Страница:
Итак, внимание: сцена театра реальности – это эпицентр мира сновидений! rotundum – круг совершенства, в котором все в состоянии «сейчас и навсегда»! Именно отсюда, совсем в стиле магического реализма[95], как мощная пружина, разворачивается наша сумасшедшая фантазия о мире, о себе в нем, о качестве реальности… Иначе говоря, «если вы обнаружите пустую сцену внутри себя, вы обнаружите источник вдохновения»[96]. Вы обнаружите целое психической природы, которое «лежит посредине, как живое единство водопада предстает в динамической связи верха и низа»[97]. Одним словом: «Оставайся в центре круга, и пусть все вещи следуют своим путем»[98]. И вот – мы уже готовы предположить, что наши мечты прямо здесь и сейчас являются реальностью! Но – и это крайне важно – за рамки простого фантазирования подобная игра Ума выйдет только в том случае, если мы приступим к работе над своим проектом на частоте мозговой активности волн 8–14 ц/с, то есть из самого эпицентра Театра Реальности – с уровня альфа (или в версии игры – на уровне актера). Привлекая образное мышление, можно даже сказать, что вход в это положение Ума охраняется так называемым Стражем Забвения, или Стражем Сна. И это означает, что как только наш мозг успокаивается до частоты активности волн 8–14 ц/с, мы проваливаемся в сон и в момент пробуждения актера в нас, то есть в момент самого эффективного для творческой работы состояния, пребываем в бессознательности.
Внимание! Так мы просыпаем свою собственную гениальность!
Подведем черту: мощный «торнадо» нашей творческой потенции, обнимающий собой уровни зрителя, актера и роли, разворачивается из эпицентра альфа-уровня, то есть из позиции присутствия на сцене Театра Реальности. Приводя пример из области музыки, можно сказать, что это «промежуточная нота, которая, собственно, и создает аккорд»[99]. Ссылаясь же на слова Ананды Кумарасвами: «Бог везде, и это „везде“ – сердце»[100], можно даже с уверенностью воскликнуть, что сцена Театра Реальности – это и есть пробужденная, или, лучше, проснувшаяся творческая потенция!
Забегая немного вперед, можно даже сказать, что благодаря использованию методов игры граница между внутренней (сценой Сердца) и внешней (сценой Мира) сценами будет постепенно стираться, пока абсолютно не исчезнет и мы не окажемся на сцене Театра Реальности, которая вне разделения на «внутреннее» и «внешнее», на «здесь» и «там», на «я» и «ты».
Часть II
Игра как она есть
Внимание! Так мы просыпаем свою собственную гениальность!
Подведем черту: мощный «торнадо» нашей творческой потенции, обнимающий собой уровни зрителя, актера и роли, разворачивается из эпицентра альфа-уровня, то есть из позиции присутствия на сцене Театра Реальности. Приводя пример из области музыки, можно сказать, что это «промежуточная нота, которая, собственно, и создает аккорд»[99]. Ссылаясь же на слова Ананды Кумарасвами: «Бог везде, и это „везде“ – сердце»[100], можно даже с уверенностью воскликнуть, что сцена Театра Реальности – это и есть пробужденная, или, лучше, проснувшаяся творческая потенция!
Забегая немного вперед, можно даже сказать, что благодаря использованию методов игры граница между внутренней (сценой Сердца) и внешней (сценой Мира) сценами будет постепенно стираться, пока абсолютно не исчезнет и мы не окажемся на сцене Театра Реальности, которая вне разделения на «внутреннее» и «внешнее», на «здесь» и «там», на «я» и «ты».
Часть II
Алхимия игры
Я больше уже не человек, я ищу другой образ.
Даг Райт
Игра как она есть
Согласен, вопрос поставлен крайне амбициозно!
И вне сомнений, прежде чем двигаться дальше, есть смысл уделить внимание теме исторического контекста подобных исследований. Понятно, что этот феномен (феномен Игры) крайне многолик, и в данной главе я кратко коснусь только наиболее ярких его проявлений.
Итак, считается, что начало последовательным философским исследованиям феномена Игры положили И. Кант и Ф. Шиллер. Оба указали на сходство между игрой и художественной деятельностью, сойдясь на том, что в этом случае «проявляется человеческая свобода». Можно также сказать, что метафизика Игры ХIХ века вышла из игровой терминологии таких авторов, как К. Леви-Строс[101] и Ж. Ликан, а методологической основой для ряда теорий игровой деятельности становится на рубеже XIX–XX веков биогенетический закон Геккеля[102], согласно которому история развития индивидуального организма в сжатом виде повторяет основные черты и особенности развития тех форм, от которых он произошел.
Итог по всем работам XIX века подводит швейцарец К. Гросс («Игры людей» и «Игра»). Он начинает утверждать, что «непосредственным побуждением к Игре является регулярно образующийся в человеке избыток сил» и что Игра – первая «оковка» общества, «цепь, сплетенная из цветов». Далее особый вклад в теорию Игры вносит голландец Бейтендейк[103]. От игры с предметом и образом он ищет пути в духовную сферу, в область воображения и творчества: «Сфера игры – это сфера возможностей, фантазии, гностически-нейтрального»[104]. В дальнейшем немец Х.-Г. Гадамер в книге «Истина и метод» вводит понятие Играв аппарат герменевтики (теории понимания и истолкования текстов, произведений искусства, исторических событий и т. д.), а великий Эйнштейн признает, что «для объяснения событий во Вселенной наука не может предложить ничего лучшего, чем теория игр».
Нельзя не упомянуть также и Германа Гессе с его возвышенной «Игрой в бисер», которого, правда, на целое столетие опередил Иоганн Пауль Фридрих Рихтер (Жан Поль)[105], создавший удивительный художественный космос, построенный по законам игры. Играя метафорами, философемами и целыми традициями, он включил все сущее в универсальную трагикомедию смыслов, полную бесконечных отражений, подобий и образов. Вслед за Гессе немец Ойген Финн впервые ставит понятие игра наряду с такими феноменами человеческого бытия, как смерть, труд, любовь и т. д. «Языком трансценденции» называет игру немец Хайдеггер[106]: «Мы должны понимать бытие как субстанцию, исходя из сущности игры, и притом такой игры, в которой мы являемся смертными. Смерть есть неупоминаемый масштаб неизмеримого, то есть наивысшей игры, в которую человек когда-нибудь впадал, на которой он присутствовал».
Затем Максимилиан Волошин[107], в своем крайне дерзком и бесстрашном стиле, выводит игру за пределы морали и заявляет, что она «до добра и зла»[108]; глобалист Ясперс определяет «состояние мира как игры», а Гуссерль бесстрашно опускается в недра этого феномена, ставя вопрос об игре сознания, о том, как в смыслообразующем потоке ума строится картина мира. Метод языковых игр, в которых через «проигрывание» языка можно выявить его скрытые аспекты и возможности, предлагает Л. Витгенштейн[109], французский семиотик Ролан Барт[110] сравнивает текст со сценическим пространством, наполненным драматической игрой, а испанец Ортега-и-Гассет пытается решить проблему выживания человека в условиях игр «массовой культуры».
Вслед за этими персонажами особенно пристально всматривался в игру Н. Гартман. Говоря: «одно в другом играет», он приводит в пример поэзию, называя ее «полуконкретностью». В поэзии события реальны, так как описываются, но их нет, так как они выдуманы: «Они – плод игры и через игру осуществляются». Так, игра, по Гартману, есть способ бытия: «играющее значит являющееся». Крайне интересной кажется также книга М. Бахтина «Эстетика словесного творчества», в которой автор вскрывает коренное отличие искусства от игры, утверждая, что в игре принципиально отсутствуют зрители и авторы: «игра в них не нуждается, она будет игрой и без них».
В 1960-х на сцену выходит веселый пророк игры Тимоти Фрэнсис Лири, тщеславный, беспечный, высокомерный шут-провокатор, одержимый манией саморазрушения, признанный лидер альтернативной культуры: «Жизнь – это великий и смешной танец, и нам всем здорово повезло, что мы здесь. Все занятия человека – это не что иное, как развлекательное кино. Единственно возможная позиция – это радоваться и удивляться. Все в этом мире не так серьезно, не так важно, как это кажется. Мы все участвуем в гигантском шоу, и я искренне желаю всем вам принять в нем участие»[112]. Лири поддерживает его друг Джон Бересфорд: «Теперь все превращается в игру, и тигры ведут себя по тем же правилам, что и остальные игроки, раскрываясь в свете и цвете, под восхитительную мелодию свободной игры сознания». «В действительности только те, кто видит культуру как игру, могут принять эволюционную точку зрения, могут оценить и сохранить то великое, что призваны сделать человеческие существа. Воспринимать все как „серьезную, покоящуюся на твердых основаниях реальность“ – значит не понимать самого главного, с холодным безразличием игнорировать величие игр, которым мы должны обучиться».[113]
Среди современных естествоиспытателей феномена игры можно отметить так же Роберта де Роппа, который в отличие от вышеотмеченных довольно сложных и крайне запутанных исследований предлагает следующую очень простую схему: он разделяет человеческие игры на «материальные» и «метаигры». Все разнообразие первого типа вращается вокруг удовлетворения себя материальными благами: деньгами и тем, что на них можно купить, властью, общественным положением, сексом и т. д.; второй тип уводит за пределы этого мира, апеллируя к истине, красоте, знанию и т. п.
На вершине «метаигр» де Ропп размещает некую Великую игру – поиск пробуждения, или освобождения. И эта игра, с его точки зрения, сводится к тщательно продуманным механизмам проработки внутреннего мира, то есть своего собственного сознания, своих собственных мыслей и психоэмоциональных состояний.
Конечная цель – глубокое проникновение в природу внутренних игр, познание своего творческого потенциала, способного на чудесную трансформацию и процесс освобождения. Но «нужна какая-то очень большая внутренняя сила, чтобы прожить эту игру полностью».
В этом контексте интересной также покажется книга Станислава Грофа[114] «Космическая игра», в которой можно найти очень много общего с восточной философией (обогнавшей неторопливый Запад на несколько тысячелетий), например, с видением великого китайца Чжуан-цзы, у которого «весь мир – кладезь чудесных игр, бездонных неопределенностей и превращений».
Невозможно не упомянуть прекрасный текст современного мастера Сатгуру Свами Вишну Дэва[115] «Драгоценное ожерелье наставлений о Пути божественной Игры», в котором раскрывается феномен так называемой «Божественной игры» (Лилы) – «как спонтанное, беспричинное проявление Абсолютным Умом своих энергий без ограничений, накладываемых смыслом, логикой, законами кармы, без мотивации и стремления к результатам»[116]. Или, в Кодексе Мастера: «Мастер, будучи единым с Беспредельным Духом, живет в измерении Игры. Игра есть Путь, смысл и цель. Вне Игры есть только Ничто. <…> Мастер играет потому, что, после того как он стал Мастером, для него ничего не имеет смысла…»[117]
Георгий Гурджиев[118] в своих многотомных наставлениях утверждает также, что «цель любого духовного учения – сделать человека Актером с большой буквы, то есть сделать его играющим на самом себе». Его ученик, легендарный английский режиссер Питер Брук, в своей прекрасной книге «Пустое пространство» определяет игру как «развернутое в открытом мировом пространстве действо, в котором жизнь и личная трагедия человека предстают во всей своей полноте. <…> Все возможно, если у нас „под рукой“ пустое пространство».
В контексте рассматриваемой темы несомненно интересными покажутся тексты грандиозного японца Дзэами Мотокиё «Предание о цветке стиля», китайца Хуан Фань-чо «Зеркало просветленного духа», Пань Чжи-хэна «Пение феникса». И, вспоминая также примеры из буддийской, индуистской, суфийской, египетской и многих других культурных традиций, можно сказать, что в них термин игра употребляется прежде всего тогда, когда духовная практика становится легкой и не требующей усилий. Образ игры поэтически передается в этих культурах как медитативная самоуглубленность актера или танцора, отождествленного с качествами божества, и т. д. и т. п.
Сегодня Феномен Игры активно исследуют очень многие авторы, в том числе и психологической ориентации. Знаменитый создатель трансактного анализа Эрик Берн в книгах «Игры, в которые играют люди» и «Люди, которые играют в игры» (взяв за основу одну из идей Тимоти Лири) особым образом использует термин «игра», обозначая им так называемые автоматические жизненные стратегии. По мнению Берна, у ребенка, с которым, к примеру, жестоко обращались в семье, «автоматически вырабатывается „жизненная стратегия“ выступать в „роли жертвы“. В этом случае его отцу достается „роль насильника“, а его матери – „роль спасительницы“». Став взрослым, такой ребенок выйдет в мир, считая себя «вечной жертвой», и эта узкая, столь увлеченно разыгрываемая в семье игра превратится для него в единственный способ получать заботу и любовь через мучительный поиск актеров, желающих сыграть в пьесе его жизни роли спасительницы и преследователя.
Американка Жан Ледлофф в книге «Принцип преемственности» уже впрямую касается так называемого актерского диагноза – потребности человека «находиться на сцене перед большой аудиторией почитателей, чтобы доказать, что он действительно центр внимания, хотя на самом деле его гложет необоримое сомнение в этом. Болезненное позерство и нарциссизм – еще более отчаянные претензии на внимание, которое безрезультатно стремился получить в свое время ребенок от матери»[119]. Она также указывает на то, что можно проследить прямую связь между поведением матери и формированием будущего «актера».
В этом же направлении размышляет француз П. Бюгар. Он опирает мотивы актерского творчества на нарциссизм, эрос и агрессию. По наблюдениям ученого большинство актеров происходит из скромных и чаще всего неблагополучных семей, что наводит на мысль, что сценическая деятельность избавляет натуры определенного склада от неврозов, позволяя им сублимировать энергию либидо в страсть к самоутверждению, компенсируя недостаток внимания со стороны родителей в детстве.[120]
Дж. Дилбек, австрийский психотерапевт, также говорит о том, что всю эту бешено-невротичную игру под названием театр можно определить как вынужденную «самотерапию» детской травмы, уходящей корнями в отношения с матерью – «в мучительную потребность ребенка стремиться в центр вни мания Матери-Вселенной и в катастрофический недостаток этого внимания»[121], что впоследствии формирует человека, постоянно стремящегося в эпицентр одобрения Матери-Вселенной, постоянно борющегося за ее вознаграждение (то есть за аплодисменты).
Менстр Кирк, в своей более прямолинейной манере, утверждает даже, что «актерство – это болезнь!»[122], а изящная формула Чи Зудэ, что в XXI век мы входим под знаменем Поколения Актеров, действительно находит все больше и больше подтверждений.
И вне сомнений, прежде чем двигаться дальше, есть смысл уделить внимание теме исторического контекста подобных исследований. Понятно, что этот феномен (феномен Игры) крайне многолик, и в данной главе я кратко коснусь только наиболее ярких его проявлений.
Итак, считается, что начало последовательным философским исследованиям феномена Игры положили И. Кант и Ф. Шиллер. Оба указали на сходство между игрой и художественной деятельностью, сойдясь на том, что в этом случае «проявляется человеческая свобода». Можно также сказать, что метафизика Игры ХIХ века вышла из игровой терминологии таких авторов, как К. Леви-Строс[101] и Ж. Ликан, а методологической основой для ряда теорий игровой деятельности становится на рубеже XIX–XX веков биогенетический закон Геккеля[102], согласно которому история развития индивидуального организма в сжатом виде повторяет основные черты и особенности развития тех форм, от которых он произошел.
Итог по всем работам XIX века подводит швейцарец К. Гросс («Игры людей» и «Игра»). Он начинает утверждать, что «непосредственным побуждением к Игре является регулярно образующийся в человеке избыток сил» и что Игра – первая «оковка» общества, «цепь, сплетенная из цветов». Далее особый вклад в теорию Игры вносит голландец Бейтендейк[103]. От игры с предметом и образом он ищет пути в духовную сферу, в область воображения и творчества: «Сфера игры – это сфера возможностей, фантазии, гностически-нейтрального»[104]. В дальнейшем немец Х.-Г. Гадамер в книге «Истина и метод» вводит понятие Играв аппарат герменевтики (теории понимания и истолкования текстов, произведений искусства, исторических событий и т. д.), а великий Эйнштейн признает, что «для объяснения событий во Вселенной наука не может предложить ничего лучшего, чем теория игр».
Нельзя не упомянуть также и Германа Гессе с его возвышенной «Игрой в бисер», которого, правда, на целое столетие опередил Иоганн Пауль Фридрих Рихтер (Жан Поль)[105], создавший удивительный художественный космос, построенный по законам игры. Играя метафорами, философемами и целыми традициями, он включил все сущее в универсальную трагикомедию смыслов, полную бесконечных отражений, подобий и образов. Вслед за Гессе немец Ойген Финн впервые ставит понятие игра наряду с такими феноменами человеческого бытия, как смерть, труд, любовь и т. д. «Языком трансценденции» называет игру немец Хайдеггер[106]: «Мы должны понимать бытие как субстанцию, исходя из сущности игры, и притом такой игры, в которой мы являемся смертными. Смерть есть неупоминаемый масштаб неизмеримого, то есть наивысшей игры, в которую человек когда-нибудь впадал, на которой он присутствовал».
Затем Максимилиан Волошин[107], в своем крайне дерзком и бесстрашном стиле, выводит игру за пределы морали и заявляет, что она «до добра и зла»[108]; глобалист Ясперс определяет «состояние мира как игры», а Гуссерль бесстрашно опускается в недра этого феномена, ставя вопрос об игре сознания, о том, как в смыслообразующем потоке ума строится картина мира. Метод языковых игр, в которых через «проигрывание» языка можно выявить его скрытые аспекты и возможности, предлагает Л. Витгенштейн[109], французский семиотик Ролан Барт[110] сравнивает текст со сценическим пространством, наполненным драматической игрой, а испанец Ортега-и-Гассет пытается решить проблему выживания человека в условиях игр «массовой культуры».
Театр возникает из очистительных обрядов. Бессознательные наплывы звериной воли и страсти, свойственные первобытному человеку, пронзаются музыкальным ритмом и находят исход в танце. Здесь и актер и зритель слиты воедино. Затем, когда хор и актер выделяются из сонма, то очистительный обряд для зрителей перестает быть действием, а становится очистительным видением, очистительным сновидением. Зритель современный остается по-прежнему тем же бессознательным и наивным первобытным человеком, приходящим в театр для очищения от своей звериной тоски и переизбытка звериных сил, но происходит перемещение реальностей: то, что он раньше совершал сам действенно, теперь переносится внутрь его души. И сцена, и актер, и хор существуют реальным бытием лишь тогда, когда они живут, преображаясь в душе зрителя. Театр – это сложный и совершенный инструмент сна. <…> Если же мы сами станем анализировать свое собственное сознание, то мы заметим, что владеем им лишь в те минуты, когда мы наблюдаем, созерцаем или анализируем. Когда мы начинаем действовать, грани его сужаются, и уже все, что находится вне путей наших целей, достигает до нас сквозь толщу сна. Дневное сознание совсем угасает в нас, когда мы действуем под влиянием эмоции или страсти. Действуя, мы неизбежно замыкаемся в круг древнего сонного сознания, и реальности внешнего мира принимают формы нашего сновидения. Основа всякого театра – драматическое действие. Действие и сон – это одно и тоже. <…> Зритель видит в театре сны своей звериной воли и этим очищается от них, как оргиасты освобождались танцем. Отсюда основная задача театра – являть воочию, творить сновидения своих современников и очищать их моральное существо посредством снов от избытка стихийной действительности. <…> Поэтому темой театральных пьес служит всегда нарушение закона (Максимилиан Волошин. Лики творчества).Наиболее знаменитым исследователем теории игры заслуженно считается нидерландец Йохан Хейзинга. В своем основном и уже ставшем классическим труде «Homo Ludens (Человек Играющий)» ученый наглядно демонстрирует, что все сферы человеческой культуры (искусство, философия, наука, политика, юриспруденция, военное дело и т. д.) находят свои корни в игре и играются с самого начала: «Одна старая мысль гласит, что, если проанализировать человеческую деятельность до самых пределов нашего познания, она покажется не более чем игрой». Ортега-и-Гассет подобно Хейзинге считает, что игра стоит у истоков культуры, и подобно Гессе наивно видит единственный путь защиты культуры от тотальной дегуманизации в сохранении ее ценностей «аристократами духа» – интеллектуальной и творческой элитой. Эту мысль развивает так же, бельгийский драматург Мишель де Гельдерод. Для него «игра – единственный шанс, единственная реальная сила, способная вернуть реальности ее ценность и целостность»[111].
Вслед за этими персонажами особенно пристально всматривался в игру Н. Гартман. Говоря: «одно в другом играет», он приводит в пример поэзию, называя ее «полуконкретностью». В поэзии события реальны, так как описываются, но их нет, так как они выдуманы: «Они – плод игры и через игру осуществляются». Так, игра, по Гартману, есть способ бытия: «играющее значит являющееся». Крайне интересной кажется также книга М. Бахтина «Эстетика словесного творчества», в которой автор вскрывает коренное отличие искусства от игры, утверждая, что в игре принципиально отсутствуют зрители и авторы: «игра в них не нуждается, она будет игрой и без них».
В 1960-х на сцену выходит веселый пророк игры Тимоти Фрэнсис Лири, тщеславный, беспечный, высокомерный шут-провокатор, одержимый манией саморазрушения, признанный лидер альтернативной культуры: «Жизнь – это великий и смешной танец, и нам всем здорово повезло, что мы здесь. Все занятия человека – это не что иное, как развлекательное кино. Единственно возможная позиция – это радоваться и удивляться. Все в этом мире не так серьезно, не так важно, как это кажется. Мы все участвуем в гигантском шоу, и я искренне желаю всем вам принять в нем участие»[112]. Лири поддерживает его друг Джон Бересфорд: «Теперь все превращается в игру, и тигры ведут себя по тем же правилам, что и остальные игроки, раскрываясь в свете и цвете, под восхитительную мелодию свободной игры сознания». «В действительности только те, кто видит культуру как игру, могут принять эволюционную точку зрения, могут оценить и сохранить то великое, что призваны сделать человеческие существа. Воспринимать все как „серьезную, покоящуюся на твердых основаниях реальность“ – значит не понимать самого главного, с холодным безразличием игнорировать величие игр, которым мы должны обучиться».[113]
Среди современных естествоиспытателей феномена игры можно отметить так же Роберта де Роппа, который в отличие от вышеотмеченных довольно сложных и крайне запутанных исследований предлагает следующую очень простую схему: он разделяет человеческие игры на «материальные» и «метаигры». Все разнообразие первого типа вращается вокруг удовлетворения себя материальными благами: деньгами и тем, что на них можно купить, властью, общественным положением, сексом и т. д.; второй тип уводит за пределы этого мира, апеллируя к истине, красоте, знанию и т. п.
На вершине «метаигр» де Ропп размещает некую Великую игру – поиск пробуждения, или освобождения. И эта игра, с его точки зрения, сводится к тщательно продуманным механизмам проработки внутреннего мира, то есть своего собственного сознания, своих собственных мыслей и психоэмоциональных состояний.
Конечная цель – глубокое проникновение в природу внутренних игр, познание своего творческого потенциала, способного на чудесную трансформацию и процесс освобождения. Но «нужна какая-то очень большая внутренняя сила, чтобы прожить эту игру полностью».
В этом контексте интересной также покажется книга Станислава Грофа[114] «Космическая игра», в которой можно найти очень много общего с восточной философией (обогнавшей неторопливый Запад на несколько тысячелетий), например, с видением великого китайца Чжуан-цзы, у которого «весь мир – кладезь чудесных игр, бездонных неопределенностей и превращений».
Невозможно не упомянуть прекрасный текст современного мастера Сатгуру Свами Вишну Дэва[115] «Драгоценное ожерелье наставлений о Пути божественной Игры», в котором раскрывается феномен так называемой «Божественной игры» (Лилы) – «как спонтанное, беспричинное проявление Абсолютным Умом своих энергий без ограничений, накладываемых смыслом, логикой, законами кармы, без мотивации и стремления к результатам»[116]. Или, в Кодексе Мастера: «Мастер, будучи единым с Беспредельным Духом, живет в измерении Игры. Игра есть Путь, смысл и цель. Вне Игры есть только Ничто. <…> Мастер играет потому, что, после того как он стал Мастером, для него ничего не имеет смысла…»[117]
Георгий Гурджиев[118] в своих многотомных наставлениях утверждает также, что «цель любого духовного учения – сделать человека Актером с большой буквы, то есть сделать его играющим на самом себе». Его ученик, легендарный английский режиссер Питер Брук, в своей прекрасной книге «Пустое пространство» определяет игру как «развернутое в открытом мировом пространстве действо, в котором жизнь и личная трагедия человека предстают во всей своей полноте. <…> Все возможно, если у нас „под рукой“ пустое пространство».
В контексте рассматриваемой темы несомненно интересными покажутся тексты грандиозного японца Дзэами Мотокиё «Предание о цветке стиля», китайца Хуан Фань-чо «Зеркало просветленного духа», Пань Чжи-хэна «Пение феникса». И, вспоминая также примеры из буддийской, индуистской, суфийской, египетской и многих других культурных традиций, можно сказать, что в них термин игра употребляется прежде всего тогда, когда духовная практика становится легкой и не требующей усилий. Образ игры поэтически передается в этих культурах как медитативная самоуглубленность актера или танцора, отождествленного с качествами божества, и т. д. и т. п.
Сегодня Феномен Игры активно исследуют очень многие авторы, в том числе и психологической ориентации. Знаменитый создатель трансактного анализа Эрик Берн в книгах «Игры, в которые играют люди» и «Люди, которые играют в игры» (взяв за основу одну из идей Тимоти Лири) особым образом использует термин «игра», обозначая им так называемые автоматические жизненные стратегии. По мнению Берна, у ребенка, с которым, к примеру, жестоко обращались в семье, «автоматически вырабатывается „жизненная стратегия“ выступать в „роли жертвы“. В этом случае его отцу достается „роль насильника“, а его матери – „роль спасительницы“». Став взрослым, такой ребенок выйдет в мир, считая себя «вечной жертвой», и эта узкая, столь увлеченно разыгрываемая в семье игра превратится для него в единственный способ получать заботу и любовь через мучительный поиск актеров, желающих сыграть в пьесе его жизни роли спасительницы и преследователя.
Американка Жан Ледлофф в книге «Принцип преемственности» уже впрямую касается так называемого актерского диагноза – потребности человека «находиться на сцене перед большой аудиторией почитателей, чтобы доказать, что он действительно центр внимания, хотя на самом деле его гложет необоримое сомнение в этом. Болезненное позерство и нарциссизм – еще более отчаянные претензии на внимание, которое безрезультатно стремился получить в свое время ребенок от матери»[119]. Она также указывает на то, что можно проследить прямую связь между поведением матери и формированием будущего «актера».
В этом же направлении размышляет француз П. Бюгар. Он опирает мотивы актерского творчества на нарциссизм, эрос и агрессию. По наблюдениям ученого большинство актеров происходит из скромных и чаще всего неблагополучных семей, что наводит на мысль, что сценическая деятельность избавляет натуры определенного склада от неврозов, позволяя им сублимировать энергию либидо в страсть к самоутверждению, компенсируя недостаток внимания со стороны родителей в детстве.[120]
Дж. Дилбек, австрийский психотерапевт, также говорит о том, что всю эту бешено-невротичную игру под названием театр можно определить как вынужденную «самотерапию» детской травмы, уходящей корнями в отношения с матерью – «в мучительную потребность ребенка стремиться в центр вни мания Матери-Вселенной и в катастрофический недостаток этого внимания»[121], что впоследствии формирует человека, постоянно стремящегося в эпицентр одобрения Матери-Вселенной, постоянно борющегося за ее вознаграждение (то есть за аплодисменты).
Менстр Кирк, в своей более прямолинейной манере, утверждает даже, что «актерство – это болезнь!»[122], а изящная формула Чи Зудэ, что в XXI век мы входим под знаменем Поколения Актеров, действительно находит все больше и больше подтверждений.