственной дрянью»[10].
   Что же происходит в этом случае? Не оказывается ли художественное произведение лишь слепком с души писателя[11], не имеющим отношения к самой жизни, то есть не теряет ли художественное произведение способность быть свидетельством, эстетическим документом действительности? Вопрос этот не праздный и, как известно, волновавший многих великих писателей. Вот какой ответ на него находим опять-таки у Гоголя: «…Когда я начал читать Пушкину первые главы из “Мертвых душ”… Пушкин, который всегда смеялся при моем чтении (он же был охотник до смеха), начал понемногу становиться все сумрачней, сумрачней, а наконец сделался совершенно мрачен. Когда же чтение кончилось, он произнес голосом тоски: “Боже, как грустна наша Россия!Меня это изумило. Пушкин, который так знал Россию, не заметил, что все это карикатура и моя собственная выдумка! Тут-то я увидел, что значит дело, взятое из души, и вообще душевная правда»[12].
   Можно сказать, что созданное писателем не есть исключительно слепок с его души, а в преломленном через душу виде является прежде всего слепком с действительности; обе эти составляющие философско-художественного обобщения непременно должны присутствовать. В разговоре с адресатом письма Гоголь сетует: «Вот если бы ты… да собрал бы… дельные замечания на мою книгу, как свои, так и других умных людей, занятых, подобно тебе, жизнью опытною и дельною, да присоединил бы к этому множество событий и анекдотов, какие ни случались в околотке вашем и во всей губернии, в подтвержденье или в опроверженье всякого дела в моей книге, которых можно бы десятками прибрать на всякую страницу, – тогда бы ты сделал доброе дело, и я бы сказал бы тебе мое крепкое спасибо»[13].
   «Тебе объяснится также и то, почему не выставлял я до сих пор читателю явлений утешительных и не избирал в мои герои добродетельных людей. Их в голове не выдумаешь. Пока не станешь сам хотя сколько-нибудь на них походить, пока не добудешь медным лбом и не завоюешь силою в душу несколько добрых качеств – мертвечина будет все, что ни напишет перо твое, и, как земля от Неба, будет далеко от правды. Выдумывать кошемаров – я также не выдумал, кошемары эти давили мою собственную душу: что было в душе, то из нее и вышло»[14].
   Таким образом, заручившись свидетельствами двух великих авторов о том, что подлинное художественное произведение может быть достаточным документом, посредством которого возможен анализ отражаемой в нем действительности, перейдем к дальнейшему обоснованию нашего предмета исследования.
   Наше внимание будет уделено земледельцам, то есть тем субъектам хозяйствования, чья жизнь и деятельность прямо или косвенно связаны с занятиями сельскохозяйственным трудом, в первую очередь – с возделыванием земли. В XVIII и XIX столетиях это были помещики и крестьяне[15] разного статуса – помещичьи, государевы, свободные. С конца XIX в. к ним добавились, а частично и вытеснили капиталистические предприниматели – сельские буржуа-«кулаки», а также наемные работники-«батраки». В период советской власти к категории земледельцев относили колхозников, рабочих совхозов и немногочисленных крестьян-единоличников, а в конце XX столетия в нее вошли и постепенно стали занимать их место фермеры, управляющие и члены корпоративных (ЗАО, ОАО, ООО, ТНВ и других) сельскохозяйственных производственных структур.
   Как отмечалось, избранная нами для рассмотрения социальная группа земледельцев в российском обществе всегда была очень многочисленной. По этой причине мировоззрение земледельцев периода XVIII – середины XIX в. можно считать совпадающим с русским мировоззрением вообще.
   О терминах «русское» и «российское» необходимо сказать следующее. Безусловно, термин «российский» шире и включает в себя мировоззрение не только русского, но и других народов. Однако в анализируемом нами текстовом материале (по крайней мере, вплоть до начала XX столетия) практически нет обобщений (за исключением, пожалуй, тех, которые содержатся в текстах Гоголя и Сковороды), выходящих за рамки «русского мировоззрения». По этой причине и в связи с тем, что изучение мировоззрения иных народов, кроме нашего собственного, потребовало бы дополнительных значительных усилий, поставленная нами задача и без того широка, мы будем анализировать только русское мировоззрение, прежде всего в его базовом проявлении – мировоззрении русского земледельца.
   Следующий вопрос, требующий пояснения, – что именно и на основании каких критериев мы будем включать в содержание понятия «мировоззрение русского земледельца». Сейчас, на начальной стадии исследования, нам представляется правильным относить к его содержанию те идеи, взгляды, представления (и далее – по данному ранее определению понятия «мировоззрение»), которые, во-первых, непосредственно выделяются в качестве таковых самим автором философского или литературного текста; во-вторых, непосредственно обозначаются в качестве таковых художественным персонажем или персонажами; и наконец, в-третьих, хотя и не проговариваются автором или художественным персонажем, но тем не менее проходят через весь текст произведения и могут быть выведены из него методом «интуитивного углубления и вчувствования» и названы в качестве таковых читателем, а значит, и нами, авторами исследования.
   Начиная с XX в. наряду с литературой и философией еще одной формой художественного освоения действительности стал кинематограф. Нас будет интересовать экранизация произведений отечественной литературы. При этом мы понимаем, что экранизация литературной классики – это всегда взаимодействие, диалог культур. И если в классическом произведении мы видим своеобразное инобытие, проявление конкретной эпохи, заключающей в себе вопрос, то экранизация вполне может рассматриваться как ответ на него или постановка нового вопроса. Поэтому кино открывает большие возможности для отслеживания мировоззренческого диалога эпох, в котором участвуют не только авторы текста и кинофильма, но и зрители.
   Поскольку наряду с анализом другим важнейшим исследовательским методом нашей работы будет сравнение, в том числе и сравнение содержания мировоззрений, выделяемых разными авторами, нам представляется необходимым очертить те основные тематические сферы, в которых мы намерены в первую очередь предпринять реконструкцию феномена мировоззрения русского земледельца. Наиболее значимыми сферами представляются: отношения земледельцев с природой и природа (страсти) самих земледельцев; отношения крестьян и помещиков между собой; отношения крестьян и помещиков с городом и властью, религией и культурой. Также будут рассмотрены представления русских земледельцев о собственности, праве и нравственности.
   Конечно, из этого не следует, что мы откажемся от содержательного анализа мировоззрения земледельца в других сферах и отношениях. Однако перечисленным тематическим сферам будет уделено преимущественное внимание.
   В отрезке времени с XVIII до середины XIX в. о собственно мировоззрении русского земледельца можно говорить лишь ближе к концу рассматриваемого периода. До этого – более адекватным нам представляется употребление термина «миросознание» как снижающего самостоятельность и индивидуальность, личностное и рефлексивное начало и подчеркивающего относительно пассивную природу миросознания. Мировоззрение, на наш взгляд, является характеристикой развитой личности, и потому говорить о мировоззрении земледельца XVIII в. можно лишь по отношению к действительным мыслителям (например, к А.Н. Радищеву), а не к персонажам их произведений. То есть когда писатели создают образы, личностно не вполне развившиеся, правильнее говорить не об их мировоззрении, а об их миросознании: значит, они еще не достигли того уровня, когда на мир и на самих себя взирают отрефлексированно и осмысленно.
   Кроме того, до середины XIX в. в литературе и философии речь идет не о мировоззрении земледельца, а о русском мировоззрении. И лишь с прозы Тургенева появляется устойчивая исследовательская работа по выделению из русского мировоззрения мировоззрения земледельца: помещика и крестьянина.
   Важным, требующим предварительного разъяснения является вопрос об отборе писательских персоналий. На основе чьих произведений мы намерены обсуждать тему русского мировоззрения и мировоззрения русского земледельца. В этой связи точным нам представляется замечание известного литературоведа второй половины XIX столетия Е.А. Соловьева о русских писателях 1830– 1840-х гг. В это время, замечает исследователь, в российском обществе сложилось «рановременное убеждение», что «мы не только великий народ, но что мы – великое, вполне овладевшее собою незыблемо твердое государство… Явилась целая фаланга людей, бесспорно даровитых, но на даровитости которых лежал общий отпечаток внешности, сопутствующей той великой, но чисто внешней силе, которой они служили отголоском. <…> Произведения этой школы, проникнутые самоуверенностью, доходившей до самохвальства, посвященные возвеличению России во что бы то ни стало, в самой сущности не имели ничего русского, это были какие-то пространные декорации, хлопотливо и небрежно воздвигнутые патриотами, не знавшими своей родины». В то же время, продолжает Соловьев, в России были и другие литературные силы: во главе литературы стояли «Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Кольцов, Жуковский, Вяземский; как критик в 34-м году начал свою деятельность Белинский; среди молодого поколения уже появились только еще вступающие на литературное поприще Тургенев, Некрасов, Достоевский, Григорович, Гончаров, Островский. Разумеется, с такими гигантами не под силу было справиться “барабанной” поэзии…»[16].
   Наше внимание, таким образом, будет концентрироваться не на «барабанных», а на действительно «великих русских литературных силах», оно будет направлено на «критическое», магистральное, плодотворное, а не сопутствующее, «ложнопочвенническое».
   Еще одно замечание – относительно периодизации исследования. Начинаем мы примерно с середины XVIII столетия – времени появления в России литературы в собственном смысле и зарождения русской философии. Вместе с тем мы принимаем как данность тот факт, что говорить в полной мере о русском литературном творчестве в его развитом виде возможно, начиная с творчества Пушкина. Что же касается русской философии, то первыми серьезными философскими произведениями (при всем уважении и внимании к предшественникам) были «Философические письма» П. Чаадаева (1836 г.) и появившиеся следом, в конце 30– 40-х гг. XIX столетия, сочинения «ранних славянофилов» – А. Хомякова, И. Киреевского и К. Аксакова.
   В подаче литературного и философского материала, важного для изучения темы русского мировоззрения, существен историко-культурный контекст, поэтому исследование разбито на определенные временные периоды, условно очерченные по краям исторически значимыми событиями. Внутри временных рамок выделены и анализируются те произведения, которые, на наш взгляд, не вызывают сомнений в определении их общественного и культурного значения.
   Первый период охватывает время от XVIII до середины XIX столетия.
   Второй период посвящен 50-м – началу 80-х гг. XIX в. и завершается 1881 г. – временем убийства «царя-освободителя» Александра I.
   Третий период – 80-е гг. XIX в. – начало (1905 г.) XX столетия, до времени начала первой русской революции.
   Четвертый период – начало XX – 20-е гг. (1929 г.) XX столетия – время окончания новой экономической политики, провозглашения политики коллективизации, начало эпохи советского тоталитаризма.
   Пятый период – 30-е гг. – середина 50-х гг. (1956 г.) XX столетия – время проведения XX съезда компартии, начало «оттепели».
   Шестой период – середина 50-х гг. – начало 90-х гг. (1991 г.)
   XX столетия – время стагнации социализма и распада СССР.
   Седьмой период – 90-е гг. XX – начало XXI в. – новая попытка установления в России демократического строя.
   И, наконец, завершая предисловие, авторы с удовольствием используют возможность сердечно поблагодарить нашего коллегу и друга – профессора Эриха Юрьевича Соловьева, чьи замечания и советы способствовали повышению качества предпринятого исследования.

I. Введение. Отечественные философы и публицисты XVIII – середины XIX столетия о мировоззрении русского простолюдина

   Поскольку мы ставим перед собой цель рассмотреть и, в частности, с помощью предложенного Франком метода «интуитивного углубления и вчувствования» дать описание русского миросознания и мировоззрения русского земледельца, мы будем стремиться к тому, чтобы наши рассуждения о взглядах русских философов, литературных критиков и писателей не только были текстуально-доказательными, но и несли в себе известную долю логически обоснованного «домысливания», интуитивно проясненного интенционального «вчувствования» и предположительности. Таким путем мы надеемся решить поставленную Булгаковым задачу постижения русского мировоззрения посредством «суммирования мыслей и впечатлений», вызываемых анализируемыми текстами.
   Говоря о русских философах, литературных критиках, современниках писателей, мы не всегда с полной уверенностью можем говорить об интеллектуальных контактах между ними и тем более о влиянии этих людей друг на друга. Поэтому разумным будет допущение, что между ними имелась непосредственная или опосредованная культурная связь на основании включения их творчества в единый духовный пласт рассматриваемой эпохи.
   Обзор, предпринятый в I разделе исследования, будет состоять из двух частей: анализ воззрений отечественных философов и публицистов XVIII – начала XIX столетия и – специально – философов первой половины XIX в.

Глава 1. Отечественные философы и публицисты XVIII – начала XIX столетия о мире, человеке и крепостном праве

   В ряду первых представителей философского знания рубежа XVIII–XIX столетий стоит великий украинский философ-просветитель Григорий Саввич Сковорода (1722–1794).
   Блестяще образованный человек, выпускник Киево-Могилянской академии, Сковорода, как никто другой из современников, сумел создать масштабную картину современного ему мира, в центр которой поместил человека. Годы становления Сковороды как независимой личности совпали с такими исторически важными событиями, как отмена на Левобережной Украине в 1764 г. гетманской власти, ликвидация в 1775 г. Запорожской Сечи – вековечной свободной территории Российской империи – и полное установление крепостничества и в этой части России. В это же время на Украине стали складываться и первые капиталистические порядки со всеми мерзостями периода первоначального накопления.
   Родившийся и воспитанный в трудовой казацко-крестьянской семье на Полтавщине, всегда четко определявший свое социальное кредо «а мой жребий с голяками», Сковорода остро воспринимал происходящее и живо откликался на него своим творчеством. Для всех его значительных произведений в той или иной мере характерно неприятие и резкое осуждение социального неравенства и гнета. Вот примеры из 10-й песни цикла «Сад божественных песен» – «Всякому городу нрав и права»:
 
Петр для чинов углы панские трет,
Федька-купец при аршине все лжет.
Тот строит дом свой на новый манер,
Тот все в процентах, пожалуй, поверь!
 
   …………………………………………
 
Тот непрестанно стягает грунта,
Сей иностранны заводит скота.
Те формируют на ловлю собак,
Сих шумит дом от гостей, как кабак[17].
 
   Воспринимая преимущественно в негативном свете современное ему «высшее общество», Сковорода адресует критические строки в первую очередь городу как началу, противоположному естественной природной жизни, которая в его произведениях, напротив, возвеличивается. Природа – мать человека, естественное место его постоянной жизни, и потому уход от природы чреват трагическим финалом. (В этой связи характерна мораль одной из философских басен Сковороды, звучащая так: «Без природы, как без пути: чем далее успеваешь, тем беспутнее заблуждаешь»[18].)
   Ориентация на природное естество так же важна для творчества философа, как и осуждение неправедного жизненного устройства. С «не-природой», с городом Сковорода связывает «печаль духа», постоянное беспокойство сердца, неугасимую жажду «ездить за море», стремление к богатству, тщеславие и властолюбие. Жизни городов с их неусыпностью, кипением страстей и желаний философ противопоставляет поэзию тихих полей, лесных рощ, настроение беспечного путешественника, удовлетворенного собой и довольного тем немногим, что у него есть. Сковорода возвеличивает человека «малых желаний» и ограниченных материальных потребностей. Так, в близкой к фольклорным мотивам песне «Ой ты, птичко желтобоко» он определяет свой жизненный идеал – не искать счастья в богатстве и чинах. Обращаясь к птичке, поэт говорит: «не клади гнезда высоко». И далее:
 
А я буду себе тихо
Коротати милый век.
Так минет меня все лихо,
Счастлив буду человек[19].
 
   В этом же ключе написана 12-я песня цикла «Сад божественных песен» – «Не войду я в город богатый. Я буду на полях жить». В этом произведении жизнь «ничегонеделателя», а подчас и аскета предлагается философом в качестве правильного жизненного выбора в современных социальных условиях. Вот некоторые из важнейших конкретизаций этих идей:
 
Не хочу ездить за море, не хочу красных одежд:
Под сими кроется горе, печали, страх и мятеж.
 
   ……………………………………………………
 
Не хочу за барабаном идти пленять городов,
Не хочу и штатским саном пугать мелочных чинов.
 
   ……………………………………………………
 
Не хочу и наук новых, кроме здравого ума,
Кроме умностей Христовых, в коих сладостна дума.
 
   ……………………………………………………
 
Ничего я не желатель, кроме хлеба да воды,
Нищета мне есть приятель – давно мы с нею сваты.
 
   …………………………………………………….
 
Здравствуй, мой милый покой! Вовеки ты будешь мой.
Добро мне быть с тобою: ты, мой век будь, а я твой.
О дубрава! О свобода! В тебе я начал мудреть,
До тебя моя природа, в тебе хочу и умереть[20].
 
   Впрочем, аскетические установки в творчестве Сковороды не единственное, что характеризует его отношение к деятельности человека. Не менее ярко заявлена и мировоззренческая установка «сродного труда» – практической деятельности, основанной на осознании и реализации человеком своих природных склонностей, развитии присущих именно ему способностей с целью достижения в труде личного счастья и общественной пользы. Эта тема особенно отчетливо развивается в сборнике «Басни харьковские», в первую очередь в баснях «Оселка и нож», «Колеса часовые», «Жаворонки», «Собака и Кобыла».
   Сюжет басни «Оселка и нож» (Оселка – оселок) на первый взгляд прост: нож предлагает оселку переделаться в нож, поскольку его, ножа, деятельность, как следует из содержания басни, в высокой степени «общественно полезна». На это оселок отвечает, что его работа также очень важна, а, став ножом, он принес бы пользы существенно меньше. Однако, пожалуй, самое глубокое место басни – ее мораль («сила»): «Родятся и такие, – резюмирует Сковорода, – что воинской службы и женитьбы не хотят, дабы других свободнее поощрять к разумной честности, без которой всяка стать недействительна»[21].
   То есть любое свободное самоопределение человека, в том числе и в предельном варианте – в избрании «ничегонеделания», «жизни в полях» как способа жить, есть его неотъемлемое естественное право, с которым люди «родятся». И только признанное обществом обязательное соблюдение этого естественного права служит гарантией того, что все люди могут свободно избирать род своей жизни и деятельности («разумная честность») и на основе этого выбора достигать полной самореализации. Вот когда, более двухсот лет назад, в русском сознании впервые появляется глубокая, не вполне понятая и поныне, «либеральная», как мы сказали бы сегодня, мысль о естественном праве человека.