Через день корвет высадил Мушавар-пашу у пустынного берега недалеко от Сухуми. Было раннее утро, и зажженные зарей облака багрово светились над скованной осенним холодом тусклой зеленью холмов. Два горца в бурках,
   напоминавших Слэду черные капюшоны, и в папахах,
   поклонились и молча подвели англичанина к лошадям,
   Кусты на холмах были всклокочены, загрязнены каким-то тряпьем и, показалось Слэду, окровавлены. Он не мог разобрать, действительно ли от крови красны на кустах ветви или солнечный восход делает их такими. Каменистая колея повела в горы вдоль зарослей дикого ореха, по обеим сторонам дороги становилось все мрачнее и неприступнее, и только небо благоволило к путникам, оно было удивительной синевы, призывной успокаивающей ясности, напоенное пением птиц.
   Слэду было неизвестно, далеко ли селение, в котором
   должен он встретиться с Шамилем. За всю дорогу в селение горцы не сказали ему ни слова, хотя Слэд, знавший немного язык, пробовал с ними завести разговор. Он ехал неотличимый от своих спутников, в такой же бурке, припасенной для него, и довольно ловко сидел на коне. Старший из горцев держал себя попечительно, ухаживал на остановках за конем Слэда. Дважды они меняли коней, которых по каким-то неуловимым знакам подавали им на остановках старики горцы, тотчас же исчезавшие. Они ехали всю ночь, и к утру, когда Слэд уже разуверился в том, что спутники его способны о чем-нибудь говорить, старший произнес но-русски:
   - Шамиль болен, не хочет тебя видеть. Глаза у Шамиля болят.
   Слэд удивился и не сразу нашел, что ответить, он догадывался, что один из провожатых попросту настроен к нему враждебно. Второй спутник его что-то резко сказал товарищу, тот затих, но вскоре повторил ворчливо на родном языке:
   - Турок, перс, русский, курд, англичанин... У Шамиля глаза болят - так много людей надо ему видеть... Зачем столько людей? Много людей - много мыслей. Много мыслей - много лжи. Шамиль не должен врать, у Шамиля свой народ, и никто Шамилю не нужен.
   К вечеру они въехали в селение, почти висевшее на выступе горы, и Слэду сообщили, что Шамиль здесь.
   - Вчера приехал сюда, не хочет тебя в своем доме видеть, - беззлобно, но с тем же явным недоброжелательством сказал старший. - А не был бы здесь по делам, не стал бы тебя принимать.
   Слова эти следовало понять так: "Не подумай, что из-за тебя он сюда приехал".
   Слэд догадался, что старики знают о тайном сговоре Шамиля с англичанами, не очень довольны этим и, может быть, потому хотят устроить его свидание с Шамилем подальше от аулов. Предположить, что недовольство их вызвано им самим, он не мог. "Они не знают меня", - размышлял он.
   Остаток дня Слэд провел в чьей-то сакле. Вокруг нее выступали плоские каменные бугры, похожие на могильные плиты. Свет лупы бросал на них белые пятна, похожие на лужи разлитого молока, н пахло здесь отовсюду кислым козьим молоком, дымом и нагретым, отдающим свое тепло
   камнем. Этот запах камня Слэд старался определить и не мог. А может быть, так пахла здесь земля, вся в увалах, в вознесенных к небу и как бы поднятых дыбом маленьких садах, в опущенных куда-то на дно ущелий огородах.
   Начитанный Слэд вспомнил повести Лермонтова о Кавказе и не уловил в этой местности ничего общего с тем, что было известно ему по книгам. Он тотчас же объяснил себе это собственным состоянием духа. Ему действительно уже много времени было не по себе: искательность турок перед англичанами и смуты в самой Турции надоели. Он был расхоложен к Востоку и уже успел устать от войны!
   Белобородый старик в драной, но чистой одежде строго и молча принес ему воду для мытья и еду. Слэд помылся, поел и вышел.
   Селение было бедное, в густом молодом лесу, сакли походили одна на другую, горные тропы терялись где-то в лощине горы, и Слэд не знал, ради предосторожности или из-за вражды так умышленно невнимательны здесь к нему, высокому посланцу.
   Наконец тот же старик провел его по единственной узкой улочке селения к выложенному камнем горному роднику. Шамиль сидел в тени огромного дуба с видом человека, случайно заброшенного сюда на отдых. Большелицый, бородатый, он был в белом шелковом халате, в белой чалме и перебирал в руках янтарные четки. Он казался намеренно равнодушным к Слэду. Быстрым взглядом немигающих зорких глаз он окинул англичанина и тут же отвел взгляд в сторону.
   - Садись, - сказал он по-турецки и показал рукой на землю таким движением, будто приглашал к столу.
   О Мушавар-паше он слышал и сейчас хотел, ни о чем не расспрашивая, узнать, что за человек к нему пожаловал гонцом от английского посла. Ему не раз приходилось встречаться с послом, но безрукого сэра Раглана он ставил в душе выше и склонен был с ним больше считаться, чем с послом. Сэр Раглан воевал, командовал кораблями, брал Севастополь, а что делал посол?
   - Я слушаю тебя!
   Слэд почтительно передал ему, почему не было так долго турецких кораблей с порохом и людьми и в каким положении окапались союзники, о многом умалчивая и рассчитывая в свою очередь выведать у Шамиля его планы. Он
   знал о том, с каким нетерпением ждет Шамиль падения Севастополя.
   Но Шамиль ничем не выдал своих настроений и лишь коротко заметил, выслушав Слэда:
   - У нас говорят: "Будешь долго стоять в осаде, сам станешь осажденным!"
   И с насмешливой укоризной спросил, глядя куда-то в сторону:
   - Осман где сейчас? Куда его Нахимов спрятал? В тюрьму? Как мог Осман сдаться в плен? Что думают турки?
   И, круто оборвав разговор, передал Слэду запечатанный пакет и отдельно письмо в конверте. Конверт был из тонкого сафьяна.
   - Передашь! - сказал он коротко. Любопытство его к Слэду уже угасло. -Здесь о русских... То, что знать следует, Ну, а за хорошее пожелание передай спасибо. Пусть кончают с Севастополем!..
   В глазах его опять промелькнула насмешка. Он считал себя обязанным помогать англичанам, но не очень им верил.
   Впрочем, Слэд не мог бы заключить из своей беседы с ним о подлинных его настроениях. И это было обидно. Шамиль явно не был расположен к турецкому советнику Мушавар-паше.
   Дня четыре спустя, вернувшись, Слэд признался послу в том, что от Шамиля немного довелось узнать. Однако в письменных сообщениях о русских, переданных Шамилем, оказались важные сообщения о бегстве турок из городов в горы.
   Посол тут же переслал этот пакет с нарочным сэру Раглану.
   В письме Шамиля было всего несколько слов:
   "Неужели вы никого другого не могли ко мне направить, кроме этого турецкого выкормыша и синопского храбреца?"
   13
   Нахимов давно убедился, что хорошо сделали, закрыв, рейд. Затопленные "ветераны" флота спасают Россию и на сей раз, но только нельзя ли было бы подготовиться ко всей этой баталии раньше, эти корабли увести, а затопить другие, которым по времени пристало покоиться на дне? Впрочем, чего уж тут судить да рядить. Поздно!
   Не раз напрашивалось сомнение, одолеет ли Севастополь о этой войне, и, странно, сомнение это не нарушало возвышенной бодрости духа, будто вопрос этот частный и даже несколько отвлеченный: Россию не победишь и взяв Севастополь, а рассуждать сейчас об опасности поражения значило бы только помочь врагу!
   Однажды ночью, ворочаясь на походной постели от боли во всем теле, ушибы и "бригадные ревматизмы" давали о себе знать, - он подумал с какой-то особенной и облегченной ясностью, что себя ему совсем не жаль и он не знает, что такое жить по-иному, без боли и без боевых тревог, но ради того, чтобы жили другие, он готов перенести все, и отношение его самого к смерти великолепно выражено в старинной песне козаков, которую не раз слышал: (позже ее использовали поэты):
   ...Жалко только деточек, мальчиков да девочек,
   Ясного солнышка да любови на земле.
   Именно жаль "любови на земле", подтвердил он и закрыл глаза, на миг желая представить себе, что нет ее на свете. Но не получалось, и становилось ясно: если нет "любови", то уж нет и его. Он никогда не изъяснялся об этом, но теперь принужден был признаться, что много нового открыл в себе за последние, самые напряженные месяцы своей жизни. И "сухопутным адмиралом" помогает ему стать его еще не имевший применения житейский опыт, а с этим опытом приходят и более ясные требования к людям, к обществу, к себе.
   По тут же в мыслях, отталкивая все остальное, навязчиво возникла картина, как стоят сейчас против Севастополя и будто напрямик против его дома английские корабли: с запада - "Трафальгар", "Британия" и "Фуриус", "Вандженс", "Гигфлер", "Куин" и "Везувий", "Родней" и "Самсон", направив свои орудия на Константиновскую батарею, а с севера - "Лондон", "Альбион", "Аретуза" и "Тритон"... Он не помнил названия всех, но знал, казалось, расположение каждого корабля.
   ИI опять в подсчетах вражеских орудий и в поисках способов усилить свои батареи прошла ночь.
   Утром к дому подвели коня, и Нахимов, войдя по двор, долго гладил суховатой рукой его лоб и неглубокие впадины над глазами, будто впервые испытывая рождающуюся в походах нежность к коню, а скорее всего
   удовлетворяя свое желание попросту помедлить, поразмыслить над тем, что должен сегодня предпринять.
   И от того, что еще ночью представил себе, что ждет его на батарее, мало в этот день оказалось ему нового, будто и не было этой ночи и не покидал он строящихся укреплений.
   Теперь Нахимов главенствовал один, подчиняясь по гарнизону Остен-Сакену и то формально, но старший гарнизонный начальник ни в чем не мешал и в полном согласии со своей совестью принимал его жертву. Остен-Сакен аккуратно посещал молебствия и столь же аккуратно принимал рапорта. Случалось, Нахимов забывал о рапортах, и тогда барон понимающе говорил: "Я знаю, вам трудно писать... В этой войне трудно сохранить порядок. Я сам отписал за вас князю".
   Плавучий мост был отстроен. Он держался на восемнадцати кораблях, лишенных рангоута, и ратник Матвеев не раз наблюдал, как переправлялись по нему войска. Теперь не было столь заметной раньше разобщенности между обеими сторонами города и все в городе казалось прибранным к рукам. Матросы обжились в бастионах, и зима не застала врасплох.
   Военный губернатор негодовал на плохую доставку пороха, провианта и часто сам появлялся на размытых распутицей дорогах, встречая идущие из России обозы. Он появлялся перед ними на захлестанной грязью бойкой лошаденке, в старой шинели поверх мундира с клонящимися ниже плеч, потерявшими блеск эполетами, с остро проницательным, бесконечно усталым взглядом, и обозники думали: тот ли это Нахимов, о котором не смолкает молва?
   Матросские унтеры тренировали ополченцев, инвалиды и старики отливали в мастерских пули, и военному губернатору было дело до всего... Не хватает разменной монеты в городе, ее задерживают в мелочных лавках и трактирах, загрязнены колодцы, нет дров. "Адъютант по мирским делам" уже не считал себя обойденным адмиральским вниманием и подолгу докладывал губернатору о положении в городе. Губернатор, бывало, тут же садился на коня, и они вдвоем ехали на дальнюю слободку, где требовалось присутствие адмирала. Говорили, что адмирал ездил... "принимать смерть". Это случалось, когда умирал от ран старый матрос, давний знакомец Нахимова, и жители слободы ждали, что Нахимов приедет проститься с умирающим
   Адъютант губернатора возмужал и обрел невиданную для юноши степенность. Морской лейтенант иногда беседовал с адмиралом по вопросам, которые раньше не встали бы перед ним - о праве и справедливости... Адмирал не очень чтил семьи знатных дворян, живших в городе особняком, и однажды привел адъютанту стихи Некрасова:
   На вид блестящая,
   Там жизнь мертвящая
   К добру глуха.
   Томик Некрасова оказался в его квартире, и адъютант на досуге зачитывался стихами, представляя себе, что это старик Влас, сбросив с себя вериги, помогает сейчас на бастионе комендорам и Сашенька пришла Крестовоздвиженскую общину сестрой.
   Осенью жестокий шторм разметал корабли союзников в море. Пароход "Черный принц", пришедший недавно из Англии с адмиралтейской кассой, разбило в Балаклавской бухте. Не он один был выброшен в этот день на скалы и сел на камни пробитым днищем, без рей, с палубой, которую окатывала волна. "Силистрию" подняло со дна на Севастопольском рейде, и с дозорных судов, взлетавших на волнах до высоты прибрежных холмов, видели в этот страшный час, как потопленный корабль снова держался на плаву, будто выходил опять на своего противника. Корабль всплыл и вновь погрузился на дно. Шторм длился трое суток. Мглистый туман сменил ясный разгул ветра и как бы отделил город от моря. Союзники недосчитались многих кораблей. В Лондон и Париж отправились гонцы с известием о катастрофе. Бои затихли.
   Обе стороны воздвигали укрепления, готовились к зиме. По ночам артиллеристы Севастополя разрушали, бывало, построенное союзниками за день, но не проходило и суток, как вновь вырастали вражеские бастионы. Неожиданным затишьем воспользовался Нахимов: город деятельно готовился к оборонительной войне, о которой никто из командования раньше не помышлял.
   - Зима - помощница наша! - сказал Павел Степанович Меншикову, докладывая о размещении гарнизона на зимних квартирах. - Противнику предстоят, ваше сиятельство, заслуженные им муки. Они явились к нам, думая "Крымскую операцию" кончить... в два штурма. Теперь, ваше сиятельство, если еще не сбита британская спесь, то сбит их напор... Надежды на нашу армию поднимают дух обороняющих Севастополь!
   Меншиков молчал, не разделяя этих надежд, но и не желая признаваться в том, что тактику выжидания предпочитает наступлению.
   - Л может быть, уйдут сами? - проронил он, вспомнив чьи-то донесения. Ему не раз уже докладывали о неподготовленности союзников к зиме. И тут же сам себе ответил: - Престиж не позволит, гордыня... Как думаете, Павел Степанович?
   Теперь, после смерти Корнилова, он "перенес свое внимание", как говорили в ставке, на этого, более дерзкого и менее сановитого, но знаменитого в России адмирала, к которому за отличную службу благоволил и царь.
   - Согласен с вами, ваше сиятельство. В отступлении не вольны неприятельские маршалы, решает политика кабинетов их государств...
   Меншиков скосил глаза. Он не любил, когда генералы рассуждают о кабинетах. Генералы не должны разуметь в дипломатии. Сам он, явившись незадолго до Синопа в Царьград послом и не предотвратив войны с турками, мнил себя победителем в дипломатии. Впрочем, побежденным он не счел бы себя и потеряв Севастополь - спасительное для самолюбия умение оправдывать события неизбежностью в ходе истории. Говорили, он ссылался, рассуждая об этом, на Вольтера и на то, что все силы свои он честно отдал государю, ради которого даже "сделался моряком". Не удивляла уже и другая его должность, исполняемая им в Крыму, - он считался, находясь здесь... финляндским губернатором.
   - Согласны, и ладно! - перебил он адмирала. Большое дряблое лицо его с мохнатыми бровями, крупный носом и выдвинутым вперед подбородком нетерпеливо дернулось. "Философствующий леший", - говорили о светлейшем. Было в его лице смешение какой-то строптивой дремной силы с ленивым и утонченным умом.
   В ставке считали, что Нахимова он принял ласково.
   В город по осенней распутице прибывали из столицы врачи, инженеры, чиновники. Злой после месячной тряски по ухабам, весь в нетерпении, приехал Пирогов и сразу, пересев с телеги на легкую бричку, направился по госпиталям. Раненые лежали в домах, в сараях; обозы с ранеными беспрерывно тянулись в Херсон, Симферополь, Феодосию. Вечером, такой же злой, стремительный, с маленьким саквояжем в руке, он стоял перед Нахимовым в его квартире и, сняв шляпу, гудел простуженным голосом:
   - Ваше превосходительство... нет деревянной кислоты, кислота сия должна быть в избытке, обезвреживает испарения... Больные и раненые лежат вместе. Безобразие! Сестры Крестовоздвиженской общины хорошо молятся Христу, но не руководят прачками. Прачек надо, ваше превосходительство.
   Пирогом вместе с адмиралом появились на другой день в госпиталях. "Адъютант но мирским делам" сопутствовал им. В городе объявили, что все девицы не моложе семнадцати лет, окончившие шесть классов школы, могут идти в сестры. Монахини встретили это обращение как допуск непосвященных в дела церкви. "Сестра милосердия врачует сердца, а не только раны", -заявляли они. Как бы в наказание им, Пирогов запретил трем монахиням ухаживать за ранеными, пока не пройдут курса при главном госпитале, и отстранил от дела двух малограмотных фельдшеров. В госпиталь бросились женщины. Ольгу Левашову упорно не принимали "по малости лет". Ей едва исполнилось шестнадцать. Низенькая, быстрая, с обветренным смуглым лицом и сильными загорелыми руками, она протискивалась к врачам и стеснительно шептала, что более двадцати раненых уже приволокла с поля... Ее не слушали. Тогда, в отчаянии, она назвала себя племянницей Пирогова. Ей поверили и зачислили в сестры. Не прошло и месяца, как о "племяннице" узнали все, кроме самого хирурга. Она подкрадывалась с лазутчиками на передовую, ходила в дозор; в госпитале, где работала, называли ее не cecтрой милосердной, а "сестрой радостной".
   Пирогов скоро уехал, и досужая молва передала, якобы племянница провожала его до заставы.
   В действительности, состоялось в этот последний день их конфузное знакомство и прощание.
   - Оставляете ли у нас племянницу? Навеное, хотите с ней проститься? предусмотрительно спросили хирурга, когда он в последний раз проходил по госпиталю.
   - О ком вы? - буркнул Пирогов.
   - О вашей племяннице.
   - Что-то не пойму, извините...
   - Прикажете позвать?
   - Кого?
   Девушку пригласили, и, закрыв лицо руками, она заплакала. Хирург глядел на ее руки, холодные, в пупырышках, на волосы, с гимназической аккуратностью заплетенные в две косы, на острые худые лопатки, дергавшиеся от плача, и понял:
   - Как звать тебя, девочка?
   - Левашова.
   - Где твой отец?
   - Он на Малаховом кургане, офицер,-не без гордости произнесла она сквозь слезы.
   - А я значит... дядя. Пусть будет так, девочка. Ты не могли поступить иначе, не обманув?
   - Не могла! -ответила она, вздохнув, и вытерла слезы кулачками. - Меня бы не взяли сюда, если бы я не соврала.
   - Знаешь что? Мы не будем с тобой перед всеми виниться. Ведь ты можешь быть и троюродной племянницей мне. А я могу даже и не знать всех своих дальних родственников. Важно, что ты племянница!
   Она, прикусив губу, в упор смотрела на него, не понимая.
   - Ты напиши мне в Петербург, как будут идти дела. Иди же, не смущайся.
   И, притянув Левашову, он поцеловал ее, сказав:
   - Папе скажи обо всем, как было. Чтобы и он не бранил тебя. Породнились, так чего уж теперь?..
   Он быстро ушел, держа под мышкой шляпу и зонтик, бодро неся дорожный саквояж, отсюда направляясь к ожидавшему его на улице возку.
   14
   Зима была морозная, снежная - редкая зима в Севастополе. Канонада гремела, полки ходили в атаку, город строился, и никого не удивил приказ Нахимова, объявленный гарнизону: "Теперь шестимесячные труды по укреплению Севастополя приходят к концу, средства обороны нашей почти утроились".
   Весна подошла незаметно, и трудно было понять, от пороха или от распустившихся почек стал сладковат воздух. Зори вставали в розовом дыму, а вечерами в оттепельной синеве весенних сумерек море казалось все более
   отдаленным от города, хотя лежало и билось оно совсем рядом, стеклянистое и тугое. Пространство терялось, и наплывали миражи; паруса неприятельской армады висели в небе над вплюснутыми в межгорье домами. Было пусто вокруг, незасеянные поля походили на пустыри, горы неприютно белели, и казалось, город стоит один на один против врага, скрытого степью и морем.
   Город жил вестями о сражениях под Инкерманом, скрипом обозов, доставляющих ядра и порох, вылазками смельчаком в лагерь врага, скорбным звоном колоколов Владимирского собора, созывающего на похороны, песнями ополченцев и заботами о госпиталях. Бастионы росли, и к ним тянулись от мала до велика, каждый избрав опору себе и надежду в одном из них, кто заботясь о селенгинцах, кто о камчатуках. Испытав все, что принесла с собой эта война, ядерный дождь и голод, разброд и cтpax, - думали: а что еще ждет худшее? И с каждым отбитым штурмом, крепла вера в город. Знали уже, что сеструшка Оля отнюдь не племянница Пирогова, и передавали друг другу ответ хирурга: "Конечно, она мне родная, конечно, племянница". Радовались словам Нахимова, сказанным великому князю в ответ на поздравление с царской наградой - арендой. "Мне бы больше снарядов. Нельзя ли на всю мою аренду прислать ядер Малахову?" "Ныне мой Пелисеев кричал раньше времени", говорили о петухе, помня, как именуют матросы французского генерала Пелисье, поклявшегося взять Севастополь в день сорокалетия битвы при Ватерлоо.
   И не ведали о том, как от них же, от севастопольцев, расходились в России рассказы о знаменитом городе -"о русской Трое". Мешая льстивым россказням царедворцев о военном таланте Меншикова, ханжескому умилению подвигами русских "солдатиков", верноподданическим призывам славянофилов, народная молва несла суровую правду о крымских событиях, о том, каков ныне человек русский.
   Сын Левашова, собираясь в Севастополь, писал матери: "Странно, а Севастополя некоторые в столице боятся... Не пушек вражеских, - это понятно было бы, - а самого духа его защитников, отца, тебя и меня, стало быть, решившегося ехать к вам. Боятся, пожалуй, как бы, потерян столь много, не обрели бы мы дерзкую силу неуважения, направленную против них - придворных угодников".
   Время шло. Лето ударило жаркое, с ливнями и поздними грозами. Горы цвели.
   Меншиков отбыл в Петербург. С весны начальствовал Горчаков. Слухи о предстоящей смене Меншикова Горчаковым, о смерти Сент-Арно, тяжелой болезни Раглана, о разброде в лагере союзников давно уже носились по городу.
   Левашова неделями не видела мужа и не могла передать ему письмо сына.
   "Обер-крот" почти не выходил из подземелья, ставшего ему вторым домом. Усыпляющий шорох падающей земли и сладкий запах пороза нагоняли дремоту. Днем приглушенный гул орудий грозил свалить крепления. Земля пела, долгий, надсадный звон стоял в каменистом штреке и мешал следить за врагом. Однажды Левашов, прижавшись к стене, не мог уловить знакомых мерных ударов, доносящихся обычно с его стороны. Матросы работали тихо и все дальше прорывали проход к подземельному обиталищу французов. Выходя наружу, Левашов осведомлялся, что говорят пленные об этом замысле - удушить газами защитников бастиона. По лишь один командир зуавов смутно слышал об этом намерении своею командования.
   Он сказал на допросе:
   - Зачем нужны газы, когда у французов есть пушки и храбрые солдаты.
   - А у англичан? - спросили его.
   - У англичан еще больше пушек, но меньше храбрых солдат.
   - Однако нам известно, что именно французы хотят применить газы! допытывался офицер, ведший допрос.
   -Чтобы умереть первыми! - ответил зуав, не задумываясь. - Газ пойдет и на них.
   - Французы, даже говоря о смерти, любят играть, позировать! - заметили ему.
   - Вы правы! -заявил капитан зуавов. - Смерть тоже требует позы. Военный человек всегда игрок. Таким был великий Наполеон. Русские умирают скучно.
   Его перестали слушать и отослали в казарму, где содержали пленных. Он шел по улице во время обстрела города и часто пригибался, услышав свист ядра.
   - Веселее, господин капитан. "Смерть всегда весела", - говорили вы! потешались над ним.
   Но вскоре его привели к Левашову, дали в руки заступ и отрядили на помощь морякам. Левашов, знавший французский язык, вежливо сказал офицеру:
   - Из всех работ эта будет самая полезная для вас.
   - История повторяется! - подтвердил капитан. - В войнах не раз наказывали врагов их же способом.
   Но однажды пионеры - так звали саперов - принесли конусные мины якоби, тяжелые, с длинным запалом, их впервые видел офицер, и Левашову передали, что француз хочет поговорить с ним.
   Капитан зуавов явился с лопатой на плече и в расстегнутом мундире, привел себя в порядок и, выпрямившись, доложил:
   - Я боюсь темноты в подземелье, я человек света, легкой жизни и легкой смерти. Удушливые газы привезли англичане, один из кораблей прозвали у нас "кораблем алхимиков". Я не знаю, как узнали вы о том, что именно здесь пытаются произвести французы, но я хочу отвести упрек от себя. Я солдат, удушением занимаются люди, не верящие и штык и пулю, в понятия чести, такие, например, как Адольфус Слэд.
   - Что же дальше, господин капитан?
   - Дальше? - замялся офицер. - Ничего дальше. Я боюсь здесь быть и не понимаю русских... Им все просто, они не кричат о бесстрашии, но на самом деле ничего не боятся... Между тем они не меньше любят жизнь, чем мы, французы. Я же всегда думал, что смерти не боится лишь тот, кто мало видел радости в этой жизни!