Страница:
Для того чтобы расположить До Дука к совместному пению — слова для мальчика были сложны и непонятны, — француз закармливал его сладостями, приготовленными по его собственным загадочным рецептам, пахнувшими медом, корицей, чесноком и луком.
Но все это происходило очень давно, когда До Дуку было всего пять лет; именно в этом его возрасте француз решил, что он уже достаточно взрослый для того, чтобы исполнять работу по дому.
Став подростком, До Дук утвердился в мысли, что француз в своем подвале печатает деньги — столь часто он видел их переходящими из рук в руки. Позже он понял, что француз занимается торговлей оружием и наркотиками, и если даже не по прямой санкции Дяди Сахара — так вьетнамцы цинично окрестили Дядюшку Сэма, то есть правительство США, — то по крайней мере благодаря той загадочной и непонятной жизни Сайгона военного времени.
Частенько, хлебнув лишнего, он приказывал До Дуку производить учет той военной контрабанды, которой он приторговывал. Однажды поставщик, недовольный тем, что француз не желает снизить цену, прицепил проволокой гранату за чеку к пустому ящику из-под боеприпасов, которые тот продал ему. В те времена француз, весьма педантичный во всем, что касалось его собственности и безопасности, всегда все проверял сам. Вот тогда-то он и расстался со своей рукой. Наученный горьким опытом, теперь он посылал проверять товар туземцев. До Дук обнаружил, что стал третьим вьетнамцем, которому поручалась эта работа.
Значительно позже, прислуживая в качестве официанта на одной из грандиозных и экстравагантных вечеринок своего хозяина, он услышал от двух легкомысленных шведок историю о том, в каком амплуа выступала раньше на подобных оргиях его мать, до тех пор пока ее лицо не обезобразили морщины. Тогда До Дук впервые понял, что он способен воспринимать чужие ауры.
Пока хозяин, накачавшись шампанским и наркотиками, пребывал в бесчувственном состоянии, две подружки, ничуть не стесняясь, откровенно поведали До Дуку — причем было ясно, что они ничего не выдумывали, — то, что происходило в этом доме двадцать лет назад. А в это самое время его мать продолжала подливать им в бокалы спиртное, храня на лице невозмутимое выражение, отсутствующим взором глядя поверх их голов.
До Дук никак не мог разобраться, было ли это с их стороны ностальгическими воспоминаниями либо намеренным садизмом. В самом деле, ведь не могли же они не знать, кто он такой, что именно над его матерью они насмехались? Похоже, все эти белые имеют отвратительную склонность видеть в азиатах всего лишь деталь экзотического восточного пейзажа — наряду с пальмами, рисовыми полями и мангровыми болотами.
И чем явственнее До Дук ощущал чужую ауру, тем отчетливее он осознавал происходящие в глубине его собственной души перемены. Это было похоже на то, как если бы некто срывал с людей их оболочку внешней добропорядочности и цивилизованности и нырял в мрачные бездны их подсознания.
Всякий раз, когда он видел перед собой чью-то ауру, его охватывало возбуждение. И неожиданно он пришел к выводу, что выход безудержного гнева сродни состоянию благодати, ибо чистота его помыслов в тот момент дарила ему чувство истинного облегчения, как если бы он сбрасывал со своих плеч груз грехов предыдущих поколений.
Именно подобным образом До Дук видел ауру и француза. Ведь не кто иной, как француз, вернул его мать к жизни после того, как ее любимого мужчину убил какой-то пьяный вояка за то, что тот осмелился вступиться за честь своего народа.
И тем не менее этот мужчина отнял у нее все, что она могла бы иметь по уровню образования, социальному статусу, — чего не сделает женщина ради любимого человека! И это падение с высоты всей той благости оказалось для матери фатальным. В отличие от своих товарок она никогда не обольщалась перспективами дальнейшей жизни.
Уставившись, подобно кошке, мутными глазами в пустоту и прислонив голову к холодильнику, она коротала свободные минуты.
Вся ее жизнь сводилась к нескольким мятым денежным бумажкам да к тюфяку, на котором она спала (мать постоянно обитала на кухне в постоянной готовности кормить гостей — когда бы они ни пришли). Впрочем, надо отдать должное и французу — будучи весьма влиятельным человеком в то смутное время, он все-таки опекал ее и время от времени что-то подбрасывал.
И тем не менее относился он к матери с той долей презрения, которая уместна разве что по отношению к завшивевшей дворняжке. Сам француз явно не понимал, насколько унижает ее и втаптывает в грязь; его тешило сознание того, что он спас эту вьетнамку от ловли клиентов на задворках парков и в конечном счете от туберкулеза или наркотического отравления. Взамен он сделал ее проституткой в своем доме и предоставил в услужение всем своим гостям, какой бы национальности они ни были.
До Дук часто думал о жизни. Какая жизнь? По первому требованию ложиться под обожравшихся собутыльников француза? Этот француз даже гордился своим гостеприимством, тем, что благодаря дружбе с прессой его еще не выперли из Вьетнама.
Как бы то ни было, этот француз являлся ангелом-хранителем его матери — без него она уже бы давно очутилась на улице и умерла где-нибудь под забором. А что стало бы с До Дуком? Его бы просто не было. Всем своим существованием — жалким и мерзким, — вне всякого сомнения, он был обязан этому человеку. Обязан всем, что для До Дука имело хоть малейшее значение. И все же...
Оказалось, что у француза была иная, чем у других людей, аура. Она высвечивалась резко голубой, с каким-то металлическим оттенком. Позже, основываясь на своем богатом опыте, До Дук пришел к пониманию, что подобный цвет свидетельствует о близкой и неминуемой смерти.
— Групповое изнасилование, — выдохнул До Дук, приставляя острие кухонного ножа к загорелой груди хозяина.
Вечеринка, подобно слишком высоко взошедшему солнцу, быстро склонилась к закату. Часть гостей разошлись, остальные спали, накачавшись наркотиками.
— Они рассказали мне все... в том числе и о том, как вы подсчитывали, скольких мужчин она сможет принять перед тем, как отрубится.
Нож мелькнул в воздухе, подобно баклану в солнечном сиянии, и лезвие с каким-то жутким звуком где-то исчезло.
— Именно это вы сделали с моей матерью.
Кровь стекала по рукам француза, напоминая своим цветом вине из его заветной бутылки.
— И как я родился. Похабный анекдот паскудной вечеринки. — Влага на ладонях До Дука пылала жаром. — Ты способен осознать унизительное положение моей матери? Она ведь стесняется рассказать мне о моем рождении.
Тонкая хлопчатобумажная рубашка До Дука набухла от крови, брызнувшей из раны француза.
Расширившиеся и остекленевшие глаза француза покрывались мутной пеленой по мере того, как до него доходил смысл происходящего. Жизнь вытекала из него вместе с кровью из ран, которые не переставал наносить ему До Дук.
— Каждый ее взгляд — это напоминание мне о том, во что ты ее превратил.
Рот француза безвольно открылся.
— Благодаря тебе она познала всю подлость и горечь этой жизни.
До Дук отдернул от него свою окровавленную руку, оставив нож в его теле; ладонь судорожно то сжималась, то вновь разжималась, отплясывая какой-то бешеный рок-н-ролл.
— Твое слово было для нее законом; в большей мере, чем слово Божье или заветы Будды. Они ведь неодушевленны, а ты всегда был здесь — живая плоть и кровь. Властитель душ.
Француз повалился на колени и сквозь хлынувшую горлом кровь прошептал:
— Я не сделал ничего, что ты... я спас ее.
Не доверяя самому себе и не пытаясь лицемерить, До Дук с ужасом ощутил правду, содержащуюся в его словах. В тот момент эта истина вызвала в нем еще большую вспышку гнева, однако позже, когда умолкли ауры и он бился в тисках эмоций, присущих взрослому человеку, к которым был абсолютно не подготовлен, последняя фраза его бывшего хозяина постоянно преследовала его и не давала покоя, ибо в душе До Дук осознавал, что француз был абсолютно искренен.
— Ты спас ее для этого — убогости и вырождения. Она не осмеливалась поднять на тебя руку, даже плохо о тебе подумать. Это ее путь. Но не мой. Я совсем другой... другой... другой...
«Упокой, Всевышний, душу раба твоего...»
На последнем слове псалма «мир» он осекся, не в силах или не желая его произносить, — все эти возвышенные фразы никак не могли примирить его с роскошью одних и постоянной юдолью печали других.
Задыхаясь от свертывающейся крови и желчи, чувствуя неизбежно приближающуюся смерть, заплетающимся языком француз прошептал:
— Нет... в мире дурных намерений, — постоянные спазмы тошноты мешали ему говорить. — Есть только дурные... деяния.
Эта сентенция, видимо, отняла у него последние силы, поскольку затем глаза закатились, а нога судорожно задергалась. Спустя мгновение ослаб и разжался сфинктер, оставив «эпитафию», которую До Дук посчитал весьма уместной.
Тем не менее слова француза запали ему в душу.
Опасаясь за свою жизнь, До Дук был вынужден бежать из Сайгона. Он знал, каким влиянием обладал француз, и прекрасно отдавал себе отчет, что, если не ляжет на дно, в живых себя лучше не числить.
Более всего он желал воевать, оказаться в кабине реактивного самолета — До Дук уже давно представлял себя пилотом истребителя, хотя и видел эти ревущие машины лишь издали.
Он ненавидел коммунистов точно так же, как ненавидел французов и американцев, впрочем, коммунистов он ненавидел даже в большей мере, ибо те, будучи частью своего народа, повернули против него оружие. Какие бредовые идеи заставляли их творить геноцид? поганить уникальную историю нации? — эти вопросы были вне его понимания. Единственное, в чем он был уверен наверняка, так это в том, что эти люди являют собой скопище бешеных скотов, которых необходимо уничтожать со всей беспощадностью.
Однако вступать в ряды ЮАВ — Армии Южного Вьетнама — было опасно, поскольку полиция легко смогла бы напасть на его след, просмотрев списки недавних новобранцев. Поэтому До Дук предпочел уйти в горы и навсегда изменить свою жизнь.
В те времена горы были не самым подходящим местом для двенадцатилетнего мальчика. Там формировались отряды из различного отребья горных племен; там же сосредоточивались банды вьетконговцев — кровь лилась рекой в любое время дня и ночи. Тем не менее в горах До Дук чувствовал себя в меньшей опасности, чем за оштукатуренной стеной компаунда, принадлежащего французу.
Но в горах обитали и другие люди, которых война и коммунисты вынудили покинуть родные места в высокогорных районах Северного Вьетнама и перебраться на юг. Это были нунги, дикие, почти первобытные люди китайского происхождения, сохранившие свои туземные обычаи, примитивное мировосприятие и собственные старинные способы самозащиты.
Даже свирепые вьетконговцы побаивались нунги и старались держаться от них подальше, обходя стороной возможные места их проживания. Ходили страшные слухи, возможно и преувеличенные, что нунги обладают магическими способностями, что, облачившись в содранную кожу своих врагов и склонившись над очагом, они поедают их жареное мясо.
До Дук тоже слышал об этом, однако все эти страшные истории не столько испугали его, сколько возбудили любопытство. Его всегда интересовали люди, способные нагнать страх на коммунистов. За время пребывания в доме француза он извлек всего один стоящий урок — истину, которую необходимо постоянно помнить, живя в Азии: деньги — это не самое главное в жизни, власть и сила — вот чего необходимо добиваться. Нунги обладали этой силой, До Дук же был ее лишен. Именно поэтому он решил найти этих людей.
Чего я в конечном счете могу лишиться, рассуждал До Дук, только жизни, которая в данный момент не стоит и ломаного гроша; в случае удачи смогу обрести неограниченные возможности.
Это было наилучшим решением, которое он когда-либо принимал, и — наихудшим. Прежний До Дук, вне зависимости от того, кем он был и кем бы мог стать, растворялся среди нунги, и родился совершенно новый До Дук. Воскрешение, должно быть, слишком слабое определение, но после периода ассимиляции у него зародилось пристрастие к уединению, и он, забравшись высоко в горы и глядя на сгущающиеся сапфирового оттенка сумерки, сам того не ведая, навевал про себя разученные у француза псалмы.
Даже после того как старый нунги Ао, обследовав его, сообщил, что До Дук одно время был пристрастен к наркотикам, он не прекратил своих ежевечерних молитвенных песнопении. И даже догадавшись, что ему подмешивал француз в те сласти, пахнувшие медом, корицей, чесноком и луком, и размышляя над тем, до какой низости дошел тот в своем стремлении обеспечить преданность ему своих слуг, До Дук все равно продолжал мурлыкать засевшие в голове строки.
«Упокой, Всевышний, душу раба твоего, и пусть почиет она в мире согласно твоему слову».
Эти молитвы, значение слов которых он понимал весьма смутно, действовали на него настолько облегчающе и успокаивающе, что он не мог позволить себе забыть их. Конечно, у него были родители, которые произвели его на свет; он знал свою мать, пусть даже и поверхностно; она же никогда не приближала мальчика к себе, поскольку в его глазах читала бессмысленность прожитой и бесперспективность дальнейшей жизни.
Церковные гимны давали ему ощущение безопасности и тепла, которого он раньше никогда не испытывал. Он не смог вычеркнуть их из памяти даже после того, как нунги начали работать с ним — тренировать по своей системе.
Им, нунги, пришлось по душе, что он изгой, скрывающийся от правосудия. В ту первую ночь, когда он набрел на них, перебравшись через гребень высокой горы, они смеялись, слушая историю его злоключений, хлопали по плечу и плевали на землю, выражая этим одобрение его поступку. Не выказывал никаких эмоций лишь Ао, старейший и самый уважаемый человек в племени. Согнувшись, он молча сидел, поглощенный какими-то думами; его необычные, красновато-желтые глаза были сощурены, как будто слова До Дука, подобно солнечным лучам, слепили старца.
Во время своего рассказа До Дук не переставал наблюдать за Ао, и у него сложилось впечатление, что старик ощущает его душевную боль, гнев, горечь, внезапные изменения чувств и даже затаившуюся где-то в глубине подсознания, подобно рыбе в илистом дне, нежность по отношению к убитому им человеку.
После того как все разошлись, растаяв в прохладной горной ночи, Ао приоткрыл глаза и молча принялся разглядывать До Дука в свете догорающего костра. Внезапный треск разломившегося в огне полена нарушил установившуюся тишину.
— О нунги ходят самые удивительные слухи, — неожиданно вздрогнув, сказал До Дук и каким-то защищающимся жестом прикрыл ладонями согнутые колени. — Говорят, что вы жарите мясо своих врагов и едите его.
— Лично я предпочитаю есть это мясо сырым, — заметил Ао.
Выдержав довольно длительную паузу, старик хрипло рассмеялся и, только после того как его лицо приняло прежнее выражение, добавил:
— С нами ты в безопасности, младший брат.
Вот таким образом Ао, стоик, протянув До Дуку руки, начал воздействовать на его психику и вести за собой по пути Тьмы.
Ао был на редкость крупным мужчиной с выраженным даром повелевать. Ему были известны все Тайны Востока, так же хорошо он разбирался и в секретах белых. Старику, например, ничего не стоило в темноте разобрать, вычистить и вновь собрать американскую автоматическую винтовку М-60. Он знал все типы взрывчатых веществ, умел стрелять из миномета, пользоваться гранатами, начиненными отравляющим веществом CS, прекрасно ориентировался в тактике действий авиации.
Однажды ночью он взял До Дука с собой, и они спустились с гор в серо-зеленый массив джунглей. Было так сыро и влажно, что, казалось, они не идут по земле, а плывут под водой. До Дук отметил, что Ао, хотя и был человеком пожилым, ни разу не сбил дыхания и не остановился, чтобы передохнуть. Казалось, он идет по какому-то неведомому следу, но, как До Дук ни старался, ему не удалось что-либо заметить, даже обычных в подобных условиях отметин на стволах деревьев, служащих указателями тропы.
Старик и мальчик продолжали свой путь в кромешной тьме. До Дуку, шедшему за Ао, чтобы не потеряться, пришлось даже положить руку на его плечо. Воздух вокруг них был наполнен звуками ночных джунглей: каким-то чириканьем и завыванием. Запах мха и разлагающейся растительности по своей сале не уступал запаху свежезаваренного черного чая, собранного на отрогах гор Цзиньганшань в Китае.
Кружащие вокруг них гигантские насекомые мгновенно искусали лицо и руки До Дука. Неожиданно где-то вдали послышался приглушенный рев явно не малых размеров хищника.
Рельеф постепенно начал меняться — плоская, горизонтальная поверхность перешла в отлогий спуск, и наконец глаза До Дука ощутили слабые проблески света, источаемые бледной луной, плывущей над начинающими редеть зарослями джунглей.
Ао остановился и, наклонившись, не говоря на слова, указал рукой прямо вперед. Поначалу До Дук ничего не увидел, когда же направление ветра изменилось, до него донеслись мелодичные, напоминающие колокольный звон звуки медленно струящейся воды.
Он взглянул в направлении, откуда доносились звуки, и постепенно начал различать берег, на который они вышли, и горный поток, журчащий прямо под ними. Неожиданно раздался громкий всплеск, и какая-то огромная туша медленно ушла под воду.
Ао издал характерный для него гортанный всхлип, от которого по телу До Дука пробежали мурашки. Вскоре над поверхностью воды появилась чья-то пушистая морда: черный леопард, догадался До Дук.
Ему доводилось слушать рассказы об этих хищниках, о том, насколько редко они встречаются, но никто из тех, кого он знал, никогда не видели подобного зверя. Считалось, что эти звери обладают магической силой, которая как бы опалила присущие леопардам оранжевые полосы, окрасив их шкуры в сплошной черный цвет.
Ао вновь издал свой гортанный всхлип, и До Дук вздрогнул. Леопард неторопливо выбрался из воды и двинулся по направлению к ним. До Дук почувствовал иссушающее нервное напряжение и непроизвольное подергивание мускулов. Его голова дрожала так, что он никак не мог сфокусировать глаза на приближавшемся хищнике. От испуга по телу пробежал озноб, кровь оттекла от конечностей и болезненно пролилась куда-то в низ живота.
Сейчас черный леопард настолько близко подошел к ним, что вполне мог сбить До Дука с ног одним ударом своей массивной лапы. В длину он тянул на верные одиннадцать футов[16], а его беспрерывно виляющий туда-сюда массивный хвост прибавлял еще три фута.
От животного исходил тяжелый мускусный запах, запах силы и смерти. У До Дука настолько пересохло во рту, что, казалось, язык намертво приварился к верхнему небу. Хищник, не двигаясь с места и глубоко, с каким-то мурлыкающим рокотом дыша, неотрывно смотрел на них.
Ао плотно прижал ладонь своей руки к плечу До Дука, давая понять, чтобы тот не двигался. Затем неожиданно, к ужасу До Дука, молниеносно исчез в джунглях.
Зверь был потрясающих размеров. Его мощная грудь то вздымалась, то вдоль опадала. Огромные золотистые глаза леопарда вглядывались в До Дука в какой-то особенной, оценивающей манере, однако вряд ли это создание природы можно было заподозрить в близорукости. Один американский полковник, часто бывавший на вилле француза, как-то сказал До Дуку, что у леопардов слабое зрение и неважный слух и что эти животные в основном полагаются и ориентируются на запах.
Леопард моргнул, и, несмотря на все усилия, До Дук вздрогнул. Из глубины глотки зверя вырвался низкий рык, и морда зверя опустилась. До Дуку показалось, что псе его внутренности превратились в воду, и он самым пошлым образом обмочился.
Вскоре вернулся Ао, держа левую руку прямо перед собой. Когда он наклонился к До Дуку, тот увидел свернувшуюся вокруг его предплечья гадюку. Ее треугольную голову старик зажимал между большим и указательным пальцами.
Каким-то предлагающим жестом он протянул руку в сторону леопарда, и До Дук заметил, как раздулись ноздри хищника, почувствовавшего запах змеи. Затем зверь так молниеносно мотнул головой, что До Дук усомнился, сумеет ли Ао увернуться от оскалившейся морды на таком близком расстоянии.
Гигантские челюсти сомкнулись, поглотив как гадюку, так и руку Ао. Но не прошло и секунды, как Ао вытащил руку. Змеиного клубка на ней уже не было.
Тихое чавканье жующего леопарда — в течение некоторого времени никаких иных звуков слышно не было. Затем хищник потянул носом воздух, и Ао издал свою жуткую гортанную руладу.
Старик, положив руки на плечи мальчика, принялся подталкивать До Дука вперед по склону, ближе к этому черному чудищу, которое, в свою очередь, как бы близоруко щуря свои жуткие глаза, опять принялось оценивающе рассматривать нового гостя. По ногам До Духа текла моча, и леопард вновь потянул воздух носом, явно проявляя больший интерес к запаху незнакомца.
До Дук ощущал тепло, волнами исходящее от хищника. Резкий мускусный запах поднимался вверх, проникал в ноздри, вызывая головокружение.
Глянув поверх леопарда. До Дук увидел, как лунный свет, отражаясь в воде, превращал ее как бы в ляпис-лазурь, по которой, вообразил он, можно пройти, как по земле.
До Дук вновь перевел свое внимание на хищника и окаменел, моргая глазами от неподдельного изумления. Черный леопард куда-то исчез. Вместо него он увидел стройную женщину с прелестным лицом, ниспадающие на плечи густые длинные черные волосы были подобны потокам воды в лунном свете. Внешний облик женщины не оставлял сомнений в том, что это живое существо, однако ее длинные пальцы являли собой искривленные корни деревьев, а когда она пошевелилась, До Дук ужаснулся: ниже пояса вырисовывались блестящие в свете полной луны лишь кости скелета — ни кожи, ни плоти.
— Кто... кто вы? — До Дук ничего не мог с собой поделать; он должен был задать этот вопрос.
— Разве ты меня не узнаешь? — спросила женщина с прекрасным лицом.
Она рассматривала его широко распахнутыми золотистыми глазами.
— Я твоя мать.
Сердце До Дука так сильно заколотилось в груди, что его охватило странное чувство — будто именно он, а но леопард проглотил гадюку.
— Этого не может быть, — в ужасе промямлил он. — Моя мать гораздо старше вас.
— Нет, — ответила красивая женщина. — Я мертва.
— Что?
— Гости француза убили меня, потому что я не захотела рассказать им, куда ты убежал.
— Но ведь ты и не знала! — воскликнул До Дук. — Ты не могла знать.
— И тем не менее сердцу моему это было известно. Для тебя существовало лишь одно место, куда бы ты мог убежать. Ты, которому вообще не следовало появляться на свет и жизнь которого была ужасной ошибкой. Для того чтобы жить, ты должен умереть и возродиться. Твоя первая жизнь была недоразумением; теперь у тебя есть шанс испытать себя во второй.
Сейчас он узрел, какой она была, ибо предстала перед ним молодой и прекрасной, и ему уже не надо было объяснять, насколько нетерпеливо они все ее желали — пусть даже на одну ночь, — все эти проходимцы, подобно сорокам слетавшиеся под крышу француза.
— Мама, — позвал он, чувствуя в глазах непривычную влагу. Никогда прежде он не пролил ни одной слезы — ни по матери, ни по кому-либо другому.
— Не называй меня так. Я никогда не была тебе мамой, — грустно заметила она. — Я была дурной, бессердечной женщиной и никогда не находила в своей душе любящего материнского чувства. Для меня ты был пария; француз, вне всяких сомнений, любил тебя больше, чем я.
Ее голова опустилась, и черные волосы рассыпались по, казалось, выточенному из серебра лицу.
— Это хорошо, что меня уже нет в живых. Я каждый день умоляла Будду вдохнуть в мое сердце чувство любви, которое должна испытывать мать к своему ребенку, но все молитвы остались без ответа. Мое сердце давно ссохлось, остался какой-то омертвевший ком в груди.
— Мама, но ведь не ты же в этом виновата.
Она откинула назад голову, и черная волна волос вновь отхлынула на плечи. В ее глазах сверкнуло неистовствующее пламя, а в исказившей лицо гримасе можно было прочитать ярость черного леопарда, оскалившего желтые зубы в готовности убивать.
— Нет, виновата, — с надрывом прошипела она. — Виновата в том, что я Азия, вынужденная покорно раздвигать ноги, чтобы меня насиловали любые другие нации: французы, русские, китайцы, американцы. Они варварски эксплуатировали нас, приучили к опиуму, превратили в рабочий скот — вот мы и стали похожи на бешеных собак, способных в приступе безумия отгрызть собственную лапу.
Она распрямилась, хватая сучковатыми пальцами воздух.
— И я тоже безумна, безумна настолько, что утратила способность любить то, что следует лелеять и боготворить. Ты моя кровь, До Дук, а ведь я смотрела на тебя теми же глазами, которыми все они смотрели на нас, — она покачала головой. — Нет, не трать зря времени на оплакивание. У меня своя карма, и я с радостью принимаю ее. Сейчас я являю собой одну из причин разорения Азии. Это, может быть, и ужасно, но, по крайней мере, хоть что-то.
— Но я убил тебя! — воскликнул До Дук. — Ведь это из-за меня...
Прекрасное лицо женщины просветлело.
— Я бы никогда не сказала им, где ты прячешься. Я сохранила твою тайну, До Дук. Разве ты не думал о том, что я знала, каковы будут последствия? Да, да. Я сделала это с охотой, мне было приятно не поддаваться ни на какие их угрозы. В конечном счете, ox! — она вздохнула, — это был единственный значимый поступок в моей жизни. Даже умирая, я чувствовала, что мое сердце все еще бьется, бьется ради тебя.
Но все это происходило очень давно, когда До Дуку было всего пять лет; именно в этом его возрасте француз решил, что он уже достаточно взрослый для того, чтобы исполнять работу по дому.
Став подростком, До Дук утвердился в мысли, что француз в своем подвале печатает деньги — столь часто он видел их переходящими из рук в руки. Позже он понял, что француз занимается торговлей оружием и наркотиками, и если даже не по прямой санкции Дяди Сахара — так вьетнамцы цинично окрестили Дядюшку Сэма, то есть правительство США, — то по крайней мере благодаря той загадочной и непонятной жизни Сайгона военного времени.
Частенько, хлебнув лишнего, он приказывал До Дуку производить учет той военной контрабанды, которой он приторговывал. Однажды поставщик, недовольный тем, что француз не желает снизить цену, прицепил проволокой гранату за чеку к пустому ящику из-под боеприпасов, которые тот продал ему. В те времена француз, весьма педантичный во всем, что касалось его собственности и безопасности, всегда все проверял сам. Вот тогда-то он и расстался со своей рукой. Наученный горьким опытом, теперь он посылал проверять товар туземцев. До Дук обнаружил, что стал третьим вьетнамцем, которому поручалась эта работа.
Значительно позже, прислуживая в качестве официанта на одной из грандиозных и экстравагантных вечеринок своего хозяина, он услышал от двух легкомысленных шведок историю о том, в каком амплуа выступала раньше на подобных оргиях его мать, до тех пор пока ее лицо не обезобразили морщины. Тогда До Дук впервые понял, что он способен воспринимать чужие ауры.
Пока хозяин, накачавшись шампанским и наркотиками, пребывал в бесчувственном состоянии, две подружки, ничуть не стесняясь, откровенно поведали До Дуку — причем было ясно, что они ничего не выдумывали, — то, что происходило в этом доме двадцать лет назад. А в это самое время его мать продолжала подливать им в бокалы спиртное, храня на лице невозмутимое выражение, отсутствующим взором глядя поверх их голов.
До Дук никак не мог разобраться, было ли это с их стороны ностальгическими воспоминаниями либо намеренным садизмом. В самом деле, ведь не могли же они не знать, кто он такой, что именно над его матерью они насмехались? Похоже, все эти белые имеют отвратительную склонность видеть в азиатах всего лишь деталь экзотического восточного пейзажа — наряду с пальмами, рисовыми полями и мангровыми болотами.
И чем явственнее До Дук ощущал чужую ауру, тем отчетливее он осознавал происходящие в глубине его собственной души перемены. Это было похоже на то, как если бы некто срывал с людей их оболочку внешней добропорядочности и цивилизованности и нырял в мрачные бездны их подсознания.
Всякий раз, когда он видел перед собой чью-то ауру, его охватывало возбуждение. И неожиданно он пришел к выводу, что выход безудержного гнева сродни состоянию благодати, ибо чистота его помыслов в тот момент дарила ему чувство истинного облегчения, как если бы он сбрасывал со своих плеч груз грехов предыдущих поколений.
Именно подобным образом До Дук видел ауру и француза. Ведь не кто иной, как француз, вернул его мать к жизни после того, как ее любимого мужчину убил какой-то пьяный вояка за то, что тот осмелился вступиться за честь своего народа.
И тем не менее этот мужчина отнял у нее все, что она могла бы иметь по уровню образования, социальному статусу, — чего не сделает женщина ради любимого человека! И это падение с высоты всей той благости оказалось для матери фатальным. В отличие от своих товарок она никогда не обольщалась перспективами дальнейшей жизни.
Уставившись, подобно кошке, мутными глазами в пустоту и прислонив голову к холодильнику, она коротала свободные минуты.
Вся ее жизнь сводилась к нескольким мятым денежным бумажкам да к тюфяку, на котором она спала (мать постоянно обитала на кухне в постоянной готовности кормить гостей — когда бы они ни пришли). Впрочем, надо отдать должное и французу — будучи весьма влиятельным человеком в то смутное время, он все-таки опекал ее и время от времени что-то подбрасывал.
И тем не менее относился он к матери с той долей презрения, которая уместна разве что по отношению к завшивевшей дворняжке. Сам француз явно не понимал, насколько унижает ее и втаптывает в грязь; его тешило сознание того, что он спас эту вьетнамку от ловли клиентов на задворках парков и в конечном счете от туберкулеза или наркотического отравления. Взамен он сделал ее проституткой в своем доме и предоставил в услужение всем своим гостям, какой бы национальности они ни были.
До Дук часто думал о жизни. Какая жизнь? По первому требованию ложиться под обожравшихся собутыльников француза? Этот француз даже гордился своим гостеприимством, тем, что благодаря дружбе с прессой его еще не выперли из Вьетнама.
Как бы то ни было, этот француз являлся ангелом-хранителем его матери — без него она уже бы давно очутилась на улице и умерла где-нибудь под забором. А что стало бы с До Дуком? Его бы просто не было. Всем своим существованием — жалким и мерзким, — вне всякого сомнения, он был обязан этому человеку. Обязан всем, что для До Дука имело хоть малейшее значение. И все же...
Оказалось, что у француза была иная, чем у других людей, аура. Она высвечивалась резко голубой, с каким-то металлическим оттенком. Позже, основываясь на своем богатом опыте, До Дук пришел к пониманию, что подобный цвет свидетельствует о близкой и неминуемой смерти.
— Групповое изнасилование, — выдохнул До Дук, приставляя острие кухонного ножа к загорелой груди хозяина.
Вечеринка, подобно слишком высоко взошедшему солнцу, быстро склонилась к закату. Часть гостей разошлись, остальные спали, накачавшись наркотиками.
— Они рассказали мне все... в том числе и о том, как вы подсчитывали, скольких мужчин она сможет принять перед тем, как отрубится.
Нож мелькнул в воздухе, подобно баклану в солнечном сиянии, и лезвие с каким-то жутким звуком где-то исчезло.
— Именно это вы сделали с моей матерью.
Кровь стекала по рукам француза, напоминая своим цветом вине из его заветной бутылки.
— И как я родился. Похабный анекдот паскудной вечеринки. — Влага на ладонях До Дука пылала жаром. — Ты способен осознать унизительное положение моей матери? Она ведь стесняется рассказать мне о моем рождении.
Тонкая хлопчатобумажная рубашка До Дука набухла от крови, брызнувшей из раны француза.
Расширившиеся и остекленевшие глаза француза покрывались мутной пеленой по мере того, как до него доходил смысл происходящего. Жизнь вытекала из него вместе с кровью из ран, которые не переставал наносить ему До Дук.
— Каждый ее взгляд — это напоминание мне о том, во что ты ее превратил.
Рот француза безвольно открылся.
— Благодаря тебе она познала всю подлость и горечь этой жизни.
До Дук отдернул от него свою окровавленную руку, оставив нож в его теле; ладонь судорожно то сжималась, то вновь разжималась, отплясывая какой-то бешеный рок-н-ролл.
— Твое слово было для нее законом; в большей мере, чем слово Божье или заветы Будды. Они ведь неодушевленны, а ты всегда был здесь — живая плоть и кровь. Властитель душ.
Француз повалился на колени и сквозь хлынувшую горлом кровь прошептал:
— Я не сделал ничего, что ты... я спас ее.
Не доверяя самому себе и не пытаясь лицемерить, До Дук с ужасом ощутил правду, содержащуюся в его словах. В тот момент эта истина вызвала в нем еще большую вспышку гнева, однако позже, когда умолкли ауры и он бился в тисках эмоций, присущих взрослому человеку, к которым был абсолютно не подготовлен, последняя фраза его бывшего хозяина постоянно преследовала его и не давала покоя, ибо в душе До Дук осознавал, что француз был абсолютно искренен.
— Ты спас ее для этого — убогости и вырождения. Она не осмеливалась поднять на тебя руку, даже плохо о тебе подумать. Это ее путь. Но не мой. Я совсем другой... другой... другой...
«Упокой, Всевышний, душу раба твоего...»
На последнем слове псалма «мир» он осекся, не в силах или не желая его произносить, — все эти возвышенные фразы никак не могли примирить его с роскошью одних и постоянной юдолью печали других.
Задыхаясь от свертывающейся крови и желчи, чувствуя неизбежно приближающуюся смерть, заплетающимся языком француз прошептал:
— Нет... в мире дурных намерений, — постоянные спазмы тошноты мешали ему говорить. — Есть только дурные... деяния.
Эта сентенция, видимо, отняла у него последние силы, поскольку затем глаза закатились, а нога судорожно задергалась. Спустя мгновение ослаб и разжался сфинктер, оставив «эпитафию», которую До Дук посчитал весьма уместной.
Тем не менее слова француза запали ему в душу.
Опасаясь за свою жизнь, До Дук был вынужден бежать из Сайгона. Он знал, каким влиянием обладал француз, и прекрасно отдавал себе отчет, что, если не ляжет на дно, в живых себя лучше не числить.
Более всего он желал воевать, оказаться в кабине реактивного самолета — До Дук уже давно представлял себя пилотом истребителя, хотя и видел эти ревущие машины лишь издали.
Он ненавидел коммунистов точно так же, как ненавидел французов и американцев, впрочем, коммунистов он ненавидел даже в большей мере, ибо те, будучи частью своего народа, повернули против него оружие. Какие бредовые идеи заставляли их творить геноцид? поганить уникальную историю нации? — эти вопросы были вне его понимания. Единственное, в чем он был уверен наверняка, так это в том, что эти люди являют собой скопище бешеных скотов, которых необходимо уничтожать со всей беспощадностью.
Однако вступать в ряды ЮАВ — Армии Южного Вьетнама — было опасно, поскольку полиция легко смогла бы напасть на его след, просмотрев списки недавних новобранцев. Поэтому До Дук предпочел уйти в горы и навсегда изменить свою жизнь.
В те времена горы были не самым подходящим местом для двенадцатилетнего мальчика. Там формировались отряды из различного отребья горных племен; там же сосредоточивались банды вьетконговцев — кровь лилась рекой в любое время дня и ночи. Тем не менее в горах До Дук чувствовал себя в меньшей опасности, чем за оштукатуренной стеной компаунда, принадлежащего французу.
Но в горах обитали и другие люди, которых война и коммунисты вынудили покинуть родные места в высокогорных районах Северного Вьетнама и перебраться на юг. Это были нунги, дикие, почти первобытные люди китайского происхождения, сохранившие свои туземные обычаи, примитивное мировосприятие и собственные старинные способы самозащиты.
Даже свирепые вьетконговцы побаивались нунги и старались держаться от них подальше, обходя стороной возможные места их проживания. Ходили страшные слухи, возможно и преувеличенные, что нунги обладают магическими способностями, что, облачившись в содранную кожу своих врагов и склонившись над очагом, они поедают их жареное мясо.
До Дук тоже слышал об этом, однако все эти страшные истории не столько испугали его, сколько возбудили любопытство. Его всегда интересовали люди, способные нагнать страх на коммунистов. За время пребывания в доме француза он извлек всего один стоящий урок — истину, которую необходимо постоянно помнить, живя в Азии: деньги — это не самое главное в жизни, власть и сила — вот чего необходимо добиваться. Нунги обладали этой силой, До Дук же был ее лишен. Именно поэтому он решил найти этих людей.
Чего я в конечном счете могу лишиться, рассуждал До Дук, только жизни, которая в данный момент не стоит и ломаного гроша; в случае удачи смогу обрести неограниченные возможности.
Это было наилучшим решением, которое он когда-либо принимал, и — наихудшим. Прежний До Дук, вне зависимости от того, кем он был и кем бы мог стать, растворялся среди нунги, и родился совершенно новый До Дук. Воскрешение, должно быть, слишком слабое определение, но после периода ассимиляции у него зародилось пристрастие к уединению, и он, забравшись высоко в горы и глядя на сгущающиеся сапфирового оттенка сумерки, сам того не ведая, навевал про себя разученные у француза псалмы.
Даже после того как старый нунги Ао, обследовав его, сообщил, что До Дук одно время был пристрастен к наркотикам, он не прекратил своих ежевечерних молитвенных песнопении. И даже догадавшись, что ему подмешивал француз в те сласти, пахнувшие медом, корицей, чесноком и луком, и размышляя над тем, до какой низости дошел тот в своем стремлении обеспечить преданность ему своих слуг, До Дук все равно продолжал мурлыкать засевшие в голове строки.
«Упокой, Всевышний, душу раба твоего, и пусть почиет она в мире согласно твоему слову».
Эти молитвы, значение слов которых он понимал весьма смутно, действовали на него настолько облегчающе и успокаивающе, что он не мог позволить себе забыть их. Конечно, у него были родители, которые произвели его на свет; он знал свою мать, пусть даже и поверхностно; она же никогда не приближала мальчика к себе, поскольку в его глазах читала бессмысленность прожитой и бесперспективность дальнейшей жизни.
Церковные гимны давали ему ощущение безопасности и тепла, которого он раньше никогда не испытывал. Он не смог вычеркнуть их из памяти даже после того, как нунги начали работать с ним — тренировать по своей системе.
Им, нунги, пришлось по душе, что он изгой, скрывающийся от правосудия. В ту первую ночь, когда он набрел на них, перебравшись через гребень высокой горы, они смеялись, слушая историю его злоключений, хлопали по плечу и плевали на землю, выражая этим одобрение его поступку. Не выказывал никаких эмоций лишь Ао, старейший и самый уважаемый человек в племени. Согнувшись, он молча сидел, поглощенный какими-то думами; его необычные, красновато-желтые глаза были сощурены, как будто слова До Дука, подобно солнечным лучам, слепили старца.
Во время своего рассказа До Дук не переставал наблюдать за Ао, и у него сложилось впечатление, что старик ощущает его душевную боль, гнев, горечь, внезапные изменения чувств и даже затаившуюся где-то в глубине подсознания, подобно рыбе в илистом дне, нежность по отношению к убитому им человеку.
После того как все разошлись, растаяв в прохладной горной ночи, Ао приоткрыл глаза и молча принялся разглядывать До Дука в свете догорающего костра. Внезапный треск разломившегося в огне полена нарушил установившуюся тишину.
— О нунги ходят самые удивительные слухи, — неожиданно вздрогнув, сказал До Дук и каким-то защищающимся жестом прикрыл ладонями согнутые колени. — Говорят, что вы жарите мясо своих врагов и едите его.
— Лично я предпочитаю есть это мясо сырым, — заметил Ао.
Выдержав довольно длительную паузу, старик хрипло рассмеялся и, только после того как его лицо приняло прежнее выражение, добавил:
— С нами ты в безопасности, младший брат.
Вот таким образом Ао, стоик, протянув До Дуку руки, начал воздействовать на его психику и вести за собой по пути Тьмы.
Ао был на редкость крупным мужчиной с выраженным даром повелевать. Ему были известны все Тайны Востока, так же хорошо он разбирался и в секретах белых. Старику, например, ничего не стоило в темноте разобрать, вычистить и вновь собрать американскую автоматическую винтовку М-60. Он знал все типы взрывчатых веществ, умел стрелять из миномета, пользоваться гранатами, начиненными отравляющим веществом CS, прекрасно ориентировался в тактике действий авиации.
Однажды ночью он взял До Дука с собой, и они спустились с гор в серо-зеленый массив джунглей. Было так сыро и влажно, что, казалось, они не идут по земле, а плывут под водой. До Дук отметил, что Ао, хотя и был человеком пожилым, ни разу не сбил дыхания и не остановился, чтобы передохнуть. Казалось, он идет по какому-то неведомому следу, но, как До Дук ни старался, ему не удалось что-либо заметить, даже обычных в подобных условиях отметин на стволах деревьев, служащих указателями тропы.
Старик и мальчик продолжали свой путь в кромешной тьме. До Дуку, шедшему за Ао, чтобы не потеряться, пришлось даже положить руку на его плечо. Воздух вокруг них был наполнен звуками ночных джунглей: каким-то чириканьем и завыванием. Запах мха и разлагающейся растительности по своей сале не уступал запаху свежезаваренного черного чая, собранного на отрогах гор Цзиньганшань в Китае.
Кружащие вокруг них гигантские насекомые мгновенно искусали лицо и руки До Дука. Неожиданно где-то вдали послышался приглушенный рев явно не малых размеров хищника.
Рельеф постепенно начал меняться — плоская, горизонтальная поверхность перешла в отлогий спуск, и наконец глаза До Дука ощутили слабые проблески света, источаемые бледной луной, плывущей над начинающими редеть зарослями джунглей.
Ао остановился и, наклонившись, не говоря на слова, указал рукой прямо вперед. Поначалу До Дук ничего не увидел, когда же направление ветра изменилось, до него донеслись мелодичные, напоминающие колокольный звон звуки медленно струящейся воды.
Он взглянул в направлении, откуда доносились звуки, и постепенно начал различать берег, на который они вышли, и горный поток, журчащий прямо под ними. Неожиданно раздался громкий всплеск, и какая-то огромная туша медленно ушла под воду.
Ао издал характерный для него гортанный всхлип, от которого по телу До Дука пробежали мурашки. Вскоре над поверхностью воды появилась чья-то пушистая морда: черный леопард, догадался До Дук.
Ему доводилось слушать рассказы об этих хищниках, о том, насколько редко они встречаются, но никто из тех, кого он знал, никогда не видели подобного зверя. Считалось, что эти звери обладают магической силой, которая как бы опалила присущие леопардам оранжевые полосы, окрасив их шкуры в сплошной черный цвет.
Ао вновь издал свой гортанный всхлип, и До Дук вздрогнул. Леопард неторопливо выбрался из воды и двинулся по направлению к ним. До Дук почувствовал иссушающее нервное напряжение и непроизвольное подергивание мускулов. Его голова дрожала так, что он никак не мог сфокусировать глаза на приближавшемся хищнике. От испуга по телу пробежал озноб, кровь оттекла от конечностей и болезненно пролилась куда-то в низ живота.
Сейчас черный леопард настолько близко подошел к ним, что вполне мог сбить До Дука с ног одним ударом своей массивной лапы. В длину он тянул на верные одиннадцать футов[16], а его беспрерывно виляющий туда-сюда массивный хвост прибавлял еще три фута.
От животного исходил тяжелый мускусный запах, запах силы и смерти. У До Дука настолько пересохло во рту, что, казалось, язык намертво приварился к верхнему небу. Хищник, не двигаясь с места и глубоко, с каким-то мурлыкающим рокотом дыша, неотрывно смотрел на них.
Ао плотно прижал ладонь своей руки к плечу До Дука, давая понять, чтобы тот не двигался. Затем неожиданно, к ужасу До Дука, молниеносно исчез в джунглях.
Зверь был потрясающих размеров. Его мощная грудь то вздымалась, то вдоль опадала. Огромные золотистые глаза леопарда вглядывались в До Дука в какой-то особенной, оценивающей манере, однако вряд ли это создание природы можно было заподозрить в близорукости. Один американский полковник, часто бывавший на вилле француза, как-то сказал До Дуку, что у леопардов слабое зрение и неважный слух и что эти животные в основном полагаются и ориентируются на запах.
Леопард моргнул, и, несмотря на все усилия, До Дук вздрогнул. Из глубины глотки зверя вырвался низкий рык, и морда зверя опустилась. До Дуку показалось, что псе его внутренности превратились в воду, и он самым пошлым образом обмочился.
Вскоре вернулся Ао, держа левую руку прямо перед собой. Когда он наклонился к До Дуку, тот увидел свернувшуюся вокруг его предплечья гадюку. Ее треугольную голову старик зажимал между большим и указательным пальцами.
Каким-то предлагающим жестом он протянул руку в сторону леопарда, и До Дук заметил, как раздулись ноздри хищника, почувствовавшего запах змеи. Затем зверь так молниеносно мотнул головой, что До Дук усомнился, сумеет ли Ао увернуться от оскалившейся морды на таком близком расстоянии.
Гигантские челюсти сомкнулись, поглотив как гадюку, так и руку Ао. Но не прошло и секунды, как Ао вытащил руку. Змеиного клубка на ней уже не было.
Тихое чавканье жующего леопарда — в течение некоторого времени никаких иных звуков слышно не было. Затем хищник потянул носом воздух, и Ао издал свою жуткую гортанную руладу.
Старик, положив руки на плечи мальчика, принялся подталкивать До Дука вперед по склону, ближе к этому черному чудищу, которое, в свою очередь, как бы близоруко щуря свои жуткие глаза, опять принялось оценивающе рассматривать нового гостя. По ногам До Духа текла моча, и леопард вновь потянул воздух носом, явно проявляя больший интерес к запаху незнакомца.
До Дук ощущал тепло, волнами исходящее от хищника. Резкий мускусный запах поднимался вверх, проникал в ноздри, вызывая головокружение.
Глянув поверх леопарда. До Дук увидел, как лунный свет, отражаясь в воде, превращал ее как бы в ляпис-лазурь, по которой, вообразил он, можно пройти, как по земле.
До Дук вновь перевел свое внимание на хищника и окаменел, моргая глазами от неподдельного изумления. Черный леопард куда-то исчез. Вместо него он увидел стройную женщину с прелестным лицом, ниспадающие на плечи густые длинные черные волосы были подобны потокам воды в лунном свете. Внешний облик женщины не оставлял сомнений в том, что это живое существо, однако ее длинные пальцы являли собой искривленные корни деревьев, а когда она пошевелилась, До Дук ужаснулся: ниже пояса вырисовывались блестящие в свете полной луны лишь кости скелета — ни кожи, ни плоти.
— Кто... кто вы? — До Дук ничего не мог с собой поделать; он должен был задать этот вопрос.
— Разве ты меня не узнаешь? — спросила женщина с прекрасным лицом.
Она рассматривала его широко распахнутыми золотистыми глазами.
— Я твоя мать.
Сердце До Дука так сильно заколотилось в груди, что его охватило странное чувство — будто именно он, а но леопард проглотил гадюку.
— Этого не может быть, — в ужасе промямлил он. — Моя мать гораздо старше вас.
— Нет, — ответила красивая женщина. — Я мертва.
— Что?
— Гости француза убили меня, потому что я не захотела рассказать им, куда ты убежал.
— Но ведь ты и не знала! — воскликнул До Дук. — Ты не могла знать.
— И тем не менее сердцу моему это было известно. Для тебя существовало лишь одно место, куда бы ты мог убежать. Ты, которому вообще не следовало появляться на свет и жизнь которого была ужасной ошибкой. Для того чтобы жить, ты должен умереть и возродиться. Твоя первая жизнь была недоразумением; теперь у тебя есть шанс испытать себя во второй.
Сейчас он узрел, какой она была, ибо предстала перед ним молодой и прекрасной, и ему уже не надо было объяснять, насколько нетерпеливо они все ее желали — пусть даже на одну ночь, — все эти проходимцы, подобно сорокам слетавшиеся под крышу француза.
— Мама, — позвал он, чувствуя в глазах непривычную влагу. Никогда прежде он не пролил ни одной слезы — ни по матери, ни по кому-либо другому.
— Не называй меня так. Я никогда не была тебе мамой, — грустно заметила она. — Я была дурной, бессердечной женщиной и никогда не находила в своей душе любящего материнского чувства. Для меня ты был пария; француз, вне всяких сомнений, любил тебя больше, чем я.
Ее голова опустилась, и черные волосы рассыпались по, казалось, выточенному из серебра лицу.
— Это хорошо, что меня уже нет в живых. Я каждый день умоляла Будду вдохнуть в мое сердце чувство любви, которое должна испытывать мать к своему ребенку, но все молитвы остались без ответа. Мое сердце давно ссохлось, остался какой-то омертвевший ком в груди.
— Мама, но ведь не ты же в этом виновата.
Она откинула назад голову, и черная волна волос вновь отхлынула на плечи. В ее глазах сверкнуло неистовствующее пламя, а в исказившей лицо гримасе можно было прочитать ярость черного леопарда, оскалившего желтые зубы в готовности убивать.
— Нет, виновата, — с надрывом прошипела она. — Виновата в том, что я Азия, вынужденная покорно раздвигать ноги, чтобы меня насиловали любые другие нации: французы, русские, китайцы, американцы. Они варварски эксплуатировали нас, приучили к опиуму, превратили в рабочий скот — вот мы и стали похожи на бешеных собак, способных в приступе безумия отгрызть собственную лапу.
Она распрямилась, хватая сучковатыми пальцами воздух.
— И я тоже безумна, безумна настолько, что утратила способность любить то, что следует лелеять и боготворить. Ты моя кровь, До Дук, а ведь я смотрела на тебя теми же глазами, которыми все они смотрели на нас, — она покачала головой. — Нет, не трать зря времени на оплакивание. У меня своя карма, и я с радостью принимаю ее. Сейчас я являю собой одну из причин разорения Азии. Это, может быть, и ужасно, но, по крайней мере, хоть что-то.
— Но я убил тебя! — воскликнул До Дук. — Ведь это из-за меня...
Прекрасное лицо женщины просветлело.
— Я бы никогда не сказала им, где ты прячешься. Я сохранила твою тайну, До Дук. Разве ты не думал о том, что я знала, каковы будут последствия? Да, да. Я сделала это с охотой, мне было приятно не поддаваться ни на какие их угрозы. В конечном счете, ox! — она вздохнула, — это был единственный значимый поступок в моей жизни. Даже умирая, я чувствовала, что мое сердце все еще бьется, бьется ради тебя.