"Если Дмитрий погибнет, его неуспех падает на нас; если же он восторжествует, мы не можем льстить себя надеждой, что по отношению к нам он будет более верен, чем мы были по отношению к Годунову".
   Еще до того на сейме кое-кто высказывал такое мнение, что участие в походе претендента нескольких добровольцев, видимо, принадлежавших к числу самых неугомонных польских граждан, будет для республики истинным облегчением. Таким образом выяснялись отношения Дмитрия с Польшей и то участие, которое примет эта страна в его предприятии. Перед королевским veto резолюции сейма теряли законную силу, и Мнишек сохранял полную свободу действий; но, встречая всеобщее осуждение, политика Сигизмунда свелась к какому-то подобию неопределенного и ненадежного покровительства, беспрестанно отрицаемого. Литовский канцлер форменно уверял допущенного на сейм Постника-Огарева, что претендент не получит никакой помощи. Если - как это позволяли думать полученные в Кракове известия - "Лжедмитрий" проник уже в Московское государство, то, не опасаясь вмешательства Речи Посполитой, царь властен поступить с ним, как ему будет угодно; если же господарчик снова появится в Польше, он будет схвачен. [170]
   Действительно, новообращенный выступил уже в свой изумительный поход, и мы последуем за ним.

[171]
   Так отец выговорил долю своей дочери. Три недели спустя и, надо думать, после трудных переговоров он определил и свою. Сохраняя за собою в Смоленском и Северском княжествах ту часть, которая не была предоставлена королю, он обязал, на тех же потомственных правах, отдать ему взамен соседние области, равные по величине и по доходам тем, которые он потерял ради Сигизмунда. [172]
   Да, бессовестно и беспощадно обирали "господарчика", расточавшего клятвенные обещания! И он не сопротивлялся. За эту цену нашлось войско, которое ему было необходимо, чтобы дерзнуть померяться с Годуновым. Из Брагина и Лубен центральный сборный пункт перешел теперь в Самбор, а затем во Львов (Лемберг). Предполагали, что по этому поводу между Вишневецкими и Мнишеками возникла зависть. Первый покровитель Дмитрия, Адам Вишневецкий, мог почувствовать некоторое неудовольствие, видя, что его протеже как-то ускользнул из его рук. Может быть также, он не совсем одобрял поведение, избранное Мнишеком, чтобы склонить к делу и Краков. И в самом деле, только его двоюродный брат Константин сопровождал туда Дмитрия. Впоследствии, однако, оба кастеляна, брагинский и лубенский, по-видимому, участвовали в военных приготовлениях претендента, а после его победы возле него собралась опять вся семья.

[173]
   В оправдание Польши надлежит принимать в соображение то обстоятельство, что Московия семнадцатого века считалась здесь страной дикой и, следовательно, открытой для таких предприятий насильственного поселения против воли туземцев; этот исконный обычай сохранился еще в европейских нравах, и частный почин, если и не получал более или менее официальной, поддержки заинтересованных правительств, всегда пользовался широкой снисходительностью.
   И вот, собиравшееся на польской земле войско Дмитрия, помимо казаков в полном смысле слова, этим другим контингентом местных искателей приключений могло пополнить свои кадры; и действительно, эти чисто польские отряды образовали его самое надежное ядро. При тысяче или двух легкой кавалерии, они составляли несколько эскадронов тех бесподобных гусар, - подобных "французским копейщикам" того же времени, - тех вооруженных с головы до ног шляхтичей, каждый с несколькими оруженосцами, тех исполинов, окованных железом и мчавшихся на огромных конях, которые своим натиском прорывали самые плотные отряды и которые обратили в беспорядочное бегство шведов при Киркгольме.
   Как я уже сказал, преимущество в численности осталось на стороне казаков. Они стекались со всех сторон. Львов и его окрестности вскоре были переполнены ими до того, что не одно московское правительство обращалось в Краков с протестами против такого угрожающего сборища народа, а само население этой польской области, встревоженное и стесненное назойливыми гостями, также посылало протесты. Через несколько недель общий ропот поднялся в стране. Польша решительно оставалась враждебной предприятию. Замойский, оставляя без ответа рабски-почтительные письма Дмитрия, отправил Мнишеку высокомерное и полное упреков послание, предупреждая его о той опасности, которую он навлекал на республику; в то же время, все более и более соглашаясь с мнением своего товарища, Лев Сапега писал виленскому воеводе Христофору Радзивиллу: "Сандомирский воевода поссорит нас с царем прежде времени; достигнет ли он удачи или нет, последствия будут одинаково пагубны для отечества и для нас". [174]
   Перед таким единодушием взглядов Сигизмунд должен был покориться или по крайней мере сделать вид, будто он уступил. Были приготовлены строгие указы: немедленный роспуск собранных Мнишеком войск; суровые наказания ослушникам, с которыми будут поступать, как с врагами отечества; ничто не было забыто, - кроме королевской подписи: по необъяснимым причинам она появилась на этих документах только 7 сентября. В это время королевские громы не угрожали уже никому: в конце августа претендент выступил в поход. [175]
   Побывав еще в Самборе и простившись с Мариной, в первых числах сентября, под Глинянами, он произвел смотр своему войску. Мы имеем противоречивые сведения о его действительном составе. Лев Сапега сообщил Радзивиллу полученное им донесение, очевидно преувеличенно насчитывавшее в войске до 20 000 человек, и что эта цифра постоянно увеличивалась непрерывным притоком добровольцев. Один из участников похода насчитывает под Глинянами в польском ядре только три эскадрона гусар и двести человек пехоты. [176]Другой насчитывает 2 600 человек, помимо легкой кавалерии. [177]Что же касается казаков, то мы не имеем никаких точных указаний; во всяком случае, надо думать, что главная часть пристала к Дмитрию только после его вступления в Московию. Эти шайки стекались крайне медленно, и некоторая часть их составляла вдали независимые отряды, которые долгое время продолжали действовать отдельно. Со своей стороны, русские историки умаляют до 3 500 или 4 000 совокупность сил, с которыми в середине октября Дмитрий перешел Днепр. Но на исчисление их, пожалуй, повлияло намерение уменьшить численность польского элемента в борьбе, которая не прославила московское оружие. [178]Однако вполне достоверно то обстоятельство, что по крайней мере в первый период похода казаки и московские перебежчики не отличились ничем; они составляли как бы мертвый груз этой маленькой армии, вся военная сила которой и готовность к бою заключалась, конечно, в том другом элементе.
   С помощью своего сына Станислава, окруженный несколькими родственниками и друзьями, сандомирский воевода исполнял обязанности главнокомандующего. Мнишек никогда не служил в войсках, и, будучи уже стариком, полукалекой, он был жалким полководцем. Начальники полков не особенно восполняли его бездарность, и, в сущности, при таком неважном и неладном снаряжении предприятие Дмитрия приняло бы характер чистого безумия, если бы в другом месте у него не имелось иного залога успеха. И действительно, этот залог был на другом берегу Днепра; он вытекал из политического и социального состояния, создавшегося в то время в пограничных юго-западных областях, через которые хорошо осведомленный претендент собирался подступить к своему грозному противнику. Как я уже старался это показать, здесь, в этом волнующемся обществе было какое-то лихорадочное ожидание, и московские перебежчики манили царевича не напрасной надеждой, когда говорили ему, что по ту сторону реки его встретят с хлебом и солью. Вот по этой-то причине, оставляя обычный путь польских нашествий на Москву по прямой линии через Оршу, Смоленск и Вязьму, претендент выбрал первой базой своих действий укрепленные города Северской земли.
   Через Фастов и Васильков он медленно двигался к Днепру, предполагая перейти его выше города Киева. Войско шло беспрепятственно, но не без опасений. Здесь оно соприкасалось с владениями князя Острожского, который еще более, чем Замойский, должен был быть враждебен этому походу с такой подозрительной внешностью, где мнимо-православный царевич шел в сопровождении двух иезуитов. Ведь польские отряды не могли обойтись без духовника, и орден добился, чтобы двое из его членов, патеры Николай Чижовский и Андрей Лавицкий, сопровождали выступившее в поход войско. Но все обошлось только одним страхом. Князь Януш Острожский, в своих посланиях к польскому канцлеру, тоже ревностно указывал на ту опасность, которая грозит Речи Посполитой; с несколькими отрядами следуя за войском претендента, он держал его день и ночь в тревоге. Он не помешал ему войти в Киев и встретить там очень хороший прием. На Днепре войско встретило другую тревогу: краковский кастелян придумал угнать все имеющиеся паромы. Пустая предосторожность, явно обнаружившая бессвязную политику польского правительства! Переправа через реку замедлилась только на несколько дней, и 13 октября 1605 года Дмитрий раскинул свои палатки на другом берегу. Какое сопротивление предстояло ему встретить перед собой? Надо полагать, московское правительство не ограничилось одним воззванием к сомнительному благородству Сигизмунда.

[179]Сцена слишком драматична, чтобы быть достоверной; хотя пребывание инокини Марфы в Москве в марте 1604 г. и допросы ее подтверждаются двумя другими источниками. [180]По всей вероятности, Борис допытывался свидетельства вдовы Грозного, но несомненно, что она промолчала, а ее молчание в данном случае равнялось признанию.
   Эту неудачу можно привести в связи с покушением на жизнь претендента во время его вторичного посещения Самбора; на покушение указывает сомнительное свидетельство монаха Варлаама, одного из заговорщиков, и более достоверное Рангони, со слов самого Мнишека. [181]
   После этих неудач Борис распространил множество грамот, с доводами в пользу несомненного самозванства лже-царевича. Не считаясь с элементарными политическими приличиями, патриарх Иов особым окружным посланием в марте 1605 г. предписал всем областным церковным властям объявить народу, что польский король нарушил мирный договор, признав Дмитрием Угличским бродягу, вора, расстригу Гришку Отрепьева с тем, чтобы он шел в московское государство истреблять веру православную и строить в нем католические костелы и лютеранские капища. Но весь этот ряд многоречивых указов не произвел ожидаемого эффекта. Читатели легко заметили в них грубые погрешности. Появление претендента в Польше грамоты относили к 1593 г., что не соответствовало его возрасту и противоречило общеизвестным фактам последних лет его жизни. В одном указе говорилось, что царевич умер в 1588 г. и погребен в Угличском соборе Богоматери. Но все знали, что кровавое событие произошло в 1591 г., и многим было известно, что в Угличе нет собора Богоматери! Между тем, несмотря на строгость пограничных сторожей, в привозимых из Польши по случаю голода мешках с зерном доставлялось множество иных грамот, писем и указов от имени претендента, встречавших сочувствие и одобрение.
   Не посчастливилось Борису и на дипломатической почве: посольства Смирнова-Отрепьева и Постника-Огарева в Варшаве, обращения к европейским дворам с рискованными и двусмысленными обличениями "Лжедмитрия" или с жалобами на польского короля - не вызывали никакого отклика. После долгого молчания Рудольф II ответил (16-го июня 1605 г.), что сожалеет о случившемся, обещает не оказывать поддержки врагам царя и даже постарается посильно ему помочь. Но эта помощь заключалась только в дружеском письме королю Польши с указаниями на жалобы соседа. [182]
   Тщетно патриарх обращался к самому князю Острожскому: письмо, отправленное с особым гонцом, Афанасием Пальчиковым, осталось без ответа. Посол Иова к польскому духовенству, Андрей Бунаков, был задержан на границе. От татар ничего не добились. Симеона Годунова на пути в Крым остановили у Астрахани казаки. А у казаков вышло еще хуже: там схватили самого представителя царя, Петра Хрущова, и в оковах привезли к Дмитрию в лагерь под Сокольники. Там Хрущов, стараясь выпутаться из беды, оговаривал Бориса, уверял даже, что царь собственноручно убил свою сестру Ирину, разгневанный ее словами, что Дмитрий жив. [183]
   После таких неудач миролюбивый Борис решился наконец со своей стороны прибегнуть к военной силе. Но брожение умов было таково, что цель похода хранили в тайне. Открыто объявить ее в Москве было опасно, - на пирах уже пили за здоровье Дмитрия. Движения войск объясняли ожиданием татарского набега. Отправляясь к войскам под Ливны, воеводы, Петр Шереметев и Михаил Салтыков, вели себя очень странно. По свидетельству Хрущова, может быть, льстившего Дмитрию этим лживым сообщением, они заявляли, что "мудрено воевать с истинным государем". [184]
   Итак, претендент имел основание рассчитывать, что на пути в Москву встретит только нерешительных, полуобезоруженных противников.

[185]
   Под стенами неприступной крепости его силы непрерывно росли; не только прибывали польские волонтеры и казаки - такие представители польской аристократии, как Яков Струс с 1 000 всадников, князь Рожинский с несколькими сотнями, девять тысяч донских казаков и три тысячи запорожцев, [186]- но являлись и дворяне московские, и даже, важный показатель успеха, - дьяки с казной, которой снабдил их Борис для содержания своих войск. Из Путивля и других сдавшихся городов привезли пушки. Судя по одному письму из Чернигова от 11-го ноября 1604 г., Дмитрий располагал уже 38 000 людей.